Оборотень. 2. Рэми. Дар

У собаки — хозяин, а у волка — Бог.

Эдвард Радзинский


— Аши!

Могильный холод ласково коснулся щеки, дыхнул в шею, расплескав по груди мертвенный покой. Чуть дернулись, забренчав, цепи. Аши со вздохом открыл глаза и, увидев лишь все ту же густую тьму, выдохнул:

— Киар, почему не даешь спать?

Раздался легкий смешок, на миг мелькнули темные разводы крыльев. Вновь забренчало, Киар мучительно выдохнул и, как и Аши, повис на цепях в пустоте ритуальной башни.

— Ну и зачем? — спросил Аши, чувствуя отчаяние брата. — Зачем себя мучаешь? Зачем ходишь к Айдэ? Зачем позволяешь себя помещать в мертвое тело и…

— … любить? Любить до самого рассвета? — шепотом ответил Киар. — Потому что только так… чувствую себя живым.

Аши опустил голову, скрывая горькую усмешку. Брат был таким, сколько Аши себя помнил, но только теперь это стало таким мучительным… человеческое забвение стало мучительным.

Да, у них не было ни своего тела, ни своего пола, ни своей судьбы. Но это же не повод входить в только умершее тело, чтобы слегка понежиться в объятиях бога смерти?

— Как долго ты сможешь бороться? — спросил насмешливо Киар. — Как долго будешь ждать?

Аши не знал… поняв, что брат наконец-то заснул, он и сам погрузился в тяжелое забвение. Так хотя бы не болело…


В первый раз Рэми загнали в угол в шесть лет.

Было самое начало зимы, стоял зверский холод, в свете вечернего солнца поблескивали на крыше сарая сосульки. Пару из них Рэми сбил спиной, когда его толкнули в стену дома, ушибся плечом о бревно и, поскользнувшись на корке льда, упал на бок, разбив коленку. Второй удар пришелся в грудь. Ребра хрустнули, перехватило дыхание, с головой захлестнул ужас — казалось, дышать он не сможет никогда. А потом посыпались пинки: по бокам, по бедрам, по спине — и Рэми свернулся клубочком, молясь всем богам, чтобы стать невидимым.

— Какой милый зверек! — прошипели над ухом, обдавая луковой вонью.

Бить на время перестали. Рэми, сжавшись еще больше, до скрежета стиснул зубы от бессилия и окатившей волны отчаяния. Сорвавшись с места, он бросился на ближайшего мальчишку, опрокинул в сугроб и взвыл, когда его за волосы оторвали от потрепанной, сплевывающей красным в снег жертвы.

— Ну ты, сука, — выругался мальчик. — Рукастый шибко! Зуб мне выбил.

Теперь били сильнее. Рэми не пытался сопротивляться, лишь сжался в клубок, обхватил руками голову и замер, до крови прокусив губу, чтобы не застонать или не заплакать. Он не понимал, где он, не понимал, зачем, не понимал, день вокруг или ночь. Он, казалось, выплыл из собственного тела, и реальность подернулась дымкой серости, стала густой, как сваренное из костей желе, а где-то вдалеке, совсем далеко, хлопками звучали удары и горело в огне боли собственное тело.

— Хватит! — крикнул кто-то, срываясь на визг. — Окочурится же.

Мысли текли лениво и медленно, с трудом продираясь через серую пелену боли. Дышалось с трудом, дрожали все так же сжимающие голову руки. Окочурится? Он не может «окочуриться», ему нельзя. Мать всегда повторяла, что он должен быть сильным, ведь он единственный мужчина в доме. Нельзя, нельзя сдаваться! Нельзя быть слабым! Нельзя плакать… хотя так хочется…

— Гэн! — как сквозь туман донесся зов старейшины. — Куда подевался, безобразник?

Мальчики убежали, а Рэми некоторое время так и лежал возле сарая, не в силах отдышаться. Отражались от осколков льда лучи солнца, катились по щекам не сдерживаемые гордостью слезы. Было страшно. И больно. И еще — стыдно до одури. Он никчемный. И старейшина так говорил, и взрослые в деревне. Бесполезный и слабый, потому-то старейшина и приказал о них позаботиться. Хотя и читалось в его глазах, что делал он это неохотно, но боги другого решения не простили бы. Оттого и кормила деревня «прибывших», не густо, но кормила, дала им и кров — давно опустевшую хату у самой кромки леса, — и дрова, чтобы в этой хате они совсем бы не замерзли и чтобы «мальчику не надо было бы идти в лес за хворостом».

Стыдно. Боги, как же стыдно брать у других, будто последнему нищему. А как не брать? Самим не выжить… Это даже Рэми понимал.

«Ничего не умеет, только за мамкиной юбкой прячется», — жалела утром соседка, поглаживая по волосам, и совала в руки кружку с молоком. Молоко было вкусным, но слова до сих пор жгли каленым железом. Слабым быть унизительно. Он мужчина! Пусть все они и думают иначе, а все же мужчина.

Слезы высохли сами. Пересилив боль в ребрах, Рэми поднялся, отряхнул запачкавшийся в снегу плащ и, взяв охапку дров, направился к дому. Идти было сложно — при каждом движении правый бок отзывался болью, но боль была терпимой, и Рэми искренне поблагодарил богов, что его не избили сильнее. Идти может — вот и хорошо. И мать ни о чем не узнает, не сожмет презрительно губы и не скажет, что он опять был слабым и безвольным.


Вечером мороз рассыпал за окном серебро звезд. Потрескивало в печи, пахло еловым дымом. Спала на скамье, свернувшись клубочком и кутаясь в шерстяное одеяло, Лия, с едва слышным журчанием лилась на плечи теплая вода. Стоявший в ушате Рэми вздрогнул, когда мать тихо спросила:

— Откуда синяки, сердце мое? — и ответил, не поднимая головы:

— Упал.

Глаза матери потемнели в свете лучины. Не поверила, с грустью понял Рэми и ожидал чего угодно: горьких слов, вопросов, уговоров, — но мать лишь сильнее терла лыковым мочалом его плечи и ничего не говорила. Лучше бы упреки. Боги видят, что лучше.


А на следующий день Рэми летел по запорошенному снегом льду и вслед ему несся неистовый лай.

— Ату, ату его! — кричал Гэн.

Сыпало солнце на снег искры, ломался под ногами наст, и Рэми рвался вперед, из последних сил, на крыльях безумного страха. И знал, что не успеет, что спасения не будет.

— Ату!

Ноги болели невыносимо. Рэми бежал, рвал жилы, охваченный желанием жить. Просто жить. А лай был все ближе. И казалось, что опаляет спину горячее дыхание, и еще чуть, и вонзятся в кожу острые зубы, рванут кусок мяса, потянутся к беззащитной шее. Быстрей! Рвалась из груди боль, заливала глаза кровавая пелена, и медленно, будто издеваясь, приближался берег.

Еще быстрее!

А лай был все ближе, а сил было все меньше. И пот застилал глаза, и ноги гудели от напряжения, и сбилась с волос, свалилась в снег шапка, а пальцы рвали завязки тяжелого плаща, скидывая его на снег.

Быстрее!

Он видел только берег, спасительный берег. А там дорога, а за дорогой — забор, дом, в котором можно спрятаться, забиться за печку, отдышаться и найти силы, чтобы жить дальше. Надо только добежать!

Крепкие руки обвили плечи, кто-то мягко толкнул в сугроб, на глаза запросились слезы. За что? Он ведь почти добежал! Лай вдруг затих, сменившись визгом, страх, еще недавно кипятивший кровь, накатил волной слабости. Рэми не мог встать. Он даже пошевелиться не мог. Он так и сидел на снегу, опустив голову и мучительно краснел, чувствуя, как бегут по щекам беспомощные слезы. Стыдно-то как. А предательских слез все равно не удержать.

Кто-то опустился перед ним на корточки.

— Ну же, малыш.

Малыш? И унизительно, и сладко. Никто и никогда его так не называл. Рэми медленно поднял голову и вздрогнул, наткнувшись на внимательный взгляд молодого незнакомого мужчины. И поверилось этому взгляду. И ладони протянутой поверилось, и мягкой, дружеской улыбке на тонких губах.

— Волчонок… — улыбнулся мужчина.

Но все равно… Через несколько дней падал за низким окошком снег, стояла вокруг тяжелая, томительная тишина. Услышав, что должен поехать в замок с незнакомцем, которого звали Брэном, Рэми вырвался из рук матери, забился в угол кровати и вскричал:

— Не хочу!

Проснулась и заплакала сестра. Хрустнула в печи лопнувшая ветка, и Лия испуганно обвила пухлыми ручонками шею матери, уткнув заплаканное лицо ей в волосы.

— Ты не можешь остаться здесь, — сказала мать, осторожно присаживаясь на край кровати и усадив дочь себе на колени.

— Я хочу с тобой, — упрямо ответил Рэми. — И с Лией. Если вы тут, то и я тут.

— Рэми, — губы матери задрожали, глаза блеснули в свете лучины влажным блеском, и на миг Рэми показалось, что сейчас она заплачет. — Мальчик мой… нам с Лией хорошо в деревне, ты же сам все видишь, а ты…

Рэми отвернулся, сжав ладони в кулак. Он был мал, но чувствовал — в деревне он чужой и никому не нужен. Даже вот матери, оказывается, не нужен. Обидно и больно. Но сам виноват. Мама всегда говорила, что он должен быть мужчиной, сильным, а у него не получалось. Он дал себя избить. Он дал себя загнать собаками.

Лия соскользнула с колен Рид, доползла к Рэми по набитому соломой тюфяку, обхватила его пухлыми ручками за шею и прошептала:

— Не грусти.

Ночь медленно текла за окнами. Рэми обнимал уснувшую сестренку, чувствовал, как пальцы матери гладят его по щеке, стирая злые слезы. И слушал. И что в замке ему будет хорошо, и что в деревне Рэми не выжить. И что это совсем ненадолго и очень скоро, Рэми и сам не заметит, как они вновь будут вместе. Рэми слушал и не верил. Не хотел верить.

— Брэн хороший человек, ты же сам знаешь.

Какая разница, хороший или плохой — Рэми не хочет уезжать. Не хочет бросать сестру и мать… чувствует себя предателем. Мать всегда говорила, что он должен быть сильным. Что он должен быть мужчиной. А теперь — убегать?

— Мы дождемся, пока ты повзрослеешь, обещаю, — шептала Рид. — Но не сейчас, погоди, сынок…

И потом тихое:

— Прости меня… забыла, что ты еще ребенок.

Рэми удивленно посмотрел на мать, даже плакать на время забыл, а Рид встала с кровати — сонно скрипнули доски, — сняла с огня небольшой котелок, наполнила деревянную кружку крепким, сладко пахнущим валерианой отваром и протянула его Рэми.

— Выпей. И постарайся… просто жить. Не думай обо мне и Лие. Я достаточно сильная, чтобы тебя дождаться, ты мне веришь?

Рэми верил. И когда следующим утром Брэн увез его в туман снегопада, мог думать только об одном, о тихой просьбе беречься и о горячей слезе, что упала ему на щеку.

Мама очень редко при нем плакала. И никогда не было так страшно, как в тот миг, когда из снега выросли высокие шпили башен замка, когда заскрипели цепи опускающегося моста и крепконогая спокойная лошадка выволокла груженные бочонками с вином сани во двор, окруженный хмурыми домами.

— Не бойся, волчонок! — помог ему спрыгнуть с саней Брэн, и стало вдруг на диво спокойно от его улыбки, от крепкой руки на плече и от осознания, что в этом чужом огромном замке Рэми не один. И снег вдруг показался волшебным, а все вокруг — совсем не страшным.


Конец зимы пролетел как в тумане. В замок привозили все больше больных, виссавийские целители падали с ног от усталости. Рэми и не спал почти, все носился по округлой зале между брошенными на пол тюфяками, подносил кому-то воду, помогал перевязывать сочившиеся гноем язвы, ласково уговаривая, кормил наваристым супом, вытирал рвоту. И бегал, бегал, как белка в колесе, не в силах остановиться.

Казалось, если остановишься, кто-то опять уйдет за грань, и посеревшие мужчины водрузят тело на носилки, чтобы сжечь во дворе под заунывные песнопения жрецов смерти. Потому на улицу выходить не хотелось, но назойливый запах дыма и горелого мяса все равно влетал через ненадолго открытые окна. Окон бы и не открывали, но приказали виссавийские целители.

Сами целители казались Рэми укутанными в зеленую тонкую ткань тенями. Они и ходили как тени — мягко и бесшумно, прятали лица до самых глаз, мало говорили, еще меньше обращали внимания на снующего вокруг Рэми, лишь изредка отдавали приказы: принеси, помоги перевернуть, подержи, ступай.

Никто не знал, откуда они появлялись и куда уходили. Никто не знал, почему они исцеляли и не брали за это платы, лишь просили молиться их богине. И люди молились. Днями простаивали на коленях у затерянных в лесах алтарях Виссавии, с благоговением оставляли на густо-зеленом, исчерченном незнакомыми рунами малахите кто цветы, кто венки, сплетенные из сосновых веток, а кто — букет ярких, подаренных богиней-осенью листьев.

И не осмеливались ни словом, ни делом оскорбить чужой милостивой богини, ведь понимали — случись кому-то дорогому захворать, и можно прийти к алтарю Виссавии, упасть на колени, взмолиться и знать, что на зов обязательно откликнутся. И появится из лесной чащи молчаливый виссавиец, и мелькнет поверх зеленой ткани сострадательный, ласковый взгляд.

А потом склонится виссавиец над больным, и взгляд его станет отрешенным, и сам целитель будто уйдет за черту, в мир мертвых. Из-под зеленого тончайшего плата выскользнет бледная ладонь, мелькнет на запястье малахитовый браслет и тонкие пальцы коснутся лба больного, прочерчивая на нем только виссавийцам известные руны. Склонится виссавиец к самому уху недужного, прошепчет что-то ласково, а пальцы его скользнут сначала по щеке, по шее больного, оставляя за собой едва заметный, светящийся зеленым след.

И целитель выпрямится резко, и его ладонь застынет над грудью хворого, чуть скользнув вверх, и польется с пальцев изумрудный свет, и выгнется под ладонью целителя недужный, застонет мучительно, едва слышно, выдыхая и боль, и страдание, и болезнь.

А темные, с огромной радужной оболочкой глаза виссавийца станут уставшими. Он вновь склонится над ухом хворого и прошепчет что-то, на этот раз ласково, успокаивающе, пальцами стирая бисер пота со лба больного, окутывая его в целительный сон, как в мягкое покрывало…

Рэми много раз видел, как работали виссавийцы, и сжимался внутренне от мучительных стонов исцеляемых, но, как и все в этой зале, понимал: чем тяжелее хворь, тем большей болью придется больному за исцеление заплатить. И еще понимал, что всех исцелить виссавийцы не могут, а некоторых — не хотят.

— Не спрашивай, — хмуро ответил Брэн, когда Рэми спросил почему. — И верь мне, ничего не бывает просто так.

Рэми не спрашивал. Он был почти счастлив. Помогал и чувствовал, что нужен, с жадностью ловил благодарные улыбки больных, работал до изнеможения и спал урывками.


Он даже не заметил, как пришла весна, растаял снег и зацвела над рекою лоза. Он проспал несколько дней, когда поток больных иссяк и виссавийцы ушли из замка. А когда проснулся, понял вдруг, что архан в замок до следующей зимы не вернется, оттого большую часть комнат заперли, дорогую мебель спрятали под полотняными чехлами, окна закрыли резными ставнями.

Замок заснул в весеннем мареве. Бушевали вокруг ручьи, разбухла, изошла льдинами бегущая у стен замка река, начала пролезать через прошлогоднюю траву молоденькая поросль. Весна пришла и ушла неожиданно, загорчила на пригорках черемуха, золотыми сережками украсились березы, кусочками золота рассыпались по полям одуванчики.

После долгих дождей дни пошли солнечные и яркие. Рэми помогал Брэну и искренне восхищался новым другом. Он тоже хотел вот так научиться обходиться с животными: Брэна подпустила к себе даже испуганная, раненная кабаном гончая. Скулящая, обезумевшая от страха, она забилась под корни ели, вывороченной недавней бурей, елозила в луже собственной крови и скалилась на любого, кто осмеливался подойти ближе, чем на пару шагов.

Дождь тогда шелестел прошлогодними листьями. Брэн мягко опустился на колени перед раненым животным, провел пальцами по рваной ране на боку, поднял суку на руки и сам донес до стоявшей неподалеку телеги. Все так же ласково что-то шепча, уложил ее на мешки, любовно прикрыл от дождя рогожей и сел рядом, поглаживая тонкую красивую шею с мелко бьющейся на ней жилкой.

— Как у него это получается? — спросил Рэми, когда один из дозорных подал ему руку, помогая устроиться за собой в седле.

— Боги одаривают людей разным…

— Это магия?

Лошадь резко тронулась с места, и Рэми, чтобы не упасть, ухватился за пояс всадника.

— Нет, дар, мой мальчик. Такой же дар, как для воина — умение драться, как для повара — кашеварить, а для кружевницы — плести кружева.

— А для меня?

Мокрая еловая лапа чуть погладила щеку, прыснула на плащ мелкими брызгами.

— А этого мы пока не знаем…

Рэми умолк, да так и молчал до самого замка, чувствуя себя совсем никчемным. Дар... У Рэми, увы, никакого дара не было, хотя… может быть…

Перед рассветом Рэми скользнул в господскую гостиную. Брэн заснул в кресле, перевязанная гончая спала на мягком ковре у камина. Отблески огня, бушевавшего за веером каминной решетки, гуляли по обитыми синей тканью стенам, по портрету отца хозяина дома, по мебели, которой тут было не так и много: широкой софе с какими-то странными, извилистыми ножками, креслам у камина, узкому столу у стены.

Барабанил по ставням дождь, едва слышно залаяла собака на улице. Гончая медленно подняла голову, посмотрела на Рэми долгим взглядом и тихо зарычала, стоило мальчику подойти поближе.

Рэми шагнул ей навстречу, старательно душа в себе страх. Он должен проверить. Он зашептал заветные слова, которые не раз слышал от Брэна, тщательно выговаривая звуки. Старался, чтобы каждое из них, как и учил друг, раскрывало душу, чтобы бедное, охваченное болью животное поняло — он хочет облегчить боль. Рэми уже не испытывал страха, подходил все ближе, не замечал, что собака не перестает рычать и верхняя губа ее все более поднимается, дрожит, открывая белые острые клыки.

— Рэми! — Брэн толкнул мальчика в кресло и, схватив за ворот рубахи, процедил сквозь зубы:

— Ради богов, что ты творишь?

— Я только… — Рэми опустил взгляд, скрывая выступившие на глазах слезы. У него не получилось. У него нет дара.

— Ты ведь… сразу смог? — тихо спросил мальчик. — Всегда мог? Правда? К любому подойти? К любому зверю…

— Я? — смутился Брэн. — Я всегда знал, что смогу…

— Значит, у меня не получится. Никогда… как у тебя…

Брэн не ответил, да и нужен ли был Рэми этот ответ? Даже жалость Брэна не была нужна.

— Никогда без меня не подходи к опасным животным, слышишь? — выдавил Брэн. — Не смей!

Рэми вскочил на ноги и бросился к дверям, скрывая выступившие на глазах слезы. Никогда не подходи… опасно. Для Брэна не опасно, его все звери любили, а Рэми… и тут бесполезный. И тут ненужный. И тут ради жалости…

Несколько дней Рэми избегал Брэна. Ночевал на сеновале, днем помогал Мие, Айри, симпатичной кухарке на кухне, дозорным в казармах. Он работал до изнеможения, чтобы хотя бы казаться полезным, он не хотел возвращаться в каморку Брэна, бегал по поручениям, приносил, относил, кормил кур, убирал хлев, помогал девушкам перебирать собранные травы.

Третьей ночью Рэми проснулся оттого, что его кто-то осторожно гладил по волосам. Не открывая глаз, чувствуя, как нестерпимо горят щеки, он напрягся и затаил дыхание, мечтая только об одном — нырнуть в открытую, манившую синевой неба дверь сеновала. И убежать — куда, зачем, так ли важно?

— Долго ты будешь от меня прятаться? — спросил сидевший рядом с ним Брэн.

Приятно пахло прошлогоднее сено, ласковые пальцы Брэна вытаскивали из волос мелкие соринки, влетал через дверь сеновала запах усыпанной росой сирени, и лежать рядом с конюшим было хорошо и спокойно.

— Глупый, несносный волчонок, — прошептал Брэн. — Ты же для меня ближе, чем родные братья, постреленок. Сердце мне своей болью рвешь, убегаешь от меня, как испуганный зверек.

— Брэн, я… — выдохнул Рэми. — Я не могу тебе помогать.

— Конечно, можешь, — ответил Брэн. — Ты не станешь таким, как я… но разве каждому надо становиться таким, как я?

— Но я ничего не умею…

— Глупый, ты умеешь гораздо более всех нас. Не твоя вина… — Брэн осекся, потом привлек к себе Рэми, заставив его положить голову себе на колени, укрыл плащом. И только тогда Рэми понял, как сильно замерз, понял, что дрожит, и что Брэн украдкой проводит пальцами по его лбу, проверяя, нет ли у него горячки.

— Я хочу быть таким, как ты.

— А я хочу, чтобы ты был таким как ты, глупыш… — в голосе Брэна почудилась ласковая улыбка. — Все псы разные. Смотри, Стрелка веселая и подвижная, ласковая. Искра спокойная и нелюдимая. Лая быстрая и злая. Так и люди. Я и ты — мы разные. Мой дар — это мой дар. Твой — это твой.

— Нет у меня дара…

— Глупый, глупый волчонок… у всех есть дар. Просто ты свой еще не нашел. Подожди, никуда не спеши, ты же еще совсем мелкий. Но одно тебе обещаю, искать мы будем вместе, не брошу я тебя, даже если сам этого захочешь, не брошу. Ты как брат мне, как сын, как самый близкий друг. Ты — моя семья, тот, кто меня понимает и принимает таким, как есть. Ты один на меня смотришь с восхищением, лишь один думаешь, что меня не достоин. Как я тебя могу бросить, маленький волчонок? Просто скажи, как?

Брэн еще долго говорил что-то, перебирая пальцами волосы Рэми, до самого рассвета, успокаивая и подбадривая, так же, как успокаивал и подбадривал больных животных. А Рэми спал. Выныривал временами в полудрему, слышал тихий шепот Брэна и вновь засыпал, плыл по волнам тягучего сна и впервые за много дней ему было хорошо и спокойно. А еще он молился в полусне, так хотел найти этот самый «дар», так хотел стать таким же сильным, как Брэн. Так хотел встать на ноги и привести сюда семью…


Миновало лето, усыпала землю свежими листьями осень, запушила все вокруг, позверствовала и вновь ушла зима. И вновь, и вновь. Дара в своих девять зим Рэми так и не нашел, хотя очень старался. Он все больше понимал: человек без дара — это ничто. И сложно будет забрать мать и сестру, построить для них дом, если останется он служкой при замке.

Сложно будет и защитить, если он ничего не умеет, если даже за себя постоять не может. Потому, когда мог, он украдкой забирался в нишу в стене, за статую раскинувшего крылья Изара, бога войны, и смотрел вниз, туда, где летели в мишени острые стрелы и старшие учили молодых:

— Блок! Руби! С колена, дурак! По ногам! Прыгай! Хорошо… восьмерка! С жизнью! Шею не открывай. Не так сильно, выдохнешься. Подкова! Крути! Связка! Хорошо. Защита. Рукояткой обгоняй. Не так, голову себе снесешь! К стене и тренировать медленно, пока не получится! И чтоб к концу дня слив был мягче… Следующий!

Рэми заворожено слушал приказы и мечтал попасть вниз, на тренировочный двор. Мечтал, как и дозорные, отбивать мечом стрелы, и двигаться так быстро, что и глазу не уловить, и играючи отражать удары, и быть таким же сильным.

Он залезал поздним вечером на башню, брал в руки палку и до ночи пытался повторить движения воинов, но получалось до обидного плохо. И палка, вместо того, чтобы ударять, куда задумано, почему-то встречалась с камнем на ладонь правее, и утром болели невыносимо плечи, гудели руки и не хотели разгибаться колени. А еще саднила прокушенная губа, и вставать на рассвете потом было очень сложно.

Брэн тихонько посмеивался, говорил, что волчонок небось где-то бегает с другими мальчишками, и Рэми не разочаровывал его, не говорил, что не может ни с кем подружиться. Он даже хотел. Улыбался, пытался сойтись с детьми-рожанами его возраста: смешливым сиротой Каем, коренастым и угрюмым Ишей, сыном конюшего, и ласковой, спокойной Хильдой, дочерью поварихи.

Но никак не удавалось. Все трое Рэми избегали, зато пытался дружиться Вел из ближайшей деревни, хитрющий и злобный. И вроде как улыбался Вел, и все время норовил позвать то в лес за грибами и ягодами, то на озеро, где было много рыбы, то проверить силки, то полазить по развалинам усадьбы, где осенью в заросших садах можно было набрать тяжелые, налитые соком груши, но Рэми каждый раз отговаривался. И хотя хотелось убежать в лес или на озеро, но в маленьких глазках Вела было что-то злое и беспощадное, что-то, отчего Рэми мутило и в груди становилось холодно. Да и Брэн, заметив их как-то разговаривающими во дворе, Рэми мягко намекнул:

— Лучше ты с ним не водись, волчонок. Отец Вела богатый, но жадный, работников и деревенских впроголодь держит. А сын не лучше, смотри, какие глаза злющие. Как у росомахи.

Зато палку держать в руках получалось все лучше, и удары выходили все более точными, да и ноги-руки уже так поутру не болели.


В тот день тучи покрывали низкое небо. Тропинка была скользкой от грязи. Опустились вокруг серые сумерки, холодные ручейки струились под одеяло недавно выглянувшей крапивы. Рэми бежал, кутаясь в плащ, мимо ивы, что купалась в разбухшем ворчавшем ручье, по скользкому от воды шаткому мостику, перекинутому через бурную речку, вдоль поля, зеленого от бархата озимых.

Деревня, в которой отец Вела являлся старейшиной, была маленькой, всего на пять домов, но богатой. Жители там разводили овец и коз, доставляли в замок приятно пружинившие на зубах сыры, которыми потчевали Рэми дозорные Жерла. А еще говорили, что старейшина, отец Вела, просил отдать Рэми в пастухи, называя мальчика «смышленым малым». Только Жерл почему-то отказал и даже велел «старого хрыча» не слушать и улыбкам его не верить, потому как мало искренности в тех улыбках.

Рэми больше и не верил, но по поручениям в деревню бегал частенько. То с повелением привезти в замок еще сыров и овечьего молока, то с вестью, что нужны еще шкуры, а сегодня с вопросом к старейшине: не хочет ли кто из деревенских поехать с дозорными на ярмарку.

Когда он выбежал на дорогу, пошел проливной дождь. Рэми вмиг вымок до нитки и замерз, с трудом что-то разбирая в серой густой пелене ливня, видел лишь неясные тени низких хат, прятавшихся за яблонями и грушами, темные полосы огородов и тонкие ленты заборов. Обиженно скрипнула под ладонями калитка, покачнулись у забора ветви смородины, скрипнула цепь в колодце. Направившись к крыльцу, Рэми поскользнулся в грязи, упал и похолодел, услышав тихое рычание за спиной.

Медленно обернувшись, Рэми успел заметить лишь метнувшуюся к нему серую тень. Он замер от ужаса, медленно скользя взглядом по мускулистой шее, в шерсти которой путалась грязная веревка, по оскаленной острой морде, по дрожащей губе, обнажающей белоснежные клыки. Он смотрел и не мог отвести взгляда от желтых глаз, в которых бесилась ярость, не осмеливался двинуться, дышать не осмеливался, дрожал в такт тихому рычанию и уже не замечал ни все более усиливающегося дождя, ни бегущих по щекам капель.

Но страх куда-то вдруг отхлынул, оставив за собой звенящую пустоту. Рэми медленно сел и улыбнулся. Всего лишь волк… Мокрый, злой, казавшийся грязным из-за неожиданной рыжины в серой шерсти. И с собакой ведь совсем не спутаешь — более сильный, более мускулистый более... неприученный. Хоть и привязанный к сараю, а все равно не убежишь, даже встать не успеешь — достанет. Слишком близко Рэми подошел, слишком опасно. Слишком стыдно… в маленьком дворе заблудиться.

А все равно почему-то не страшно. И клубится в груди горечь, перемешанная с жалостью, и охота утешить, усмирить рвущуюся из желтых глаз боль. Ведь волку просто страшно. И больно. И плохо… очень плохо.

Рэми прополз по грязи, встал перед волком на колени, обнял его за шею и зарылся носом во влажную, чуть седую шерсть. Дождь пошел еще сильнее. Вода стекала с волос за шиворот, Рэми трясло от холода, но он упорно жался к бестии, чувствуя ее тепло, слыша биение ее сердца, тихий рокот ее рычания. И ведь совсем не зло рычит, ласково. И лижет ухо, шею, тыкается носом в плечо. Щекотно же, смешно. И хорошо.

Стукнула за спиной дверь. Волк вздрогнул, сильным ударом плеча откинул Рэми в сторону и прыгнул к стене сарая. Разорвала пелену стрела, вонзилась в грязь у ног Рэми, дрожа и скидывая с себя капли дождя.

— Ты жив, мальчик? — закричал сбежавший по ступенькам старейшина. — Хорошо, что жив…

Он, не спуская с волка испуганного взгляда, схватил Рэми за шиворот, заставив встать, войти в дом и переодеться в сухую одежду. Весть из замка он, казалось, не услышал. Все причитал горестно в полумраке просторной избы, что почти не уберег «щенка Жерла», все говорил, что если Рэми решил сдохнуть, то подальше бы от его двора. А Рэми все молчал, вслушиваясь в вой за окном:

— Совсем разошлась, зараза! — улыбнулся беззубой улыбкой старейшина, убедившись, что Рэми цел. — Щенков ее я продал. На рассвете и эту заберут… бестия. Умная, красивая. Завтра в столицу поедет, богатеньких арханов развлекать. Они ее против своих воинов выставлять будут и смотреть, кто победит. А мне все едино, кто. Что арханы, что эта… Сдохнут — и слава богам, одной тварью на земле меньше.

А потом вдруг, поймав удивленный взгляд Рэми, почему-то поправился дрожащим голосом:

— Да уберегут боги наших арханов. Думаю, что они эту бестию одной левой…

Рэми сглотнул. Вой за окном усилился, хлыстом полоснув по напряженной спине. Плачет. Истекает болью. Молит помочь… но как? Усилился дождь, ударил по стене ставней поднявшийся ветер. Хозяйка, молчаливая, седая, поставила на стол деревянную кружку с молоком, по душе вновь разлилась горечь…

— Сколько?

— Сколько чего? — не понял хозяин.

— Сколько за нее?

Когда хозяин сказал сколько, Рэми горестно вздохнул. Хоть и был он малым, а понимал, столько нет ни у него, ни у Брэна. А даже если и было… Брэн не дал бы. Не на волчицу.

— Давно не было такой удачи, — распинался тем временем хозяин. — До следующей весны безбедно жить будем… А как же она скулила, как рвалась, когда щенков увозили. Эх, парнишка, жаль, что ты этого не слышал.

Рэми слушал вполуха и пил овечье молоко, не чувствуя вкуса. И даже сыр, который поставила перед ним хозяйка, не казался таким же лакомством, как прежде. А когда за окном стало совсем темно и перестал лить проливной дождь, Рэми запросился домой.

— Может, останешься? — спохватился хозяин. — Поздно стало… на печку с Велом пойдешь, вы, мальчишки, дружите, говорят.

Не дружили. Но поправлять хозяина Рэми не стал. И Вел, посмотревший на Рэми угрюмо, не стал.

— Не могу, Брэн заругает, — ответил Рэми, хотя и знал, что это неправда, и Брэн сам велел, если будет поздно, остаться в доме старейшины.

Но Рэми больше не мог слушать хозяина. И на Вела, что сидел молча в углу, смотреть не мог. Он слышал лишь более тихое, горестное завывание волчицы за окном и едва сдерживался, чтобы не броситься прочь из этого дома. У него не было золота, но у него было что-то большее…


Ночь проливалась лунным светом, раскрашивала тропинку тенями, кутала землю пушистым туманом. Рэми бежал по едва видной тропинке, стараясь не вслушиваться в шорохи ночного леса. Где-то рядом ухнул филин, треснула и упала с глухим стуком ветка, полоснула по лицу еловая лапа. Капли недавнего дождя поблескивали в свете луны, срывались с ветвей потревоженного орешника, забирались за шиворот и катились по спине холодным потом. А все равно ведь жарко. Бежать жарко.

Тропинка провела по мостику через искрившийся в лучах луны ручей, пробежала через опушенный только появляющимися листьями березняк, спустилась по пригорку к тонкой ленте дороги и вывела к ажурным воротам, за которыми в шагах десяти виднелось освещенное фонарем крыльцо господского дома.

— Это ты, Рэми, — выглянул из сторожки дозорный. — Что же тебе не спится, постреленок?

— Я хочу видеть Жерла…

— Старшой с дозора вернулся, устал-поди, может, до утра подождем?

— Я… — Рэми сглотнул.

Утром будет поздно. Утром волчицу увезут. Но и к Жерлу ночью лезть боязно, а что если рассерчает? Раньше Рэми никогда не осмеливался… раньше он никогда не приходил сюда сам, лишь когда звали или приказывали.

— Я очень прошу… важно…

— Вижу, что важно, — усмехнулся дозорный, открывая ворота и впуская Рэми в украшенный фонтаном внутренний дворик. — Кто же для неважного ночью через лес бежит? Как себе ноги-то не переломал, чудо лохматое?

Дозорный ласково улыбнулся и потрепал Рэми по волосам:

— Заходи, коли пришел. Но если Жерл разозлится и отгребешь, то на себя пеняй. За глупую голову частенько задница платит.

Дом, большой, просторный, спал. Пробегая по знакомым коридорам, увешанным зеркалами и гобеленами, Рэми дрожал от страха. Жерл никогда его не сек, слова злого не сказал, но, говорили, к другим старшой строг… И что сечет часто и безжалостно, даже своих дозорных.

Рэми знал, что это правда. Видел, как часто раздавал Жерл оплеухи дозорным на тренировочном дворе, как часто отправлял их на конюшню, поговаривая, что от такого отребья в бою толку мало, а хлопот много. Еще и ругался словами, которых сам Рэми от него никогда не слышал, и смотрел страшно, как на Рэми никогда не смотрел — холодно и безжалостно. А что, если и Рэми он сейчас так встретит?

Осторожно толкнув дверь в спальню старшого, волчонок тенью скользнул внутрь и почти на ощупь добрался до кровати, вслушиваясь в спокойное дыхание спящего. Дальше что? Позвать? Коснуться плеча?

Додумать он не успел — скрипнула едва слышно кровать, что-то толкнуло в плечо, опрокидывая на пол. Блеснул в свете клинок, холодном касаясь шеи, что-то тяжелое вжалось в грудь, не давая дышать.

— Рэми? — удивленно выдохнул Жерл. — Ты… осторожнее надо быть, волчонок. Я же и убить спросонья мог… В следующий раз будешь заходить в спальню воина, лучше постучи, целее будешь.

— Прости… Я…

Волчонок почувствовал, как вспыхнули от стыда щеки, и почти обрадовался, что было темно и Жерл не видел его лица. Рэми очень сильно хотел спросить о волчице, но слова застревали на языке, а мысли путались. Жерл поднялся, посадил волчонка на сундук, черкнул кремнем и, не оборачиваясь и опираясь ладонями о стол, спросил:

— Что случилось?

— Ничего…

— Что ничего? Приходишь ночью, врываешься ко мне в спальню и говоришь, что ничего? Так все же…

Рэми опустил взгляд в пол и начал рассказывать. О том, что у волчицы умные глаза, из которых льется печаль, о том, как горестно она воет, о том, как она плакала, когда забирали щенков. Рэми знал, что плакала, знал, будто сам слышал. А еще рассказывал, что волчица молодая совсем, красивая, крупная и сильная. Свободная…

— Я понимаю, что ты жалеешь волчицу, — оборвал его Жерл. — Понимаю, и о чем ты хочешь меня попросить. Нет, я не буду ее выкупать.

— Я отдам, — задрожал Рэми. — Я отдам тебе золото.

Жерл налил в серебряный кубок немного вина, развел его водой и подал гостю, заглядывая ему в глаза:

— Знаю, что отдашь. Верю. Но всех на свете не спасешь. Не позволю тебе влезать в долги из-за какой-то твари.

— Она не какая-то…

— Какая-то, Рэми, — возразил Жерл. — Ты один. Волчиц в твоей жизни будет много. Ты не можешь спасти каждую, мало того, пытаясь спасти, упустишь что-то более важное. Да и что ты с ней будешь делать, когда выкупишь? Выпустишь? Чтобы она продолжала резать овец в деревне? А ведь зарезала, и не одну. Подумал ты о старейшине? О его детях? Их у него аж восьмеро, и всех поднять надо. А как поднять без овец? Пей!

Рэми сглотнул, взял кубок и открыл было рот, чтобы возразить, но Жерл вновь приказал:

— Пей!

Рэми выпил, снова опустив взгляд. Свет свечи чертил тени на потертом ковре, за окном шептал ветер. Вино чуть обожгло горло, ударило в голову и заполнило все внутри плотным, серым туманом. Стало вдруг все равно. И когда Жерл водрузил его на плечо, когда уложил на кровать и укрыл одеялом, было все равно.

— Слабенький какой… защитник, — усмехнулся Жерл. — Спи давай. А когда проснешься, твоей волчицы больше тут не будет… на счастье.

Рэми знал, что Жерл ошибался. Но возражать в очередной раз не стал.


Где-то далеко заливал лунный свет небольшую спальню. Аши распахнул глаза, почувствовав, что носитель заснул. Тяжело ворочался во сне, раскидывался на кровати под властью кошмара, мягко звал и в то же время не знал, кого зовет. Раскрыв крылья, сорвав цепи, Аши вырвался из ритуальной башни и завис над спящим мальчиком.

Слишком молод еще. Слишком слаб. И… Аши чуть отвел взгляд — до сих пор не прошел привязки и неведомо, пройдет ли. Но во сне мальчик звал и рыдал, тянул к Аши руки, и мягким синим светом сверкал на его запястье знакомый браслет…

— Ты мой, — прошептал Аши, проведя пальцами по щеке носителя.

Мальчик тут же успокоился, вырвался из власти опьянения. Браслет на его запястье перестал томить зовущим сиянием, дыхание стало тихим и глубоким. Вздохнув, Аши склонился над носителем, поцеловал его в лоб и губами вобрал все воспоминания, даже те, о которых тот сам не помнил.

— Глупый ребенок, — прошептал он, чувствуя, что мальчик просыпается.

— Это ты глупый, — ответил ему слишком много понимающий Киар, когда Аши вновь повис на цепях в ритуальной башне. — Мог бы покорить его слабую душонку, сделать его тело своим, а вместо этого в очередной раз вернулся сюда!

— Ты не понимаешь, этот человек…

— Люди нас ненавидят! Называют проклятыми! Давят силу в наших носителях, а ты жалеешь какого-то мальчишку! — Киар дернулся в цепях так сильно, что разбудил других братьев. — Идиот!

И потом тихо, отчаянно:

— Как жаль, что этот ребенок не мой…

— Как хорошо, что он не твой, — жестко ответил Аши.

И в то же время вдруг почувствовал тоску. А что если и этот носитель обманет, будет слишком слабым? Киар прав, надеяться на людей — глупо, и в следующий раз Аши… будет ли этот следующий раз?

Загрузка...