Интересно, чего Зайнулла так копался тем вечером у девушек, битый час прошёл, пока он от них спустился…
Иван сидел на занятиях, грыз ручку и поглядывал на Зайнуллу. С тех пор, как они проводили Ольгу, Зайнулла стал сам не свой. Он ещё больше похудел, то есть – применительно к Зайнулле – целиком усох, пожелтел. И сделался сам на себя не похож – совершенно мрачен. Можно было, конечно, подумать, что Зайнуллу доконала учёба, но Ваня думал по-другому. Тем более что Зайнулла, отличник и педант Зайнулла, у которого даже уши оттопыривались от усердия, отупел настолько, что часто не понимал даже самых простых обращённых к нему вопросов, не говоря о вопросах преподавателей.
Казалось, что днём и ночью он про себя решает сложнейшую задачу, перед которой все учебные задачи не стоят ничего, как перед теоремой Ферма. Иван же, напротив, стал учиться лучше на этих городских курсах НКВД, куда их послали как перспективных. Он и раньше мог бы блистать, но сознание оказанного ему высокого доверия сковывало Ивана по рукам и ногам, особенно в области языка. Он на занятиях слова не мог выдавить в ответ преподавателям. И, хотя был умным парнем, всё учил и многое знал, твёрдо зарекомендовал себя тупицей и деревенщиной. Но вдруг, когда все Ванины мысли завертелись вокруг Ольги, мнение товарищей, педагогов и руководства перестало его волновать. Он легко и свободно заговорил обо всём, что знал и учил. И, пока его успехи хвалили, думал о чём угодно, кроме своей учёбы.
То есть, думал об Ольге. С тех пор, как они провожали Ольгу, с тех пор, как Иван решил забыть о ней раз и навсегда, – прошло две недели. Вычеркнуть девушку из жизни вполне получилось. С понедельника по четверг первой недели. В пятницу Иван, разумеется, не нашёл никаких оснований отказать Зайнулле, Стёпе и Тане в том, чтобы пойти на танцы в Парк Железнодорожников. Почему бы не пойти? И он пошёл. Первой, кого он там увидел, была Ольга, танцующая с Капитоновым.
При виде Ольги будто камень упал с плеч Ивана. Он сразу понял, как ему тоскливо было без нее. И как здорово теперь с нею рядом. Все последующие дни, вплоть до сегодняшнего, Иван встречался с Ольгой так часто, как мог. Чаще всего в Парке имени Железнодорожников. И не только на танцах. Они встречались и у башни с часами, и у ворот с чеканными факелами и звёздами, и у триумфальной арки с кольцами и лентами, обвивающими тонкие фигурки физкультурников, и у могилы революционеров. Они гуляли у фонтанов с гипсовыми примерными школьницами и босоногими встрёпанными горнистами. Они качались на трёхэтажных качелях-лодках, на которых месяц назад разбился один лихач, о чем судачило полгорода. На кованых и тяжёлых, как дредноуты, качелях. Их поднимало выше деревьев, отчего Ольга леденела на сиденье в развевающемся платье, а раскачивающий Иван задыхался от восторга. Они катались на лодках допоздна по озеру, подплывая к лебедям и высаживаясь на острове у их домика. Прижимались друг к другу на карусели с диванчиками. Кружили на цепной карусели, делающей всех невесомыми. Они крутили петли на самолёте. Прыгали с парашютом со старой вышки, пристёгнутые друг к другу ремнями. И даже катались на старинной резной детской карусели с деревянными лошадками, оленями и расписными возками. Причём Ольга всегда садилась на зелёного оленя с серебряными рогами и копытами, а Иван – на серого в яблоках коня в шикарной красной сбруе. Катаясь, они держались за руки. И рука Ольги неизменно отзывалась руке Ивана. Они стреляли в тире по красным яблочкам, по крутящимся жёлтым мельницам с полосатыми крыльями, по медведю, охотнику с усами, гудящему белому пароходу, красному самолёту, который описывал круг, домику с кукушкой, по светящейся зелёной кошечке из музыкальной шкатулки, разноцветным вертящимся флюгерам. Они даже катались на детской железной дороге, хотя до знакомства с Ольгой Иван ни разу не соблазнился на столь дорогое удовольствие, как отчаянно ни хотелось ему соблазниться. Теперь же каждый день, пока не стемнело, они ждали условленного часа и спешили по аллеям к величественному парковому вокзалу с двумя зелёными рустовыми башенками. Проходили под арку. Слева, в башне, была касса для детей. Справа – для взрослых, и они шли направо. Покупали у девочки с гребёнкой, в вышитой блузке, билет. Потом упоительно ждали на игрушечном перроне в чугунных кружевах, плечом к плечу, пока в дыму и пламени не подкатывал поезд со звездой на груди, ведомый мальчиком-машинистом в синей бархатной пилотке испанских республиканцев. Поезд, похожий на тоненькую голубую змейку. Потом садились рядком на деревянный диван, за маленький столик с бутылками «Лимонада», «Ситро», «Золотого ранета», и ждали, пока девочка-проводница, сверкнув золотой булавкой на галстуке, надорвёт рыжий тиснёный картон билетиков. Потом у деревянной совы над проходом загорались стеклянные глаза, и поезд описывал круг вдоль озера, фонтанов, качелей и каруселей, мимо Клуба пионеров, по подъёмам и спускам, вдоль ограды с шарами, а Иван прислонялся плечом к Ольге, а Ольга к тяжёлой деревянной раме окна, в которое влетал сладкий предмайский воздух, играя белыми шёлковыми занавесками. Колёса стучали по узкоколейке мимо круглого озера, а парк казался бесконечным. Они пили лимонад с гаснущими пузырьками из железнодорожных стаканов с узорчатыми подстаканниками, а Иван слушал стук колёс по шпалам и биение сердца в лёгком теле Ольги.
Едва начинались сумерки, как дорога закрывалась. Музыканты железнодорожного духового оркестра доставали из пыльных чехлов и настраивали гнусавые инструменты на зелёной эстраде у мрамора площадки, распорядитель в смешном галстуке «собачье ухо» брал рупор, который мечтали стянуть все мальчишки, а Иван и Ольга шли на круг и танцевали. Пока не заканчивался Вечер Танцевальной культуры и отдыха. Несколько раз – на Лебяжьем острове, за красной оранжереей, у фонтана с чёрными и юркими жуками-плавунцами, у педального поильничка в дальней аллее – Иван и Ольга целовались, качаясь, как окружающие их деревья под ветром.
Но танцевать с Ольгой было лучше, чем целоваться. Потому что танцевать она не стеснялась.
– Глупо будет соблазнить девушку только потому, что она здорово танцует! – сказал себе Иван, сидя на занятиях рядом с Зайнуллой, кусая ручку и пачкая губы чернилами. И вздохнул вслух, прямо в лицо наклонившегося к нему лектора, ни слова из лекции которого до слуха Ивана не долетело.
– А что бы ты, Ваня, сделал, – обратился преподаватель к нему, видимо, в продолжение какой-то своей неуслышанной мысли, – если бы справедливое советское правосудие, если бы лучший в мире справедливый сталинский закон потребовал осудить прекрасную девушку или молодую мать, скажем, за кражу? И она бы действительно украла, и не было бы смягчающих обстоятельств, – добавил он, заметив некоторый шум, поднявшийся в классе. – Вот что здесь надо сделать?
Иван подумал с минуту:
– Так как советский суд и великий сталинский закон абсолютно справедливы, я бы её оправдал.
– Как так? – растерялся преподаватель в наступившей тишине. – Закон же предусматривает…
– Так как сталинский закон абсолютно велик и справедлив, он оправдывает молодую мать или красивую девушку. – Заметив движение преподавателя, пытавшегося что-то сказать, Иван пояснил: – А если нам кажется что-то другое – значит, мы просто не можем постичь до конца, насколько абсолютно справедлив и велик сталинский закон.
Лектор в ремнях и ромбах заглянул Ивану в глаза. Иван улыбнулся с полной и ясной убеждённостью. Лектор, человек хоть и высокого звания, но простой и даже простодушный, как-то засомневался в своей правоте.
Соученики молчали, сбитые с толку. Преподаватель всё же хотел что-то возразить, но, что бы ни подбирал, всё казалось ему направленным против Советской власти. Он махнул рукой и продолжил лекцию, хмуро поглядывая на грызущего перо Ивана, избегая впредь его тревожить. Отчего соученики пришли к выводу, что Иван уложил лектора на лопатки, и, толкаясь плечами и перешептываясь, прониклись к Ване глубоким уважением. А он сидел и прикидывал: сегодня будет «Праздник цветов», надо отпроситься с лекций и сводить Ольгу в парк.
Преподаватель отпустил его со вздохом облегчения, потому что, чем дальше искал он возражения на Ванин ответ, тем страшнее ему становилось.
* * *
Заходить к Ольге было рано, её занятия заканчивались только через полчаса. И Ваня отправился к Дому трудящихся, в гостиницу Капитонова.
За эти дни Иван приобрёл привычку заглядывать к художнику, словно в извинение своего безудержного ухлёстывания за Ольгой. Но на самом деле он не мог толком сказать, почему ему нравилось навещать москвича, кроме того, что страшно интересно было с ним разговаривать. А ещё вернее – смотреть, как Ростислав рисует, слушать, что он говорит, и изредка вставлять ответные реплики.
Едва поселившись в номере Дома трудящихся, Капитонов, к лёгкому неудовольствию администрации, сколотил подрамник и натянул холст. Очевидно, с тем расчётом, чтобы увезти его потом с собой в Москву. И начал картину.
Ивана удивляло, что художник пишет свою картину, закрывшись в номере. А не ходит по улицам и не приглашает никого позировать, как вроде бы полагается художникам.
Капитонов пояснил, что сейчас рисует вещь, которая у него уже в голове, а для этого не нужны натура и натурщики. Иван возразил, что художник должен рисовать жизнь, которую видит вокруг. Капитонов возразил, что уже увидел и держит это внутри. Прищурился и сказал:
– Послушай, Ваня, ты ведь с Ольгой только у Степана познакомился. И она не твоя девушка.
Будь кто другой на месте художника, Ваня умер бы сейчас со стыда. Но ему как-то легко общалось с Капитоновым. Ваня рассмеялся, рассмеялся и Капитонов, перестав рисовать и озорно глядя на приятеля.
– Чего бы ты хотел? – спросил Ростислав.
– От кого?
– От Ольги.
– Я бы хотел жить с нею, – неожиданно признался Иван Капитонову в том, в чём до сих пор не признавался себе самому.
В голове у него загудело от волнения.
У Капитонова тоже, видимо, потемнело в глазах. Он качнулся, прижимая палитру с кистями к испачканной красками рубашке.
– Знаешь, так даже лучше, – сказал Ростислав наконец, поворачиваясь к картине и быстро-быстро накладывая мазки.
Может, Иван ничего не понимал в искусстве, но пока он не мог ничего разобрать на холсте. Объяснений художник не давал, и удовольствие, получаемое Иваном от созерцания работы, заключалось главным образом в том, что ему нравился цвет, в который холст красился. Сине-лиловый. Иван посопел.
– Прости! Не могу я тебя звать Рориком, хоть режь меня. Можно называть тебя Славой?
Капитонов быстро кивнул, уходя в работу.
Старые томсоновские часы, оставшиеся в номере Дома трудящихся от меблированных комнат дореволюционных времён, издали поразительные по жути звуки, будто полопались струны рояля.
– Мне пора идти, – встрепенулся Иван, взглядывая на циферблат и поправляя ремни. – Сегодня в Парке Железнодорожников выставка…
Капитонов, не отрываясь от работы, поднял брови.
– …День цветов.
– А-а!
– Будет очень красиво. Приходи, посмотришь. Там уже весь парк уложили цветами, говорят. Тебе будет интересно. Всё в разных пятнах. Как на картинах этих, как ты говорил…
– Импрессионистов?
– Наверное.
– Придётся сходить. Передавай привет Ольге! – улыбнулся Слава, метнув на Ивана из прищура морщин лукавый взгляд.
– Обязательно, – нетерпеливо бросил Иван, направившись к двери мимо раковины, которая могла быть и душем, если опустить её и задвинуть занавеску. Но чего-то помедлил, вернулся. Взял новенькую книгу, лежавшую у Капитонова на стуле.
– Современная испанская поэзия, – прочёл Иван заглавие и раскрыл. – «Алмаз».
Острая звезда-алмаз,
глубину небес пронзая,
вылетела птицей света
из неволи мирозданья.
Из огромного гнезда,
где она томилась пленной,
устремляется, не зная,
что прикована к вселенной.
Охотники неземные
охотятся на планеты -
на лебедей серебристых
в водах молчанья и света.
Вслух малыши-топольки
читают букварь, а ветхий
тополь-учитель качает
в лад им иссохшею веткой.
Теперь на горе далекой,
наверно, играют в кости
покойники: им так скучно
весь век лежать на погосте!
Лягушка, пой свою песню!
Сверчок, вылезай из щели!
Пусть в тишине зазвучат
тонкие ваши свирели!
Я возвращаюсь домой.
Во мне трепещут со стоном
голубки – мои тревоги.
А на краю небосклона
спускается день-бадья
в колодезь ночей бездонный!
– Недурно. Похоже на ту ночь, – одобрил Иван.
Капитонов задумался, глядя на картину. Когда он рисовал, то был напряжён и гибок, словно хорошая спортивная лошадь.
– Молодцы испанцы, – сказал Иван, положил книгу, вернулся, прочёл ещё пару стихов, уже про себя, засмеялся, произнёс: – Нету в море апельсинов, и любви в Севилье нет! – оставил сборник и ушёл.
Капитонов уныло сложился на стул.
Это был тонетовский венский стул, по ободу которого шла надпись с ятями, знаками и гербами: «Железнодорожная компания Курбатов и Белькович».