Гоар Маркосян-Каспер Елена

Et in Arcadia ego[1]!

Когда оглядываешься назад, хочется все или хотя бы что-нибудь изменить. Начать сначала, подчистить, дополнить, вычеркнуть, но жизнь, увы, не роман, и переписать ее набело не дано, не дано даже исправить опечатки. Впрочем, если и вернуться к началу, итог все равно будет тот же, ибо рисунок существования вторичен, первичен ты сам, и менять надо себя, а есть ли в мире человек, способный отказаться от самого себя, пусть даже во имя создания жизни-шедевра?

Елена нащупала утонувшую в белом тиснении обоев клавишу выключателя, подступила к зеркалу, поглядела безразлично. Среднего роста, с армянскими округлыми бедрами, правда, без живота и с высокой грудью фигурка в хорошо посаженной узкой юбке и черной шифоновой блузке с пышным жабо и широкими, всплескивающимися при каждом движении наподобие крыльев рукавами… крыльев, скорее, бутафорских, театральных, натуральные ведь стоят колом, что твои принципы… Ну и правильно, бутафорские они и есть, Елена Прекрасная, курица ты, а не лебедь. Хоть и недурна. Все еще… Елена придвинулась к зеркалу вплотную, сменила, так сказать, общий план на крупный, всмотрелась, нет, при электрическом освещении морщинок было не разглядеть, да и при дневном таллинском, тусклом, словно вечно сумеречном, осеннем свете не проступала ни одна складочка, это на ереванском солнце, и то на более чем ближних подступах виднелись тонюсенькие лапки у уголков глаз, и не гусиные, а крошечные, почти микроскопические следочки малой пташки вроде колибри, здесь же… Она перевела взгляд на чуть впалые, но гладкие щеки, тонкий нос и, как всегда, отметила критически, что рот по нынешним временам, когда в ходу негритянки с их чувственными губастыми лицами, маловат, теперь ведь не троянская эпоха, у настоящей Елены ротик без сомнения был крохотный, и не старалась она увеличить его кармином, наоборот, произносила к месту и не к месту заветное «изюм», может, даже тренировалась перед зеркалом, смотреться в которое наверняка было ее главным занятием…


Елена Аргивская, в просторечьи Прекрасная, сидела в любимом кресле из слоновой кости с богатой резьбой, откинувшись на мягкую козью шкуру, которой была обита спинка, и устремив пытливый взор в серебряное зеркало… Тусклое, плохо видно, в реке и то лучше! Но не в воду же глядеться, любуясь своими неисчислимыми прелестями, ахейской красавице… Она надменно усмехнулась. Невообразимо – царская дочь, жена царей, стоит, склонившись над лоханью, бронзовой или медной, пусть даже золотой, и расчесывает узорным гребнем длинные, до пят, золотистые волосы…


Естественно, золотистые, в стране брюнетов первой красавицей может быть только блондинка, это Елена знала преотлично, в институтские годы она добросовестно обесцвечивала чуть ли не еженедельно выглядывавшие из-под белокурой копны предательски темные корни, обеспечивая тем самым неослабный к себе интерес мужской половины рода человеческого, не всего рода, разумеется, вернее, не всей его половины, а только смуглоликой и черноволосой ее части, собственно, инопигментная этой половины составляющая свой интерес к женщинам любых расцветок скрывает столь тщательно, что начинаешь в самом существовании такового сильно сомневаться, в Таллине, например, на тебя не оглянется ни одна собака, если кто-то и покосится мимоходом, то непременно собрат-южанин, в чем-то это и неплохо, по крайней мере, не посмотрят уничижительно, мол, чего явилась, черная чужачка…

Первое знакомство Елены с Таллином состоялось лет пятнадцать назад, пять дней по профсоюзной путевке, поселили их разношерстную группу (с шерсткой самого разного пошиба, от норки до овчины, если не драной кошки) за городом, в кемпинге, который при других обстоятельствах, будучи, к примеру, возведен на берегу Черного или иного теплого моря, мог бы показаться премиленьким – аккуратные деревянные домики в пахучем сосновом лесу, чистенькие песчаные дорожки, трава и озон – но в условиях северных, под непрестанно моросящим дождем, когда умываться приходилось в плащах и чуть ли не с зонтиком, поскольку краны с раковинами какой-то остряк водрузил под открытым небом… Артем потом злился страшно, ему сказали, что поселят группу в гостинице «Виру», потому он путевки и взял, Елене, да еще и подруге, Асе, чтоб Елена одна по Европам не болталась, этой-то «Виру», вожделенным уголком капитализма, серо-стеклянной уродиной в двух шагах от прелестных башенок Вируских ворот, они и соблазнились, но вышло иначе, и на второй, не то третий день, все у той же «Виру», Елена с Асей стояли в голове длинной очереди за такси, на котором едино можно было добраться до их временного приюта. Ждать пришлось долго, наконец подкатила машина, торопливо складывая мокрый зонтик, Елена открыла уже заднюю дверцу, и тут высокий, абсолютно немецко-фашистского облика, словно вынырнувший из каких-нибудь «Мгновений» молодой человек выскочил из-за спин понурых очередников, распахнул переднюю, развалился рядом с шофером и на попытку Елены протестовать заявил холодно и высокомерно:

– А вас сюда никто не звал. Убирайтесь в свои горы!

В тот момент Елена решила, что ноги ее не будет в Таллине больше никогда… Нет, вообще-то Таллин Елене понравился, старый Таллин, разумеется, изящный, неправдоподобно новенький городок с розовыми, голубыми и зелеными свежевыкрашенными, как выяснилось, по случаю олимпийских игр зданьицами. Тогда нет, тогда было лето, согласно календарю, во всяком случае, хотя оно подозрительно смахивало на осень, но позднее, всякий раз, как Елена оказывалась на зимней Ратушной площади, та напоминала ей декорацию к «Щелкунчику», казалось, вот-вот зазвучит музыка, и на гладкий белый покров выбегут наряженные куклами балерины… Городок, очаровательный еще в ту пору, что говорить теперь, когда, украсившись множеством витрин, демонстрирующих обманчивое изобилие, почистившись и прихорошившись, он почти не отличается от европейских – и все-таки нельзя сказать, что Елене так уж нравилось в нем жить. А где нравилось? Ереван, куда в свое время переехал из Тбилиси, Тифлиса, как его называли родители, отец, снявшись с места при Шеварнадзе, еще первом его царствовании, для армян не самом комфортном, был Елене привычен и более или менее желанен, но вообще-то она всегда мечтала жить в Москве, мечтала до последних лет, когда казавшаяся теплой и приветливой бывшая столица вдруг преобразилась в восприятии Елены в хмурое торжище, пренебрежительно отторгающее каждого, кто не по-московски ставит ударения, напыжившееся уже сверх всякой меры в возлелеянном еще при советской власти культе московской прописки, а чуть позже эволюционировавшее в законченное полицейское государство, где всякий приезжий, трясясь от страха и прижимая к груди полный набор документов, носимый с собою, как при чрезвычайном или военном положении, старается обходить далеко стороной наводнивших улицы ражих типов, которые некогда при розовых лицах и желтых револьверах берегли строителей светлого сталинского будущего, а теперь охраняют полосатое, как тигриная шкура, настоящее от бывших соотечественников. Да и суматоха и мельтешение многомиллионного города стали невыносимыми, видимо, не самый юный Еленин возраст располагал к покою, а не вечному бегу, может, еще не к раздумьям в деревенской тишине, но уже не к московской суете, в которой и на миг задержаться мыслью на каком-то предмете почти не удается. Что ж тогда? Хорошо там, где нас нет? Так ли? Или хорошо с теми, кого с нами нет? Впрочем, это, скорее, характерно для мужчин, охота к перемене мест и лиц – черта мужская… Хотя и Елена Прекрасная глядела с тоской вначале на улочки Спарты, а затем на башни Трои…


– Что ты делашь здесь, Елена? Кого высматриваешь? Уж не ахейские ли корабли?

Елена Аргивская стояла у неровной крепостной стены, сложенной из плохо оттесанных каменных блоков, и жадно вглядывалась в синеющее далеко на горизонте море. На море не было ни единого пятнышка, в небе ни облачка, которое можно принять за парус, но голос звучал ревниво, и она перевела взор на Париса. Красивое лицо любимца богини было искажено подозрением, Парис не умел скрывать свои чувства, недостаток воспитания давал себя знать – и то, чего ждать от мужлана, который вместо обучения с другими царскими сыновьями пас коз на холме. Даже складки его хитона были вечно смяты, и плащ никогда не ниспадал с плеч столь изящно, сколь с плеч Менелая. Сразу видно, что он привык разгуливать в козьих шкурах… Елена протянула руку и поправила золотую застежку на плече мужа.

– Пойдем домой, Парис, – сказала она со вздохом.


Елена решила, что нога ее не ступит более на кривые улочки негостеприимного Таллина, хотя была она по натуре путешественницей, мечтала посетить все без исключения города и страны, в меру сил и посещала, успела даже в промежутке между двумя малоудачными браками побывать в Карелии, где ездила на байдарке по бесчисленным озерам и озеркам, упиваясь удивительной их красотой, закатывая глаза и захлебываясь от восторга, помаленьку гребла, а также спала в палатке, была кусаема необузданными, чудовищной величины комарами сих благословенных мест, умывалась озерной водой и ела тушенку из консервных банок, чему отец ее Торгом, воротила, богач и гурман, приучивший и дочь к пище вкусной, хотя и не всегда здоровой, удивлялся особенно. До Карелии же она поочередно посетила, помимо, разумеется, обеих советских столиц, Киев, Одессу, Львов, Ялту (черноморское побережье Кавказа, понятно, в счет не идет, какой армянин там не побывал хотя бы раз) и только-только стала подбираться к Прибалтике, как незабываемая таллинская обида перечеркнула все впечатления от игрушечного городка и заставила ее временно обратить взор на Восток и Запад. Изучив более или менее досконально Восточную Германию, где работал спецкором некой, как теперь принято говорить, уважаемой газеты (особенно яро так выражаются по поводу газет мало и вовсе не уважаемых, но в те времена уважаемы были все газеты поголовно, посему, дорогой читатель, не пытайтесь отнести уважаемость к разряду особых примет, впрочем, у советских печатных органов таковых не имелось, даже в виде орденов, ибо ордена носили все – почти как уцелевшие до наших дней участники Великой Отечественной), работал или числился спецкором (собственный его брат Торгом не стеснялся утверждать, что основное учреждение, где журналист вкалывает на благо родины, не щадя живота своего, называется совсем иначе) ее родной дядя, устроивший племяннице не туристическое, а подлинное путешествие по странной стране Гете, Баха и Гитлера, изучив, как мы уже сказали, Германию, а точнее, доступную в эпоху Берлинской стены четверть той, она уже примеривалась к Индии, но нараставший семейный разлад прервал непростую процедуру добывания путевки и на время отвратил ее от дальних поездок, заставив сосредоточиться на разрешении проблем, явившихся причиной этого разлада или его итогом, чем именно, в порочном круге неудавшегося брака понять было трудно. Все началось с того, что первый муж Елены Алик… нет, этим кончилось, и если соблюдать последовательность, начать надо бы совсем с другого, но Елена соблюдать последовательность не умела (как почти всякая женщина), рассказчицей она была исключительной, неутомимой и неукротимой, остановить ее было не легче, чем оползень или землетрясение, и занимательность своим историям она умела придавать уровня почти детективного, но с какого бы места она не приступала к изложению событий, случившихся с нею ли самой, либо с подругами, родственниками, знакомыми или соседями, ибо она обладала талантом не только рассказчицы, но и незаурядной пересказчицы, так вот, откуда бы она не двинулась в дорогу, с прямого пути она сворачивала неизбежно и принималась выписывать круги, восьмерки, кренделя, вычерчивать целую обязательную программу фигурного катания, а то и плести бесконечный, неповторяющийся, как известно, ни в одном элементе узор какого-нибудь хачкара[2] не хуже самого варпета Момика[3]. Так что, если предоставить изложение истории Елены самой Елене, получится путаница, из которой не выбрались бы Агата Кристи, Сименон и Гарднер вместе взятые, потому, дорогой читатель, мы будем время от времени вмешиваться и корригировать ее воображаемое повествование, или даже, по ее собственному примеру, и вовсе возьмем бразды правления в свои руки и перескажем услышанное (или, по крайней мере, могущее быть услышанным) от нее, изложив это dictum de dicto[4] более или менее по порядку, хоть оно и немодно ныне, но увы, придется нам сразу декларировать свою полную неспособность к модной литературе, этому monstrum horrendum, informe, ingens[5], в нашем извращенном воображении представляющей собой нечто почти медицинское, похожее на гинекологическое, урологическое и гастроэнтерологическое, или, выражаясь понятным языком, желудочно-кишечное отделения, функционирующие совместно, но не в здании больницы, а в канализационных трубах, поскольку находиться там особенно приятно для глаза и нюха, и к тому же наверху все время стреляют. Вместо героев и даже антигероев в этой литературе собраны больные, которые ведут себя как во время обхода профессора, то есть говорят только о самых неприятных симптомах своих болезней, а никоим образом не о мыслях своих или чувствах, если, конечно, таковые могли в подобных вместилищах зародиться, и длится обход до тех пор, пока совершенно озверевший читатель не выскакивает наружу, под пули детективщиков и триллеристов… Но оставим кесарево кесарю, органы выделения постмодернисту и вернемся к нашей истории, добавим лишь, что если б мы и доверили рассказ о ней самой Елене, то отнюдь не целиком и полностью, даже если б она умела вести его с последовательностью Гомера, ибо меньше всего на свете женщина способна на честный пересказ собственной биографии. Точно так же, как она не являет миру неприукрашенным свое лицо, она не выставит на всеобщее обозрение ни одного эпизода из своей жизни, не воспользовавшись предварительно тональным кремом, пудрой, тенями, помадой, тушью для ресниц и прочими косметическими средствами. Если не театральным гримом. И коль скоро мы заговорили о театре, заметим, что истинная женщина еще и постарается держать свою биографию на достаточном расстоянии от зрителей, которым она ее представляет, дабы не дать тем возможность разглядеть грим, парик, корсет и тому подобное, а также приложит все усилия, чтобы отвлечь их внимание от маловажных, по ее мнению, подробностей телосложения роскошным костюмом. Ибо насколько женщина любит раздевание физическое (предложив ей снять чулки и перчатки, через минуту видишь ее абсолютно нагой, наблюдение, которым Елена стала делиться через пару лет после окончания института и начала врачебной практики), настолько она избегает духовного, в отличие от мужчин, которые у врача с неохотой засучивают рукава, но погрузившись в писательство, не только снимают с себя кожу, но и препарируют собственные нервные клетки… Ну вот, теперь, когда читатель осведомлен о том, что его ждет, мы можем без помех вывести на подмостки нашу скромную, пусть и почти прекрасную героиню. Прекрасную ли? Наверно, читатель хотел бы знать это с самого начала, но нет в наше время ничего сложнее, чем дефинировать понятие женской красоты, если б кому-то взбрело в голову проводить конкурсы безобразия, вряд ли соискательницы их призов очень уж отличались бы от претенденток на звание всяческих мисс. Первым шагом к пьедесталу (тому или другому) бесспорно является самооценка, основа которой закладывается в детстве и зависит от близких, если угодно домашних, ибо если девочке еще в ту пору, когда на ее головке гордо колышутся банты, привьют ощущение, что она хороша собой, то будучи даже последней уродиной, она тем не менее обретет такую манеру держаться, что большинство сталкивающихся с ней впоследствии людей станут сомневаться в собственном зрении (следует, правда, признать, что и девушка, которая видит в зеркале ту самую последнюю уродину и не слышит ни одного этому опровержения, обычно предпочитает надеяться, что ей не повезло с зеркалом, и надеется до тех пор, пока не станет старой девой… хотя старыми девами становятся отнюдь не уродины). Окончательное же мнение женщины о ее внешности формируется, конечно, на основе поведения попадающихся ей на жизненном пути или просто на улице представителей противоположного пола. Ничто не определит цену женщине лучше, чем мужской взгляд, правда, мужчины, естественно, тоже поддаются гипнозу уже сложившейся самооценки, замыкая тем самым, порочный круг, но тут уже ничего не поделаешь, мы живем среди голых королей, отнюдь не считая себя при этом членами общества нудистов. Что касается Елены, мама и бабушки не внушали ей с детсадовского возраста, что она ничем не уступает своей мифической тезке (тем более, что вряд ли подозревали о существовании таковой, бабушки уж точно, а мама если и смотрела когда-то оперетту Оффенбаха, сюжет ее основательно подзабыла), однако, старались при каждом удобном и неудобном случае похвалить ее большие глаза с длинными ресницами или не по-армянски изящный носик, и в итоге у Елены сложилось не самое худшее о себе мнение, способствовавшее, как водится, признанию ее достоинств одноклассниками, однокурсниками, одно… ну и так далее. А была ли она красива на самом деле? Ну если вы согласны довериться нашему пониманию женской красоты, то скорее да, чем нет, и позвольте, наконец, продолжить наше повествование с места, на котором мы его прервали (если нам удастся это место отыскать). Итак, все кончилось тем… но нет, слово «кончилось», да еще в сочетании со словом «все», вряд ли уместно, ведь история жизни не может быть закончена, пока не завершится печально-неизбежным финалом сама жизнь, до чего было еще, слава богу, далеко, по крайней мере, Елена, панически боявшаяся смерти и готовая существовать хоть в виде безногого, безрукого, едва ли не безголового обрубка, на это надеялась, уповая на относительное долголетие бабушек-дедушек, в полном составе переваливших через семидесятилетний рубеж, а частично – в лице отцовской матери – доживших до восьмидесяти. Но как ни крути, а что-то в жизни Елены кончилось, и casus belli[6], послуживший не причиной, но поводом (чем ему, собственно, и полагается быть, если вспомнить уроки истории в средней школе) даже не к войне, а непосредственно к подписанию мирного договора, иными словами, оформлению развода, был достаточно серьезен и весом, хоть и выглядел куценько и не очень понятно – одно-единственное латинское слово, выведенное черной шариковой ручкой на желтоватой, низкокачественной бумаге, какую в те времена пускали на изготовление разнообразных бланков. Однако поскольку любому разводу предшествует брак, начать следовало бы с последнего (в смысле не хронологическом, а грамматическом), тем более, что в данном случае брак не в шутку, а всерьез в немалой степени явился главной причиной развода. Итак, за пару лет до того, как развестись, Елена вышла замуж. Произошло это на шестом курсе мединститута, шестом и завершающем, это обстоятельство тоже сыграло свою роковую роль, ибо все уважающие себя девицы в Ереване выходят замуж именно и непременно в институтские годы, раньше немодно, да и законодательством не поощряется, а позже как-то неприлично, получается, что вроде бы никто не взял. Отметим также, что все уважающие себя девицы или, по крайней мере, девицы, являющиеся дочерьми уважающих себя родителей, учатся в институтах, так что деваться просто некуда. А поскольку Елена к порогу шестого курса подошла без официализированного доступом в семейно-дружеский круг поклонника, иными словами, жениха, ей пришлось решать свои проблемы в некоторой спешке. Для прояснения сего обстоятельства надо обратиться к событиям предшествующим, а именно, к первому в жизни Елены серьезному роману (серьезному, ибо несерьезный в виде обмена взглядами, робкими поцелуями и нечастых прогулок никоим образом не при луне, но после уроков случился у нее еще в школьные годы с братом одной из подружек-одноклассниц, однако, развития не получил в силу объективных причин, конкретно из-за отбытия упомянутого брата на учебу в Московский университет, где он провел положенные пять лет, в течение которых был Еленой начисто забыт – не без взаимности с его стороны). Первый же серьезный роман Елены оказался, как ни странно, курортным или, вернее, был вывезен с курорта, а именно, Адлера, где Елена проводила с матерью каникулы между первым и вторым курсами, а заодно перекрасилась из брюнетки в блондинку, но не простую, банального желто-соломенного цвета, а с изысканным зеленоватым оттенком, который в Армении почему-то называли пепельным. Примостившись на краю деревянного топчана, на котором, невзирая на вопиющую жесткость досок (частично компенсировавшуюся мягкостью толсто проложенных жировой тканью боков) и палящее, можно, сказать, испепеляющее солнце, дремала ее мать Осик или, если назвать ее полным именем, Осанна, Елена расчесывала подмоченные при недавнем купании свежеиспепеленные (не солнцем, а пергидролем) волосы, когда к ней приблизился, как выразились бы наши русские собратья, подгреб, довольно привлекательный молодой человек, видимо, принявший ее благодаря новообретенному цвету волос и позе, скрадывавшей кричащие о южном происхождении крутые бедра, за легкую добычу, перелетную птицу из северных широт и, соответственно, заговоривший с ней по-русски. Елена, моментально изобличившая его, несмотря на нетипичный окрас и черты лица, ответила на чистейшем армянском, рассчитывая пугнуть его и обратить в бегство. Однако, неприятный сюрприз не сразил молодого человека, а лишь вызвал в нем легкое (или нелегкое) колебание. Отведя от Елены один глаз и воровато шаря им вокруг в поисках более подходящего объекта, он тем не менее не сумел оторвать от нее второй – так позднее описывала Елена эту сцену подругам, на первом курсе она успела обзавестись двумя подругами, Асей или Астхик, застенчивой и задумчивой, перечитавшей к своим восемнадцати годам уйму книг и затерявшейся в книжных морях, словно в параллельных пространствах какого-нибудь фантастического романа, и Вардуи, натуры весьма активной, в сущности, подругами обзавелась Вардуи, навязав себя сначала Елене, затем Асе, точно так же, как в скором будущем она навязала себя ассистенту с кафедры биохимии и женила его на себе для того лишь, чтоб через год сбежать от него к доценту кафедры фармакологии, имея в виду посадить его, когда выйдет срок, за написание еще одной кандидатской, на сей раз для законной супруги. Последние ее эволюции, впрочем, протекали уже вне сферы жизнедеятельности Елены с Асей, поскольку еще задолго до того Вардуи сделала безуспешную, но вероломную, своевременно, правда, разоблаченную и пресеченную попытку отбить у Елены ее счастливо (или не очень) найденного на берегу густонаселенных волн Абулика. Зачем ей – Вардуи – этот Абулик понадобился, неизвестно, скорее всего, ее натура просто не терпела простоя, ибо Абулик, по сути дела, ничем не блистал, правда, у него были редкие в Армении голубые глаза и «изумительной красоты прямой тонкий нос», как описывала его (нос) Елена, но Елена по доброте душевной считала всех женщин красавицами и всех мужчин интересными, в каждом (и каждой) она изыскивала нечто, по ее мнению, выдающееся и страшно сердилась, когда окружающие не разделяли ее восторгов. «Неужели вы не видите, какие у нее прелестные пухленькие губки?! А какие брови дугой!» Впрочем, если быть справедливыми, Абулик, которого правильнее бы называть Альбертом или хотя бы Або, дабы подчеркнуть его мужскую сущность, и в самом деле имел довольно приятную внешность. Кроме того, он был обладателем профессии с магическим названием, а именно, режиссером. Правда, при знакомстве более близком выяснилось, что режиссерил он на телевидении, в редакции спортивных передач, но при первом он о подобных деталях умолчал, и преклонявшаяся перед всяким искусством Елена решила дать ему шанс, вручив тайком от матери, никоим образом не одобрявшей курортных знакомств, пусть даже с соотечественниками, номер ереванского телефона. К сожалению, при дальнейшем общении всплыли и другие мелкие подробности, незаметно переродившиеся в отягощающие обстоятельства – не для Елены, которую такие пустяки не волновали, но для ее родителей, особенно, папы, чьи взгляды на жизнь могли показаться передовым умам вроде Елены с Абуликом отсталыми, однако, взглядами этими Торгом обзавелся давно и менять их не собирался. Наитяжелейшим из отягощающих обстоятельств был, конечно, анамнез: пациент успел уже разок жениться, развестись, да еще и сделать ребенка, которому надлежало необозримо долгий срок отчислять алименты, неподъемное бремя для человека, живущего на зарплату. Ведь Абулик, плюс ко всему прочему, еще и жил на зарплату, и не то чтоб среднюю, а посредственную, что смущало Елениного отца не меньше, чем анамнез. Конечно, он мог бы прокормить еще пару-тройку Елен с их мужьями, а возможно, и детьми, но будучи человеком практичным, по мере сил старался подобного развития событий избежать (тем более, что одну семейку дармоедов ему уже содержать приходилось – Елениного братца с молодой женой и неизбежным в ближайшей перспективе чадом), почему он и запретил Елене даже думать о браке с «голодранцем и прохвостом, примеряющимся, кому бы сесть на шею». Но поскольку Елена уже успела влюбиться в Абулика по уши (а как показало будущее, она отличалась редкостной влюбчивостью), запрет должного действия не оказал (или, напротив, оказал – соответственно теории запретного плода), и Елена продолжала встречаться с Абуликом и даже не тайно, как предписывают традиции любовного романа, а вполне открыто, но в сопровождении шумного отцовского аккомпанемента и материнского молчаливого, хмурого неодобрения (как вы, наверно, догадываетесь, времена, когда непокорных дочерей держали под замком или помещали в монастырь, дабы вынести в полуобморочном состоянии к алтарю аккурат к подневольному венчанию с родительской креатурой, давно миновали даже в Армении). Как всякое непоощряемое чувство, любовь Елены и Абулика развивалась особенно бурно, и чрезвычайную силу сотрясавшим существование влюбленных частым, как на осеннем море, штормам придавала ревность. Ибо Абулик был ревнив. Ревнив избыточно, сверх всякой меры – меры, поскольку нормальный мужчина (как полагала Елена) обязан ревновать, ревновать в достаточной степени, однако не до безумия или, если даже до безумия, то не до нелепости. Абулик был ревнив до нелепости. Он требовал, чтобы Елена исключила из своего круга общения (а Елена всегда была особой общительной) всех мужчин поголовно – в институте, на улице и дома, бывших одноклассников, нынешних сокурсников, гипотетических ухажеров, подкарауливавших его даму сердца на трамвайных остановках, у подъезда, в дверях аудиторий, само собой, в кафе – почему ей и воспрещалось забегать в перерыве между лекциями в стекляшку, где можно было перехватить пару сосисок с чашкой кофе, или в «пончиканоц», бывший в годы ее учебы в большой моде, заказана была ей и дорога в театр или кино с подругами, более того, периодически ей устраивались и сцены по поводу походов к родственникам, а к родственникам Елена относилась более чем по-армянски, она их любила, навещала, опекала, что вызывало бурное неприятие Абулика. Особенно его раздражали многочисленные двоюродные и троюродные братья – какое раздражали, ввергали в исступление, доводили до нервных припадков, будь на то его воля, он бы кастрировал всю эту шумную семейно-родовую поросль мужеска пола. Елена всячески старалась его не волновать, покорно выполняла все предписания вплоть до самых диких, например, ей полагалось быть дома ровно через полчаса после окончания последнего учебного часа, и она бежала, сломя голову, к остановке и от остановки, дабы успеть схватить телефонную трубку первой – контрольный звонок следовал с неумолимой точностью, и не дай бог, чтоб на него ответил кто-либо другой, разозленный Абулик разговаривать с домочадцами Елены не желал категорически, он просто швырял трубку, и Елене приходилось, набрав номер самой, долго и нудно объяснять, как и почему. Лишив Елену мужского общества, Абулик не остановился, постепенно он разогнал всех ее подруг и приятельниц, которые могли (бы) взять да и познакомить Елену с каким-нибудь Дон Жуаном или, на худой конец, Дон Кихотом, срочно нуждавшимся в Дульсинее. При всем при том, Елена, даже помещенная в вакуум, вызывала у Абулика подозрения, тем более, что в вакуум она помещена не была, чтоб довершить дело, ее следовало бы забрать из института, у родителей и запереть у себя (у Абулика), а такой возможности не предвиделось, потому длинный, как «Война и мир» или «Тихий Дон», роман представлял собой цепь объяснений, ссор, примирений, криков, рыданий и даже потасовок с тумаками и пощечинами. Что рано или поздно должно было приесться. Осточертеть. Как оно в итоге и произошло. И если вначале Елене нравилось само это бурное течение, всплески, штормы, лавины, землетрясения, то со временем… Конечно, поженись они, заимей ребенка, Елена постепенно обвыклась бы, притерпелась, возможно даже, стала бы воспринимать мужнины художества, как сами собой разумеющиеся (как частенько случается с женщинами, вживающимися в предложенные мужчиной обстоятельства до полной потери индивидуальности), однако призрак фаты продолжал маячить на горизонте, появляясь и пропадая наподобие некой фата-морганы, и причиной тому была не только родительская твердокаменность. Родители, в конце концов, сдались бы на милость победителя, если б тот соизволил двинуться на штурм, но здесь уже вступили в действие иные силы, и камень отцовского сопротивления оказался в неразрешимом конфликте с косой Абуликиной упрямой гордости. Ибо тот ценил себя достаточно высоко, и мысль о том, что какой-то «жалкий торгаш» полагает его, романтического интеллигента, неравным партнером для своей дочки, уязвляла его самолюбие до той степени, что он вряд ли сдался бы даже на уговоры со стороны «торгаша», если б таковые и последовали, ну разве что слезные мольбы и многочасовое стояние на коленях могли тронуть его отвердевшее сердце. Более того, его гордость простиралась настолько далеко, что он даже не делал попыток похитить, как выражаются писатели высокого стиля, девичью честь предполагаемой невесты, дабы поставить самодовольного папашу в положение купца, вынужденного сбывать попорченный товар. Впрочем, Елена подозревала, что дело было не только в гордости, поведение Абулика во многом обуславливалось все той же ревностью, ведь женщина может по дороге к алтарю украсить мужчину сколь угодно тяжелыми рогами, уличить ее труд нелегкий, измена почти недоказуема, а девственница вынуждена нести крест верности. Да, если угодно, Абулик был вполне способен хранить девственность своей жены даже в браке, дабы держать ее в постоянном страхе перед чересчур острыми взглядами со стороны, угрожающими целостности ее неоспоримого алиби. Так что океанического размаха страсти бушевали на довольно-таки куцем пространстве с четко очерченными границами, о которые, как о скалы, разбивались волны всех штормов. Создавшееся таким образом патовое положение сохранялось почти три года, но постепенно ярость ветров схлынула, и кусочек океана стал неумолимо превращаться в тихое озерцо, если не подернутый ряской пруд. В один прекрасный день (ну конечно, это случилось не за день и даже не за месяц, но с достаточно большого расстояния отрезки времени кажутся точками) Елена огляделась и вспомнила, что Афродита произошла из морской пены, а не из болотной жижи, и женщина, которая хочет привлекать взоры и сердца (а какая женщина этого не хочет?) не может вечно торчать в пещере, куда ее загнал от света божьего дракон (если не крокодил), чуть ли не мерявший портновским метром длину ее юбки и глубину декольте, а однажды давший самую настоящую пощечину за то, что она вышла из дому в сарафане на бретельках.

Разрыв (как и, по наблюдениям некого мыслителя, все долгожданное) случился неожиданно. Как-то Елена, к тому времени изрядно расхрабрившаяся, успевшая даже пару раз сходить в кино с подружками, сообщила Абулику, что намерена посетить день рождения однокурсницы.

– А кто там будет? – спросил Абулик настороженно.

– Не знаю, – ответила Елена беззаботно, – кажется, вся наша группа.

В группе, помимо десятка девиц, имелось и несколько ребят, и Абулик не поверил собственным ушам.

– Но я работаю, – сказал он настойчиво, – и не могу составить тебе компанию.

– Ничего, – уронила Елена небрежно, – я пойду одна.

– Одна?! Ах так! – Абулик смерил Елену взглядом кинорежиссера, готовящегося при монтаже выкинуть эпизод с актрисой, отказавшейся с оным режиссером переспать. – Ну что ж. Иди. Топай. Катись. Скатертью дорожка. Только больше не рассчитывай на… на…

– Не буду, – согласилась Елена хладнокровно.

Поскольку соотношение полов в группе, как и по всему мединституту, было неблагоприятным, лишь самую чуточку лучше послевоенного общегосударственного (О медицина! Феминизированная страдалица, отданная на откуп дамам, головы которых способны вместить единственный род рецептов – кулинарные), Елене с Асей пришлось довольствоваться одним провожатым на двоих. Жили девушки недалеко друг от друга, первая на Касьяна, вторая на Киевян, так что, когда к остановке подкатил сорок пятый автобус, тройка погрузилась в него в полном составе и отправилась вверх по Баграмяна. Доставив домой обитавшую на пути следования столь удачно подвернувшегося транспортного средства Асю, Елена с конвоирующим ее сокурсником двинулись дальше пешочком, благо идти было минут пятнадцать-двадцать. В итоге Елениного дома они достигли в полночь – мистический час, когда добропорядочным армянским девушкам полагается быть за воротами родительской крепости, под охраной пушек, кулеврин и катапульт. Подъезд был зловеще освещен тусклой, почти коричневой от пыли лампочкой и пуст, шаги в нем отдавались гулко, как в подземелье замка с привидениями.

– Я поднимусь с тобой наверх, – предложил однокурсник, глядя на струхнувшую Елену, и добавил весело: – Как никак время призраков.

На четвертом этаже Елена облегченно вздохнула и протянула было руку к дверному звонку, как вдруг!.. С погруженной в полумрак лестничной площадки на пролет выше с нечленораздельными воплями, размахивая кулаками, разве что не царапаясь и не кусаясь, низверглось некое… нет, не привидение, а вполне осязаемое, но невменяемое, можно даже сказать, нецивилизованное существо. Сокурсник, ошеломленный этой атакой, на миг застыл наподобие соляного столба, а затем позорно обратился в бегство (правда, позднее он клялся и божился, что существо опознал и посему ретировался, дабы не вмешиваться в «семейный скандал», на что Елена возразила, что семейные скандалы венчаются убийствами ничуть не реже, а наоборот, чаще прочих драк). Абулик, ибо то был, разумеется, он, дергаясь и выкрикивая упреки и обвинения вроде констатации факта, что день рождения по его сведениям завершился час назад, двинулся на Елену, намереваясь, по всей видимости, хорошенько ее вздуть, если не совершить над ней операцию, проведенную Отелло над другой блондинкой (в тот период Елена была золотоволоса, как Афродита), но, по счастью, ему помешало появление здоровенного соседского сына в майке и трусах, а следом и Елениной бабушки в наспех накинутом на ночную сорочку бумазейном халате (родители уже неделю, как колесили по Югославии, любуясь Адриатическим морем, горными пейзажами и иными природными красотами, а также помаленьку подторговывая, а именно, продавая прихваченные на этот случай фотоаппараты и покупая запрещенные то ли к ввозу, то ли к вывозу мохеровые нитки, которые расторопная Осанна торопливо превращала в быстрые в вязке ажурные джемперы, дабы по возвращении, дела вдаль не отлагая, приодеть любимое чадо, а заодно оставить в дураках таможенников, которые несомненно должны были кинуться искать мотки и ярлыки).

– Ты что, совсем спятил? – сказала Елена, приободрившаяся при виде подкреплений. – Успокойся наконец.

Но Абулик успокоиться не пожелал. Он с отчаянием огляделся, убедился, что расправу придется отложить, повернулся и рысцой побежал вниз по лестнице. В следующий раз Елене довелось его увидеть лет через семь, на улице Амиряна, мрачного, как и раньше, но с обновленным реквизитом – в кепке и с собакой на поводке. Он прошел мимо витрины магазина, в котором Елена отстаивала длинную очередь за орехами в шоколаде, и пропал из виду. Потрясенная происшедшей в нем переменой, которую олицетворяли собака (прежде он обожал кошек, развел их в доме аж три, что несказанно раздражало Елену, не терпевшую этих вонючек) и пролетарская кепка, заменившая богемный берет, Елена хотела было побежать вслед и пообщаться, но орехи пересилили, и она осталась в очереди.

Не сразу после разрыва, а только значительно позднее и постепенно Елена осознала полноту психологического рабства, в котором пребывала. При этом, будучи обращенной в рабство насильственно, захвачена и подавлена, со временем она приобрела все черты образцовой рабыни, то есть от отрицания рабства перешла к его одобрению, усвоила шаг за шагом мысли и вкусы своего повелителя, не став разве что футбольной болельщицей, и то потому лишь, что Абулик интересовался футболом в значительной степени вынужденно, в силу служебного положения. Что же он предпочитал футболу, спросите вы – и спросите, наверно, с удивлением. А предпочитал он, дорогой читатель, разговоры об искусстве. Такова была эпоха. Основным занятием огромной массы людей были разговоры. В разговорах советский интеллигент делал открытия, создавал великие произведения, исследовал тонкости политики и нравственности. Образованный широко и глубоко, как Волга, он пассивно плыл по другой реке, реке жизни, плавное, но неумолимое течение которой несло его к мощному руслу Леты, где ему предстояло исчезнуть со всеми своими благими намерениями и грандиозными несвершениями. Именно это должно было произойти и с Абуликом, во всяком случае, к началу нашего повествования он все еще продолжал числиться в редакции спортивных передач, так и не выбравшись из нее в театр и не поставив ни одного спектакля, планы чего он неутомимо строил при Елене (в конце концов, не одни ведь сцены ревности привлекали ее в несостоявшемся служителе муз). Не будем, впрочем, чрезмерно к нему суровы. По возрасту он принадлежал к поколению, которое стоило бы назвать потерянным – при прежнем режиме реализоваться этому поколению не позволило старшее, придерживавшее возможных конкурентов, что в условиях маразматически-деградирующего государства было вполне осуществимо, а при нынешнем его выдавило из жизни напористое, быстро усвоившее новые правила игры младшее… Но вернемся к Елене. К какой-нибудь из Елен.


Елена Аргивская прогуливалась по саду своего отца Тиндерея. На синий, под цвет глаз, пеплос из тонкой шерсти медленно падали белые лепестки с цветущих абрикосовых деревьев. Небо над Еленой было темно-голубое, без единого пятнышка. С дальних гор дул легкий ветерок, колебля низкие ветки, опускавшиеся кое-где до еле опушенной молодой травой земли, и неприбранные прядки волос вокруг надменного, неподвижного, как у статуи, лица.

Елена приблизилась к ограде и сразу же повернулась спиной, знала, не глядя, что за той непременно околачивается десяток юнцов, целыми днями подстерегавших прекрасную дочь Тиндерея в надежде хоть несколько быстротечных мгновений полюбоваться издали ее гибким станом и томной походкой. Клитемнестра, та уделяла своим обожателям куда больше внимания, пока ее не увез Агамемнон, бродила по саду чаще, чем по дому, звонко смеялась и косилась при этом как бы на камни ограды. Не то, что Елена…

Очень надо, подумала она пренебрежительно и ускорила шаги.

На крыльце показался Тиндерей, махнул рукой, подзывая Елену, и когда та подбежала, сказал довольно:

– Правильно делаешь, дочка, что отваживаешь здешних молодых людей. Они тебе не пара. Я найду тебе в мужья царя. Или героя.


Да, хорошо жилось прекрасной аргивянке, а кого мог найти в мужья своей дочери Торгом, пусть его и называли за глаза Золотым Торгомом, имея в виду его застарелую привычку покупать и припрятывать на черный день золотые вещи, привычку, что и говорить, благоразумную, когда вихрь инфляции закрутился над потрясенной страной, вырвав из рук или, как теперь принято выражаться, чулок облигации, которые коллекционировали многие Торгомовы приятели, назидательно указывая ему на шанс в один прекрасный день еще и выиграть толику, так вот когда вихрь инфляции подхватил все денежные и ценные бумаги, разметав их, как бумажный мусор и в итоге обратив в прах, Торгом только посмеялся, был он человеком многоопытным и знал, что прекрасные дни могут прийти, а могут и где-то непоправимо задержаться, а вот черные грядут непременно. К отцу его Торгому-старшему таковые нагрянули в тридцатые годы, в качестве владельца мебельной мастерской он оказался в роли чуждого элемента, что еще полбеды, ибо оказавшись кем-то, впоследствии (или вследствие того) неминуемо оказываешься где-то (таковы, по крайней мере, были реалии того времени). Что произошло бы и с Торгомом-старшим, если б он не знал, что главное в мебели это потайные ящики, а он знал и умел устраивать тайники непревзойденно, почему и сохранил кое-какое золотишко, которое не смогла отыскать даже советская власть, уж в деле-то обысков бывшая докой (в отличие от множества других дел). Впрочем, Торгом-старший с советской властью поделился, как человек мудрый, он отличал время собирания камней (драгоценных) от поры их разбрасывания, и разбросал он камни с толком, поделившись, как было сказано, с советской властью, но не властью вообще, а с властью в лице отдельных ее представителей. Судя по результатам его манипуляций, выбирать представителей он умел лучше, чем народ, так как сохранил не только жизнь, что для многих оказалось проблемой неразрешимой, но и скромную квартирку (четыре маленькие комнатки на семью из пяти человек) и даже средства к дальнейшему существованию, в отличие от большинства достойных людей. Впрочем, достойные люди – проблема отдельная. Если сам Торгом-старший, затем сын его Торгом, а позднее и внук, по семейной традиции также названный Торгомом, втихомолку посмеивались над теми, кого советская власть полагала или, во всяком случае, объявляла достойными людьми, то Елена, будучи совершенным продуктом отлаженной до небывалой эффективности системы большевистского школьного воспитания, в детстве чрезвычайно стыдилась своего подозрительного семейства, тем более, что отец ее уверенно направился по стопам деда, если не в отношении производства мебели, то, по крайней мере, зарабатывания на ней (не буквально на, конечно) кое-каких денег. Подобная эволюция отражала главное достижение советской власти: если раньше деньги получали за то, что произвели, то теперь деньги получали, не производя, иными словами, удалось уничтожить производство – но не более того. Возможно, следовало бы уничтожить деньги? Но тогда стали бы расплачиваться мебелью, пусть и не произведенной. Головоломка эта решению не поддавалась, впрочем, она не имела решения в принципе, подобно какой-нибудь квадратуре круга, что папа Торгом не раз пытался растолковать Елене, утверждая, что он отнюдь не паразит и уж точно не дармоед. Пойми, говорил он, дуреха, мебели ведь не хватает? Не хватает. Если я договорился с одним, тот с другим, другой с третьим, и возникла цепочка, допустим, такого вида: один поставляет на фабрику левые доски, другой из этих досок делает мебель, третий, то бишь я, ее продает – что выходит? У меня – деньги, у того, кто вкалывает на фабрике – деньги, у работяг на лесопилке – деньги, а у людей – мебель. Кому плохо? Государству? Да я такое государство в гробу видел. Босиком. Жалко тапочки на такое переводить. Но Елена не поддавалась. С отчаянием и негодованием обличала она отцову неправедную жизнь, и тот потрясенно разводил руками: ну скажите, откуда в моей семье выискался этот Павлик Морозов? Конечно, то была болезнь роста, с годами (особенно, почувствовав вкус к нарядам, путешествиям и к жизни в целом) Елена стала относиться к отцову бизнесу более снисходительно, но в начальную пору студенчества ее еще мучила мысль, что сокурсники могут вообразить, будто попала она в институт благодаря отцовским деньгам или связям, что было практически одно и то же (и, добавим в скобках, истине вовсе не соответствовало), ибо в данном случае связи в немалой степени порождались деньгами. Дело в том, что Торгом, как и многие другие армяне, в особенности, зажиточные, любил выпить и закусить, точнее, слегка выпить и изрядно закусить, если еще точнее, хорошенько поесть, запив еду бутылкой-другой сухого вина, и проделать это не в одиночестве, а в компании, лучше большой компании, иными словами, был он хлебосолом и гостеприимцем, собиравшим десятки видных в Ереване лиц на свои кутежи или, как их называют в Армении, пиры, частенько начинавшиеся с раннеутреннего хаша и завершавшиеся или, если угодно, венчавшиеся кюфтой или осетриной на вертеле, иногда самим Торгомом и приготовленной со всем тщанием и несомненным знанием дела. Впрочем, приготовлением шашлыков его таланты отнюдь не исчерпывались, среди множества своих друзей и приятелей слыл Торгом острословом, знатоком анекдотов, рассказчиком и уникальным тамадой, его наперебой приглашали руководить ответственнейшими из застолий типа свадеб и юбилеев, его тостов домогались в обеих столицах – как говорят в России, а в Армении хоть и не говорят, но подразумевают, гюмрийцы, во всяком случае, а Торгом, как и почти любой армянский острослов, был родом из Гюмри и хотя покинул этот достойный город в довольно нежном возрасте, сохранил там и поныне богатейший набор родственников, приглашавших его на все свои пиры. Однако, Торгом вовсе не был записным шутником, с любовью к анекдотам он сочетал чувствительность, даже сентиментальность, и неоднократно проливал обильные слезы над страданиями Отелло, Лира или своего любимого героя папы Горио.

Слезоточивостью Елена была в отца, и сходство это раздражало ее несказанно. Лицезрение всякого печального фильма или спектакля она приправляла солидной порцией слез, украдкой подтирая нос и страшно сердясь на себя. Иногда ей удавалось ограничиться промакиванием глаз изящным платочком – к платочкам у Елены отношение было особое, она тщательно подбирала их в тон и обожала английские костюмы, из нагрудного кармашка которых мог элегантно выглядывать кружевной краешек – но обычно первые редкие слезинки играли роль песчинок, страгивающих лавину. Из ее собственных описаний известно, что она прорыдала, например, всю вторую половину любимовских «Зорь», вызывая тихое недоумение в меру потрясенных («Зорями») соседей по партеру. Что не мешало ей впоследствии вспоминать спектакль с удвоенным удовольствием, впрочем, это не удивительно, ведь est quaedam flere voluptas[7]. Надо заметить, что оплакивала она не только жертвы неразборчивой войны, прокатившейся своими все перемалывающими гусеницами по душам и телам, не различая ни пола, ни возраста, ни, тем более, степени виновности перед богом и людьми. Оплакивала она зачастую и беды своих больных, порой куда горше, чем они сами, ведь больные, к счастью для себя, большей частью лишь обыкновенные люди, не блещущие ни выдающимся интеллектом, ни эмоциональным богатством, неспособные осознать ни глубину и гибельность настигших их болезней, ни прочувствовать трагику предстоящего существования, лишенного того, за что пьют (тем самым его же уничтожая), чего желают к праздникам письменно и при обыденном ежедневном приветствии устно, того, что потерять значительно проще, чем кольцо с пальца, ибо кольцо берегут, и практически невозможно обрести вновь, потому что живем мы в век хронических болезней (исключая насморк, но включая его осложнения). Посему Елена вживалась в чужие несчастья, страдала чужими страданиями и как-то, еще в пору своей работы в поликлинике, проревела три дня кряду оттого, что буквально на ее глазах, хотя и отнюдь не по ее вине, умерла от восходящего паралича Ландри тридцатилетняя женщина с ее участка. И вообще она нередко приходила домой в слезах, что выводило из себя Торгома, обзывавшего ее дурой… «Дура ты, дура, кого оплакиваешь, мать, меня, прекрати, накличешь беду»…

С годами, правда, она стала относиться к болезням пациентов поспокойнее, то ли попривыкла, то ли очерствела, хотя последнее вряд ли, пусть слез и поубавилось, но это вовсе не означало, что она превратилась в бесчувственную колоду, как многие другие врачи, скорее, собственные невзгоды со временем притупили ее чрезмерную чувствительность, тем более, что оплакивала она не только чужие, но и свои неудачи и огорчения. Так в юные годы она проливала уйму слез после каждой вполне ординарной ссоры с Абуликом, которую по молодости лет полагала окончательным разрывом. Рыдала она и, расставаясь с Олевом, хотя наивно считала предстоявшую разлуку недолгой, рыдала дома, рыдала в машине – Олев отвез ее на вокзал в «Мерседесе», заехав по дороге к приятелю и заняв у него деньги на такси – рыдала в поезде, вначале в тамбуре, обливая слезами свитер Олева, потом, оставшись одна, в купе, где на нее таращились, удивленные таким потопом соседи, два русских бизнесмена, а может, и не бизнесмена, теперь ведь все попутчики кажутся бизнесменами, как раньше командированными, а просто не обремененные вещами молодые люди…

О молодых людях после разрыва с Абуликом Елена долгое время не думала, чуть ли не шарахалась от тех из них, которые робко или не очень пытались навязать ей свое общество, она была сыта любовью по горло и упивалась отдохновением от страстей, ей нравилось гулять по улицам с подругами, есть во время большой перемены в стекляшке кварталом ниже института толстые, как поросята, сардельки, ходить после лекций домой пешком, не торопясь и не поглядывая нервно на часы, посещать театры, концерты, выставки – Елена была падка на зрелища, врожденная эмоциональность побуждала ее к постоянному поиску питательной среды для множественных восторгов и необходимых для контраста огорчений.

Всем прочим зрелищам она предпочитала кино, нисколько не отличаясь в этом от усредненного индивидуума (если категория индивидуума вообще поддается усреднению) второй половины двадцатого века, но любила и театр, что для типичного представителя времени, променявшего живое зрелище на его мертвое изображение, уже не столь характерно. Фильмы она неутомимо выискивала по клубам и домам культуры, пробираясь на закрытые просмотры и необъявленные сеансы, особенно часто посещая клуб КГБ, где можно было – не имея ровно никакого отношения к указанной организации – пересмотреть кучу дефицитных лент, в том числе Феллини и Трюффо (но только не Годара, которого советская власть игнорировала до последнего своего вздоха, не включив его даже в посмертное – после смерти, к счастью, не годаровской, а своей – издание СЭС). Предпочтение Елена отдавала Феллини, близкому своим итальянским темпераментом ее натуре, ее любимым фильмом был «Амаркорд» (правда, на «Восемь с половиной» ей, как и другим советским зрителям, удалось полюбоваться только во второй половине восьмидесятых – счастливое время для любителей киноискусства, еще успевших увидеть шедевры перед тем, как непоправимо увязнуть в смеси джема с помоями).

В театры она ходила больше московские во время нередких наездов к столичной, а точнее, обосновавшейся в столице родне, и именно любви к театру она была обязана знакомством с Олевом, происшедшим неприметно, но неотвратимо в антракте ленкомовского спектакля, который Елена посетила в компании двоюродной сестры, подвизавшейся в редакции одной из московских газет (знакомый с советскими реалиями читатель немедленно догадается о тесных родственных связях кузины с тем самым дядюшкой-корреспондентом, к которому Елена ездила в Германию, и не слишком удивится, узнав, что и кузен был благополучно пристроен в еще одно, разумеется, иное – избави нас бог от семейственности! – издание и успешно трудился там на если не ниве, так на аккуратно подстриженном и подравненном газоне отечественной журналистики; правда, брат с сестрой в зарубежные корреспонденты не попали, и это понятно, ведь у всего их рода имелся неизлечимый дефект, они были чистокровными армянами, а армянин в столь ответственной – и благодатной – сфере мог присутствовать, как образец интернационализма, но никак не в качестве серийном). Итак, в антракте Елена с сестрой Лианой (как и брат Николай, благоразумно и заблаговременно названной именем, не выдававшим с первого звука ее сомнительное происхождение) вышли из партера и оказались лицом к лицу с некой парой: он – как выразился бы Маяковский, двухметроворостый, отлично сложенный блондин с квадратным подбородком и прочими компонентами истинно мужского лица, она – невзрачная, среднего роста, сложения, цвета волос, словом, посредственная во всех отношениях бабеночка… и как только подобные особы ухитряются подцепить истых викингов, викингов ab imis unguibus ad verticem summum[8], да и где они их вообще откапывают, ловкачки-кладоискательницы, вернее, кладонаходительницы, черт бы их побрал… Пока Елена мысленно разносила в пух и прах невидную русоволосую женщину, что в ее привычки не входило, она, как уже говорилось выше, была, как правило, снисходительна к малоудачным произведениям природы, сестра ее Лиана вдруг приостановилась и залепетала в унисон с викинговой спутницей, произошел обмен приветствиями и прочими дежурными фразами (хау ду ю ду, миссис Хиггинс), засим последовала процедура знакомства… моя двоюродная сестра, очень приятно, с Таней мы работаем вместе, а это Олев, мужа моего старинный приятель… Ага, подумала Елена, так это теперь называется, но поймала взгляд Олева и… значительно позднее Олев заявил ей, и она поверила, несмотря на пионерский оттенок заявления, впрочем, какая женщина откажется поверить в свою способность вызывать любовь с первого взгляда, как она ни насмехается над этим понятием в принципе… да-да, он сказал:

– Я влюбился в тебя с первого взгляда, ты была в синем… то есть, турецко-синем (имелся в виду бирюзовый), который необыкновенно тебе шел, и пахла французскими духами, настоящая Елена Прекрасная…

Настоящая Елена Прекрасная французскими духами пахнуть не могла никак, ибо французов, как таковых, не было тогда и в помине, но сразу вообразилась просторная зала, в центре которой у очага, под расширявшимися кверху четырьмя колоннами стояла, кутаясь в бирюзовый гиматий, Елена Прекрасная, дочь царя Тиндерея, а перед ней склонился высокий, похожий на молодого бога Парис…

Впрочем, это выглядело немного иначе, в мегароне, где ни о чем не подозревавший царь Спарты Менелай представил своей прекрасной супруге путешественника с берегов Геллеспонта, было жарко, и Елена сбросила свой гиматий, явив изумленному Парису округлые белые плечи и длинную шею, а бирюзового цвета Аргивянка не носила вовсе, бирюзовый это цвет брюнеток и любимым он стал у дочери Торгома с тех пор лишь, как она вернулась к своему первозданному облику, что случилось не столь уж давно, не в эпоху первого брака и даже не второго, в период второго она изображала пепельную блондинку, а при первом сохранила тот золотистый цвет, который завела при Абулике.

Итак, описав несколько крутых виражей, мы вернулись в отправную точку или, если угодно, перевалочный пункт, а именно, к первому Елениному браку. Случился этот брак, как уже говорилось, в силу объективных причин. Отдыхая душой и телом после трехлетнего общения с Абуликом, Елена незаметно для себя оказалась на шестом курсе, и впереди, уже в более чем обозримом будущем, маячили диплом и распределение, и если, с одной стороны, окончить институт и получить диплом раньше, чем свидетельство о браке, не позволяло самолюбие, с другой немилосердно давил Торгом, предчувствуя угрозу своему кошельку и требуя, чтоб его накопления были защищены от посягательства людей посторонних, иными словами, предпочитая дать приданое собственной дочери, нежели платить безымянным чиновникам, дабы хрупкое создание не подверглось ссылке в деревню, именуемой работа в ЦРБ (за малоизвестной этой аббревиатурой, дорогой читатель, крылась не какая-либо зловещая организация, оканчивавшаяся печально знакомым словом «безопасность», а всего лишь центральная районная больница – общесоюзная медицинская единица, вечно нуждавшаяся в кадрах и всегда искавшая их не там, где следовало бы). Заметим, что готовность отца выплачивать приданое эксплуатировалась Еленой нещадно, и даже у Олева осталось ее постельное белье, заготовленное некогда в неимоверных количествах. Итак, Елена не столько встала перед выбором, сколько склонилась перед напором и, торопливо оглядевшись, обратила взор на одноклассников. Надо сказать, что изгнанные, даже выдавленные из Елениной жизни Абуликом школьные друзья после падения его диктатуры по закону сообщающихся сосудов вновь и немедленно заполнили освобожденное Абуликом пространство, а если еще и упомянуть, что некоторые из них неровно дышали к бывшей однокласснице (или неравно душили ее?) со школьных лет, станет ясно, что проблема отнюдь не казалась неразрешимой. После недолгих колебаний Елена остановилась на свежеиспеченном рядовом советской армии инженеров Налбандяне Александре Серг… простите, Григорьевиче, рост 172 сантиметра (а где взять больше?), глаза карие, темный шатен, без особых примет, талантов и претензий, среднего интеллекта, кругозора, имущественного положения и прочая, прочая. И это выбор Елены? – спросите вы. Неужели она мечтала о таком муже? О нет, дорогой читатель, Елена мечтала вовсе не о таком и даже совсем о другом, ведь даже самая захудалая девица хочет иметь не просто мужа (с годами, правда, многие приходят именно к этому), но мужа, к примеру, красивого, желательно миллионера (пусть и подпольного), партийного деятеля (речь о временах, когда в конституции царила шестая статья) или, на худой конец, академика, а Елена – Елена мечтала быть женой гения. Конечно, гений понятие растяжимое, один считает таковыми только Микеланджело с Леонардо, а другой, сидя в кабаке с собратом по творческому союзу запросто провозглашает того гением после или, скорее, перед каждой рюмкой, без смущения выслушивая ответный панегирик (хотя, заметим, двадцать лет назад кабацкие восхваления все же не выносились на страницы газет, и понятие гениальности не было растянуто, как ныне, напоминая окончательно утративший форму пояс для чулок, налезающий на любую тушу, однако, делать нечего, незаметно, но безвозвратно мы переселились из обычного мира в рекламный, где писатели и артисты по инерции подаются публике в той же манере, что сыры и зубная паста). Елена на уровень малозаметных членов творческих союзов не опускалась, но и воспарять к высокому Возрождению почитала чрезмерным, ее вполне бы устроил калибр Минаса или Акопа Акопяна[9]. Однако, и Минасы рождаются не каждый день, и может так получиться, что в целом классе и даже школьном выпуске не обнаружится ни одного гения… что и говорить, в нашем веке нередки и случаи, когда ни одного, пусть и самого завалящего гения, да просто таланта не оказывается в отдельно, но целиком взятом поколении (речь, как вы понимаете, о гениях и талантах реальных, а не, как теперь модно выражаться, виртуальных), и есть признаки, что недалеко то время, когда от подобных выскочек избавится, наконец, все человечество и заживет спокойно, тихо (то есть громко, учитывая рост в геометрической прогрессии количества усилителей, громкоговорителей, ревцов, простите, певцов и ансамблей – увы, не дворцовых, не парковых и даже не пляжных – ведь шум, в отличие от гениев, произвести на свет несложно) и демократично, под самую завязку обеспеченное бытовой электроникой, туристическими поездками, полуфабрикатами и презервативами (а что еще человеку надо, если он живет, а не выпендривается?)… Словом, гениев в окружении Елены не оказалось. Ну что тут поделаешь! Выйти замуж за гения было бы заманчиво, но… И Елена решила просто выйти замуж.

Обрадованный Торгом – нельзя сказать, что осчастливленный, любой отец, как известно, переоценивает свое чадо, поднимая планку сверх всякой меры, Торгом, правда, не был настолько далек от действительности, сколь прочие, но и, будучи реалистом, считал себя вправе желать лучшего – итак, не осчастливленный, но обрадованный уже хотя бы тем, что в отличие от Абулика, новый претендент был при обоих родителях, гарантировавших часть неизбежных ежемесячных взносов в молодое хозяйство, которые большинство советских пап и мам вынуждено было делать, как минимум, до пенсии, Торгом закатил свадьбу на сотню персон, щедро украшенную жареными поросятами, разноцветной икрой и французским коньяком – последнее выглядело ни с чем не сообразной причудой, ведь пить в Армении французский коньяк почти то же самое, что во Франции душиться армянскими духами (буде таковые существовали бы). После свадьбы же было положено начало выдаче приданого – процесс, который впоследствии приобрел характер хронического. Первая атака, как обычно и случается, оказалась наиболее острой и продолжительной, в снятую для молодоженов обширную комнату в особнячке, ныне исчезнувшем с лица земли, а тогда располагавшемся в завидной близости и одновременно изолированно от центра, на поросшей лесом горке близ часового завода, позднее отчужденной и пущенной под строительство дома политпросвещения (достроенного в аккурат к моменту, когда то, что подразумевалось под политпросвещением, тихо скончалось, и в монументальном здании водворились те, против кого предполагалось политически просвещать – работники так называемого Американского университета), так вот в обширное, но, как выяснилось, все-таки недостаточно большое помещение последовательно ввозились части немецкого, а может, чешского мебельного гарнитура, носившего название «жилая комната», но вполне способного забить до отказа двухкомнатную табакерку или бонбоньерку, пышно именуемую в те годы квартирой, почему и некоторые его составляющие, например, письменный стол, застряли на веранде Торгомова дома. За мебелью последовали телевизор, холодильник, посуда, бесчисленное множество подушек, матрацев, одеял, простынь, полотенец и прочих решительно необходимых, а также совершенно лишних вещей, без которых, однако, не может обойтись ни одна женщина, а именно, разнообразных безделушек и даже игрушек, начиная с африканских масок из черного дерева и кончая плюшевыми зверями. Словом, приданое Елены ничем не уступало таковому ее мифической тезки, в нем не хватало разве что царства, скромного маленького царства, умещавшегося в античном городке с окрестностями. Впрочем, у царства есть один существенный недостаток, сбежав от опостылевшего мужа, с собой его не прихватишь, и даже малюсенькую Спарту тринадцатого века до нашей эры невозможно было втиснуть в отплывающий в Трою корабль, в силу чего разочарованной Елене Прекрасной пришлось ограничиться имуществом движимым, а именно, кое-какими сокровищами, которые молва и Гомер несправедливо считали принадлежавшими Менелаю – ну скажите, какие сокровища могут быть у того, кто пришел на все готовое, и неудивительно, что прекрасная аргивянка, не удовольствовавшись романтической юной страстью, таскала ночью на пару с Парисом оставленные ей папенькой ящики и бочонки…


Елена Аргивская торопливо рылась в ларях и коробах, извлекая серебряные кубки, золотые украшения, сосуды и одежды, которые небрежно бросала в большой сундук с откинутой крышкой.

– Елена, – прошептал Парис умоляюще, – Елена, оставь! Скоро начнет светать, нам надо спешить. Зачем тебе этот мусор? В доме моего отца ты найдешь все, что тебе может понадобиться, от благовоний и тончайших покрывал до ложа из слоновой кости. Я брошу к твоим ногам все золото Трои…

– Почему я должна явиться в дом своего жениха нищей? – возразила Елена, высокомерно вскинув голову. – Здесь все принадлежит мне, дворец этот возвел мой отец, и он же наполнил его богатствами, от которых ты велишь мне отказаться. Никогда! Это мое приданое…


Приданое Елены было более мобильным, и когда они с Аликом благополучно разошлись, немецкий гарнитур перевезли на родительскую квартиру, куда водворилась на время и сама Елена. Правда, и свекровь, не пожелавшая остаться внакладе, потребовала обратно подаренное невесте на свадьбу кольцо с бриллиантом, объявив его фамильной драгоценностью. И однако, раздел имущества носил такой же мирный характер, как и предыдущее двухлетнее сосуществование Елены с молодым супругом, разве что сосуществовать было куда более скучно. Скучно, ибо инженер не мог предложить Елене даже разговоров об искусстве, о котором он не имел фактически никакого понятия. Отработав день на КАНАЗе, в КБ которого его пристроили на первых порах, он проводил вечер в точности, как положено среднестатистическому мужчине, то есть читал газеты, смотрел телевизор, уделяя, естественно, особое внимание футболу, иногда и отправлялся с приятелями на стадион, с приходившими в гости друзьями говорил, в основном, о политике (уму непостижимо, но в советское время тоже разговаривали, главным образом, о политике, о чем конкретно, Елена не знала, так как инстинктивно пропускала разглагольствования на эту тему мимо ушей, прислушиваясь только к политическим анекдотам), ну и о футболе, конечно. Правда, романы в «Иностранной литературе», любимом журнале русскоязычных армянских женщин, который Елена с немалыми ухищрениями выписывала, он почитывал, однако предпочитал детективы, что тоже было типично для среднестатистического советского интеллигента, в смысле, человека с высшим образованием. Но, к сожалению, Еленины вкусы и пристрастия он не разделял ни в коей мере. Так ни разу ей не удалось залучить его в филармонию или Дом камерной музыки, особенно Еленой любимый и посещаемый весьма активно в компании одной из двоюродных сестер, пианистки, работавшей аккомпаниаторшей в консерватории. К концертам Елена относилась истово и не пропускала ни одного мало-мальски заметного, придавая при этом большое значение антуражу, который дополнял праздник и был иной раз не менее существенен, чем исполняемое произведение (недаром ей так нравился Дом камерной музыки, она считала прелестными его стены и внутреннюю отделку), и в отличие от многих женщин, обзаводившихся новыми туалетами к свадьбе знакомых или к банкету, Елена способна была сшить платье или костюм к концерту Спивакова или гастролям Образцовой (правда, Образцова ей не приглянулась, пела она дурно, и покупка в честь ее приезда туфель позднее старательно замалчивалась, в отличие от спиваковского наряда, который демонстрировался с гордостью). Возможно, спросите вы, Алик, как широкие народные массы, предпочитал классической музыке легкую, и Елене следовало бы снизойти до совместного посещения концертов эстрадных звезд, ну например… Например?.. Ну бывали же в Ереване такого рода мероприятия? Да, конечно, хотя назвать имен мы не сумеем, ведь подобного вида звезды у каждого поколения свои, они старятся и умирают вместе с поколением, а нередко гаснут куда раньше, и упомнить, кто мельтешил на эстраде двадцать лет назад, мы вряд ли в состоянии, да это и не имеет значения, поскольку Алика мало волновала и музыка легкая, он мог послушать песенку-другую, сидя в кресле перед телевизором, но куда-то ради этого тащиться – благодарю покорно (так он, без сомнения, отозвался бы на предложение Елены сопроводить ее на концерт какой-нибудь вспыхнувшей Сверхновой).

Однако, музыкой пристрастия Елены вовсе не исчерпывались. Другая ее двоюродная сестра, окончив репинский институт, работала в картинной галерее, что немало способствовало Елениному интересу к живописи, какое-то время она заглядывала в галерею столь часто, что освоила ее почти как собственную квартиру и в случае надобности могла, пожалуй, сыграть роль гида, впрочем, нередко ее и играла, водя по залам знакомых, которых ей удавалось туда завлечь (Алика, скажем сразу, среди них не было), а завлекала она людей самых разных, от близких родственников до сотрудников, и от подруг до соучеников на циклах усовершенствования врачей (подшучивая над этим ее свойством, Артем, следующий, так сказать, по списку, называл ее массовиком-затейником. Не совсем так, я массовичка-затейница, – поправляла его Елена весело и не обижаясь, просветительство было ее вторым призванием, и никогда ни до, ни после коллеги по Институту, выбравшие ее как-то в профком, не видывали такого потока экскурсий и зрелищ). Но картинная галерея, как и галерея современного искусства, столь же досконально изученная Еленой уже самостоятельно, бледнели перед бесконечной чередой храмов, этим тысячезвенным ожерельем, опутывавшим армянские горы и пустыни. Когда кузина-искусствоведша вышла замуж за архитектора, всегда готового читать лекции, или, скорее, проповеди об армянской средневековой архитектуре, Елена, ведомая инстинктом с одной стороны и любопытством с другой, немедленно очутилась в первых рядах слушателей, что положило начало ее многолетнему хождению по святыням, осуществлявшемуся во множестве вариантов: то ей удавалось сагитировать очередного моторизованного поклонника, то приезжал какой-нибудь гость, которого надо было непременно ознакомить с архитектурными чудесами (заметим, что нет в мире нации, более приверженной застывшей музыке, чем армяне, какой бы самый что ни на есть глухой уголок Армении вы не выбрали для поездки, любой местный крестьянин с готовностью и со знанием дела проведет вас к руинам тысячелетней давности, либо поросшему мхом, но прекрасно сохранившемуся изящному маленькому храму двенадцатого или тринадцатого века), наконец, было и время, когда она имела роман с единомышленником и ездила с ним по районам на обычном рейсовом автобусе. Надо сказать, что в период жениховства Алик охотно посещал с Еленой Гарни и Гехард, а также Аштарак, где в самом центре среди одноэтажных мало приглядных домиков, из которых по существу и состоит весь городок, таится подлинная жемчужина – Кармравор, малюсенькая церквушка чуть ли не в рост человека под круглой, как шапочка, кокетливой красной черепичной крышей – однако позднее охота его изрядно уменьшилась, может, даже не потому, что златоперая птица была окольцована, и от него уже не требовалось «соответствовать», но просто в силу овладевшего им отношения к достопримечательностям, присущего девяносто девяти процентам человечества и выражающегося в четырех словах: «Я это уже видел». Вообще-то, конечно, сие человеческое качество не только извинительно, но и спасительно – для достопримечательностей. Вообразите, что случилось бы с памятниками архитектуры или живописи, если б не один из ста, но и прочие девяносто девять неустанно и ненасытно кружили бы по соборам или картинным галереям, бесконечно любуясь и упиваясь, а не ставя галочку и не убегая благополучно дальше и навсегда. Однако сама Елена как раз и была той одной из сотни, если она не видела Кармравор в течение полугода, ею овладевало, как выразился классик, беспокойство, и она начинала метаться в поисках спутников для очередного паломничества в Аштарак. Алик же… Но все уже ясно, больше на эту тему не будем, добавим лишь, что отчуждение супругов усугублялось и сексуальным недопониманием. Ага, скажет искушенный читатель, с этого и надо было начинать, не морочить голову концертами, экскурсиями и прочими средствами сублимации, а разобраться с главным, ибо всякая женщина готова простить не только ограниченность интересов и скудость духовной жизни, но даже грабежи и убийства мужчине, который… Ну понятно. Возможно, это и так, дорогой читатель, и не увиливая более от разговора на щекотливую тему, сообщим, что удовлетворенной женщиной Елену назвать было б трудно. Собственно, назвать можно, сама она, во всяком случае, себя неудовлетворенной не декларировала, поскольку отнюдь не многие из армянских женщин выносят из избы подобный сор, а если и выносят, то более чем осторожно и не расшвыривая по сторонам, но складывая в укромном местечке, иными словами, делясь только с очень редкими людьми, однако, это дела не меняет. Итак, партнер, и без того не вызывавший в Елене пылкой страсти, был еще и молод и, естественно, малоопытен. Почему естественно? А потому что в обществе, где женщине предписывается выходить замуж девственницей, да и после развода не резвиться, а блюсти себя, молодым мужчинам просто негде приобретать опыт и навыки, а пары случайных приключений где-нибудь на морском берегу для оттачивания мастерства явно недостаточно. Теоретически, конечно, определенных высот можно достичь и в супружестве (хотя, шепнем вам по секрету, читатель, даже это во многих слоях армянского общества, за исключением самых интеллигентных, возбраняется), но не за один день и не за месяц… да даже не за год!.. но года не надо, достаточно и месяца неудачных упражнений в стиле Дафниса и Хлои, чтобы отвратить женщину если не от секса вообще, то от данного партнера. Что и произошло. Впрочем, это отнюдь не означает, что Елена немедленно кинулась разводиться. Все не так просто, читатель. Ни сексуальное похолодание климата, ни, добавим, разногласия по поводу культурной программы сами по себе не могли служить достаточным основанием для разрыва, во всяком случае, в глазах Торгома и согласной с ним в данном случае (как и в большинстве других) Осанны.


– Что-то ты невесело глядишь, племянница, – сказал добродушно Икарий поникшей в своем кресле Елене, окидывая взором просторную комнату с ткацким станом, с которого свисало начатое и заброшенное – видно, давно, яркие краски уже потускнели под тонким слоем пыли – покрывало. Мотки пряжи были раскиданы повсюду, и девочка-малолетка, смугляночка, не похожая ни одной чертой на белокурую свою мать, с упоением вытягивала тонкие разноцветные нити, опутывая ими себя и предметы вокруг.

– Скучно мне, – промолвила Елена томно и запрокинула голову, уронив длинную, светившуюся в солнечном луче косу на каменный пол за креслом.

Икарий всплеснул руками.

– Скучно! Дома, среди родных, в отчем городе! Что же моей бедной Пенелопе сказать – вдалеке, на дикой Итаке, и одним богам олимпийским ведомо, увидит ли снова отца с матерью…

– Пенелопа не соскучится, – ответила Елена небрежно. – Одиссей умен и ловок. Не то что мой.

– Постыдись, девочка, – укоризненно закачал головой Икарий. – Менелай из знатнейшего дома Греции, герой, да и собой видный.

– Видный, – согласилась Елена. – Только не люблю я его, дядя. Не я ведь его в мужья выбирала, отец…

Загрузка...