Часть первая

I

Любите ли вы романы, начинающиеся таким образом:

«В одно прекрасное утро…»

Или:

«Это было весною, утро было светло и прозрачно», и проч.?

Я так очень люблю. Как-то легко дышится при таком вступлении: вам представляются идеи света и воздуха, вы уверены сразу, что речь пойдет о природе и любви, юности и поэзии.

Вы тоже не любите писателей, которые с первой страницы открывают перед вами царство зимы со всеми его ужасами: вводят вас в мрачную мансарду, от голых стен которой веет могильною сыростью, проникающей вас до костей, и знакомят вас с несчастным семейством, которое силится согреться перед жалкою печью с догорающими остатками дров…

Вы требуете от романистов развлечения в ваши праздные часы, а они, вместо того чтобы вызвать на лице вашем веселую улыбку, разоблачают перед вами жизнь и, сдергивая покровы с действительности, оставляют перед вами мрачные, возмутительные картины нищеты и порока. К этим картинам должно приготовить читателя: чтобы добраться до жалкой мансарды, должно миновать несколько этажей; другими словами: пройти мимо счастливых…

Впрочем, и зима хороша при некоторых условиях…

Теплая, уютная комната, тяжелые шелковые занавеси, пропускающие в нее свет до того нерешительный, что в комнате незаметно, хороша или дурна погода, ясно или подернуто тучами небо; мягкие ковры, весело выглядывающие из рам картины, широкие покойные кресла, зовущие к отдохновению диваны, цветы, хрусталь, мрамор… бойко разгоревшийся и весело озаряющий всю картину каминный огонь, от которого в комнате тепло, как в гнезде; спящая, полуприкрытая батистом и кружевами женщина, не вынужденная холодом безобразно кутаться до самых глаз в ватное одеяло… Если женщина эта молода и если с первого взгляда можно сказать, что она прекрасна — в промелькнувшей перед нами картине, можно примириться с зимой.

Но я остаюсь при своем пристрастии в пользу весны: довольство, разлитое во всей природе, лучше довольства, сосредоточенного в нескольких комфортабельных комнатах; июньская тень лучше декабрьского камина.

Предлежащий роман начинается весною.

В светлое майское утро 1834 г. двое молодых людей гуляли под арками Риволи.

Одинакового роста оба, казалось, они были и одних лет; один из них был блондин, у другого были черные волосы.

Голубые глаза, отсутствие бакенбардов и усов, бледность и кроткое выражение лица сообщали всей физиономии блондина несколько меланхолический характер.

Черные глаза, усы, широкие плечи и твердая поступь человека, обладающего для ежедневной траты неистощимым жизненным запасом, — обнаруживали железное здоровье брюнета. Во рту его дымилась сигара, тогда как блондин не курил. Но лицо его было так же кротко, как и лицо его товарища. Взглянув на этого высокого, сильного мужчину, каждый сказал бы, что это одна из тех щедро одаренных натур, которые отдаются любви безраздельно, физическими и нравственными силами.

Случалось ли вам встречать подобные натуры? Они способны к выражению привязанности и страсти во всякое время, потому что существование их не угнетается никакими обстоятельствами: у них нет ни привычек, ни припадков тоски, ничего такого, что заставляет других по временам эгоистически сосредотачиваться.

Блондин звался Эдмон де Пере; имя брюнета Густав Домон.

Они были товарищами по коллегии; разность натур, взаимно пополнявших одна другую, укрепила их дружеские связи.

В привычках и вкусах Эдмона, воспитанного матерью, овдовевшей, когда ему было не более трех лет, отражалось что-то женственное.

Густав, круглый сирота с раннего детства, рос под суровым присмотром опекуна-подагрика: в этой школе выработалась его сильная, мужественная натура.

Густав поступил в коллегию семи лет; г-жа де Пере едва согласилась расстаться с пятнадцатилетним мальчиком.

Робкий и скромный характер Эдмона, воспитанного женщиною, нуждался в покровительстве: Густав угадал это и с самого поступления в коллегию сделался его покровителем и другом. Дружба перешла за порог коллегии. Друзья виделись ежедневно.

Густав любил Эдмона, как сына. Они были ровесники, но преимущества его натуры и покровительство, которое он оказывал своему другу в коллегии, будто состарили его в глазах Эдмона, безусловно поддавшегося его влиянию.

Густав не употреблял во зло этого влияния.

— Я на вас надеюсь, Густав, вы не оставите моего сына, — сказала ему однажды г-жа де Пере, и с этих слов Густав начал смотреть на свою покровительственную дружбу к Эдмону как на обязанность священную.

Он замечал иногда с некоторым изумлением тревожные, устремленные на сына взгляды г-жи де Пере. Это случалось в те дни, когда Эдмон был задумчивее и бледнее обыкновенного. В беспокойстве матери Густав почерпнул новую решимость и, сжимая руку г-жи де Пере, сказал ей однажды:

— Не бойтесь ничего; я всегда слежу за ним.

Таковы были отношения наших друзей при начале этого рассказа: искренняя и сильная привязанность с обеих сторон, несколько подчиненная с одной, с другой несколько покровительственная и степенная.

Эти различные оттенки привязанности объясняются обстоятельствами, вызвавшими самое дружбу.

Итак, друзья гуляли под арками улицы Риволи, в ясное весеннее утро, болтая о чем пришлось.

Эдмон остановился и хотел закурить сигару.

— Зачем? — сказал Густав, удерживая его.

— Как зачем? Я хочу курить.

— Тебе вредно курить.

— Вредно курить! Тебе же не вредно!

— Ты и я — большая разница; ты почти ребенок передо мною. А главное, это огорчит твою мать.

Эдмон не отвечал на это ни слова, и друзья продолжали прогулку.

Поворачивая на улицу Кастильонь, они остановились, чтобы дать пройти пожилому человеку с молодой девушкой.

Несмотря на весну, пожилой человек был одет по-зимнему. На вид ему можно было дать от пятидесяти до пятидесяти пяти лет. Седые волосы, теплый картуз, толстая с черным набалдашником палка, орден Почетного Легиона в петлице и спокойное выражение лица рекомендовали его как человека весьма степенного и весьма в то же время обыкновенного.

Друзья наши едва ли бы даже заметили и его и молодую девушку, если бы не одно обстоятельство…

Девушка шла очень скоро, и Эдмон мельком нашел, что она недурна; Густав смотрел в другую сторону.

Девушке казалось шестнадцать, семнадцать лет; росту она была небольшого; на ней было серенькое платьице, черная шелковая мантилья, соломенная шляпка, в руках зеленый зонтик. Наряд очень простой, ни в каком случае не поражающий.

Эдмон и Густав так бы и не обратили на нее внимания, если бы на улице Риволи, благодаря системе орошения улиц, не было очень грязно.

Девушка оставила руку отца и, чуть-чуть приподняв платьице, стала осторожно переходить на другую сторону.

В это время Эдмон случайно взглянул на нее, и перед ним промелькнули две кокетливо обутые ножки, достойные резца Прадье или кисти Корреджио. Нет ничего привлекательнее хорошеньких ножек.

Не знаю, почему маленькая, едва касающаяся мостовой ножка, белый, плотно охватывающий ее чулок, начинающая округляться линия ноги производят такое могущественное впечатление на мужчину.

Мне даже кажется, что приподнимаемые для избежания грязи платья составляют одно из великих утешений осенью.

Эдмон был подвержен общей слабости: несколько секунд любовался он очаровательными маленькими ножками.

— Заметил ты девушку, что прошла с отцом? — сказал он Густаву.

— Нет, — отвечал Густав.

— Вот прошла! — продолжал Эдмон, указывая на девушку.

— Хорошенькая?

— Очаровательная! Что за ножка! Что за форма ноги! Пойти бы за нею, — нерешительно прибавил Эдмон.

— Зачем?

— Чтоб идти за нею.

— Вот удовольствие! Следовать за девочкой, идущей с отцом!

— Все равно, где бы ни гулять. Отчего ж не иметь перед глазами две хорошенькие ножки?

— Перейдет она грязь, опустит платье, и этих ножек ты уже не увидишь.

— Мы ее обгоним, будем смотреть на нее, после узнаем, где она живет.

— Это еще зачем?

— Так.

— Пожалуй, если тебя это занимает. Делать нам, точно, нечего.

Эдмон и Густав удвоили шаги и скоро настигли девушку и старика.

Войдя в Тюльери, старик надел очки и, вынув из кармана газету, весь погрузился в чтение.

Девушка опустила зонтик и пошла рядом с ним.

Де Пере и Домон следовали за ними, сообщая друг другу свои замечания.

— Не жена ли этого господина? — сказал Эдмон.

— С ума ты сошел!

— У стариков бывают молоденькие жены.

— Ясно, что она незамужняя.

— Вовсе не ясно.

— Ясно, потому что совсем не похожа на замужнюю женщину, ни лицом, ни летами, ничем. Совсем не так держится.

— Во всяком случае, она, верно, очень хороша. Обгоним ее.

— Обгоним.

Друзья прибавили шагу и, несколько обогнав старика с дочерью, обернулись, будто рассматривая гуляющих.

Движение это не ускользнуло от молодой девушки; она опустила глаза, впрочем, без всякой аффектации и жеманства.

— Как хороша! — сказал Эдмон.

— Точно, — заметил Густав, — хорошенькая головка, черные глаза, превосходные волосы.

— Стало быть, мы хорошо делаем, что идем за нею?

— Пожалуй, только к чему же это ведет?

— Ведет к тому, что мы видим хорошенькую женщину, а это не так часто случается.

Эдмон снова обернулся.

На этот раз хорошенькая девушка покраснела. Ей стало неловко от этого преследования. Пожилой господин весь погруженный в чтение, не замечал ничего.

— Не гляди на нее так, — заметил Густав своему другу. — Это конфузит ее.

— Правда, пойдем лучше сзади нее, она не будет знать, что мы за ней следуем, и мы вдоволь на нее насмотримся. Только бы еще где-нибудь было грязно, да жила бы она подальше!

Эдмон и Густав остановились; девушке легко было догадаться, для чего. Она уже их не видела, но чувствовала, что они идут за нею и для нее.

Женщины всегда чувствуют эти вещи!

Девушке захотелось удостовериться в том, что за нею следуют.

Не кокетство ли внушало ей это желание?

Нет, не кокетство, а просто женское любопытство или, вернее, крошечное тщеславие. Девушкам нравится замечать, какое впечатление они производят на проходящих другого пола.

Женщина редко сердится за то, что ее преследуют, особенно если она знает, как наша хорошенькая девушка, что ею не было дано к тому никаких поводов, и если наружность преследователей не обещает ничего неприличного и дерзкого.

Наша девушка, может быть, так и не рассуждала, но говорим еще раз и говорим положительно: на любопытство молодых людей она не досадовала.

Молодым девушкам нравятся эти маленькие приключения: опасного в них нет ничего, а между тем, они приятно волнуют воображение; есть о чем помечтать, есть что порассказать своим подругам…

Нашей героине просто хотелось узнать, все ли еще идут за нею молодые люди. Желание очень извинительное.

Но как узнать?

Отца нечего бояться: он не заметит; но заметят молодые люди, а это хуже, — они выведут из этого Бог весть какие заключения.

После порядочного размышления девушка незаметно сняла с одной руки перчатку; и еще незаметнее уронила ее; будто не замечая своей потери, она продолжала идти.

Эдмон и Густав видели уроненную перчатку, не подозревая, впрочем, никакого умысла.

— Вот превосходный случай! — сказал Эдмон.

И он побежал за перчаткой именно в ту минуту, когда девушка нашла, что времени прошло довольно и можно показать вид, что потеря замечена.

— Извините, — сказал он, подходя к девушке, кланяясь, возвращая ей оброненную перчатку и в то же время жадно любуясь ею, — вы обронили перчатку.

Девушка вся покраснела и потупилась.

— Благодарю вас, — чуть внятно пролепетала она, принимая перчатку.

Услышав над самым ухом разговор, старик остановился.

— Что случилось? — спросил он, взглянув на дочь.

— Ничего, — отвечала девушка, — я обронила перчатку, и вот господин этот был так любезен, что ее поднял.

Старик кивнул головой Эдмону и, даже не взглянув на него, принялся снова за свою газету.

Воротившись к Густаву, Эдмон был встречен вопросом:

— Ну? Доволен?

— Еще бы, мой милый! Да ведь она очаровательна, она чудо как хороша! А главное, ей, кажется, даже понравилось, что я подошел.

— Чему тут нравиться? Самая обыкновенная учтивость.

— И, между тем, знаешь ли: у меня сердце не на месте.

— Очень жаль! Теперь, стало быть, домой?

— Как домой? Нужно узнать, где она живет.

— Ты опять пойдешь за нею?

— Неужто остановиться, когда дело сразу приняло такой оборот?

— Ловко ли после этого случая продолжать ее преследовать?

— Кто ж это узнает?

— Она узнает.

— Каким образом?

— Минут через десять выищет какой-нибудь предлог и обернется. Знаю я этих девочек.

— Тем лучше! Она будет знать, что я все иду за нею.

— Наконец, к чему все это?

— Кто знает!

— Не пойдешь же ты к ней?

— Не пойду.

— Не будешь писать?

— Не буду; но узнаю, где она живет. Стану ходить мимо, и без писем, без разговоров она поймет, что я в нее влюблен, а мне только это и надо.

Да, и, наконец, платоническая любовь в моем вкусе. Верно, она скоро выйдет замуж, а тогда уж другое дело: муж не то что отец, и молодая женщина не то что девушка. Я постараюсь войти к ним в дом и буду за ней волочиться.

— Далеко видишь!

Между тем отец с дочерью вышли из Тюльерийского сада и направились на Королевский мост.

На Королевском мосту гуляющих каждый день очень много. Хорошенькая девушка сообразила, что здесь скорее, чем где-нибудь, можно обернуться. Украдкой взглянула она назад и в двадцати шагах от себя заметила своих преследователей.

Впрочем и ее любопытство не скрылось от них.

— Обернулась! — сказал Эдмон.

— Говорил я, что обернется, — отвечал Густав.

— Ну, а как она в самом деле замужем?

— За этим старым?

— Нет, она назвала его отцом, — а за другим. Бывают очень молоденькие замужние. Мы, впрочем, узнаем.

Друзья принялись делать разные предположения. На одном взгляде, может быть ошибочно понятом, на простом размене учтивостей воображение Эдмона воздвигало колоссальное здание надежд самых радужных.

Разумеется, он не решился сообщить Домону эти радужные надежды.

Эдмон не был фатом; напротив, он был замечательно робок и неопытен в любви, а неопытность в этом отношении так же изобретательна, как и нахальство.

Старик с дочерью повернули на длинную улицу, прошли ее всю, повернули налево на улицу Лилль и остановились у дома № 18.

Переступая за порог двери, девушка еще раз взглянула украдкой в сторону и еще раз заметила молодых людей.

«Что они теперь будут делать?» — подумала она.

Она тоже была неопытна в любви. Ей вдруг стало страшно. История с перчаткой показалась ей непростительной с ее стороны опрометчивостью и мало-помалу приняла в ее глазах размеры важной ошибки.

II

— Она вошла в № 18, — сказал Эдмон.

— Теперь ты доволен? — заметил его приятель.

— Боюсь только…

— Чего боишься?

— Боюсь, что она живет не здесь. Может быть, она так зашла сюда с отцом, к знакомым.

— Очень вероятно.

— Как бы это узнать?

— Ты хочешь узнать непременно?

— Непременно.

— Так расспроси дворника.

— Ну, а если она выйдет из дома, пока я стану расспрашивать?

— Что ж такое? Она увидит тебя, и на этот раз и отец узнает.

— Отец-то не узнает; он даже не смотрел на меня, когда я подавал перчатку.

— Так войдем. Что тут думать! Головы ведь не снимут!

Молодые люди направились к дому. Для предшествовавшего разговора они останавливались.

Во все это время за опущенною занавеской окна выглядывала хорошенькая головка, наблюдавшая за молодыми людьми и с удивлением заметившая, что они подошли к подъезду.

— Есть средство! — сказал вдруг Эдмон.

— Какое?

— Увидишь.

— У вас сдается квартира? — спросил он у привратницы.

— Сдается, сударь.

— На улицу или на двор?

— На улицу.

Расспросив о числе комнат, об удобствах и о цене, Эдмон прибавил:

— Квартира годится; нельзя ли мне посмотреть ее?

Он надеялся встретить молодую девушку, но на лестнице никого не было. Должно было ограничиться расспросами.

— Здесь, кажется, живет пожилой господин с дочерью? — спросил он у привратницы, оглядывая квартиру, очень мало его занимавшую.

— Г-н Дево? — спросила привратница.

— Кажется, так. Дочери его теперь должно быть лет семнадцать: ее зовут… зовут… Жюльеттой… если не ошибаюсь…

— Нет, эту зовут Еленой. Она только что перед вами пришла к себе, вместе с отцом.

— Вот, вот! Теперь я вспомнил: именно Дево. Жена его умерла? — наугад продолжал расспрашивать Эдмон.

— Два года как умерла.

Эдмон бросил на Густава значительный взгляд.

«Сознайся, — выражалось в этом взгляде, — как я ловко взялся за дело».

— Бедная г-жа Дево! — прибавил он вслух.

— Может быть, вам будет угодно навестить их; потрудитесь подняться, они во втором этаже.

— Нет, нет! Зачем? Этим я могу их обеспокоить. Я почту себя очень счастливым тем, что буду жить с ними в одном доме. Чем он теперь занимается?

— Все еще доктор.

— Да, ведь у него практика!.. Я думал, он уже бросил.

— Какое! Он постоянно в разъездах.

— Квартира очень удобна, — сказал Эдмон, узнав все, что ему было нужно и собираясь уйти. — Завтра я вам дам решительный ответ.

Привратница объяснила еще несколько удобств квартиры, и наши друзья вышли из дому, обещаясь зайти на другой день.

— Славная привратница! — сказал Эдмон своему другу. — Все выболтала!

— Тонкий дипломат! Узнал все — только как воспользуешься своими сведениями!

— Стало быть, ты не все слышал, что она говорила?

— Может быть; я почти не слушал.

— Этот Дево доктор.

— Ну?

— Ну и я пойду к нему.

— Как пойдешь к нему?

— Посоветоваться о болезни.

— Чьей болезни?

— Моей.

— Да ведь ты здоров.

— Что ж такое! Чем-нибудь выдумаю.

— Так ты не на шутку затеваешь дело?

— Какие тут шутки! Сделаю все, что можно, и оставлю, разве только убедившись в невозможности продолжать.

— В таком случае тебе скоро придется оставить; девушка эта, как мне кажется, воспитана в самых строгих правилах, ухаживания за собою не одобрит, да и отец смотрит за нею.

— Я не забочусь о будущем. Она хороша и мне нравится. Я непременно увижу ее, буду видеть часто, часто посещая ее отца, и она поймет, наконец, зачем я хожу к нему. Не знаю, влюблюсь ли я или нет, но во всяком случае — это развлечение, и такими приятными развлечениями нужно дорожить, особливо если у нас много праздного времени. Прав ли я?

— Прав, — отвечал Густав, и молодые люди еще раз оглянулись на заветный дом, оставшийся уже далеко за ними.

Молоденькая девушка все еще не покидала своего наблюдательного поста.

Всему свету известны романтические наклонности молодых девушек; нет надобности говорить о впечатлении, произведенном на Елену утреннею встречей.

Она терялась в предположениях и вопросах. Ее интересовало, о чем говорили молодые люди с привратницей.

Это нужно узнать, и она непременно узнает!

Что же и делать девушкам и над чем же изощрять воображение?

После выпуска из пансиона и до замужества, от шестнадцати до восемнадцати лет включительно, девицы много работают над разрешением великого вопроса любви. Первые опыты редко им удаются: первая любовь почти всегда их обманывает.

Но потребность любить развивается в эти годы чрезвычайно сильно.

Воздушные замки строятся на самых незаметных основаниях и, разумеется, при первом прикосновении действительности рушатся.

Задумчивость и мечтательность возбуждаются самыми приключениями.

Незнание света и людей сообщает особую прелесть этой мечтательности.

Сердце редко принимает в ней участие: действует воображение и из глубины души подымающаяся потребность любви.

Спросите у самой добродетельной женщины, сколько имен до ее замужества отрадно щекотали ее слух, и она поведает вам три или четыре страсти, волновавшие ее хоть бы в течение одного дня, но непременно казавшиеся ей вечными.

Теперь она смеется над ними, если ей приведется встретиться с людьми, их внушавшими.

А сколько теней промелькнет перед чистым зеркалом юного воображения, на мгновение отразившихся и без следа исчезающих!

Кто же удивится, что настойчивость молодых людей занимала Елену Дево?

— Завтра же я увижусь с отцом Елены, — заметил Эдмон.

— Ты уже называешь ее Еленой? — заметил его друг.

— Да ведь как она хороша! Что за ножка? Какая грация в движениях! Какая томность! Я теперь понимаю, что с одного взгляда можно влюбиться, как влюблялись в романах восемнадцатого столетия.

— Я понимаю тоже; только любовь этого рода непродолжительна.

— Отчего?

— Оттого, что здесь влюбляются глаза, а настоящая любовь требует участия рассудка. Истинная любовь развивается от сравнения, от красоты частей, а не от первого впечатления, произведенного целым.

— Может быть, только если бы сейчас я мог сделать Елене предложение, я бы сделал и женился на ней.

— Это уже совсем неблагоразумно.

— Что ж делать, когда я так создан!

— Через два дня ты ее совершенно забудешь.

— Не думаю.

— Сколько раз с тобою бывали подобные истории, и ты говорил точно так же!

— Правда, только мне не попадалось никогда такой девушки. Попадались женщины, более или менее опытные, искусившиеся в науке любви, а теперь встретилась девушка, никого еще не любившая.

— Как знать!

— По крайней мере есть вероятность.

— Женщины ни под какие вероятности не подходят.

— Все-таки я узнаю. Это не может пройти бесследно, как тебе кажется, потому что я встречал много женщин одних лет с нею и, может быть, лучше нее, но ни одна из них не производила на меня такого впечатления.

— Мне так Нишетта нравится больше нее.

— Нишетта добрая, миленькая девушка, но не думаю, Густав, чтобы ты стал серьезно сравнивать ее с Еленой.

— Нишетта именно такая женщина, какую нужно человеку твоих лет: всегда весела, добра, мила и болтлива. Если же ты влюбишься в эту Елену — не может быть, чтобы ты уже был влюблен — выйдет непременно одно из трех: или ты сделаешься ее любовником, или мужем, или она не захочет ни того, ни другого.

Во всех трех случаях для тебя результат один — скука, если даже не несчастье.

Положим, что она согласится быть твоею любовницей, хотя это почти невозможно: не говоря уже о том, что вряд ли это согласно с правилами, в которых она воспитана, за нею неусыпно следит отец. Но положим, она согласилась. Что предстоит тебе? Страдания, потому что вам нельзя будет видеться часто.

Тысяча трудностей и препятствий, требующих постоянного напряжения и изобретательности.

Упреки совести, потому что, совратив с пути долга невинного ребенка, ты не можешь быть нравственно спокоен.

Наконец неизбежное следствие всего этого — охлаждение.

Нравственно утомленный, ты будешь принужден бросить ее — а можно ли бросить доверчиво предавшегося нам ребенка, оставаясь честным человеком?

Выйдет она за тебя замуж — рано или поздно ты согласишься, что сделал глупость. Глупость, потому что жениться на девушке на том только основании, что, переходя через улицу, она подняла платье и выказала при этом хорошенькую ножку, — глупо как нельзя более.

В последнем случае — если тебя отвергнут — с твоим расположением к сентиментальности ты сделаешься современным Вертером: тип превосходный в романе, но в действительности жизни окончательно несносный.

Мимо тебя прошла хорошенькая девушка, с маленькой ножкой и бойкими глазенками; ты пошел за нею, поднял ее перчатку, отдал ей, узнал, где она живет и как ее имя; чего тебе еще надобно? Каких еще последствий можешь ты ожидать от таких пустяков?

— Густав, многое начинается пустяками. Я фаталист и верую в старинное изречение: от причин самых, по-видимому, ничтожных порождаются важные последствия. Каждое обстоятельство имеет смысл в судьбе человека.

Многое найдут в своем прошедшем подобные ничтожные случаи и, определив им настоящее место в ряду событий своей жизни, согласятся, что именно эти ничтожные случаи оказали на их судьбу решительное влияние. Я молод, у меня есть состояние, делать мне решительно нечего; мною руководят мои чувства, а не рассудок, как бы следовало, может быть; но я честный человек и не решусь сделать ничего несправедливого и беззаконного.

Я сознательно предаюсь обстоятельствам, приготовленный к бурям и к тишине, — куда вывезут!

Говорю откровенно: я не влюблен в Елену, но утверждаю так же чистосердечно, что теперь меня ничто не занимает так, как она, — и я занимаюсь ею. Мне все равно, что бы из этого ни вышло: любовь или разочарование, горе или счастье, — я на все готов.

— Твое дело! — ответил Густав. — Большого несчастия я не предвижу ни в каком случае. Время теперь летнее, и ты можешь блуждать под окнами своей красавицы, сколько угодно, — даже и насморка не получишь. Мечтай себе вволю и смело на меня рассчитывай, если это приключение примет размеры страсти и я в чем-нибудь могу быть тебе полезным.

Густав и Эдмон пожали друг другу руки и вплоть до улицы Трех Братьев, в которой жила мать Эдмона, ни разу не упомянули о Елене.

Доведя Эдмона до дому, Густав хотел с ним проститься.

— Ты разве не пойдешь к моей матери? — спросил Эдмон.

— Нет, мне некогда.

— Куда же ты?

— К Нишетте; я уж два дня не видал ее.

— Когда ж мы увидимся?

— Сегодня ж вечером.

— Так до вечера.

Друзья разошлись.

III

Взойдя на второй этаж, Эдмон позвонил.

— Маменька дома? — спросил он отворявшего ему слугу.

— Дома, — отвечал слуга.

Эдмон миновал обширный, богато убранный зал и вошел в будуар матери.

Женщина средних лет сидела у открытого окна за работой.

На вид ей казалось не более тридцати двух лет, но ей было уже тридцать девять. Она очень походила на Эдмона и была еще так хороша, что казалась скорее его сестрою, чем матерью.

Легкое кисейное платье прекрасно обрисовывало ее стройный стан; часть ее головы прикрывал один из тех крошечных чепчиков-лент, переплетенных кружевами, которые Бог весть каким чудом держатся на головах женщин.

При входе Эдмона г-жа де Пере подняла большие кроткие глаза, и ее лицо оживилось радостною улыбкой.

Мало, если мы скажем: нежность — почти любовь выразилась в этой улыбке.

Постараемся объяснить отношения матери к сыну.

Г-жа де Пере вышла замуж рано, шестнадцати лет. Ей было семнадцать лет, когда родился Эдмон; на двадцать первом году она лишилась мужа.

Выйдя замуж, г-жа де Пере любила мужа по обязанности. Обязанность сменилась привычкой, а потом и привязанностью. Она искренно плакала над могилою де Пере, и, не так как другие вдовы, не думала о новом замужестве, и не воспользовалась предоставленною вдовам свободою.

Но она еще была хороша, очень хороша, и поклонников явилось множество. Ни один из них не был удостоен ее внимания.

Г-жа де Пере была тогда очень молода: потребность любить, вложенная Богом во все молодые, благородные сердца, требовала исхода: Эдмон наполнил собою все сердце матери.

Он был хворым ребенком; ему нужны были материнские, самые нежные попечения. Г-жа де Пере отдалась ему всею душой, без мысли о самопожертвовании, без усилий. Ребенок рос, согретый ее нежностью, не зная других привязанностей, и его природная любовь к матери удвоилась.

Г-жа де Пере отказалась, или почти отказалась, от света: она никуда не выезжала.

Все ее общество состояло из небольшого кружка друзей ее мужа, сделавшихся и ее друзьями. С ними она советовалась о воспитании сына.

Так рос и развивался ребенок.

Только когда ему минуло пятнадцать лет, она уступила, как мы уже сказали в первой главе, настойчивым советам друзей и согласилась отпустить его в коллегию. Лета Эдмона требовали уже образования правильного.

В коллегии она окружила сына самыми предусмотрительными попечениями.

Почти каждый день она его навещала и всей душой полюбила Густава за его привязанность и покровительство своему новому товарищу.

Первое, исключительно женское, воспитание положило в сердце молодого человека первые любвеобильные начала, обратившиеся непосредственно в любовь сыновнюю. Природная мечтательность и тонкое прирожденное чувство поэзии образовали кроткую, почти женственную натуру Эдмона.

Мать он любил так же, как и она его любила: в ней он видел больше, чем женщину, даровавшую ему жизнь. Независимо от признательности за ее неусыпные попечения, он понял, когда стал рассуждать, как велика жертва, принесенная ему молодой, богатой, прекрасной женщиной, посвятившей всю свою жизнь заботам о воспитании сына.

И молодая мать, любившая одного сына в годы полного развития своей красоты, сделалась первою поверенною юношеских впечатлений Эдмона.

Прямо и чистосердечно открывал он ей первые зарождавшиеся в его душе вопросы, и она сообщала правильное направление его первым инстинктам.

Взаимная откровенность между матерью и сыном сблизила их еще более: Эдмон стал любить г-жу де Пере как первую женщину, внушившую ему привязанность: г-жа де Пере гордилась его красотой и возвышенным образом мыслей — ее же наследием.

Они понимали и любили друг друга, как посторонние: родство только увеличивало и определило их привязанность.

Иногда их можно было принять за жениха с невестой: столько в их отношениях было взаимного доверия, задушевности и самой нежной предусмотрительности.

Часто Эдмон ложился у ног г-жи де Пере и по целым часам любовался ею, расспрашивал об ее молодости, целовал ее руки. Он непременно хотел, чтобы мать выезжала; в свете он гордился ею. Чувства его к матери были выше любви: он обожал ее.

Если Густав хотел отклонить своего друга от какого-нибудь поступка, ему стоило только произнести магические слова:

— Это огорчит твою мать.

В первой главе читатель видел действие этих слов на Эдмона.

Долго любящее сердце Эдмона довольствовалось преизбытком привязанности к матери: время открыло ему новые стороны любви и указало на других женщин; сердце требовало новых, еще неведомых ощущений.

Г-жа де Пере заметила нравственную перемену в своем сыне: точно он сделался задумчивее и мечтательнее, даже будто стыдился новых мыслей своих. Ему казалось, что, предаваясь им, он оскорбляет мать.

Тогда молодая женщина, сознавая необходимость мужского надзора, поручила своего сына Густаву.

— Следите за ним в его первых связях, — сказала она. — Вы его так любите, и его доверие к вам неограниченно. Он так слаб здоровьем и так впечатлителен… Помните, что я его очень люблю. Больше Вам нечего говорить.

С этих пор влияние Густава на своего друга приняло новый, сообразный с намерениями матери характер.

Заметим к слову, что пылкая и сильная натура Густава поддалась обаянию г-жи де Пере: Густав был без памяти влюблен в нее шесть месяцев, с самого поступления Эдмона в коллегию, хотя никогда не выразил ей своего чувства ни словом, ни взглядом. С летами, разумеется, любовь эта рассеялась: в нем сохранилось чувство глубокой преданности и почти религиозного уважения к женщине, впервые взволновавшей его сердце.

В нем осталось от этой любви тихое воспоминание, похожее на аромат цветка, вынесенного внезапно из комнаты. Глаз не видит, рука не осязает, но аромат чувствуется и, незримый, неосязаемый, чувствуется сильнее и приятнее.

IV

Отношения между г-жой де Пере и ее сыном были просты и истинны; она любила Эдмона, как пожилая добрая женщина прекрасного юношу, для которого, назад тому пятнадцать лет, как мать отказалась от рассеянной светской жизни.

Не было ни упреков, ни подозрений в ее кроткой, чуть заметной опеке: не было страха, ни ропота в его сыновней покорности.

Когда Эдмон достиг совершеннолетия, г-жа де Пере хотела дать ему отчет в делах по имуществу отца его.

— В первый раз ты во мне усомнилась, — сказал он ей с легким упреком.

Зимой они стали вместе выезжать на балы. Эдмон любил, чтобы мать его танцевала; г-жа де Пере была счастлива, когда в обществе хвалили ее сына.

Летом они вместе ездили в окрестности и целые вечера проводили вдвоем на чистом воздухе, как влюбленные, ездили верхом, составляли с небольшим числом друзей загородные поездки и развлечения.

Г-жа де Пере, очень мало жившая внешнею жизнью, сердцем была одних лет со своим сыном.

Эдмон плакал при одной мысли, что его матери придет срок состариться и умереть: он не мог отделить идею своего существования от существования матери.

В таком положении были дела, когда Эдмон, после встречи с Еленою, вошел в будуар г-жи де Пере.

По нескольким словам, вырвавшимся у Эдмона в начале нашего рассказа, читатель заметил, вероятно, что герой наш не был совершенно чужд действительной жизни.

Он был сам свидетелем простосердечной любви гризеток; примеры самоотверженной страсти внушили ему сочувствие и некоторое уважение к этим женщинам, вообще не пользующимся в свете хорошею славою.

Особенно поразила его история Нишетты.

Не скрывая ничего от матери, он рассказал ей и эту историю. Она выслушала ее со слезами на глазах и непременно хотела узнать героиню; Нишетта была модистка: предлог найти было очень нетрудно.

Г-жа де Пере очень полюбила ее и, не показывая вида, что знает про ее связь с Густавом, часто разговаривала с нею по целым часам и давала ей дружеские советы, которым Нишетта всегда следовала.

Бедная девушка веровала в каждое слово Густава, а он прямо сказал ей, что г-жа де Пере во всех отношениях превосходная женщина.

Расскажем здесь, как оригинально выразилась любовь Нишетты и отчего к ней так привязался Домон.

Года за два до нашего рассказа, поутру часов около восьми, Густав, имевший обыкновение вставать рано, проходил мимо цветочного рынка. Женщина в простеньком, но кокетливо сшитом ситцевом платьице, в маленькой соломенной шляпке и в мериносовой шали, превосходно обрисовывавшей ее прекрасно развитые формы, останавливалась перед каждою лавкою, осматривала весь цветочной товар и, будто не находя что ей нужно, продолжала идти, не обращая внимания на приглашения торговок:

— Что вам угодно, сударыня? Пожалуйте, у нас всякие цветы есть.

Густав издали заметил эту разборчивую покупательницу и, когда она почти подошла к нему, нашел ее очаровательною. У нее были черные, с изумрудным отливом глаза, белый, как молоко, цвет кожи, несколько вздернутый носик, свежие и, как вишни, алые губы, ямочки на щеках и на левой щеке родимое пятнышко.

Но что особенно поражало в ней, кроме ее больших глаз и черных, ровно выведенных бровей, — это волосы.

Белые и мягкие, как пряжа, они постоянно казались будто освещенными косвенными лучами солнца и, мелкими завитками облегая всю ее головку, сообщали ей красоту, которую только Ватто умел придавать своим пастушкам.

В подвижности всей ее фигуры, в мягкости и тонкости очертаний было что-то кошачье. Густав бессознательно остановился и залюбовался этим очаровательным созданием. Казалось, лучшая мечта художника отделилась от полотна и ждала только нового Пигмалиона, чтобы затрепетать жизнью и любовью.

Ей было не более девятнадцати лет.

Не купив ничего, она дошла до последних лавок и, сообразив, вероятно, что наконец нужно же решиться, остановилась перед одной торговкой, у которой, впрочем, цветы были нисколько не лучше, чем у других.

Густав тоже остановился, будто для покупок.

— Почем этот розовый кустик? — спросила хорошенькая женщина, показав своею маленькою, обтянутою лайковой перчаткою ручкой на один из горшков с розами, симметрично расставленных на прилавке.

— Сорок су, — отвечала торговка.

— Ой, как дорого! — вскрикнула гризетка.

— Зато, девушка, самый лучший кустик. Посмотрите, какие цветы, все эти бутончики через два дня зацветут. У вас будут розы все лето.

— Полноте! Там у вас известка внизу, уж я знаю. Завянет через неделю.

— У нас есть розы и подешевле; посмотрите, если желаете. А известки в моих горшках нет! У нас нету этого и обычая. Возьмите подешевле.

— Нет, если я и возьму, так тот; а сорока су не дам.

Густав стал прислушиваться.

— Сколько ж вы даете?

— Двадцать су.

— За тридцать я уступлю.

— Двадцать.

— Дешевле тридцати в убыток себе продать.

— Как хотите. Не уступаете?

— Как же можно еще уступить?

Гризетка хотела уже уйти, но к ней подошел Густав и, вежливо приподнимая шляпу, сказал:

— Позвольте мне предложить вам этот розан; вам, я вижу, так бы хотелось иметь его.

— Извините, я не могу согласиться, — отвечала, вся покраснев, Нишетта. — Я не имею чести вас знать.

— Это будет прекрасным поводом к знакомству.

— Так вы с этим условием дарите мне розан?

— И не думал этого; я у вас не прошу ничего, кроме позволения предложить вам этот розан и другие, какие понравятся вам, цветы.

Нишетта взглянула на Густава и улыбнулась. Торговка знаками ей показывала, чтоб она согласилась.

— Заплатим пополам, — сказала гризетка.

— Позвольте мне заплатить одному, это не разорит меня. Опять повторяю вам, что розан в сорок су, разумеется, ни к чему вас не обязывает.

— Хорошо, я возьму. Дайте сюда розан, — сказала она, обращаясь к торговке.

Торговка с жадностью схватила деньги, а Нишетта взяла горшок под мышку.

— Я прикажу снести его к вам, — заметил Густав.

— Лишнее беспокойство.

— Так позвольте мне, в таком случае…

— Я донесу сама.

— Может быть, вы не так близко живете?

— На улице Годо.

— Можно мне проводить вас?

— Согласившись принять от вас розан, отчего ж не согласиться идти с вами?

Разговаривая, молодые люди дошли незаметно до улицы Годо. Разговор в таких случаях обыкновенный: любопытство и расспросы мужчины, некоторая недоверчивость и сдержанность женщины.

Дойдя до своих ворот, Нишетта протянула Густаву руку, просто поблагодарила его и хотела скрыться.

— Позвольте мне время от времени навещать вас? — сказал Густав.

— Когда вам угодно; я по целым дням дома, всегда работаю.

— Можно вас застать от двух до четырех?

— Во всякое время.

— Спросить вас?

— Спросите Нишетту. Это мое ненастоящее имя, но меня все зовут так: говорят, что я похожа на кошку.

Густав поцеловал руку Нишетты; она побежала за ключом и потом весело вспорхнула на свой пятый этаж.

На следующее утро он не преминул к ней явиться: она сидела за шляпкой у открытого окна, на котором величественно благоухал знакомый Густаву розан.

Нишетта не имела таких притязаний на добродетель, как Риголетта Эжена Сю; она была добрее; любовь была ей уже знакома — недавно и потому не так много, — но все-таки знакома.

Она не скрыла от нового знакомого своего прошедшего, и Густаву пришла очень естественная в его положении мысль:

«Если другие имели успех — отчего ж не попробовать мне?»

Нишетта в полном смысле была пленительна; живя почти исключительно сердцем, она жила как пришлось и сама не знала, чего хотела. Нравились ей и шум публичных балов, и деревенская тишина, и усидчивая работа, и разорительные наряды.

— Мне не нравится только одно, — говорила она, — слишком продолжительная любовь.

— Так любите меня, — сказал ей Густав, — как хотите и сколько вам угодно. Надоем я вам, и я не останусь ни минуты.

— Знаете что? — вкрадчивым голосом сказала Нишетта, окинув его бойким взглядом. — Заключим контракт. Будем любить друг друга, пока не отцветет этот розан. Там известка внутри, но это ничего: я буду поливать каждый день.

Густаву это показалось очень оригинальным, и он согласился.

Он каждый день и во всякое время стал ходить к Нишетте: прошло шесть месяцев, розан не увядал, Нишетта в точности соблюдала условия.

Мысль, что розан скоро увянет, сильно его тревожила, так он привязался к гризетке: он боялся, что с последним листочком улетит и ею счастье.

Розан цвел с изумительной продолжительностью.

Проходя однажды мимо цветочного рынка, Густав остановился, чтобы купить букет у торговки, продавшей ему неувядаемый розан.

— Помнишь, — сказал он, — розовый кустик, что торговала молодая дама и я купил?

— Как не помнить! — отвечала узнавшая Густава торговка.

— Цветет еще.

— Какое цветет! — возразила со смехом торговка. — Если бы цвел, дама эта не покупала бы еще четыре раза точно такие же розаны. Сама сказала, что ваш увял уж давно.

Густав понял причину неувядаемости розана. Строго придерживаясь условий контракта, Нишетта при первых признаках увядания выбрасывала растение и заменяла его новым.

Четыре раза она уже совершала эту операцию, а Густав и не подозревал хитрости. Она страстно любила Густава и боялась, что он ее бросит.

Домон побежал на улицу Годо, бросился Нишетте на шею и расцеловал ее.

Она призналась ему во всем, и с этого дня они уж не расставались.

Рассказ об этой привязанности тронул Эдмона: он познакомился с Нишеттой и, коротко сблизившись с нею, стал уважать ее безгранично.

Преданность Нишетты другу своего Густава оправдала вполне это уважение.

V

Часто проводил Эдмон вечера на улице Годо, в скромной квартирке Нишетты, вкус и привычки Густава сообщили уже которой несколько комфорта и роскоши.

Нишетта постоянно сидела за работой, наклоняя свою хорошенькую головку то на ту, то на другую сторону, чтобы видеть сделанное ее иглою.

В эти минуты она была похожа на пастушку, кокетливо смотрящуюся в чистое зеркало озера.

Густав требовал, чтоб она не жалела денег на наряды, и ее золотые волнистые волосы, прикрытые самыми прихотливыми чепчиками — сплетением кружев, лент и тюля, — казались короной, венчавшей ее хорошенькую головку.

Г-жа де Пере знала, что эта связь вечно не может продолжаться, но чистая любовь Нишетты до того ее тронула, что она почла долгом быть внимательной и даже несколько покровительствовать женщине, любимой другом ее сына.

Г-жа де Пере была слишком чиста и потому выше предрассудков: не показывая виду, что ей известны отношения Густава к Нишетте, она полюбила ее, как дочь, тактом умной женщины совершенно сгладив резкое различие в их общественном положении.

Добрая девушка, понимая всю ее деликатность, готова была за нее в огонь и в воду.

Войдя в будуар матери, Эдмон поцеловал ее руку и по обыкновению сел у ее ног на подушке.

— Где ты был сегодня? — спросила г-жа де Пере.

— С Густавом гулял.

— Отчего же он не зашел сюда?

— Он отправился на улицу Годо; вечером он будет.

— Что с тобой? — спросила г-жа де Пере после некоторого молчания. — Ты как будто озабочен?

— Ты угадала, маменька, — отвечал он.

— Что случилось?

— Ради Бога, не бойся, не случилось ничего дурного; так, самое обыкновенное приключение.

— Расскажи, что такое, — сказала г-жа де Пере, снова принявшись за свое вышиванье и приготовясь слушать.

Эдмон рассказал утреннее приключение.

— И ты говоришь, эта девушка хорошенькая? — сказала г-жа де Пере.

— Чудо как хороша!

— Блондинка?

— Нет, брюнетка.

— Она будет обожать тебя, если вы познакомитесь.

— Отчего ты так думаешь, маменька?

— Я бы посмотрела, как она не полюбит моего Эдмона! Но, мой друг, не наделай глупостей.

— С какой стати я буду делать глупости? И какие?

— Какие всегда делают влюбленные.

— Но я ведь еще не влюблен.

— Влюбишься.

— А если влюблюсь, ты не будешь на меня сердиться?

— Когда я сержусь на тебя, друг мой? Если ты ее любишь и она полюбит тебя и если это порядочное, честное семейство, ты сделаешь предложение ее отцу; он, разумеется, с радостью согласится, и у меня, вместо одного, будет двое детей; одного из них, впрочем, я всегда буду любить больше.

— Как все это у тебя живо, добрая маменька!

— Все это так просто; я же вышла замуж, почти не зная твоего отца; отчего ж тебе не жениться на девушке, которая нравится?

— Как ты добра!

— Но, смотри: будь со мной откровенен.

— Когда я не был откровенен с тобой?

— Что теперь думаешь делать?

— Явлюсь завтра к Дево.

— Под каким предлогом?

— Под предлогом болезни; он доктор.

Г-жа де Пере вдруг побледнела при этих словах.

— Что с тобою? — спросил испуганный Эдмон.

— Ничего, друг мой, ничего… только, знаешь ли… выдумай что-нибудь другое… другой предлог…

— Отчего ж не этот?

— Так… я мнительна…

— Да чего же ты боишься, маменька? Я здоров как нельзя лучше.

Г-жа де Пере крепко обняла сына; в ее глазах были слезы.

— Ну вот ты и плачешь!.. — сказал Эдмон, встав перед ней на колени и взяв ее обе руки. — Зачем плакать? Разве я огорчал тебя?

— Я не плачу, мой друг. Но я вспомнила, что ты, может быть, женишься, и мне грустно стало при мысли, что будешь любить другую женщину больше меня.

— Больше тебя! Можешь ли ты это думать!

— Не говори этого, друг мой. Был бы ты только счастлив: со мною, как сын, или с другой, молодой женщиной, — вот все, о чем я молю Бога.

Не от этой мысли брызнули слезы из глаз г-жи де Пере; если б от этой — ей было бы трудно при самом начале рассказа.

Какими же опасениями взволновалось сердце молодой матери?

Она сделала над собой усилие и, стараясь, чтобы Эдмон забыл ее неожиданные слезы, принялась за работу, переменила разговор и через несколько минут была уже весела.

Но Эдмон знал характер своей матери: он понял, что ее веселость была притворна и что под этой веселостью шевелилось какое-то тяжелое, непонятное ему чувство.

Вечером г-жа де Пере, отведя Густава в сторону, сказала ему:

— Постарайтесь, чтобы Эдмон не ходил завтра к Дево.

VI

Густав провел целый вечер у г-жи де Пере. Она хотела остаться с ним наедине и для этой цели удалила сына, попросив его найти ей какую-то книгу.

— Эдмон все рассказал вам? — спросил Густав мать своего друга.

— Все.

— И сказал, что завтра пойдет к г-ну Дево?

— Да, и мне бы хотелось это отклонить.

— Я бы тоже хотел и, вероятно, по одним причинам с вами.

— Как вы добры, Густав, — сказала молодая мать, протянув руку Домону, — и как счастлива я, что у моего сына есть такой друг. Вы понимаете, как это свидание с новым доктором меня беспокоит. Вы знаете, что его отец страдал грудью; так и умер. Говорят, это болезнь наследственная, и я всегда опасалась за Эдмона. Как я его воспитывала, какой присмотр за ним был всегда — вам все известно. Я скрывала всегда от Эдмона настоящую причину смерти отца его — он так впечатлителен…

Вдруг этот доктор найдет в нем признаки этой болезни! По лекарствам Эдмон догадается, отчего у него так часто бывает кашель, одышка, поймет настоящую причину своей слабости, неожиданных припадков грусти… Это были ведь первые симптомы болезни, уложившей моего мужа в могилу. Я не успела еще совершенно от них избавить Эдмона… Ну, как он все узнает? Вот чего я страшусь, Густав.

— Но ведь ваш доктор говорит, что бояться нечего?

— Он только раз сказал мне, — Эдмону еще не было шести лет: «Берегитесь за грудь этого ребенка». Разумеется, это предостережение страшно меня поразило; он заметил и после того — ни слова.

— Стало быть, исчезла всякая опасность. Вы за Эдмоном так ухаживаете, что если бы и таилось в нем начало этой болезни — его давно уже нет. Я три года был с ним в коллегии, постоянно следил за ним; вот уже пять лет по выпуске вижусь с ним почти каждый день и не замечал во все это время ни одного из симптомов, которых вы боитесь.

— Да, но вы сами сказали, что по одним причинам со мною не хотели бы, чтоб он виделся с г-ном Дево.

— Не хотел бы, потому что знаю ваши опасения, хотя и не вполне разделяю их; знаю, что Эдмон слабого здоровья, и не хотел бы, чтоб ему сообщил это чужой. Я совсем не знаю этого Дево; что у него хорошенькая дочка, это не мешает ему желать прибавить себе практики; он, пожалуй, не приготовив Эдмона, скажет ему: «Вы опасно больны», — может быть, даже солжет. Эдмон так всем поражается, так все легко принимает, что, совершенно здоровый, от слов «Вы больны» может захворать в самом деле. Мысль у меня одна с вами, но я опять-таки не разделяю ваших опасений.

— Вы меня хотите разуверить, Густав; я это вижу и очень вам благодарна: но вы сами боитесь за него — я знаю. Вы следите за ним, как отец. Мать, разумеется, не может везде сопровождать взрослого сына: там, где кончается мое влияние, начинается ваше. Вам я обязана тем, что у Эдмона нет пороков, нет даже привычек, вообще свойственных молодежи: он не играет, не курит, не пьет, не предается никаким излишествам. Кому, как не вам, обязана я всем этим, и нужно ли говорить, как сильна моя за это признательность?

— Знаете ли, каким магическим словом удерживаю я Эдмона от всего, что ему вредно?

— Нет.

— Мне стоит только сказать ему: «Эдмон, это огорчит твою мать».

— Он так меня любит?

— Он обожает вас.

— Доброе дитя! — сказала г-жа де Пере. — А как я его люблю! У него еще могут быть развлечения, а у меня, кроме него, ничего нет. Я не живу без него: двадцать лет вся моя жизнь посвящена ему исключительно. Посудите же, Густав, как должна быть мучительна для меня мысль, что он заражен тою же болезнью, которая раньше тридцати лет свела в могилу отца его?

— Чтобы убедить вас, что все ваши опасения напрасны, позвольте мне дать вам совет.

— Добрый Густав, убедите меня.

— Вы никогда не советовались с вашим доктором об Эдмоне?

— Никогда.

— Так пусть он пойдет завтра к Дево; вечером я пойду к нему сам и узнаю истину.

— А если он скажет, что положение Эдмона, точно, опасно? Нет! Лучше уж сомневаться! Открытие это убьет меня. Я так боюсь за справедливость своих подозрений, что если бы завтра же Эдмон захворал, я бы не решилась послать за доктором. Они так хладнокровны, так привыкли к страданиям.

— В таком случае, я употреблю все меры, чтобы Эдмон не ходил к Дево.

— Благодарю вас.

— Не говорю наверное, но, кажется, он твердо решился продолжать начатую интригу.

— Все-таки попробуйте.

Через несколько минут после этого разговора Эдмон вошел с книгою, которую спрашивала мать.

Веселое и довольное лицо его, казалось, противоречило высказанным матерью опасениям, если не разрушало их вполне.

— Ты, верно, скоро шел? — сказала г-жа де Пере.

— Да, почти бежал.

— И не чувствуешь одышки?

— Нисколько.

— Стало быть, это тебе ничего… скоро ходить…

— Разумеется, ничего. Вот книга.

— Хорошо, друг мой. Спасибо.

Поцеловав сына в лоб, г-жа де Пере взяла его руки.

— Твои руки горят, — сказала она.

— У меня всегда теплые руки.

— Ты здоров ли?

— Как не надобно лучше. Ты знаешь, что я никогда не хвораю.

Нет надобности объяснять, почему после разговора с Густавом г-жа де Пере так заботливо допрашивала сына.

«В самом деле, я мнительна», — думала она, не спуская с Эдмона глаз, внимательно наблюдая за его взглядом, цветом лица и дыханием.

Эдмон был несколько бледен, но весел и спокоен.

Густав значительно и с некоторым торжеством взглянул на г-жу де Пере.

В ответ на его взгляд она тихо улыбнулась. В этой улыбке можно было прочесть:

«Вы правы. Опасаться, по-видимому, нечего».

Собираясь уходить, около одиннадцати часов Густав сказал Эдмону:

— Мне бы нужно поговорить с тобой.

— Приходи завтра.

Ты не уйдешь до моего прихода?

— Нет, только приходи пораньше.

— Я буду в двенадцать часов.

— До двенадцати буду ждать.

На другой день в девять часов утра Эдмон ушел, оставив на случай, если придет Густав, записку такого содержания:

«Друг Густав, вчера вечером мать послала меня за книгою, я ходил к Дево и узнал от привратницы, что он принимает от девяти до двенадцати и потом от трех до пяти.

До двенадцати мне решительно нечего делать: я пошел к Дево и по возвращении на целый день твой. Тебе, верно, понятны мои беспокойство и нетерпение».

Эдмон отправился на улицу Лилль, размышляя всю дорогу о том, могут ли доктор и его дочь проникнуть под вымышленным предлогом настоящую цель его посещения.

«Что сказать, когда он спросит, чем я болен? Скажу первое, что придет в голову: головные боли, нервные страдания, кашель; он что-нибудь пропишет, прикажет больше ходить, и я буду себе ходить к нему каждый день с донесениями, что мне, слава Богу, лучше. Это польстит его самолюбию, и мы подружимся».

Впрочем, Эдмон не был совершенно спокоен, зарождавшаяся страсть волновала его.

Молодость и красота Елены сильно и решительно поразили его воображение; сердце его чувствовало потребность привязанности, выходящий из ряда вседневных связей, более чистой и возвышенной: как Павел или Вертер, он искал наслаждений в любви, которой можно отдаться всем существом, в любви трудной и почти невозможной.

Своих сокровенных мыслей он не сообщал Густаву: человеку трудно в них сознаваться.

Ему не столько нужна была женщина, сколько идеал, в мечтах и надеждах для него было более привлекательного, чем в самом наслаждении и уверенности.

Любимая женщина должна была существовать для него в действительности, как точка опоры его воображению, как исходный пункт его иллюзий, как истинная мысль для художественного, богатого вымыслом и красками произведения.

Требованиям этим могла удовлетворить только первая любовь молодой девушки.

Оставалось решить, любит ли его Елена, в нем самом были уже все задатки влюбленного, потому что в любви ему нравилась самое любовь.

До сих пор две привязанности разделяли его сердце: мать и Густав. Пришла пора, и его сердце уже не удовлетворялось этими привязанностями: требовалась третья, никаким образом, впрочем, не способная возбудить в первых ревность, потому что ее характер и самое происхождение не одинаковы с ними.

VII

Мы уже сказали, что, несмотря на сильную потребность любви, Эдмон никого еще не любил: так далеки были встречавшиеся ему женщины от составленного его воображением идеала.

Елена произвела на него решительное впечатление.

Дойдя до улицы Лилль, Эдмон с волнением, весьма в таком случае естественным, позвонил у дверей доктора.

— Г-н Дево дома? — спросил он у отворившего ему слуги.

— Он занят с больными, — отвечал слуга. — Если вам угодно подождать, я вас уведомлю, когда он будет свободен.

Эдмон вошел в зал, мрачный, холодный зал, убранный во вкусе времен Империи.

Столовые часы изображали Сократа, принимающего яд; на стенах развешаны были гравюры — Велизарий, Гомер и Гиппократ, отвергающий дары Артаксеркса. Канделябры с львиными лапами, кресла со сфинксовыми головами, экран и подушки, очевидно вышитые дочерью, заваленный книгами стол, бронзовая люстра, маленькие столики между окнами и между дверями — на одном раковины и нанизанные на булавки насекомые, на другом фарфоровая группа, изображающая Аполлона и девять муз, — вот все убранство комнаты, в которой остался Эдмон.

Полное спокойствие царствовало в этом зале. Можно было сказать, что сюда входят только люди степенные, важные, оставляющие за собою особую атмосферу науки и торжественности.

«Может быть, она зачем-нибудь войдет сюда», — промелькнуло в уме Эдмона, но никто не входил, все было тихо по-прежнему.

Эдмон не сомневался, что одна из дверей зала вела в комнату молодой девушки и что в ту минуту она была у себя.

«Думает ли она, что человек, следивший за нею вчера, так близко от нее сегодня? Верно, нет», — мысленно рассуждал он.

И он ошибался. Елена видела, как он накануне разговаривал с привратницею, и не сомневалась, о чем шел разговор между ними; у привратницы она не спрашивала ничего, но с этой минуты расспрашивала слугу о наружности всех, входивших к отцу ее.

Елена знала уже о посещении Эдмона, тотчас по его входе, и, пока он рассуждал, смотрела на него в замочную скважину.

«Что он будет делать?» — думала она, и несколько раз рука ее бралась за ручку двери, и она совсем готова была войти в зал, чтобы видеть, какое действие произведет на молодого человека ее появление, но каждый раз рука ее тихо опускалась под влиянием чувства неопределенного страха.

Минут через десять по приходе Эдмона слуга снова вошел.

— Доктор просит вас в кабинет, — сказал он.

В кабинете было большое бюро, книжный шкаф, бюст Гиппократа, глобусы, стол с хирургическими инструментами, стулья, кожаное кресло, в котором сидел г-н Дево, корзина с ненужными бумагами под столом, столовые часы на палисандровом пьедестале, ящик того же дерева, книги и бумаги на столе.

На бюро было разбросано множество писем.

Г-н Дево был в длинном домашнем сюртуке; в петличке красовался орден Почетного Легиона. Доктор писал. При входе Эдмона, он переложил ногу на ногу, одною рукой оперся о колени, другою поправил очки, пристально посмотрел на вошедшего и попросил садиться.

— Чем могу быть полезным? — сказал он.

— Не имея чести знать вас… — начал Эдмон запинаясь.

— Точно, я нигде, кажется, не встречал вас.

— Вы меня не встречали, но ваша обширная известность несколько оправдывает мое неожиданное посещение.

— Вы больны? — спросил доктор.

— Болен, — отвечал Эдмон, — или, лучше сказать, чувствую, что болен, но не могу определить ни болезни, ни ее причины.

Доктор внимательно осмотрел своего нового пациента.

— Желудок у вас не расстроен? — спросил он.

— Кажется, доктор, расстроен.

— Часто бывают головные боли?

— Бывают.

Эдмон отвечал наугад, чтобы что-нибудь отвечать. Дево продолжал расспрашивать.

В эту минуту Елена приложила ухо к двери, любопытствуя узнать разговор отца с молодым человеком.

Любопытство ее не удовлетворилось: расслышать нельзя было ничего.

— Покажите пульс, — продолжал Дево.

Эдмон снял перчатку и протянул ему руку, едва удерживаясь от улыбки при мысли, что доктор говорит с ним, не подозревая мистификации.

— Вы ни разу не были больны? — спрашивал доктор.

— Ни разу.

— Кашляете?

— Да.

— Постоянно чувствуете жажду?

— Да, — отвечал Эдмон, очень довольный тем, что мог сообщить что-нибудь о своей болезни; признак этот казался ему ничтожным.

— Вы ведете правильную жизнь?

— Да.

— Не предаетесь излишествам?

— Никогда.

— Это хорошо. Живы ваши родители?

— У меня нет отца.

— Знаете, какою болезнью он умер?

— Мне еще не было трех лет, когда я его лишился.

— Не припомните вы никаких обстоятельств его смерти?

— Не могу припомнить.

— Ваша матушка ничего вам об этом не рассказывала?

— Ничего; даже будто всегда избегала подобного разговора.

— Позвольте мне посмотреть вас, — сказал Дево, вставая.

Эдмон тоже встал.

— Потрудитесь снять сюртук, галстук и жилет, — продолжал доктор.

Эдмон повиновался.

Дево расстегнул рубашку и начал испытывать его грудь постукиванием, потом приложил к ней ухо и прислушался к его дыханию.

— Спите вы беспокойно?

— Да.

— Время от времени просыпаетесь? Лицо покрыто клейким потом? Тяжело дышите?

— Да, да.

— Кровью не случалось харкать?

— Случалось.

— Бывают биения сердца?

— Бывают, почти всегда по утрам.

— Ваша матушка знает все это?

— Нет, я не видел в этом ничего важного и не хотел напрасно ее расстраивать.

— В этом нет ничего важного, да… это у вас так — болезнь общая всем молодым людям. Скажите: вы должны непременно жить в Париже? Ваши занятия этого не требуют?

— Нет, мне все равно.

— Есть у вас состояние?

— Есть.

— Отчего вы не едете путешествовать? В ваши лета, не говоря уже о нравственной стороне, путешествие укрепляет тело… путешествие на юг.

— Мне необходимо путешествовать?

— Нет, но это бы вас укрепило; я вам даже советую путешествовать.

— В Париже все мои привязанности, привычки… Если нет окончательной необходимости…

— Нет-нет! Оставайтесь, только выполняйте, что я вам назначу.

«Нужно сделать, чтоб он не напрасно тратил свое время со мною», — думал Эдмон, пока доктор писал.

Дево кончил.

— Вы мне позволите часто приходить советоваться с вами? — сказал Эдмон доктору, взяв у него рецепт. — Вот моя карточка; мне бы хотелось сразу сделаться вашим постоянным пациентом. Не смею еще благодарить вас, но постараюсь заслужить ваше внимание и надеюсь быть с вами в правильных отношениях.

Доктор положил на бюро карточку молодого человека.

— Приходите всегда, когда вам время, — сказал он, провожая Эдмона глазами.

Эдмон ушел, осматриваясь, но нигде не замечая Елены.

Цель его была, впрочем, достигнута: он принят в доме доктора.

Тотчас по уходе Эдмона Елена появилась в кабинете отца.

— Будешь завтракать, папенька? — спросила она.

— Буду, дитя мое.

— У тебя был больной?

— Да, ты его не знаешь.

— Что это за карточка?

— Это того молодого человека, что сейчас ушел.

— Эдмон де Пере, на улице Трех Братьев, № 3, — громко прочитала Елена, стараясь казаться равнодушною. — Что он, очень болен?

— Да, очень.

— Что с ним?

— Наследственная болезнь. Я убежден, что отец его умер в чахотке. Развитие болезни в молодом человеке очень сильно.

— Бедный! — прошептала Елена, положив на стол карточку.

— Пора завтракать, я страшно проголодался, — сказал доктор.

VIII

— Чахотка в сильном развитии! — сказала Елена, садясь за стол. — Что, это очень опасно, папенька?

— Так опасно, что при самом внимательном лечении он проживет не более трех лет, а без лечения не протянет и двух, — отвечал доктор.

— И он знает это?

— К счастию для него, нет. Чахоточные никогда не подозревают настоящего своего положения.

Елена задумалась над этими простыми словами. Ей стало жаль Эдмона. Он безраздельно овладел ее воображением: месяцы упорных исканий и преследований не могли бы для него сделать то, что сделала предстоящая ему опасность.

После завтрака, когда доктор уехал к своим пациентам, Елена вошла в свою комнату, грустная, задумчивая…

Старая ее гувернантка тотчас же уселась и внимательно принялась читать первую страницу «Кенильвортского замка».

Елена села к окну: шторы были спущены, но время от времени молодая девушка украдкой взглядывала на улицу.

Принялась было она за шитье, но руки ее не двигались, шитье упало к ней на колени: новость ощущений погрузила ее в глубокую задумчивость.

Эдмон никак не мог подозревать, какое тяжелое впечатление оставит в молодой девушке его свидание с доктором.

Елена была крайне впечатлительна. Сердце ее было восприимчиво и постоянно открыто страданиям ближнего, как вообще у натур тонко развитых. За два года перед этим лишившись матери, она едва пережила свою потерю: с тех пор ее сердце сделалось еще восприимчивее, сочувствие к чьим бы то ни было страданиям развилось в ней еще сильнее.

Притом же смерть матери оставила в сердце Елены пустоту, которую ничто не могло наполнить: ни привязанность к отцу, ни постоянно новые мечты, наполняющие воображение молодых девушек, как первые весенние листья, покрывающие свежею зеленью черные, оледенелые сучья деревьев.

Эдмон дал Елене повод воротиться к мысли о понесенной ею потере: от горя ребенка, потерявшего мать, она мысленно перешла к горю матери около умирающего сына.

«Горе ребенка, — думала она, — проходит с летами, горе матери лишено этого утешения, лишено любви, которая так примиряет с жизнью в молодости».

И она невольно стала думать о матери молодого человека, советовавшегося с отцом ее и не подозревавшего даже, что он так близок к смерти.

Она видела отчаяние бедной женщины, и перед нею носились — вместо спокойного, кроткого лица Эдмона, вместо больших голубых глаз, недавно еще устремленных на нее с любовью, — лицо, обезображенное смертью, холодное, бледное, глаза без взгляда и выражения, сжатые вечным безмолвием губы…

«Бедный!» — говорила она, содрогаясь невольно.

Чувство сострадания в сердце молодой девушки граничит с чувством любви.

«Который ему год? — думала Елена, возвращаясь опять к живому Эдмону. — Двадцать два, самое большее двадцать три, а уже природа положила предел его существованию через два, через три года! И он ничего не знает, вошел сюда, воображая, что совершенно здоров, и не думая, что ему придется услышать смертный приговор. Он хотел узнать мое имя, хотел видеть меня и какой ужасный предлог выбрал для этого!

Его мать тоже ничего не знает: она гордится своим сыном, она счастлива. Бедная женщина! Участие к ней требует, чтобы ее предупредить. Задолго до рокового удара она свыкнется, сроднится с его близостью.

Не написать ли ей, что мне сказал отец? Может быть, еще есть время, еще можно спасти его.

Если бы я была сестрою этого молодого человека, как бы я за ним ухаживала, с какою преданностью выполняла бы его малейшую волю!

Я бы усладила краткий срок его существования.

Боже мой! Кто знает, какое несчастье предстоит ему! Его мать может умереть раньше; он угаснет один, без друзей, без родных, без любимой женщины, которая бы закрыла ему глаза.

Это ужасно! Боже мой, зачем я дочь человека, живущего болезнями ближних! Как прямо и хладнокровно говорит мой отец! Наука делает человека эгоистом, равнодушным к страданиям. «Не протянет двух лет», — сказал он про молодого человека и сказал без участия, даже без малейшего волнения. И к чему же эта наука, когда она бессильна над определениями природы?

Кажется мне, что привязанность и нравственные усилия могут спасти человека там, где материальные средства науки оказываются бессильными.

Я так много думаю об Эдмоне де Пере, а может быть, он сам виною своей болезни: может быть, он проводит ночи в оргиях и в игре, как большинство молодых людей, по словам отца.

Нет! — продолжала Елена после некоторого размышления. — На его лице нет следов беспорядочной жизни, черты его так женственны, в глазах столько привлекательной кротости! Говорят, что влияние того рода болезней чрезвычайно сильно на ум и сердце страдающих ими, что они могут сильнее любить, глубже чувствовать, вернее понимать и проникаться поэзиею.

Да, им определено жить так мало, что они, будто боясь потерять лучшие мгновения жизни, предаются им безраздельно.

Я хочу изучить эту болезнь — да. Когда г-н де Пере придет еще раз, а он придет непременно, я в этом уверена, — я не спущу с него глаз, узнаю истину и буду знать, что мне делать. Отец может ошибиться; указания науки не всегда верны; но не ошибусь я — сердце мне говорит, что я не ошибусь».

Так думала или, лучше сказать, мечтала Елена, как вдруг возле нее послышался легкий шум, обративший ее к действительности. Шум произведен был падением книги: г-жа Анжелика по привычке заснула над второй страницей романа.

Два года, с самого вступления Анжелики в дом г-на Дево, по смерти его жены, почтенная гувернантка каждый день после завтрака садилась, летом к открытому окну, зимою к камину, и принималась читать «Кенильвортский замок».

Но никогда не заходила она далее песни трактирщика Гослинга:

Когда лошадь в конюшне,

Всаднику можно выпить вина…

А это двустишие, как известно всем читающим, находится на второй странице романа, что и доказывает очень ясно непродолжительность литературных стремлений достойной гувернантки.

Каждый раз, дойдя до этого двустишия, Анжелика засыпала так сладко, что книга вываливалась из ее рук. Факт этот обратился в непреложный закон природы.

Елена, изучившая привычки своей гувернантки, найдя на полу книгу, улыбнулась.

— А! — сказала она. — Моя гувернантка дошла до пятьдесят второй строчки «Кенильвортского замка».

Обыкновенно после падения книги Елена вставала, будила свою гувернантку и болтала с нею о чем придется, только чтобы не быть одной, потому что героиня наша боялась тишины и одиночества; но на этот раз ей хотелось, чтоб никто не мешал ее задумчивости, и уроненная книга валялась по-прежнему на полу.

Против обыкновения тоже, Анжелика едва задремала при падении книги, и легкий шум разбудил ее; она торопливо протерла глаза, оглянулась во все стороны, подняла «Кенильвортский замок», закрыла его и преспокойно положила на камин, не имея даже ни малейшего желания узнать, что отвечал путешественник на приглашение трактирщика; потом, положив на колени руки, начала обводить большой палец левой руки кругом большого же пальца правой.

— Скажите, я задремала! — сказала она, удивленная по обыкновению.

— Да, — отвечала Елена, — спите, я вам не мешаю, вы так сладко уснули…

— Нет, я не хочу спать.

— Так читайте…

— Читать нечего.

— А «Кенильвортский замок»?

— Да уж я кончила.

— Кончили! — сказала Елена, весело рассмеявшись. — То есть как кончили? Пятьдесят две строки, помноженные на семьсот тридцать дней, — потому что вы, вот уже два года, каждый день прочитываете по пятьдесят две строчки, — составят около тридцати шести тысяч строчек, а их в целой книге гораздо менее; но ведь вы, к несчастью, каждый день только повторяете зады.

— Все равно, — отвечала Анжелика, — по началу видно, чем роман должен кончиться, а больше ничего и не надобно.

С читательницею, понимающею таким образом литературные произведения, спорить, разумеется, невозможно.

Елена не возражала, но тем не менее ей хотелось отрешиться от тяжелых мыслей, которыми волновало ее ум ее впечатлительное сердце.

Бедняжка не знала, что делать; ее мысль была прикована к имени Эдмона.

Это объясняется очень просто тем, что наш молодой человек бессознательно, но верно, обратился прямо к ее сердцу, сам того не зная, он дал Елене повод жалеть о нем; он вошел в ее душу тем потаенным ходом, который всегда открыт у натур молодых и добрых.

Если бы Эдмон был здоров, весел, ему никогда не удалось бы так скоро завладеть сердцем молодой девушки.

Думая отделаться от непривычных мыслей, Елена встала и начала ходить по комнате.

— Добрая Анжелика, — вдруг сказала она, — пойдемте гулять.

— Пойдемте, — отвечала гувернантка, — погода хорошая.

— Скажите мне, Анжелика, — сказала Елена, почти невольно делая этот вопрос, — знавали ли вы когда-нибудь чахоточных?

— А что?

— Так: я вам после скажу.

— Знавала.

— Все ли они умирают?

— О! Боже мой, нет. Я знаю одну даму: она вовсе не лечилась и теперь совершенно выздоровела.

— Как же это!

— Она два года провела на юге.

— Это всегда помогает?

— Нет, но почти всегда.

— Ему нужно на юг, — вырвалось невольно у Елены.

— Кому это? — спросила удивленная Анжелика. — Что вы сказали?

Елена вся покраснела.

— Пожалуйста, сыщите мою мантилью и шляпку: они там, в той комнате.

Не успела Анжелика уйти, как уже Елена, повинуясь инстинктивному внушению сердца, взяла листочек бумаги и написала торопливо два слова: «Поезжайте на юг»; свернула, запечатала, написала адрес Эдмона и тотчас же положила письмо под корсаж.

Анжелика, вошедшая с шляпкой и мантильей, ничего не заметила.

Наивная девушка вообразила, что нашла средство спасти Эдмона.

Вообразила, что эти два слова убедят молодого человека в необходимости путешествия, что он тотчас же поедет и вернется толстым и здоровым, как приятельница ее гувернантки. В этом письме выразилась вся ее золотая наивность. Ни минуты не подозревала она, какой смысл можно было придать этим словам.

Сама не зная, что делает, Елена бросилась на шею гувернантке и крепко поцеловала ее.

— Пойдемте, моя добрая, — сказала она, — день так хорош, нужно пользоваться.

Гувернантка, вся в черном, последовала за своей воспитанницей.

На улице Елена долго искала что-то глазами; наконец, найдя почтовый ящик, вынула из-под корсажа письмо и опустила его.

— Кому это вы пишете? — спросила гувернантка.

— Дельфине; вот уже неделя, как я не виделась с нею.

Дельфина была пансионскою подругою Елены.

Это была первая ложь Елены, но она не раскаивалась в том, что солгала; она даже гордилась этим, как добрым делом.

Да и разве не сделала Елена доброго дела? Целый день потом она была веселее, чем когда-нибудь, весела именно веселостью добрых…

Возраст, золотой и счастливый, когда сердце испытывает и печали и радости в самое короткое время и, по-видимому, без всяких причин!.. Как напоминает он весенние дни, когда вечером на свежей траве не заметно даже следов утреннего дождя!

IX

Густав пришел к Эдмону уже поздно; вместо своего друга он нашел только известную читателю записку.

«Да будет!» — подумал Домон и терпеливо решился ждать последствий.

Эдмон вошел беспечно и весело; в его руке был рецепт доктора.

— Ну?.. — спросил Густав, только что его друг показался. — Ну что? — нетерпеливо повторил он, не умея скрыть тревоживших его опасений.

— Что? Ничего! — отвечал Эдмон со смехом. — Ты будто ожидал чего-то недоброго!

— Видел ты Дево? — несколько хладнокровнее спросил Густав, успокоенный веселым лицом своего друга.

— Разумеется, видел: для чего ж я и шел?

— Что он? Что сказал?

— Что сказал! Сказал, что обыкновенно говорят доктора; рецепт прописал.

Густав чуть не вырвал рецепт из рук своего друга и с жадностью стал читать его.

В рецепте не было ничего важного: было прописано одно из обыкновенных медицинских средств для ничтожных болезней.

Густав вздохнул свободнее.

— Идем завтракать, — сказал он, — г-жа де Пере ждет нас.

— Идем, идем, но скажи, пожалуйста, отчего ты хотел, чтобы я никуда не выходил, не повидавшись с тобою?

Вопрос этот несколько затруднил Густава.

— Я хотел звать тебя обедать, — отвечал он, только чтоб отвечать что-нибудь.

— Куда это?

— К Нишетте.

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— Очень рад. И больше ничего?

— Ничего.

— Обедаем у Нишетты.

— Так сейчас же после завтрака я ее предуведомлю.

— Пойдет он к доктору? — тихо спросила г-жа Пере у Густава, когда друзья наши вошли в ее будуар.

— Он уже был там, — отвечал Домон.

— Боже! — прошептала молодая мать.

— Впрочем, успокойтесь; Эдмону бояться нечего.

— Что сказал доктор?

— Прописал самое обыкновенное лекарство, только чтоб прописать что-нибудь здоровому человеку, воображающему себя больным.

— Благодарю вас, друг мой, — сказала г-жа де Пере, успокоясь и крепко пожимая руку Густава.

— Что у вас за секреты? — спросил Эдмон, от которого не ускользнул тихий разговор матери с Густавом. — Как тебе кажется, маменька, не правда ли, в Густаве есть сегодня что-то смешное?

— Я спрашивал у г-жи де Пере, — отвечал Густав, — не будет ли она на меня сердиться, что я увожу тебя сегодня обедать.

— А я отвечала, что сердиться на то, в чем ты находишь удовольствие, — вовсе не в моих правилах, — отвечала мать, с нежностью целуя в лоб сына.

Можно было без боязни говорить о свидании Эдмона с доктором; рецепт всех успокоил. Г-жа де Пере стала расспрашивать сына, и Эдмон охотно рассказал свои похождения; он находил уже удовольствие в простом повторении имени Елены.

Оставив Эдмона с матерью, Густав тотчас же после завтрака побежал к Нишетте.

Гризетка по обыкновению сидела у окна за работой.

— С нами будет обедать Эдмон, — сказал Густав.

— Что же ты меня не предупредил раньше? — сказала Нишетта, сделав недовольную мину. — Уж каков обед будет — не взыщите.

— Не заботься ни о чем, — отвечал Густав, взяв обеими руками хорошенькую головку модистки и целуя ее в обе щеки, — кушанье и вино пришлю я; ты распорядись только насчет стаканов, тарелок, салфеток и серебра. Все это, кажется, у тебя есть. Да еще нужно приготовить пару котлет для Эдмона.

— Кажется, есть. У меня всего даже больше, чем мне нужно, — отвечал любящий ребенок, в свою очередь целуя Густава. — Ты меня так любишь, что я счастливейшая женщина в мире.

Кому никогда не случалось встречать любовь свободную, молодую и доверчивую — стоило только отворить дверь в комнату модистки и взглянуть на Нишетту, своими полными, белыми руками обнимавшую любимого ею человека.

— К шести часам будет готово?.. — спросил Густав, уходя.

— Все будет готово, — отвечала Нишетта, — только присылай скорее кушанье.

Выйдя на улицу, Густав обернулся невольно.

В заветном окне, посреди цветов, украшавших комнату модистки, виднелась прелестная головка, с любовью и улыбкою на него смотрящая.

Он зашел в ближайший ресторан и заказал все, что нужно. В пять часов он завернул за Эдмоном, и через несколько минут оба друга были уже на улице Годо.

Стол был накрыт в комнате Нишетты.

Погода стояла восхитительная, окно было отворено, солнце играло весело на граненых стаканах и на яркой белизне скатерти. Все в обстановке дружеского обеда было просто, но весело; место роскоши и блеска заменяли удобство и искренность; молодость, весна, любовь и надежды превращали маленькую комнату модистки в очарованный чертог доброй волшебницы.

«Отчего же, — спросит читатель, — не было блеску и роскоши? Густав богат и любит Нишетту? Как же решился он оставить ее в маленькой квартире, в которой жила она до знакомства с ним, когда мог обставить ее соответственно своему богатству, вкусам и привычкам?»

Автор отвечает на это, что именно потому, что Густав был богат и любил Нишетту так же, как она любила его, он ее оставил в маленькой квартире в триста франков, где впервые ее увидел, позволив себе сделать в этой квартире только некоторые необходимые улучшения, казавшиеся, впрочем, бедной девушке последним словом роскоши.

Зато в этой трехсотенной квартирке у Нишетты было все, чего недостает зачастую обитательницам великолепных отелей. Прежде всего, у нее всегда водились деньги.

Это происходило, правда, оттого, что ее потребности были очень скромны. Потом — белья и платьев (сшитых всегда ею самою) у нее был запас во всякое время. Бриллиантов у нее не было только потому, что она их не любила, а работать она продолжала по-прежнему, потому что не могла не работать.

Густав несколько раз выражал желание улучшить ее положение: заменить простую черную мебель мебелью розового дерева, шерстяные платки — индийским кашемиром, работу — бездействием; модистка никогда не соглашалась на это.

— Если ты меня любишь для меня, — говорила она, — люби меня здесь. Я согласна принять от тебя все, что необходимо тебе, без чего по твоим потребностям и привычкам ты не можешь обойтись нигде, — но не более. Я и здесь совершенно счастлива; для моего довольства нужно немногое. В маленькой квартире ты меня любишь как женщину, любящую тебя, в богатом помещении, которое тебе будет стоить много денег, ты будешь ходить к женщине, которую содержишь. Приходи ко мне каждый день — вот все, о чем я прошу тебя, но оставь меня здесь, пощади мое маленькое тщеславие, которое утешает меня тем, что я тебя люблю не из интереса.

Густав понял тонкую деликатность модистки и уступил ей, считая себя счастливым, потому что в простых словах Нишетты видел чистое сердце, незараженную мысль. Он настаивал только на одном, чтобы с этого дня, согласно со своими вкусами и потребностями, Нишетта сделалась счастливейшею в Париже женщиною.

И она действительно сделалась счастливою.

Если бы вы видели ее поутру, как она радостно просыпалась, как улыбалась беспечно перед каминным зеркалом, как отворяла окно, поливала цветы, завивала папильотки (волосы были самое неотразимое орудие гризетки), весело обегала комнату, напевая любимые песни, и потом садилась за работу, — вы бы сказали, что перед вами резвая птичка в клетке.

Нишетта любила читать, и ее вкус был более развит, чем вообще у гризеток: она читала хорошие книги; правда и то, что выбором их всегда руководил Густав.

Если не приходил Густав, Нишетта проводила обыкновенно целые вечера за книгою. Гризетка не могла читать, чтобы в то же время не грызть или не сосать что-нибудь, и обязанностью Густава было доставлять ей вместе с книгами и конфеты.

Обязанность эту он выполнял всегда очень аккуратно, как бы много Нишетта ни читала, потому что чем более занимала ее книга, тем более истребляла она конфет. Так, например, за чтением «Фредерика и Вернеретты» ею был уничтожен целый ящик сухого варенья.

Нишетта понимала все и о всем могла говорить. Писала она, конечно, с грамматическими ошибками, но в ее письмах можно было найти и смысл и чувство.

О будущем гризетка не думала. Знала она, что у Густава сердце прямое и доброе, что он ее любит, и за тем она ничего не видела. Все ее будущее заключалось в предстоящей минуте свидания с Густавом.

Ни отца, ни матери не было у гризетки; осиротела она, бывши еще в ученьи; скоро модистка, у которой она жила, возвысила ее степенью мастерицы и положила ей порядочное жалованье.

Но Нишетту манила жизнь свободная; недолго пробыв мастерицею в магазине, она наняла себе маленькую отдельную комнатку, и с тех пор на публичных гуляньях и в театры являлась уже не одна.

Желавшему в то время узнать подробности образа жизни Нишетты стоило только побродить в Латинском квартале: скоро он нашел бы студента, способного удовлетворить его любопытство…

Полюбив Густава, швея всеми силами старалась отрешиться от своего прошедшего.

Станем рассуждать беспристрастно: виновата ли была бедная-бедная девочка, что Домон не встретился ей раньше?

Густав объяснил себе этот вопрос как человек, чуждый готовых предубеждений: довольствуясь уверенностью в настоящем, он ни разу не требовал у нее отчета в ее прошедшем.

Будущее заботило его так же мало, как и Нишетту. При мысли о возможных случайностях жизни он всегда рассуждал таким образом:

«В одном только случае я могу оставить Нишетту — именно, если женюсь; но если б мне довелось жениться, я ей обеспечу вполне независимое положение».

Они любили друг друга, не думая, не рассуждая, без сожаления о прошедшем, без боязни за будущее; это была любовь молодости: беззаботная, доверчивая и веселая.

Уважение и признательность укрепляли привязанность Нишетты к Густаву; кроткое влияние, не лишенное своего рода совершенно справедливой гордости, выражалось в чувствах его к Нишетте. Оба они считали себя счастливыми — она тем, что вверилась прямому и честному человеку, он — потому что выбор сердца не обманул его.

Густав от души желал, чтобы Эдмон мог встретить такую, как Нишетта, девушку, сам Эдмон даже иногда мечтал об этом; но привязанность такого рода трудно найти сразу, особенно в той среде, где ее постоянно отыскивают.

Как бы то ни было, Нишетта продолжала жить просто, и обед назначен был в ее маленькой скромной квартирке.

На Нишетте было чрезвычайно миленькое голубое кисейное платье, легкое и прозрачное. Открытый корсаж и короткие рукава позволяли видеть блестящую белизну плеч и рук хорошенькой гризетки. Крошечный чепчик на голове и неизбежная бархатная лента на шее довершали ее наряд — простой, но чрезвычайно удачно подобранный.

— Здравствуйте, Эдмон, — сказала она, весело выбегая навстречу нашему герою и обнимая его.

— Здравствуйте, дитя мое. Вы нас угощаете сегодня обедом?

— Еще каким! — отвечала гризетка. — Мне одной хватило бы этих кушаньев на всю неделю.

— Приготовила ты все, что я сказал? — спросил Густав.

— Все; для Эдмона пара котлет.

— Пара котлет? Для меня? Зачем? — сказал Эдмон, смеясь.

— По приказанию доктора, — отвечал Густав. — Тебе положено употребление только легкого мяса.

— Эдмон болен? — спросила с беспокойством Нишетта.

— Нет, — отвечал Густав, — с ним случилось маленькое происшествие, и, чтоб он не забыл его, я ему часто буду напоминать о предписаниях доктора.

— Ты мне это происшествие расскажешь?

— Непременно; давай сядем за стол.

— Садитесь — кушать подано.

Кушать подано было уже давно. В комнате был накрыт стол; тарелки, бутылки и кушанья стояли, приготовленные заранее, так как обедать предполагалось без прислуги.

— Рассказывай, — сказала Нишетта, когда суп был налит и все трое сидели на местах.

Густав хотел начать, но Эдмон перебил его и рассказал свое приключение сам, не утаив ни малейшей подробности.

— Какая сентиментальная история! — сказала Нишетта.

— Да, — отвечал Эдмон, — но вот я остановился на полдороге. Как мне теперь увидеть героиню моего романа?

— Очень просто, — отвечала Нишетта. — Вы теперь вхожи в дом и ходите, пока ее не увидите.

— Ну, я ее увижу; так ведь все это будет при посторонних.

— Так что же такое? Нельзя объясниться языком, постарайтесь глазами выразить ей свои чувства. Если из ее взглядов вы увидите, что вас любят, — никаких объяснений не надобно.

— Да, но, к сожалению, моя милая, — заметил Густав, — г-жа Дево не так свободна, как ты. Положим, она и полюбит Эдмона и признается ему в любви, так ведь все это ни к чему не поведет, потому что у нее есть отец.

— Опять не понимаю! Если Эдмон точно влюблен, он сделает предложение ее отцу и отец согласится. Эдмон, верно, не захочет любить ее по-испански, с ночными серенадами и шелковыми лестницами. Там это, может быть, и прекрасно, но во Франции неудобно. Сердце Эдмона не испорчено, и он так честен, что не захочет погубить девушку и любит с благородною целью.

— Правда, — отвечал Эдмон, сдерживая улыбку, — но именно оттого, что, как вы говорите, сердце мое не испорчено, мне бы хотелось, чтоб перед свадьбою было немного любви. Мне страшно подумать о сватовстве обыкновенном; нотариус и приданое, являющиеся с самого начала, способны охолодить меня. Конечно, дело не обойдется без законного брака, но опять-таки пусть я дойду до такого благополучия не по избитой дороге, пусть я испытаю любовь, испытаю…

— Испытаете все треволнения Павла и Виргинии, — подхватила, улыбаясь, Нишетта.

— Именно, литературная женщина, — отвечал, улыбаясь, Эдмон, — разумеется, кроме бури и наводнения.

— Хорошо! — вдруг сказала Нишетта. — Я женщина: Густав думает, что гризетке не может быть понятно сердце светской девицы, но я дам вам добрый совет, Эдмон, хотите — слушайте. Мне кажется, что сердце у всех женщин одинаково, разумеется, у которой есть сердце.

— Я заранее следую вашему совету, друг мой, — отвечал Эдмон, целуя руку гризетки, — потому что убежден, что ни одно, чье бы оно ни было, женское сердце не может быть чище вашего.

— Слышишь, Густав? — лукаво заметила Нишетта.

— Слышу и подтверждаю.

— Ну, моя добренькая, вы теперь знаете, за чем дело стало, что мне делать?

— Сегодня какой день?

— Сегодня? Суббота…

— Ну… — медленно протянула Нишетта.

— Ну? — вопросительно произнес Эдмон.

— Ну и вы не догадываетесь?

— Не догадываюсь.

— Завтра воскресенье.

— Очень ясно, потому что сегодня суббота.

— А что делают по воскресеньям девицы, живущие с родителями?

— Я уж этого решительно не знаю, что там они делают.

— Ходят к обедне, и во всех, во всех романах влюбленные видятся со своими красавицами в церкви. Ну и вы, Эдмон, отправляйтесь-ка завтра к святому Фоме; Елена от этой церкви живет через два дома, увидит вас и догадается сразу, о чем вы молитесь. Ходите туда каждое воскресенье и продолжайте как можно чаще советоваться с доктором о вашей болезни. О вас будут думать, мечтать, как обыкновенно думают о молодых людях ваших лет, с такими, как у вас, глазами, так что, когда встретится вам случай говорить с нею, вам уже нечего будет говорить; все будет давно сказано и объяснено. Потом…

Нишетта будто не решалась выразить свою мысль.

— Что же потом? — нетерпеливо спросил Эдмон.

— Потом… — в раздумье произнесла Нишетта и вдруг, будто отрезав, быстро спросила: — Что вы намерены делать, если заметите, что вовсе ее не любите?

— Больше не буду ходить к отцу ее.

— И вы мне это обещаете?

— Обещаю. Но зачем такое торжественное обещание?

— Затем, что из самолюбия вы захотите сделать то, чего бы никогда не сделали из любви. Вы завлечете слишком далеко девушку, которую не любите, погубите всю ее будущность для удовлетворения мелкому тщеславию. Вы поступите дурно.

— Не поступлю, Нишетта, потому что я честный человек.

— На этих условиях буду помогать вам. Заметьте, что я покровительствую только законным связям, — прибавила она, улыбаясь и несколько покраснев.

— И вы можете помочь мне?

— Очень ясно.

— Но как?

— Девица Елена Дево разве не носит шляпок и чепчиков? Нет? Не носит?

— Ну… разумеется, носит.

— Ну а если носит, так Нишетта поможет вам, и вы поблагодарите ее, когда узнаете, какая она мастерица.

X

Только почти невероятною наивностью и чистотою сердца Елены можно объяснить письмо известного читателю содержания к совершенно незнакомому человеку. В письме этом будто предполагалось, что Эдмон по какому-то тайному сочувствию знает, какие мысли волновали писавшую, знает, что сказал о нем отец ее, предполагалось, одним словом, невозможное.

Как она написала эту строчку — она не знала сама. Сделано это было необдуманно; просто нужен был исход волновавшим ее мыслям. Поступок Елены, в строгом смысле, нельзя даже приписать ее наивности; это было ребячество в полном смысле этого слова.

Ребенок не мог и подозревать очень естественных следствий своей необдуманности.

Во-первых, Эдмон мог видеть в этом анонимном предостережении глупую, неприличную шутку, не догадавшись, какое руководило писавшею чувство; потом, если бы он и догадался, кем написаны эти два темных слова, не зная о грозящей ему опасности, он бы истолковал их в пользу возникающей любви; наконец, если бы письмо достигло предположенной цели и объяснило Эдмону настоящее его положение и необходимость немедленного отъезда в благоприятный климат, то как грубо открыла бы Елена глаза любимому человеку, которого нужно бы вылечить, по возможности скрывая от него истину.

Елене и в голову не приходили все эти случайности. Она поступила, как дитя, по первому внушению сердца.

Но впечатления быстро перерабатываются молодыми натурами и через самые короткие промежутки зарождают новые, совершенно противоположные прежним мысли.

Когда Елена вечером осталась одна в своей комнате, когда она могла сказать себе: «Письмо мое получено и прочитано г-м де Пере», — поступок ее показался ей совершенно с другой стороны, и ей вдруг стало страшно за его последствия.

В том, что за несколько минут казалось ей так просто и естественно, она уже ничего не видела, кроме непозволительной переписки молодой девушки с незнакомым ей человеком, и, разумеется, преувеличивала последствия своей ветрености.

«Что он обо мне подумает? — говорила она. — Пожалуй, вообразит, что я сама еду на юг и хочу, чтобы он за мной следовал, или что я не смею любить и хочу удалить его, или, наконец, что я другого люблю… Предположить все, кроме настоящего, потому что отец сказал, что ему неизвестна опасность его положения, а не зная о своей болезни, разве может он понять письмо мое?»

Наивный ребенок и не подозревал, что Эдмон мог даже не догадаться, что письмо от нее.

«Зачем я писала? — думала Елена, возвращаясь к своим опасениям. — Боже мой! Да ведь я писала, чтобы спасти человека, который меня любит. А кто мне сказал, что он любит меня? Кто сказал? Эти мысли, до сих пор никогда не приходившие мне в голову, эти чувства, никогда не волновавшие моего сердца, этот тайный голос, это имя, постоянно звучащее в ушах моих. Если бы я по крайней мере не произвела на него впечатления, он бы не следил за мною, не пришел бы сюда, я бы сама не решилась писать ему…»

Читатель не удивляется беспокойствам и опасениям Елены. Недавнее приключение сразу отбросило далеко от нее тихое однообразие ее прошедшего.

До сих пор никто не говорил ей о любви, никто не замечал даже, что она выросла, что она способна любить. Эдмон первый, без слов, высказал ей признание.

Пусть читатель сам рассудит. Следовать за женщиной, узнать ее имя и на другой же день найти предлог, чтобы явиться в ее дом — разве не значит чисто-начисто признаться ей в любви? И когда от этого случайного предлога происходят такие грустно-поэтические последствия, какие произошли от свидания нашего героя с доктором, разве не естественно, что приключение это овладеет воображением и наполнит все существо молодой, романтически настроенной и экзальтированной девушки, только что покинувшей пансионскую скамью?

Это до такой степени верно, что, размышляя о вероятных последствиях своей ошибки, последствиях, устрашивших ее сначала, Елена не только привыкла о них думать, но даже осталась очень довольна тем, что написала письмо, именно потому, что от него могли произойти романтические последствия.

Найдите мне, если не верите, шестнадцатилетнюю девушку, которая не была бы в восхищении оттого, что ее жизнь начинает походить на роман.

«Что он сделает, прочитав мое письмо? Сделает же ведь что-нибудь. Поскорее бы завтра пришло».

И Елена уснула с этой мыслью, забыв даже, что Эдмону остается жить всего два-три года, что именно потому она и писала к нему. Сердце девушки — чистое зеркало, отражающее все, мимо него мелькающее и не сохраняющее ничего.

Увлеченная своими мечтами, Елена заснула, забыв погасить свечу; в два часа почтенная гувернантка проснулась и, удивленная поздним бдением своей питомицы, поспешила исправить ее неосторожность.

Эдмон не спал; он был слишком счастлив, чтоб спать.

После обеда у модистки Эдмон нанял карету, и все трое поехали кататься в Елисейские поля и оттуда в Булонский лес: Нишетта, склонясь головкою на плечо Густава, Эдмон против них, любуясь ее маленькими ножками, протянутыми возле него на подушку.

Вечер был тихий и ясный, Густав и Нишетта обменялись чуть слышными, им одним понятными словами, словами любви, уносимыми вечерним ветром вместе с ароматом цветов и напевами птиц.

Эдмон думал о Елене; он мечтал о возможности так же сжимать ее в объятиях, как Густав Нишетту, и в мечтах был счастливее своего друга.

Довезя их до квартиры модистки, он поехал домой.

На первой ступеньке лестницы привратник отдал ему Еленино письмо.

Не подозревая, откуда оно и что в нем содержится, Эдмон распечатал.

Три раза перечел он это таинственное предостережение и не понял решительно ничего.

«Поезжайте на юг… — повторял он беспрестанно, будто взвешивая каждое слово и напрасно стараясь проникнуть в истинный смысл. — Что же это значит?»

«Что же это значит?» — бормотал он и, дойдя до своей комнаты, остановился, как был в шляпе и в пальто, перед зеркалом.

Имя молодой девушки не приходило ему и в голову. Человек уже так создан, что всегда ищет неизвестное не там, где бы следовало; но, без всякого отношения к письму, образ Елены, занимавший его в течение целого дня, несколько раз вставал перед ним во время этого чтения так живо и так ярко, что письмо невольно сжималось и опускалось его рукою.

Послышался легкий стук в двери.

— Войдите, — сказал Эдмон, полагая, что это лакей его, и не оборачиваясь.

— Что ты это читаешь с таким вниманием, друг мой? — сказала г-жа де Пере, положив голову на плечо сына.

— Прости меня, добрая маменька; я не думал, что это ты стучала. Я очень заинтересован этим письмом; не знаю, откуда оно и что значит. Не будешь ли ты счастливее меня: не поймешь ли?

— Дай сюда.

Эдмон отдал письмо матери.

Взглянув на записку, она вся побледнела; внезапная бледность ее не скрылась от глаз Эдмона.

— Что с тобою? — вскрикнул он.

— Ничего, — бормотала г-жа де Пере, стараясь улыбнуться, — ничего, друг мой… последнее время со мною часто эти припадки, это приливы крови к сердцу.

— Тебе нужно лечиться.

— Мне? О, Боже мой, нет! Это пустое.

Г-жа де Пере сделала еще над собою усилие и улыбнулась.

— Прочла ты письмо? — спросил обманутый ее улыбкою Эдмон.

— Прочла.

— И поняла что-нибудь?

Г-жа де Пере хотела отвечать, но слезы брызнули из ее глаз, и она упала на стул, закрывая платком лицо.

— Боже мой! Что с тобою? — сказал Эдмон, становясь перед нею на колени. — Ради Бога, здорова ли ты? Не случилось ли чего?

— Нет, дитя мое, ничего, — отвечала достойная женщина, тревожно обнимая и целуя сына. — Ничего не случилось. Ты ведь знаешь, как я суеверна, мнительна. Теперь поздно… Я не видала, как ты вошел, и испугалась, не случилось ли чего с тобою. Ты всегда заходишь ко мне, возвращаясь… сегодня ты, верно, забыл. Я так испугалась… пришла удостовериться, что ты здесь и худого ничего нет. От всех этих волнений я так ослабела, что невольно заплакала. Обними меня, — продолжала г-жа де Пере, вытирая глаза и усиливаясь казаться спокойною. — Обойми меня, и забудем это. Письмо твое…

— Оставь его, я забыл и думать о нем.

— Я знаю, от кого это письмо.

— От кого же? Скажи.

— От Елены Дево.

— Почему ты это думаешь?

Сделав над собою еще усилие, чтобы не заплакать, г-жа де Пере принужденно улыбнулась и отвечала:

— Очень просто: она тебя любит.

— Ты говоришь, она меня любит? Она? Елена?

— Да.

— Добрая маменька, объяснись.

— Или если еще не любит, то очень заинтересована тобою. Утром ты был у г-на Дево и, чтобы иметь к нему доступ, выдал себя за больного?

Г-же де Пере было тяжело говорить; она задыхалась.

— Да, — отвечал Эдмон.

— Не зная, что бы тебе присоветовать, потому что ты совсем здоров, он посоветовал тебе путешествовать. Да? Ведь ты сам сказал это? — продолжала г-жа де Пере, стараясь казаться хладнокровною.

— Да.

— Ну, а Елена, любопытная, как и все девушки ее лет, подслушала ваш разговор и под влиянием доброго чувства написала тебе это письмо, полагая, что твое выздоровление зависит от путешествия, как сказал ее отец.

— Это так, да. Ты угадала сразу то, что мне никогда не пришло бы в голову. Сколько души в этом поступке молодой девушки! Стало быть, она обо мне думала. О! Я ее увижу, я ее поблагодарю за это. Она полюбит меня, полюбит, я в этом уверен, внутренний голос говорит мне это. Добрая маменька, у тебя будет двое детей, и оба будут любить тебя, и мы будем счастливы! Ты не будешь меня ревновать к ней?

— Нет, дитя мое, нет. Но… знаешь ли?.. Если бы я у тебя попросила одной жертвы…

— Какой, добрая матушка? Говори.

— Если бы я тебе сказала: «Эдмон, откажись от этой молодой девушки, не старайся видеть ни ее, ни отца ее…» Если бы я сказала тебе это так, без причины, по прихоти, — выполнил ли бы ты мою просьбу?

— Выполнил бы. Я убежден, что причина была бы, хотя бы от меня ее скрыли.

— Стало быть, ты…

— Стало быть, что?..

— Нет, ничего… не знаю сама, что я говорю… я сегодня совсем как помешанная. Ты эту девушку любишь; может быть, твое счастье зависит от этой любви, а я тут со своею ревностью. Прости меня, сын мой, прости меня.

— В чем же простить вас? В том, что вы меня сильно любите? Разве это вина матери?

— Что я тебе хотела сказать?.. Забыла, — стараясь переменить разговор, стараясь отрешиться от овладевших ею сомнений, говорила г-жа де Пере, — забыла. Тебе ничего не нужно?

— Ничего, моя добрая. Я тебя видел — чего мне еще больше?

— Прощай, друг мой, спи спокойно.

В этих словах слышались слезы.

Г-жа де Пере ушла в свои комнаты, еще два-три раза улыбнувшись сыну.

«Что с нею сегодня? — думал Эдмон. — Отчего она так взволнована?»

И вместо ответа на этот вопрос молодой человек еще раз прочел записочку Елены.

«Елена!..» — прошептал он, целуя написанные ее рукою слова, и все клятвы любящего сердца выразились в этом одном произнесенном им слове.

«Господи! Да будет воля Твоя! — молилась г-жа де Пере, упав на колени перед образом, скрестив руки и заливаясь слезами. — Молю об одном, Господи! Яви ему свое милосердие».

Чувство матери, чувство, близкое к предвидению, при одном взгляде на письмо объяснило ей истину.

Усомнившийся пусть спросит у своей матери, возможно ли это, если он так счастлив, что у него еще есть мать.

XI

Сколько счастия, примирения вносит в нашу душу чистая, святая надежда — это доска, брошенная самим Богом на волны житейского моря для того, чтобы утопающий хоть на минуту мог за нее ухватиться и уверовать еще на мгновение в жизнь и в счастье; надежда — это последняя, неразменная монета сердца, на которую до самой смерти человек покупает последние очарования.

По одному из тех электрических сотрясений сердца матери, будто связанного невидимою цепью с сердцем сына, будто живущего общею, нераздельною с ним жизнью, г-жа де Пере поняла сразу, что письмо Елены предвещает несчастье, и ее опасения не замедлили обратиться в уверенность.

Прочитав предостережение молодой девушки, г-жа де Пере не понимала сама, что говорит сыну.

Понимала она только то, что не должно давать чувствовать ему зловещих, волновавших ее опасений. Сделать это будет трудно: Эдмон, с детства окруженный самыми нежными попечениями, никогда и не подозревал в себе болезни. И в этот вечер расстался он с матерью, ничего не подозревающий, веселый и счастливый, тогда как в ней подступало уже страдание, вечный и божественный пример которого подала на земле Святая Дева.

Долго плакала бедная женщина, становилась на колени, молилась, вставала и опять падала перед образом, опустив голову и скрестив руки. Только два слова вырывались из уст ее во все это время.

«Боже мой! Боже мой!» — были эти два слова, которыми прежде всего выражается человеческое горе, непроизвольно и прежде всего обращающееся к вечному источнику утешения.

Несчастная мать не могла долго оставаться без сына. С лампой в руках, на цыпочках подкралась она к двери его комнаты и приложилась глазом к замочной скважине. Ей казалось, что близость к Эдмону несколько облегчает ее страдания.

Он ходил по комнате, тихо разговаривая с самим собою под влиянием требовавших исхода впечатлений.

«Не счастие ли быть любимым этим ребенком? — говорил он. — Сколько наслаждения должно быть в чистой любви еще не знакомой с любовью девушки? А она полюбит меня, да, полюбит! Мне это сказала мать, добрая моя мать, никогда не обманывающаяся, когда дело идет обо мне».

Гордость выразилась на лице Эдмона, гордость человека, сознающего, что его любят.

По одному этому выражению г-жа де Пере, не слышавшая его слов, догадалась, что говорил он.

«Он счастлив, — подумала она. — Бог милосердный и праведный отвратит от него несчастие», — было ее второю, последовательною для матери мыслью.

Г-жа де Пере утерла слезы и воротилась в свою комнату: радость, выражавшаяся в каждой черте лица Эдмона, беспрестанно носившегося перед ее глазами, рассеяла ее черные опасения.

Так с первыми лучами солнца дрожат и исчезают призраки, пугавшие ночью ребенка.

Припоминая свою прошедшую, безукоризненную жизнь, привязанность к отцу, преданность и верность мужу, любовь к сыну, душа которого была как бы выражением ее души, г-жа де Пере, понимавшая божество как женщина, убедилась, что чаша страдания минует ее с ее сыном.

Недавние ее слезы показались ей даже смешными, она стала упрекать себя в ребячестве и дошла наконец до того, что сказанное ею же Эдмону насчет письма показалось ей справедливым. Ведь могло же так быть в самом деле? Почему же непременно предполагать другое?

Нужно здесь заметить, что строго религиозное воспитание г-жи де Перс оставило в ней твердое убеждение в Верховную Справедливость.

Она не могла допустить мысли, что Бог будет ее безвинно наказывать; притом же, ничто около ее не изменилось; сын ее веселее обыкновенного, влюблен и непременно будет любимым, жизнь со всех сторон ему улыбается — не может быть, чтобы здоровье его было так расстроено.

Зачем же приписывать действительное значение опасениям, никогда не покидающим сердце матери? Не гораздо ли проще предположить, что с тех пор, как Эдмон стал думать о Елене, г-жа де Пере, привыкшая безраздельно жить в сердце своего ребенка, почувствовала некоторую ревность и эта ревность сообщила всему свой мрачный характер?

Думать так было гораздо утешительнее; г-жа де Пере незаметно достигла полного переворота мыслей своих и, утирая последнюю слезу, говорила:

«Не сумасшедшая ли я? Вообразила Бог знает что!»

Впрочем, несмотря на возникшую уверенность, она не могла спать: только мысли ее переменили направление; не думая более о будущем, она спустилась в свое прошедшее, и из ее глаз заструились слезы, слезы, вызванные счастливыми воспоминаниями и постоянно таящиеся в глубине души каждого, как в жаркий полдень в глубине трав, кажущихся на поверхности совершенно выжженными палящими лучами солнца, всегда таятся капли оживляющей росы.

Думая о Елене и задавая невольно вопросы будущему в один из промежутков господствующей мысли, Эдмон вспомнил о слезах своей матери.

«Бедная мать! — подумал он. — Она так грустна была вечером, а я оставил ее, не озаботясь даже, что с нею. Так делают только эгоисты и влюбленные».

В свою очередь, с лампой в руке и на цыпочках Эдмон подошел к комнате матери. Свет выходил из-под дверей комнаты.

Эдмон тихо постучался.

Услышав в такое позднее время стук, г-жа де Пере вскрикнула.

— Не бойся, моя добрая, — сказал Эдмон, быстро входя в комнату, — это я.

— Ты еще не ложился, дитя мое? — с беспокойством спросила мать. — Ты не болен ли?

— О, нет! Мне так хорошо никогда не было. Я не мог уснуть, не спросив у тебя, прошло ли твое вчерашнее расстройство. Вот почему я пришел.

— Прошло, дитя мое, прошло; я тебе уже объяснила причины этого нерасположения; ты видел, что это пустое.

— Слава Богу, а то мне было тяжело за тебя.

— Ты влюблен? Ты думал о Елене?

— Думал. Но отчего ты не спишь, о чем ты думала до двух часов утра?

— О тебе, о твоей любви, о твоей будущности.

— О моем счастье, которым я обязан тебе…

— Но которое уже не от меня зависит теперь.

— От тебя, добрая маменька; знаешь ли, что во всех моих мечтах ты была участницею?

— А ты мечтал, Эдмон?

— Два часа мечтал.

— Расскажи мне мечты твои.

— Я строил планы тихого, спокойного будущего. Мечтал о счастливой жизни, тройной привязанности — женщины, матери и друга. Я молод, я недурен собою, — сказал, улыбаясь, Эдмон, — потому что я несколько похож на тебя, у нас есть состояние, и я чувствую, что влюблен решительно в Елену. Когда узнаю, что и она любит меня, сделаю предложение ее отцу: ему нет повода отказать мне. Зиму мы будем проводить в Париже, лето на берегах Лоары: мы будем так счастливы, как только можно быть на земле. Не правда ли, добрая мать моя?

Г-жа де Пере с улыбкою посмотрела на сына.

— Разве не то же говорила я, когда ты только рассказал мне о своей встрече? — спросила она.

— Ты читаешь мои мысли, между нами нет ничего скрытного. Признаюсь тебе, завтра я постараюсь употребить все свои силы, чтобы Елена полюбила меня.

— Это вовсе не так трудно.

— Да, Нишетта научила меня и обещала помогать.

— Так и Нишетта заодно с тобою?

— О, если б ты знала, какое это доброе сердце!

Два часа сын и мать провели вместе, говоря о прошедшем, довольные настоящим, счастливые будущим: г-жа де Пере, нагнувшись и любуясь Эдмоном, лежавшим у ног ее; оба юные по своим идеям, доверчивые по своей привязанности.

В четыре часа Эдмон ушел в свою комнату.

«Я с ума сходила», — еще раз подумала г-жа де Пере и уснула спокойно и без боязни.

В восемь часов Эдмон был уже на ногах и направлялся к церкви св. Фомы.

XII

Войдя в церковь, Эдмон встал так, чтобы ему было видно входящих. Народ только что начал собираться.

Эдмон набожно перекрестился. Уважение к святости места не было им забыто: в сердце и в уме его вера и любовь были связаны прочно.

Притом же раннее утреннее богослужение, без блеска и без торжественности, с небольшим числом истинно верующих и молящихся, произвело на него благоприятное впечатление.

Преданный религиозным размышлениям, он не заметил, как прошло время, самое тяжелое время ожидания.

Елена вошла в сопровождении Анжелики. Сердце Эдмона забилось сильно: он хотел, чтоб его заметили, но боялся быть замеченным слишком рано.

Эдмон спрятался за колонною.

Молодая девушка прошла мимо него, не взглянув даже в его сторону, и встала на колени у маленького предела, перед которым совершалось богослужение.

Елена перекрестилась, открыла молитвенник и стала усердно молиться.

Служба только еще начиналась.

Эдмон был слишком набожен и потому вовсе не хотел мешать Елене в ее молитве. Ему хотелось только быть ею замеченным и показать ей, что он продолжает искать случаев видеть ее. Не сделав ни малейшего движения, которое бы могло отвлечь ее от молитвы, он погрузился в безмолвное созерцание, поместившись за стулом, перед которым стояла она на коленях.

Прекраснее, чем в первую встречу, показалась ему Елена. Кому хоть раз в жизни случалось любить молодую девушку, тот поймет положение Эдмона в церкви, физически отделенного от нее пространством в несколько вершков, тогда как нравственно разделяли их целые мили.

Сознавая любовь свою к Елене, Эдмон чувствовал, что и он не совершенно чужд ее сердцу. Казалось очень возможным сделаться ее мужем, получить законные права над нею. Теперь она стояла перед ним, она — сама к нему писавшая: ему стоит только слегка дотронуться рукою до ее платья, шепнуть ей на ухо одно слово, и она увидит его, узнает. Зачем же он медлит, зачем при одной мысли заговорить с нею дрожит, как ребенок, пойманный в шалости и ожидающий гнева учителя?

Через несколько времени, по совершении известных форм, этот корпус, согнувшийся для моления, эти белые руки, перебирающие страницы молитвенника, эти черные глаза, читающие слова, понятные сердцу Елены, — все это может принадлежать ему безраздельно, все это может быть ему отдано на всю жизнь с доверчивостью, с любовью. Отчего же, когда одно присутствие Елены возбуждает в нем страстные чувства, колеблется он заговорить с нею? Чего же ждет он?

Влюбленные ждут обыкновенно случая, своего бога-покровителя, и случай не замедлил представиться на выручку нашему герою.

Елена, с самого своего прихода в церковь, стояла на коленях, так что стул ее все время оставался свободным; встав, подобно всем, на колени, Эдмон облокотился на этот стул, задумчивость до того овладела им, что он не заметил, когда все встали, и продолжал один стоять на коленях.

Севши на стул, Елена почувствовала головою чьи-то руки, сложенные на спинке ее стула.

— Извините… — сказала она, оборачиваясь, но, обернувшись совершенно, узнала Эдмона и невольно вскрикнула.

— Что? Что такое? — спросила набожная Анжелика, отводя глаза от молитвенника.

— Ничего, — отвечала Елена, — я неловко села.

Успокоенная этим ответом, Анжелика снова принялась за свое дело.

Есть люди, молящиеся по убеждению, они молятся сердцем; есть другие, молящиеся по привычке, и они молятся языком.

Анжелика принадлежала к числу последних.

Легкий крик Елены вывел Эдмона из задумчивости.

«Она меня узнала, — сказал он. — Только бы не оскорбило ее, что я и здесь решился ее преследовать. Если бы мог я открыть ей свое сердце, рассказать все, о чем я мечтал этой ночью! Если б мог я объяснить ей, что моя мать любит уже ее, как дочь, и совершенно заменит ей ее мать, если бы смел я признаться ей, что вот уже два дня мысль о ней не покидает меня… Поверит ли она, что в два дня я уже успел так влюбиться? Как заговорить с нею? При гувернантке нельзя, а между тем мне это необходимо».

А Елена думала в то же время:

«Он здесь. Как же он узнал, что хожу сюда? Ведь не случай же привел его, он пришел именно для меня. Стало быть, он меня любит. Получил ли он письмо мое? Теперь, пойдет ли он за мной после обедни? Решится ли заговорить? Нет, верно покажет вид, что меня не знает. А ведь имеет право требовать, чтоб я объяснила письмо свое. Да еще знает ли он, что оно от меня?

Только бы не узнала Анжелика! Боже мой, он бледен».

Действительно, Эдмон был бледнее обыкновенного: он лег спать в четыре часа утра, а в восемь был уже на ногах.

Елене очень хотелось обернуться: она чувствовала пожиравший ее взгляд Эдмона, но обернуться не смела, потому что Эдмон следил за всеми ее движениями.

Оба они были исполнены одною мыслью, оба стремились к одной цели: оба жаждали откровенного, теплого разговора и между тем избегали друг друга: чувство уважения сдерживало Эдмона, Елену удерживало чувство стыдливости.

В любви много этих необъяснимых тонкостей, которые можно чувствовать как звук или запах, но нельзя ни осязать, ни анализировать.

Служба уже кончилась, а Елена все еще стояла, будто пригвожденная к полу.

— Что ж вы стоите… идемте, — сказала почтенная гувернантка, закрыв свой молитвенник и не приписывая ничему особенному рассеянность своей воспитанницы.

Но Эдмон был проницательнее ее. В уме его промелькнула отрадная для молодого человека мысль:

«Она думает обо мне!»

Выходя из церкви, Елена бросила в сторону косвенный взгляд; Эдмона она не заметила, но ей чувствовалось его присутствие.

«Придет ли он сегодня к отцу?» — задала себе вопрос молодая девушка. Только при самом выходе, взглянув в сторону еще раз, увидела она де Пере; он выходил в противоположную дверь.

«Как деликатен, — подумала Елена. — Нисколько не пользуется и не употребляет во зло своего положения».

Сердце ее радо было случаю за что-нибудь благодарить Эдмона.

А Эдмон был счастлив вполне: в самом деле, вряд ли кому в два дня удавалось сделать так много.

Счастлив он был еще тем, что не знал истинной причины своих быстрых успехов.

На улице Елена заметила его в двадцати шагах перед нею, идущего по направлению к ее дому.

Анжелика шла медленною, степенною походкою, не говоря ни слова, будто боясь неуместным движением утратить полученную ею в церкви благостыню.

В ту самую минуту, когда Елена взялась за ручку своей двери, Эдмон быстро обернулся и безмолвно приложил к губам полученную им накануне записку.

Глаза Елены тотчас же опустились, а лицо загорелось ярким румянцем.

«Письмо от нее, — решил молодой человек, — во что бы то ни стало я буду благодарить ее — но как заговорить с нею?»

И Елена скрылась за дверью, а Эдмон все еще стоял, неподвижно устремив глаза на камни тротуара, которых касались ее маленькие ножки.

Войдя в свою комнату, Елена первым делом подошла к окну, намереваясь еще раз взглянуть на заинтересовавшего ее молодого человека, но несносное окно было отворено, шторы были подняты: не было никакой возможности посмотреть в окно и не быть замеченною с улицы.

Впрочем, Эдмон едва ли бы ее увидал. Мечты его и неподвижное созерцание тротуара были неожиданно прерваны знакомым ему голоском, раздавшимся над самым его ухом.

— Влюбленный уж здесь — и мечтает! Давно ли?

Эдмон обернулся: перед ним стояла Нишетта, в руках ее была дамская картонка.

— Это вы, Нишетта, — сказал он. — Что вы здесь делаете?

— Хорош вопрос, что делаю! Вы уж и забыли, что я обещалась помогать вам.

— И вы приступили уже к исполнению обещания?

— Как видите.

— Я ничего не вижу.

— Что у меня в руках?

— Право, не знаю, картонка какая-то.

— Ну…

— Ну…

— Какой недогадливый! В картонке шляпка и чепчики, и я иду к г-же Елене Дево. Поняли?

— Понял; ну а вдруг вас не примут?

— Вот мило! Иду, стало быть, примут.

— И вы ее увидите… завидую вам!

— А вы видели ее?

— Видел.

— В церкви?

— В церкви.

— И на целый день счастливы?

— Счастлив — что ж делать?

— А кому вы этим обязаны?

— Как кому? Ей — я думаю.

— Ей! Неблагодарный вы — вот что! А кто вам посоветовал идти в церковь — забыли?..

— Вам обязан, вам, моя добренькая. Только не сердитесь.

— Не сержусь, не сержусь; прощайте.

— Так вы… так вы точно идете к ней?

— Так шучу я, что ли?..

— И вы обо мне будете говорить с нею?

— Нет, об Густаве. Еще спрашивает!

— Только, Нишетта… знаете ли: осторожнее…

— Мне не учиться! Лучше вас знаю женское сердце. Хочу, чтобы вы были счастливы — и будете, и все-таки будете обязаны мне. Прощайте, прощайте… Заходите ко мне в два часа: много порасскажу вам.

— Осторожнее, Нишетта… ради Бога…

— Подите вы! Трус! В два часа, помните.

— В два часа.

И легко перейдя на другую сторону улицы, Нишетта скрылась за дверью, еще раз улыбнувшись влюбленному.

Загрузка...