Ольга Ланская Филе пятнистого оленя

ФИЛЕ ПЯТНИСТОГО ОЛЕНЯ

Это и вправду было восхитительное место, эта старая дача. Летом в ненастье по крыше монотонно стучал дождь, а зимой для уюта можно было разжечь маленький каминчик на первом этаже и, слушая, как потрескивают поленья, думать о вечном.

Я жила на этой даче в одиночестве, сцепленная с миром лишь тонкой невидимой линией телефонной связи, ненадежной в условиях пригорода. Я редко ею пользовалась и все же каждый раз при Поднятии трубки и до появления гудка вынуждена была слушать несколько секунд томительную тишину, и мне и впрямь начинало казаться, что мир давно умер и я осталась одна.

Это неудивительно было, особенно зимой, при полном отсутствии соседей. Мой дедушка, которому принадлежал дом, никогда не любил людей, а потому предпочитал находиться от них на почтительном расстоянии. За забором — серое пустое шоссе, обложенное с боков ватным снегом, как старая елочная игрушка, а прямо до горизонта кости лысых деревьев — точь-в-точь воткнутые в землю скелетики вобл — да немножко желтого неба. Гнетущий пейзаж, лучше не выходить.

В гараже у меня, правда, на крайний случай стояла машина — остроносый «фольксваген-гольф», древний и капризный. Настолько капризный, что верить ему я не могла, опасаясь, что именно в тот момент, когда мне срочно понадобится отсюда убраться, он начнет кашлять, стонать, требовать лекарств в виде тормозной жидкости, масла и дистиллированной воды. А потом в итоге, слегка подлечившись, заснет окончательно, всем своим видом показывая, что лечение должно быть регулярным, иначе грош ему цена.

Конечно, было бы верхом легкомысленности жить тут вот так вот. Но мне не было страшно. И не потому, что у меня была собака, белый жилистый бультерьер Фредди, — а просто потому, что я очень редко бывала одна. Что же касается собаки, то Фредди больше подходил для того, чтобы скрашивать одинокие вечера порочной пресыщенной женщине, но я все же надеялась, что они, эти вечера, наступят не скоро. Во всяком случае, я хотела бы, чтобы Фредди к тому времени сменил его внук, а лучше правнук. Вот тогда, вероятно, у женщины бы не было больше ничего, кроме ее порочности и сладких воспоминаний, и белая жилистая собака помогала бы ей забыться.

Фредди был очень красив — со своими перекатывающимися под короткой шерстью мускулами, маленькими пустыми глазками и постоянно растянутой в скверной улыбке мордой. И я думала: что бы там ни говорили, порочность — не самый страшный из всех грехов.

С практической же точки зрения Фредди внушал мне опасения. Хотя бы потому, что, когда я порой слышала подозрительные скрипы на крыльце, или вой, похожий на волчий, или выстрелы, похожие на разбойничьи, мерзкая скотина преспокойно посапывала в своем кресле. Или — хуже того, — боязливо озираясь и цокая когтями, перебиралась поближе ко мне, видимо, только так чувствуя себя в полной безопасности.

Единственное же, что могло его разозлить, это отсутствие ужина — три ежедневных банки местной тушенки были неотъемлемой частью жизни Фредди, и мне начинало казаться, что, если потенциальные грабители, планирующие нападение на мою дачу, окажутся прозорливыми, они поймут, что Фредди за кусок колбасы продаст любого.

Конечно, вовсе не это было причиной того, что я так редко бывала одна, — в смысле не мой страх оставаться в одиночестве. У девятнадцатилетней девушки всегда могут найтись занятия поинтереснее, чем подготовка к экзаменам в университет. Тем более если подготовка длится уже третий год, девушку никто не контролирует, а на даче имеется куча вкусной еды и несколько ящиков шампанского.

Мне не надо было опасаться, что кто-то приедет меня проверить, — подготовка к экзаменам была священна, и никто бы не посмел оторвать меня от нее. Даже несмотря на то что поступать я собиралась в третий раз, с треском провалившись первые два. Не из-за особенной тупости, просто у меня не хватало времени, чтобы подготовиться, слишком много было более важных дел.

Другие родители давно бы заподозрили неладное, но только не мои. Они считали, что самостоятельность идет мне на пользу, а уж чем я занимаюсь — это дело десятое. Во всяком случае, версия с экзаменами их вполне устраивала, а старая дача, принадлежащая дедушке-генералу, как нельзя больше подходила для этой цели — в смысле для уединенной и целенаправленной подготовки. Я же придерживалась иного мнения и нашла загородному домику другое применение.

Я была средней в семье. Не по способностям, само собой — тут я была первой, — а по возрасту. После тупоголового брата, доставлявшего всем одни только неприятности, вся сила родительской любви обрушилась на меня, потому и получилось, что половину жизни с родителями я прожила под знаком немного истеричной любви, а половину — под символом тайной свободы. Тайная свобода стала возможна с рождением младшей сестры, появившейся на свет, когда мне было двенадцать. Папа пристально следил за проделками брата Филиппа, обладающего уникальной способностью попадать в нехорошие истории, а мама была занята воспитанием младенца.

В отличие от Филиппа я никогда не кричала о своей свободе. Это только он мог демонстративно бросить школу и начать бренчать на гитаре, заявляя всем, что решил стать рок-музыкантом, это он рассказывал всем о бисексуальности человечества и знакомил папу со своим другом, розовым юношей в перламутровой помаде. Это на него папа потратил кучу денег, полгода продержав в наркологической клинике. И это он в итоге женился на женщине, которая была старше его на тринадцать лет и имела двоих бледных детей, один из которых страдал гемофилией.

Это, впрочем, был самый мирный его фокус. По крайней мере папа часто с грустной улыбкой вспоминал его, когда Филиппа чуть не посадили за соучастие в ограблении коммерческого ларька.

Я же была любимицей семьи, и мне доверяли. А то, что в бульварных романах называют тайной жизнью, сильно отличалось от переводной картинки, отпечатавшейся на мозгах моих родственников, но об этом никто не знал. Я в отличие от брата тоже экспериментировала со своей свободой, но делала это, скрываясь ото всех. Начиная с тринадцати лет, когда я лишилась девственности на балконе высоченного дома в Строгине, где жила моя подружка.

Папаша подружки, расстелив одеяло среди лыж и банок с консервированными помидорами, вошел в меня так резко и сильно, что я даже не почувствовала боли, про которую так много читала, и не успела вскрикнуть, потому что он зажимал мне рот, чтобы о наших развлечениях не узнали соседи. А чуть позже слизывал импрессионистские мазки крови с моих детских тугих ляжек. Мне было стыдно и ужасно приятно.

Так приятно, как не было даже тогда, давно, лет за пять до этого. Дедушкин старый приятель, гостивший на этой вот даче, засунул тогда руку мне в трусики, крепдешиновые и розовые, как мое сознание, и тер, нажимая пальцем на что-то, что через секунду выпрыснуло на его ладонь несколько мутных белых капель. Мне тоже тогда было приятно и тоже стыдно — мне казалось, что я случайно пописала ему в руку. Никто ничего не узнал ни про этот случай, ни про тот.

Никто ничего не узнал и тогда, когда я начала курить в четырнадцать, попробовала вино в пятнадцать, а в шестнадцать делала и то и другое в постели с двумя своими одноклассниками. И хотя эксперименты были нехитрыми, моя молодость и неопытность придавали им оттенок какой-то особой извращенности, и я не хотела бы, чтобы о них стало известно. Впрочем, бояться было глупо — те, что были моими партнерами в этих экспериментах, никогда и никому не рассказали бы об этом под угрозой срока за развращение несовершеннолетних. И я была спокойна.

Для семьи я являла собой совершенно другой образ. Меня обожали все тети и дяди, папа, мама и бабушка с материнской стороны. Для них я была просто нежнейшей блондинкой с длинными волосами и наивным лицом, умницей, красавицей, куколкой. Не знаю почему — я никогда не являлась отличницей, и троек у меня было гораздо больше, чем четверок, — но все считали меня жутко способной.

Я, как могла, поддерживала свой имидж. По официальной версии, у меня был платонический роман с давним поклонником, юным студентиком технического вуза, — который когда-нибудь должен был завершиться торжественным обменом кольцами в присутствии родных. Наша фотография стояла в гостиной на столике, и по праздникам он привозил маме гвоздики, а папе всегда почему-то скромную туалетную воду. Папа был деликатен и аккуратно складировал нераспечатанные коробки в коридоре, на полке для обуви.

Когда мне в голову пришла идея поступать в университет и готовиться к экзаменам на даче, ни у кого не было и слова возражения. Мне перевезли все необходимое, начиная от запасов питания и заканчивая учебниками, которые я не собиралась открывать, и оставили в покое. Если родители и могли подумать о чем-то из области запретного, так только о том, что Юрка иногда приезжает ко мне и мы гуляем в лесу. Не случайно накануне отъезда мама как-то неумело ввернула в разговор фразу о важности контрацептивов.

Я усмехнулась про себя, а ее доверительно попросила поделиться со мной, когда я буду выходить замуж, всеми женскими секретами. И вздох облегчения был настолько громким, что маме пришлось не очень ловко сослаться на свою любимую дыхательную гимнастику. А я подумала, что к тому времени, когда я действительно, не дай Бог, решу выйти замуж, методы вроде лимона во влагалище и презервативов (ничего, что сухо, главное, что безопасно), заботливо собранные мамой в личную энциклопедию жизненного опыта, станут совсем уж неактуальными.

Оставив маму заботиться о Филиппе и Кате, я переехала. Экзамены я, конечно, не сдала, потому что слишком занята была другими делами, но на даче жить осталась. Родители и дедушка давали мне денег, мужчины дарили подарки, а я рассказывала всем, что параллельно с подготовкой к очередным экзаменам пишу бессмертный роман, который мне якобы заказало одно маленькое издательство, и мне необходимо спокойствие и уединение. Никто не удивлялся, потому что талант не ставили под сомнение. И никто не беспокоил меня, разве что по вечерам звонили из дома, узнать, как я себя чувствую.

Дача была очень уютной. Небольшой теплый дом в два этажа, все обшито светлым деревом, на полу покрытие синего цвета, на окнах желто-синие шторы. Когда-то дача была служебной — небольшая награда дедушке от благодарной страны, умеющей чтить своих героев, даже если они воюют на никому не видимом фронте. А перед выходом на пенсию циничный дедушка заявил что-то немного пошлое, типа того, что родина — как девушка: вроде дает, а потом вдруг может передумать, а ты останешься со вздутыми от желания штанами. И память у нее девичья — все забывает, и не предъявишь ничего. Поэтому, твердо веря в истину о том, что любая женщина в душе проститутка, он просто выкупил дачу, приватизировал ее и немного перестроил — проведя центральное отопление и газ. А телефон тут был и раньше.

Приехав сюда, я не стала менять ничего, только чуть переоборудовала для себя одну из спален, поклеив ее пошлыми шелковыми обоями с голубыми полосками, и покрасила деревянную рамку зеркала на стене в голубой цвет. Но как ни странно, я никогда никого не приглашала в эту комнату, предпочитая отдыхать и развлекаться в другой. Той, которая принадлежала дедушке.

Дедушка был кумиром семьи. Его любили и ему поклонялись. Дедушка был невыносимо капризен, и ему все сходило с рук. Он был высок, по-прежнему привлекателен, носил длинное пальто и курил тоненькие сигариллы. Его восхитительное лицемерие считалось особенностью его противоречивой души, а стариковское занудство — склонностью к консерватизму. У дедушки были свои правила, заскоки, если точнее, которым безропотно подчинялись все, превратив их в семейные традиции.

Два раза в месяц дедушка требовал от отца возить его на могилу бабушки. Он стоял на пронизывающем ветру перед черным крестом из мрамора, сжимая в руках охапку зеленовато-белых роз. Стоял и покачивался, ярко выделяясь на фоне снега роскошным кашемиром своего пальто, сняв замшевую шляпу. Когда отец робко произносил что-то по поводу дедушкиного слабого здоровья, дедушка картинно-небрежно бросал цветы на плоскую плиту. И они падали, мягко шурша, словно его беззащитная душа, заключенная в белых бутонах, шептала что-то, стремилась проникнуть под камень, и не могла, и беззвучно страдала.

Закрывая за собой калитку, дедушка кланялся в пояс, не очень громко, но отчетливо произнося скорбное «Я скоро приду к тебе, Катерина…» — рассчитанное на тех, кто случайно окажется рядом. Потом он вырывал рукав у отца, пытающегося его поддержать на ненадежной кладбищенской земле, и медленно двигался к выходу, неторопливо надевая шляпу и закуривая свою неизменную коричневую палочку.

Тот, кто случайно оказывался рядом, кто видел в этот момент дедушку, наверняка был поражен кинематографичностью сцены. И, вне всякого сомнения, решал, что высокий красивый старик — некто особенный, осколок русского дворянства, сверкнувший благородным бриллиантовым светом среди бутылочного стекла, составляющего нехитрые блеклые узоры в калейдоскопе сегодняшнего общества.

Тот, кто не знал истины, был бы восхищен. Те же, кто знал когда-то, давно ее забыли — как это часто происходит с истинами. Никто не помнил теперь, что бабушка умирала от рака кишечника на квартире своей дочери, папиной сестры, корчилась от боли и умоляла смерть прийти поскорее. Дедушка же весело проводил время в обществе племянницы своего сослуживца. Нехуденькой тридцатилетней дамы, везде таскающей своего пинчера, завернутого в клетчатую попону.

Потом смерть все же явилась за бабушкой, истомив ожиданием и поразив всех своей банальностью — словно все ждали призрака в черном плаще без лица и с косой, а услышали только тихий вздох, после которого со лба бабушки исчезла мука. Дедушка публично покаялся, попросил на ее могиле прощения и был возвращен в едва было не потерянный статус полубога.

Дедушка жил в огромной трехкомнатной квартире на Кутузовском, качался в кресле-качалке из ратана и требовал от сиделки интимных поцелуев — приехав к нему как-то утром, я сильно удивилась тому, что мне долго не открывают, и сразу заметила смущение на лице наконец-то отворившей дверь девицы и ее жирно блестящие губы. Ел он, следуя указаниям врачей, шесть раз в день, а вечером выпивал сто граммов «Хеннесси». Сиделка иногда оставалась с ним, только не рядом в кресле, а в дедушкиной постели. Если бы папа узнал, какой дедушка прописал себе оздоровительный комплекс, он сошел бы с ума. А может, наоборот, успокоился бы, поняв наконец, почему сиделка такая дорогая.

Я часто думала, что для того, чтобы человека все любили, у него должно быть как можно больше недостатков. Дедушкин пример и мой личный только подтверждали это предположение.

Дедушка и я были похожи, как молочник и кофейник из одного сервиза — то есть с небольшими различиями, но с одинаковым рисунком. Дедушка чувствовал во мне что-то, чего так много было в нем самом, и оттого любил меня больше всех остальных. Только мне одной он звонил три раза в неделю и дарил подарки. В детстве это были золотые украшения, потом новые «Жигули», которые я обменяла на свой «гольф», и в довершение дача и квартира, по завещанию оформленные на меня. Знали об этом только мы вдвоем.

Я уже сейчас считала дачу своей и, отдавая должное дедушке, выражала ему свою благодарность тем, что приглашала гостей, навещавших меня, в его комнату. Комната соответствовала вкусам и взглядам ее прежнего хозяина. Он была большой, потому что дедушка всю жизнь жил в просторных комнатах. Посередине стояла огромная кровать — намек на известную дедушкину слабость к женскому полу. Несколько книг на столике — дедушка любил делать вид, что читает, и часто засыпал с раскрытой книгой на лбу.

На стене висела большая оленья голова, немного не вписывающаяся в интерьер дома, но это был подарок дедушке от какой-то школы в Якутии, и она была ему дорога. На голове красовалась дедушкина генеральская фуражка, потому что дедушка был шутник. То, о чем он всегда молчал, было выражено в одной композиции, демонстрируя миру дедушкино циничное отношение к жизни. Олень в фуражке смотрелся строго и почему-то очень естественно. По обе стороны от фуражки ветвились роскошные оленьи рога.

Мне нравилась дедушкина композиция. Единственное, чего я не могла понять, — это то, что же она все-таки означает. Были ли рога символом лицемерия и предательства, и выражали ли они таким образом дедушкино отношение к организации, которой он до недавнего времени принадлежал? Были ли они символом мудрости и жизненного опыта, на них ведь так много было отростков, наверное, олень был старым? Были ли они символом непостоянства и свободы, свойственной гордому животному?

Я не знаю. Я никогда не задумывалась над этим — до тех пор, пока смысл мне не открылся сам собой. Когда это случилось, моя жизнь была похожа на эти рога — с кучей ответвлений, коротких и длинных, обрывающихся неожиданно, — многих уколовшая, а некоторых проткнувшая насквозь. А в целом такая же изысканно декоративная, лакированная и блестящая…


Когда мне исполнилось двадцать, я с удивлением поняла, что не помню лица мужчины, гостившего у меня вчера. Я не пришла в ужас, конечно, не стала рвать на себе волосы и называть себя проституткой — у меня не было на то оснований. В конце концов, я никогда не брала ни у кого денег, всегда получала удовольствие, ну а то, что не помнила лица, — так это проблема гостя. Значит, он не заслуживал того, чтобы его запоминать. А может, я слишком много времени провела на четвереньках.

Но все-таки мне было немного обидно. Я считала себя изысканнейшей коллекционершей, а в итоге осознала, что все экземпляры в коллекции похожи и не представляют особой ценности. А мне хотелось раритета. Я устала, и мне необходимо было развеяться.

Чтобы развеяться, человечество изобрело массу способов. В конце концов, что может быть приятнее, чем отдыхать, а потом отходить от отдыха, который был не в меру бурным. Лететь в Лас-Вегас было бы пошло, скажу я, чтобы не выглядеть меркантильной, Турция всем давно надоела, а для скромного гуляния по центру столицы я всегда носила слишком высокие каблуки. Ради экзотики можно было бы совершить поход в казино в каком-нибудь Бибиреве, но у меня был только один пистолет, да и тот газовый.

Я сидела в столовой и, роняя крошки, рассеянно макала сухое миндальное пирожное в слабый кофе. Серое апрельское небо, похожее на манную кашу, сваренную на воде, наверное, понравилось бы художнику Саврасову, но в меня вселяло тоску. Пустая бутылка из-под шампанского, метелка засохших роз, скомканная простыня в плетеной корзине. Мне определенно переставала нравиться моя жизнь.

Сегодня мне хотелось в Москву. Было в этой тоске что-то от надрыва чеховских героинь, в смысле в такой же степени нелепое, только переложенное на современность. Мне надоело торчать здесь и ждать, позвонит кто-нибудь или нет. И не ждать тоже надоело. Надоело проводить с утра два часа перед зеркалом, потом прогуливаться в белой шубке и с белой собакой по саду, созерцая голые стволы, не видимой никем и не оцениваемой. Мне хотелось восторгов и чувств, признаний в любви и голливудских прощаний. Хотя бы на вечер — больше все же слишком. Я завела «гольф» и оставила опротивевшее гнездо.

В маленьком итальянском ресторанчике в районе Покровки царила полутьма, пахло чесноком и оливковым маслом, и было слишком много официантов и слишком мало посетителей. Двое мужчин, заказавших лазанью, увлеклись деловым разговором. В пицце, стоявшей передо мной на столе, отсутствовал базилик. Я злилась, слишком нервно курила и качала ногой в лакированном высоком сапоге.

Когда я увидела его, то не сразу поняла, почему его глаза так мне знакомы. А потом, постепенно, как проявляется на лице крем для автозагара, в памяти всплыло, как он приносил мне подарки на Восьмое марта и, стесняясь дарить их лично, передавал маме любовно слепленных из пластилина медведей. Я презирала его, как можно презирать только тех, кто тебя любит.

Тогда он был маленького роста, меньше всех в классе, и жутко комплексовал по этому поводу. Он плохо учился, рано начал курить, а после восьмого уехал с родителями в Иран. Из Ирана мне долгое время приходили письма, за бытовыми подробностями которых проступало то, о чем он никогда бы не сказал. Чувство, которое нельзя выразить словами и которое можно убить, обложив мышьяком времени, как нерв в больном зубе.

Сейчас он смотрел на меня, и, видимо, уже давно, и смотрел так, что мне вдруг стало понятно, что под титановой пломбой прожитых лет опять зашевелилась боль. А я заметила его не сразу, он сидел в дальнем углу, положив перед собой газету, периодически отпивая из маленькой чашечки кофе. Но заметив, оценила сразу и шерстяную рубашку, синюю с золотыми пуговками, и отливающие золотом часы, и лежащую рядом пачку черного «Собрания» — такого, как курила я. На соседнем стуле небрежно брошены были кожаное пальто и маленькая сумочка.

Я удивилась, спросив себя, не то ли это, о чем я думаю. В смысле, случайно ли меня потянуло вот сюда, и не тот ли он, кого мне так давно хотелось увидеть и кто призван внести в мою однообразную жизнь нечто восхитительно новое. А потом, не желая долго рассуждать, поднялась и направилась к его столику, покачиваясь на каблуках, улыбаясь в ответ на его улыбку.

Он изменился — я это отметила только теперь, подойдя ближе. В лице появилась какая-то жесткость, а в глазах — небывалое презрение к миру. Он встал и поцеловал меня — легко, едва касаясь губами. И, отодвинув стул, указал на него.

— Здравствуй.

— Привет, Дима.

— А я сразу тебя увидел. Глазам своим не поверил — ты стала такой эффектной.

— Разве раньше ты этого не замечал? Только не делай вид, что не помнишь пластилиновых медведей.

— Ну почему же… Медведей помню. Я их неделю лепил — каждого. Лаком покрывал, как в кружке учили.

— Мне было очень приятно.

— Не думаю.

Я рассмеялась. Мне почему-то стало очень легко и весело.

— Ты сейчас чем занимаешься?

— Да так, разным. Сразу и не скажешь.

— Судя по всему, дела у тебя идут неплохо.

— Не жалуюсь.

…Конечно, нам не о чем было говорить. Это обычно для людей, когда-то общавшихся, а потом потерявших связь. Я только сейчас подумала, что это странно — если разговариваешь с человеком каждый день по телефону, находится тысяча тем и нет времени, чтобы все рассказать. Тут времени была масса, однако разговаривать было не о чем. Но лично я не расстраивалась долго, вспомнив, что мне самой хотелось чего-то романтичного, а тут романтики было хоть отбавляй. Это был почти Моэм, или почти Бунин, или кто-то еще, славящийся новеллами.

В этой новелле было два героя, он и она. Случайная встреча в ресторане, всплеск чувства, которое он так старался забыть. Она — равнодушная и холодная, ослепительно красивая. Ничего не значащий разговор. Он, понимающий, что не может ее отпустить вот так, потому что эта встреча — шанс, который подкинула ему благосклонная сегодня судьба. Она — не замечающая его волнения, лениво и привычно благодарящая его за комплименты. Ночь и общая постель, полная его восторгов. Она спящая, и он, сидящий рядом, любующийся ею.

Дальше я даже более подробно все для себя расписала, пока он выбирал, чем меня угостить, копаясь в кожаном меню. Примерно так там было: «Он сидел и смотрел на ее фарфоровое лицо, совершенно белое в свете луны, падающем в узкое окно спальни. Он думал, что то, чего он так давно хотел, наконец произошло, и произошло так, что ему казалось, что прежде он и не жил вовсе. Вся его жизнь до этой восхитительной, божественной ночи была похожа на черно-белую страницу газеты, скомканную и забытую, выброшенную в мусорную корзину. Да, он что-то сделал в жизни, он многого добился, он был богат, его жена была красавицей блондинкой, а в садике перед особняком росли розовые кусты. Но его существование было скучным и бессодержательным, как плохой фельетон, слова в котором складывались из пустых букв, как его годы — из серых, плохо пропечатанных дней.

Он вдруг решил, что не хочет так больше жить. Он не будет спать в полосатой пижаме, он расстанется с женой, он снимет со счета приличную сумму и увезет ее, Анну, в чудесное кругосветное путешествие. Он покажет ей Японию и Австралию, Париж и Венецию, и каждая его ночь будет вот таким вот волшебным подарком. И она будет прелестна в белом платье и соломенной шляпке с синими цветами, она будет пить кофе в открытых кафе, она будет покупать себе самое дорогое белье в самых роскошных бутиках, и ослепительное кружево будет блекнуть на фоне белизны ее тела. Тела, теперь принадлежащего ему…»

Я закурила и продолжила. Теперь, в соответствии с законом жанра, следовало свести пафос повествования на нет. Примерно так: «Она не спала, просто лежала с закрытыми глазами. Она знала, что он смотрит на нее, и ей было приятно. Не так, чтобы слишком, но чуть-чуть все-таки было. Он был забавен и трогательно искренен. Ей казалось, что она знает, о чем он думает. Ей было немного смешно наблюдать за тем, что делает с людьми желание. То самое, которое заставило ее вчера умолять другого мужчину остаться хотя бы еще на час. Роман с ним длился вот уже три года, и он никогда не смотрел на нее так, как смотрел сейчас этот случайно встретившийся сегодня человек. Ей было больно от мысли, что он сейчас с другой, но она знала, что все ему простит, когда раздастся звонок и, открыв дверь, сдерживаемую цепочкой, она увидит его белое пальто и холодные зеленые глаза. Она не сможет сдержать своей радости, и только спасительная цепочка поможет не распахнуть дверь и не кинуться ему на шею, и покрывать поцелуями руки, унизанные перстнями, пахнущие дорогой туалетной водой…

Она думала, что дома у нее сейчас стоят увядшие розы и в кожаном кресле спит белый бультерьер. Она думала, что завтра поедет на вокзал и узнает, когда приходит поезд из Марселя. В небе будет висеть серое солнце, а от дыма паровозов будут слезиться глаза. И неделю или больше, до прихода этого поезда, она будет сидеть по вечерам в ресторанах, а ночами утолять свое желание, неутолимое, только сильнее разгорающееся, с малознакомыми и непривлекательными людьми. Чтобы в то время, когда они шепчут ей лживые слова любви, она, как сегодня с этим смотрящим на нее сейчас человеком, с тупой болью в сердце вспоминала другого, его белое пальто и руки, до синяков сжимающие ее грудь и бедра, хлещущие, ласкающие, равнодушные…»

Сигарета погасла, и огонек исчез, как хвост ракеты, уносящей в никуда мою мысль. Я улыбнулась, глядя на Диму, возвращающегося от стойки, — что он там делал, интересно? Неторопливая походка, рука в кармане, короткие волосы, в которых откуда-то, слишком рано, появилась одна седая прядь. Он подходил для моей новеллы.

Он был по-прежнему немногословен, но в его поведении было что-то притягательное. Я вдруг поняла, что все, чего ему не хватало, чтобы понравиться мне, это теперешнее философски-задумчивое настроение. Раньше он был стеснителен и от этого суетлив, а теперь держался спокойнее и расслабленнее.

Он заказал мне кофе, потом мы еще поели, потом опять был кофе и десерт. Когда мы вышли из ресторана, я еле передвигала ноги, загрузившись доверху красным вином и пастой, и мне было жутко весело. На улице стало солнечно и потекли ручейки, как из глаз старухи, которая радуется, что дожила до весны. Он сел в «Жигули», немного меня этим смутив, и поехал, а я поехала за ним, периодически обгоняя. Глупо возбуждаясь, когда его бампер почти касался моего багажника.

Вечер обещал быть таким, каким я его представляла. Себе я сказала, что должна играть роль той самой женщины, на которую смотрят, когда она спит. Только у меня не было мужчины, которого стоило вспоминать. Но это же мелочь, в конце концов, этот воображаемый образ мог быть собирательным. Составленным из эффектных черт тех, кого я когда-то знала, и тех, кого мне предстояло узнать.

Перед получасовым безостановочным броском от Москвы до дачи мы заехали в «Седьмой континент» на Лубянке и купили все для создания романтической атмосферы. Вернее, я купила на свои деньги, сказав ему, что он и так достаточно потратился и теперь моя очередь. К моему удивлению, он не стал возражать, но мне было не до того, чтобы делать какие-то выводы. Я закинула в железную тележку коробку мороженого, пакет клубники, несколько плиток белого шоколада «Тоблерон», банку салата из морепродуктов и длинный багет. Розовое вино и шампанское у меня были. И мы рванули по Ярославке.

Все получилось почти так, как я хотела. Легкий ужин со скомканным финалом, во время которого он вскакивал из-за стола, подходя ко мне и молча садясь на корточки, заглядывая в глаза, а потом и вовсе выдвинув меня вместе со стулом и подхватив на руки.

Я только едва не испортила все, чуть не рассмеявшись при взгляде на его покрасневшее от натуги лицо — я хоть и изящная, но это не повод носить меня на руках, тем более это так избито. Но я не сказала ничего, а он, донеся меня до коридора, деликатно поставил на пол и опять заглянул в глаза. А потом взял в руки мое лицо и впился губами в рот.

Я ненавижу целоваться. Поэтому можно сказать, что я принесла себя в жертву романтике, позволив ему какое-то время сопеть, задевая меня носом. Но больше этого не делала и ему не позволяла. Он начал гладить меня, задирать водолазку, и в какой-то момент мне стало почти хорошо. Я отвела его в комнату дедушки, потом вернулась в столовую, захватила ведерко с шампанским, бокалы, пепельницу и сигареты. И, оставив его в томительном ожидании, отправилась в душ.

Я лениво ласкала себя, наслаждаясь гладкостью собственной кожи, и представляла, что он там лежит и курит, часто затягиваясь. И думает о том, что вот сегодня такой важный день в его жизни, вот он шанс осуществить что-то, о чем он мечтал в своих галлюционных снах, поставить какую-то точку, вернувшись в свое прошлое, важную и значительную, как все точки. И он нервничает и судорожно спрашивает себя, не пахнет ли от него чесноком, ведь итальянская кухня на него щедра.

Он даже расстегивает «молнию» на джинсах, чтобы удостовериться, какие на нем сегодня трусы — потому что если синие, то ладно, а вот голубые он позавчера прижег утюгом, и они стыдливо сморщились сзади. А потом он успокаивается, потому что они синие, но начинает мучительно размышлять, как ему надо вести себя со мной. Вдруг мне не понравятся его ласки? Вдруг я попрошу о чем-то особенном, вроде смазывания клубникой, а у него аллергия на нее? Вдруг в его организме в самый важный момент произойдет сбой? Как он будет тогда выглядеть?

Я улыбнулась, слегка укорив себя за то, что не могу быть романтичной. Просто у меня не получается. И может, на самом деле все не так и он спокойно потягивает шампанское, поглядывая с интересом на рога на стене и ожидая меня. А я уж прямо так все усложнила, незаслуженно приписав ему какое-то волнение и нервность. С другой стороны, я знала мужчин, которые не стали бы робко ждать моего выхода, и бесцеремонно притащились бы за мной, и, несмотря на неудобство, совершили все прямо в душевой кабине, а потом еще и в спальне, и в столовой. И без всяких тебе предварительных ласк. А он не заходил — значит, он все-таки стеснялся.

Я вылезла наконец, решив, что жестоко заставлять его ждать так долго. Ожидание смерти, как известно, страшнее самой смерти. Хотя отсрочка должна была пойти ему на пользу — пусть подумает как следует, чтобы ни в чем не ошибиться, ведь он должен показать себя с лучшей стороны, показать, что он достоин получить то, что получит.

Кокетливый халатик, в котором я так любила являться к своим партнерам — черный шифон, обитый пухом снизу и в рукавах, — обтянул распаренное тело, а вот с обувью пришлось повозиться, потому что мокрые розовые пятки прилипали к черному лаку домашних туфель. Они были верхом эротичности — на каблуках, без задника, тоже отделанные черным пухом. Красиво открывающие маленькие пальчики с покрытыми красным лаком ногтями. Я была восхитительна — сегодня и всегда. На пороге дедушкиной комнаты я остановилась, подняв руку вверх и уперев ее в косяк, склонила голову кокетливо и выставила вперед одну ногу.

— Ты ждал меня?

Все-таки он и вправду был романтичен. Он покопался на кухне и, пока меня не было, притащил оттуда сальную белую свечку, больше подходящую для услады гомосексуалиста, чем для создания интимного полумрака. Она стояла в баночке из-под майонеза — подсвечник он не нашел, — неровно горя и густо воняя.

Последний романтик полулежал на кровати в трусах. Трусы были синие, а в комнате было накурено. Я улыбнулась ему, сладкая, как патока, и присела на краешек кровати. Он протянул ко мне подрагивающие руки и раздвинул халатик.

— Знаешь, я маленький был, представлял себе… Ну, как это может быть у нас. Смех, конечно. А теперь ты такая взрослая, такая красивая. Надо же, как мы встретились, кино прямо…

— Ты как будто не веришь, что это правда. Так вот, это не сон. Я живая. Трогай меня, ласкай, как тебе нравится. И расскажи мне о твоих детских фантазиях — это интересно.

— Фантазиях? Да так, всякий бред. Дальше поцелуев я все равно не заходил — мне лет-то было… Хотя и потом вспоминал, не буду врать. Даже в постели с кем-то лежу, а тебя вспоминаю. Трудно поверить, что это сейчас происходит…

— Может быть, ты все-таки проверишь, правда это или тебе кажется?

Я улыбнулась. Его руки медленно двигались по моей груди, словно не знали, за что им зацепиться, что конкретно надо трогать, чтобы мне стало приятно.

— Ты такой деликатный. Я боялась, что ты набросишься на меня — ты так смотрел там, в ресторане. Но ты такой внимательный, неторопливый… Пожалуйста, ласкай меня, ласкай меня сильнее. Дай мне почувствовать, как ты меня хочешь. Не стесняйся — сейчас я твоя и никого нет больше… Нет и не будет…

Меня тошнило от того, что я говорю. Все-таки мне редко удавалось что-то сказать мужчинам — они, как правило, были очень стремительными и безудержными. Но этот экземпляр оказался тонким, нежным и ранимым, как древняя китайская чашка из фарфора, принадлежащая к эпохе династии Мин, — которую не хочется держать в руках, не дай Бог уронишь.

— Скажи… Мне просто интересно… Ты вспоминала меня? Ты читала мои письма?

— О да. Они были такими искренними, такими печальными…

— А у тебя были мужчины? Господи, что я спрашиваю — конечно, были, и немало, ты такая красивая.

— О… Их было не много. Не больше двух. Но знаешь — это все было не то. Я никогда не встречала человека, который бы относился ко мне так, как ты. Я думала, что потеряла тебя, что все давно угасло, ты встретил хорошенькую девушку и женился, у тебя дети, любимая работа, много дел…

Его синие трусы начинали натягиваться спереди, что-то там у него реагировало на романтический бред, и он, почувствовав себя неловко, перевернулся на бок. От моей увлекательной игры, щекочущей, забавной, все внизу у меня начало разбухать, и влага появилась, и мне остро захотелось непристойностей.

— А знаешь, я недавно тут встретил Юльку Давыдову. Ну, помнишь, вы еще дружили классе в пятом, а потом разошлись. Ну вот, я ее встретил, начал расспрашивать, конечно, как ты. А она мне говорит — весь класс собирается, приходи. Недавно совсем было, пару месяцев назад. Я, как дурак, костюм с галстуком надел, цветов купил, думал, ты придешь. Просидел там весь вечер — тоска зеленая. Мужики все крутые, секретами успешного бизнеса делятся — а девицы растолстевшие, пиво пьют и о детях разговаривают. Все на кучки сразу разделились, а я один. Так и просидел до вечера — все думал, может, ты появишься.

Я улыбнулась, погладила его нежно по груди. Зажигалка чиркнула вновь, оттягивая момент нашего страстного совокупления, — он, видно, не склонен был торопиться.

— А Юлька Давыдова все меня обхаживала — Димочка то, Димочка се, давай выпьем шампанского. А я бестактный все-таки до ужаса — Юль, говорю, позвони Анне, что ж ее нет. Я, можно сказать, ради нее и пришел… Она обиделась, надулась. А я только потом понял, что некрасиво получилось. Маме твоей звонил, она все никак не могла меня вспомнить. И телефон поэтому, наверное, не дала — мало ли кто. Я уж и не думал, что тебя встречу.

— О… — закатила я глаза. — Как приятно ты говоришь. Я ведь тоже вспоминала тебя.

Я накрыла его руки, трущие мне грудь, своими, словно в приступе страстного откровения. И, наклонившись прямо к его уху, прошептала:

— Да, милый, да. Сделай же то, о чем ты так много думал. Сделай, я жду этого. Я хочу тебя. Ты ведь тоже этого хочешь, правда?

— Да… Да. Хочу.

Руки остановились. Однообразный массаж начал надоедать моим грудкам, они покраснели даже. Я потянула вниз его ладонь, впихивая ее между непристойно раздвинутых ляжек.

— Какая у тебя нежная кожа… Тебе так идет это платье…

— Это халат — хотя, впрочем, не важно. Сними его с меня. Я хочу, чтобы ты раздел меня, сорвал это все, кинул на пол. Не стесняйся, я вижу, как ты этого хочешь. Давай!

Он неловко заерзал на дедушкиной кровати и приподнялся.

— Я… Сейчас. Сейчас. Где ванная?

— Нет! Не надо! — Я дернулась к нему, вцепляясь руками в резинку трусов. — Не надо! Я хочу чувствовать твой запах! Я хочу видеть, какой ты крепкий! Покажи мне!

— Ну… Я ведь не был в душе…

— О…

Я устало опустилась на кровать, намеренно распахнув халат, чтобы он мог видеть все — круглые белые ляжки, лакированные шлепанцы, подчеркивающие красоту ног, маленькие пухлые грудки — детские и неприличные, торчащие в разные стороны. Тоненькую полоску светлых волос, спускающуюся туда, вниз, намокшую там уже. Желание вызвал не он, Господи, нет, конечно, а я сама — такая хитрая, такая злая, так жестоко играющая с человеком, ослабленным своими эмоциями. Я прикрыла глаза рукой в порыве притворного удивления и обиды.

— О… Ты совсем меня не хочешь… Господи, так много лет прошло…

— Нет! Нет, милая! — Он повис надо мной, тяжелея глазами, взъерошенный, стягивающий торопливо трусы. А когда перед моим лицом закачался он — длинный, торчащий вперед красный член, — я восхитилась про себя. Он выдавал все, говорил за хозяина, слишком робкого и, похоже, не очень-то опытного. И слова, только что сказанные мне, гроша ломаного не стоили в сравнении с этим откровенным желанием, багровой дырочкой повисшем на самом кончике члена. Он похож был на стрелу, толстенную стрелу, указывающую, куда ее надо пустить. Он хотел меня, этот член, — а его хозяин боялся.

— Знаешь… Подожди. Ты прав, не надо торопиться. — Теперь я это могла сказать, зная, что с потенцией у него все в порядке. Теперь надо было подготовить его психологически. По правде говоря, он должен был готовиться к этому сам, тренируя себя с тринадцати лет, с семнадцати хотя бы, когда он там лишился девственности. На это должны были уйти годы — на подготовку в смысле, чтобы с любой женщиной он мог делать это так, как мои прежние любовники со мной — тут же возбуждаясь и не в силах сдержать напора, ведомые фаллосом, а не мозгами. У меня было мало времени — но я надеялась скоро управиться. — Сейчас я станцую тебе. Ты хочешь?

Он молчал. Но когда я встала с кровати, уложив его заботливо, подложив под спину подушку, мне показалось, что лоб у него расправился, а в глазах появилось облегчение.

Мелодия, которую я обычно не успевала поставить, — трагические напевы индейских племен, осовремененные Питером Габриэлем в «Прирожденных убийцах», — закончилась. Я была мокрой от напряжения, от всех этих нагибаний, поворачиваний, приседаний и откидываний, скользкой, золотистой в свете этой поганой свечки, истекшей уже стеарином, — а взрыва страсти не последовало. То есть, видимо, он был, только скрытый. Ядерным грибом выросший в робкой душе этого медлительного идиота и разнесенный ветром по всем частям и закоулкам его мозга. Обещающий теперь в течение ста лет рождать мутантов желания. Я подумала, что он теперь будет всех своих девушек просить плясать ему перед актом под индейские напевы и втыкать в головы перья. Еле смех сдержала, скептичная и скверная женщина.

Его хлопки, звонкие, словно на детском утреннике, были мне благодарностью. Благодарностью сексуальнейшей и роскошной женщине, готовой отдаться человеку, который ее якобы хотел всю жизнь, танцующей перед ним, угощающей его клубникой. Видимо, скоро мне предстояла переквалификация в гейши высшего разряда. С обязательной игрой на сямисэне, пением, чтением отрывков из пьес театра Кабуки. По крайней мере тогда я бы не обижалась на аплодисменты.

— Тебе понравилось, милый?

— Да, очень. — Его руки, закончившие хлопать, холмиком как бы невзначай опустились, прикрывая член. Единственное, что было в нем интересного. Я так больше не могла.

— Ну а теперь ты мне покажешь, как ты меня хочешь? Ну-ка… О… Какой он красивый! Как ты возбудился! О да, милый, сейчас. Я не могу больше! Возьми меня!

Я плюхнулась на кровать и требовательно уставилась на него. Он придвинулся и опять схватился за грудь. Теперь он пошел чуть дальше — от его слюны ее начало пощипывать, а поцелуи все не кончались.

— О… О… Как ты делаешь это… Это фантастика… Да…

— Тебе нравится?

Идиотизм вопроса так сочетался с выражением его лица. Заискивающего, умоляющего, ждущего ответа, которого не может быть.

— Милый… Это нечестно. Теперь моя очередь.

Это был хороший ход. После него по крайней мере я некоторое время получала удовольствие, двигаясь так, как мне приятно, длинно, долго, сидя на нем сверху, но отвернувшись — задом наперед. Он тихо постанывал, и я, поворачивая голову иногда, одним глазом видела его лицо, закрытые глаза, красивые ровные брови, затвердевшую линию подбородка.

Мне было так приятно, я двигалась и двигалась, то наплывая, то отступая, затягивая его, словно зыбучий песок, лишая памяти, избавляя от боли, засыпая эмоции и чувства. Я вдруг забыла, кто он, мне казалось, что мы незнакомы с этим привлекательным молодым мужчиной, таким неторопливым, таким романтичным. Так долго оттягивавшим момент нашего соития.

Оттягивавшим просто потому, что ему нравилась женщина, которая была с ним, и не хотелось спешить, терять часть удовольствия, хотелось насладиться ею, ее красотой и зрелой чувственностью. Чтобы потом ускорить движения, усилить проникновения, заставить ее захлебываться от восторга, выгибаться и обмякать, словно сломавшись, на нем. Заставить падать, сползать, ловить горлом воздух и взамен выпускать слова благодарности и затихать, уронив голову ему на грудь.

Как мне было приятно! Я была вся мокрая — снаружи и внутри, и направила его руку ласкать мне маленькую дырочку чуть повыше той, в которой он был, и нанизывалась на него, задыхаясь от нестерпимой глубины ощущения. Во мне звонил огненный колокол, раскачивающийся все сильнее, звучащий все громче, лопающийся. Разлетающийся на тысячи мелких осколков, тоже горящих, падающих в разных частях тела, постепенно меркнущих. И оставляющих после себя запах уже приближающегося нового пожара.

Позже только я поняла, что он все-таки вел себя так, как мне того хотелось. Он был внимателен, он вспоминал приятные для нас обоих вещи, он нежно ласкал меня. Он и вправду не хотел торопиться, и мне не стоило злиться на него — по крайней мере то, что он был не похож на остальных, могло быть не только минусом, но и плюсом.

Он доставил мне массу удовольствия. И после того, как я отдохнула, и уже под утро — приникнув губами к тому, в чем, казалось, уже не осталось влаги, и вытянув-таки оттуда еще несколько совсем скудных капель, заставив меня кричать, содрогаться всем телом и молить о пощаде.

Потом я заснула. Могу поспорить, что он смотрел на меня, спящую — так, как и предполагалось. Судя по тому, сколько он после всего наговорил мне комплиментов, как он рассыпался в восторгах, точка, поставленная им, и вправду имела для него большое значение. Только потом я с досадой поняла, что он не хочет, чтобы это была точка…


…Утром — если можно назвать это утром, — часов в двенадцать, в час даже, я проснулась. Мне было холодно и липко, как всегда после секса с тем, кто тебе никто. А на кухне что-то шипело и лилось, и звякала посуда, и Фредди цокал коготками. Сначала я подумала, что приехала мама, — только она умела так красноречиво звенеть посудой, когда все спят. Потом я вспомнила, что она не приезжает уже полгода. И увидела, что лежу голая на дедушкиной постели со сползшим почти на пол бельем, что рядом в кресле лежат комочки мужских носков, что пустая бутылка из-под шампанского валяется на боку посреди комнаты. И вздохнула с облегчением, постепенно начиная понимать, что к чему.

Я полежала еще какое-то время. Мое тело было нежно-розовым, совершенно восхитительным, таким бархатно-гладким. Напоминавшим сейчас полупустой флакон от духов Жана-Поля Готье, небрежно брошенный на темную простыню, испачканную белыми пятнами. Брошенный кем-то, кто полюбил этот запах и выплеснул на себя слишком много за один раз. И кем-то, кто наверняка захочет еще — потому что этот запах быстро выветривается, но его невозможно забыть.

Он готовил яичницу. Это только представить себе — он готовил яичницу! Он собирался угостить меня завтраком — не кофе, не пирожными, не йогуртом, которым был забит холодильник. Ни даже клубникой — которую сейчас мне бы не хотелось, слишком холодно, чтобы есть подмерзшие безвкусные ягоды. Он нарезал много хлеба, набросал в сковородку гору бекона и собирался угощать меня этой слегка подгоревшей желто-коричневой подошвой. Он улыбался лучезарно, а я не могла понять, почему он еще не уехал.

Я даже разозлилась слегка. На рассвете он должен был покинуть мой дом, по закону жанра думая о том, что такая женщина не для него — слишком хороша. Он должен был нестись по серо-черному шоссе, специально разгоняясь, думая о смерти. Он мог бы даже перевернуться — так, для красоты и достоверности, — но без вреда для себя. Вылезти, чертыхаясь, ощупываясь на предмет повреждений, убеждаясь, что не пострадал. И обязательно должен был упереться лбом в дно перевернувшихся «Жигулей», стукнуть в сердцах кулаком и заскрипеть зубами. Думая с досадой о том, что сердце его разбито, а на теле ни царапины.

Я не привыкла так просыпаться. Я в общем-то плохо переносила посторонних людей у себя дома с утра. Мне следовало в течение сорока минут стоять под горячим душем, потом с час пить кофе, а потом делать макияж и отправляться на прогулку — если не в Москву, то по пустынным окрестностям. И думать о том, что я делаю это не зря и что когда-нибудь на этом шоссе, ветхом, как старый шарф, с торчащими по обе стороны спутанными нитками деревьев, почему-то остановится старомодно-длинный синий «мерседес». И из него выйдет мужчина в белом пальто, с дорогим чемоданом в руках. В уголке рта у него будет зажата не очень толстая, сгоревшая до половины сигара, а в глазах будет зеленеть усмешка. Он будет мне почти незнаком, или почти знаком, не важно. Он погладит меня по щеке — не снимая замшевой перчатки — и скажет, что у него не так много времени…

— Доброе утро. Я подумал, что ты проголодаешься…

— Ну… Я бы выпила кофе.

— Сначала завтрак — потом кофе.

— А я думала, что ты уже уехал.

Он посмотрел на меня укоризненно. Словно спрашивая, как я могла подумать такое — после всего, что было. Он оделся, кстати, только без носков был — видно, как я, не мог надевать вещи, которые надевал хоть раз. Наверное, и трусов на нем не было — только куда он их положил, интересно.

Я уселась за стол. Мне было неуютно — ванну я пока не приняла и вынуждена была сидеть перед ним с чуть подкрашенными губами и в черном тюрбанчике, скрывающем изъяны прически.

— Знаешь… То, что было… Ну, короче, мне очень понравилось. Я себе и представить не мог. — Он поставил передо мной тарелку с половинкой яичницы, пряча глаза. Он опять стеснялся, хотя вчера говорил много того, от чего другая женщина залилась бы краской. Я понимала — вчера было легче.

Мне вдруг стало стыдно. За то, что я несправедлива к нему, что я про себя посмеивалась над его робостью, что я хотела, чтобы его не было, когда я проснусь. Я вспомнила, как мне было хорошо вчера, как точно он делал то, чего мне хотелось, — и говорил то, что мне было приятно слышать. Как долго он потом целовал меня везде — ничего не требуя, просто наслаждаясь, — как шептал на ухо что-то, а я тихо смеялась.

Я вдруг испытала прилив странной нежности, встала и обняла его, сидящего на стуле, сзади за плечи. И он тут же развернулся и посадил меня на колени, и я почувствовала в нем не слабость, а силу, возможность сдержать нахлынувшее желание, ни о чем не попросив. Он такой крепкий был опять — я знала, что это мучительно для него, такая поза, но вела себя так, чтобы он захотел еще сильнее. Я крутилась, елозила, словно пытаясь достать соль со стола, обнимала его порывисто и отстранялась, а он только едва заметно поглаживал мне попку — даже не задирая халатика. Через тонкую ткань еще острее ощущался жар его руки.

Наверное, я была не права. Но я тоже вдруг захотела повторить то, что было, внушая себе, что еще один романтический вечер никому не причинит вреда. И когда он сказал, что уезжает, но может приехать позже, в шесть, я только прижалась к нему и тихо пробормотала, не понимая, что это на меня нашло:

— Пожалуйста, приезжай скорее…

…Конечно, это была ошибка. Это была ужасная, непоправимая ошибка, и мне было стыдно перед собой за то, что я ее допустила. В конце концов, я сама всегда проповедовала теорию о жизни, разделенной на этапы. Я сама доказывала — наедине с собой, конечно, я все-таки достаточно замкнута, чтобы с кем-то делиться, — как важно не пускать прошлое в настоящее и, заканчивая этап, отрезать его безжалостно, чтобы плесень, оставшаяся в прошлом, не заразила ту жизнь, которой живешь сейчас.

Для меня это все равно что доставать из чемодана, лежащего на антресолях, старое шерстяное платье, пропахшее нафталином, но все-таки проеденное изрядно молью, и вешать его в шкаф, где висит то, что носишь сейчас. Глупо рассчитывать при этом, что моль, затаившаяся в складках, не тронет новые вещи, потому что она, на твой взгляд, должна есть старые. Платье скорее следует сжечь, чтобы вспоминать потом с улыбкой, как ты ходила в нем на первое свидание с высоким седым мужчиной с желтой гвоздикой в петлице. Как хорошо было то, что произошло вечером в его квартире, какие рыжие фонари были в окне, за которым падал и падал, тоже оранжевый, снег, и как приятно пах его «Данхилл» в промежутках между стонами — сладким и детским твоим и хрипло-грубым его.

Это я к тому так выспренно, что да, платье надо сжечь, чтобы не проклинать его — и то, что было, когда ты надела его впервые, — только потому, что моль, сидящая в нем, сейчас сожрала твой новый костюм от Мюглера, стоивший даже на сейле шестьсот долларов.

Я об этом еще тогда думала, когда моя одноклассница Давыдова Юля, которую Дима вспоминал вчера, приглашала меня на встречу класса — через два года после окончания школы. Я тогда довольно резко отказалась, по-моему, немного обидев ее. Я сказала что-то вроде того, что предпочитаю новые лица. Потому что старые успели набить оскомину в течение десяти лет и видеть своих одноклассников, пусть повзрослевших на два года, но до дикости знакомых, не интересных ни тогда, ни тем более сейчас, у меня нет желания.

И вот я, такая умная и философская, такая рассудительная, такая циничная всегда, вдруг прониклась романтическим настроением. Почему-то начав убеждать себя в том, что красиво получилось вчера — жаркий и страстный танец, робкие прикосновения, влажный язык у меня между ног, горячие признания в духе «я стар, но я пока еще ребенок, и вот что хочу сказать…». Я вдруг опять подумала, как он не похож на остальных, как я хочу еще раз услышать то, что он говорил. И что, когда он приедет вечером, я приготовлю ему сюрприз — душистую ванну, очередную бутылку шампанского, шоколад и собственное тело, облагороженное парфюмированным молочком от Диора, обвязанное ярко-синими бантиками.

День получился приятным. Я походила по дому, лениво перекидывая беспорядочно разбросанные вещи на другие места, где они, незаметно для меня, создавали еще больший беспорядок. Я почесала Фредди шею, в очередной раз подумав, что он все-таки сексуально привлекателен, и позволив ему немного полизать мне грудки — по-дружески и с благодарностью за ласку. Потом я прогулялась по саду, отметив, что небо с медленным наступлением весны из бело-желтого превращается в розовое, как кожа женщины, которой сделали пилинг фруктовыми кислотами. Видимо, ему тоже хочется выглядеть лучше.

В пять часов я выпила чаю — почти по-английски. Прочитала рассеянно последние страницы каких-то газет, которые родители зачем-то выписали для меня и которые приходили сюда даже регулярней, чем в городе. Их приносила старуха в тулупе, пахнущая молоком и — совсем немного, едва уловимо — навозом и бедностью.

В шесть позвонил Дима и ласково спросил, как я там. Он говорил из автомата, шептал что-то в трубку — что совершенно ничего не соображает, много впечатлений, что думает только о том, как побыстрее приехать, но пока вот есть еще дела. Я сказала, что жду, и пошла поваляться с сигаретой в дедушкиной комнате.

Оленья голова на стене выглядела печальной. Я смотрела на нее вчера, когда мы предавались, так сказать, плотским утехам. Смотрела и думала — когда могла думать, — что все очень-очень странно: голова эта должна вызывать смех, но мне никогда не бывает смешно, когда я смотрю на нее. Потому что есть что-то, что делает ее непонятно символичной, предопределенность какая-то, что ли.

Словно эти рога показывают мне что-то, говорят мне то, чего я сама о себе пока не знаю. А я не могу понять мысли, передаваемой ими, не могу сделать вывод, не могу принять сигнал. И каждый раз думаю и думаю, двигаясь вперед-назад, вверх-вниз и видя перед глазами только одно — темно-коричневые, ветвистые, многоотростковые рога, разведенные в разные стороны, — то ли указывающие на что-то, то ли просто зачем-то намеренно забивающие мне голову ерундой…

Вечером он явился. Он, как и следовало ожидать, привез хиленький букетик роз и бутылку красного вина, которая могла бы быть еще одним штрихом в подготовке очередного вечера в романтическом стиле, если б не ее калужский розлив. Он был голоден, а есть было нечего, и поскольку мы были все же чужими людьми, я предложила ему утолить голод по-другому. То, что он с восхищением согласился, лишь подчеркивало, что мы друг другу никто.

Но все-таки он хотел сначала хотя бы выпить кофе. А за кофе начал говорить о своих делах — которым не было места в моей голове и которые могли вызвать лишь скуку. Единственный вывод, который я могла извлечь из его рассказов о продаже леса, коей он собирается серьезно заняться, о друзьях по бизнесу, о проекте, который он сегодня обсуждал с одним банкиром, — это то, что он беден. Банально, ужасающе беден, неприлично беден. И что он скрывает это за рубашкой от поддельного Версаче, которая скорее всего единственная, за кожаным пальто, кажется, купленным на оптовом рынке, и за часами, которые только похожи на золотые.

Не то чтобы мне стало грустно, но часть романтики куда-то ушла. Несмотря на то что он был еще более обходителен, еще более ласков и нежен, что он восхищался тем, как я сегодня выгляжу, и рассказывал, как вспоминал весь день то, что имело место вчера.

— Ну как идиот, ей-богу. О серьезных вещах говорю, а вспоминаю, как ты была на мне сверху, и застываю с открытым ртом. Хорошо, рубашка длинная…

Я улыбалась ему, а про себя думала, что жую вчерашнюю жвачку — уже ни вкуса, ни запаха, резина одна. Я так делала раньше, в детстве, когда у нас дефицит с этим был. Папа привозил из-за границы пакетики, а там всякие — розовые, желтые, кругленькие и со вкладышами. А сразу все сжевывать жалко, потому что потом не будет, вот и жуешь одну по нескольку дней, оставляя на ночь на полочке в ванной. И приятен только сам факт, что жуешь и что она розовая.

А потом, естественно, мы переместились в дедушкину комнату. Он был даже более страстен, чем вчера, он уже не позволял мне самой проявлять инициативу, просто лег сверху, начал целовать шею, плечи и двигался не спеша, только через полчаса задышав прерывисто, выкрикивая что-то, а потом горячечно и сипло спросил, может ли он сделать это в меня. И, услышав согласие, дернулся пару раз и откатился, оставив руку на моем животе, словно не желая отрываться надолго.

И не отрывался, уже через пять минут опять начал гладить меня, проникать пальцами, ощупывать вспухшие от его вмешательства мягкости. И они реагировали бурно, начав сокращаться, сбивать меня с посторонних мыслей, ломать восприятие, впускать помехи, как качаемая ветром антенна сбивает программы телевидения, заливая экран серо-белой рябью. А когда рябь исчезла, а я, посаженная им сверху, задвигалась неторопливо, поглядывая сквозь ресницы на рога, на экране, которым мое сознание являлось и воображение, появился вдруг старомодный синий «мерседес», опустивший на благородное лицо полосатое никелированное забрало.

Он стоял, «мерседес», на фоне убогого блеклого пейзажа, больше похожего на фотообои, которыми раньше обклеивали стены в туалетах. Фотообои, изображающие простонародные березы, облезлые в свете неяркого солнца. Больше похожего на желток из яйца, сваренного пару дней назад, — такого же серо-вязкого. Березы были на заднем плане, а на переднем было шоссе, и на нем, чуть свернув к обочине, гордо застыл синий «мерседес».

Рядом с «мерседесом», облокотившись локтем на открытую дверь, стоял мужчина в белом, а скорее не белом, а сливочном даже, пальто. На сиденье машины — я отчетливо это видела — лежал чемодан из крокодиловой кожи, блестящий и лаковый. Он не говорил ничего, мужчина, я даже не знала, как его зовут, и как все произошло, в подробностях тоже не знала. Просто потом, быстро довольно-таки, я видела чемодан уже рядом, слева. Когда, вскрикивая от сладкого восторга неожиданно-стремительного секса, путалась каблуками в полах сливочного пальто, подпрыгивала и дергалась, пачкала яркими губами ворот его оксфордской рубашки, сдерживаемая только холодным зеленоватым взглядом, колючим, как крыжовник.

Мне казалось, что он дал мне что-то. Визитку или записку — что-то плотное, бумажное, я не посмотрела сразу. И стояла, глядя вслед исчезающему дыму из выхлопной трубы, не запахивая даже белой шубки, не поправляя сползших тоненьких лямок черного платья, открывающего грудь. Ощущая внутри себя последние конвульсии умирающего удовольствия и выдыхая их со стоном, и опускаясь медленно и обессиленно, словно истаивая, на мокрое шоссе.

…Простыня и вправду вся была мокрая. А вот воображаемая записка или визитка, всунутая мне в руку, оказалась советским презервативом в сине-красной упаковке, которым мой романтический герой собирался спасаться от болезней и нежелательных детей. Почему он дал его мне в тот момент, когда все уже происходило, после того как сам, выражаясь пафосно, излил свою страсть в недра давней любви, мне было непонятно. Может быть, он тоже что-то представлял себе, а может, он что-то говорил, а я, погруженная в приятное небытие, не слышала. Так или иначе, но теперь он лежал, закрыв глаза, побледнев немного, подергивая ногой, уставшей от напряжения.

Я была благодарна ему. Сама не знаю почему. Может быть, потому, что та картинка, что явилась мне, была вызвана его словами, и движениями, и настроением, которое он в какой-то момент мне передал. Но после мужчины в белом пальто, который скорее всего существовал только в моем воображении, мне было больно смотреть на его синеватый член, сдувшийся, выжатый и вялый, как его любовь после двух ночей секса.

Может, все это было и не так. Может быть, я только растревожила его потерявшую надежду душу, явившись в полутемную таверну, где он хотел пообедать. И позволив потом ему попробовать кое-что другое. Угостив его тем, что, как дорогое выдержанное вино, попробованное единожды, оставляет воспоминания на всю жизнь и дикое желание еще раз сделать хотя бы один глоток. И страсть его разгорелась с невиданной силой, а вовсе не иссякла и не сдулась.

Что было на самом деле и как он себя чувствовал, я не знала, а самое главное, мне было на это плевать. Но после того как в мозгу у меня растаял дым, вылетавший из блестящей трубы, вместе с ним растаяли и все мои иллюзии. И все, чего мне хотелось, — это чтобы он ушел сейчас и унес с собой мое желание и мечту о романтике, которой нет.

Когда он уезжал, непонимающе глядя на меня, пытаясь что-то сказать и не говоря, на улице было темно. Но я все равно вышла на дорогу, хотя знала, что шоссе мокрое и я не увижу следы протекторов, потому что их все равно бы смыло ночным дождем. Следов не было, и не было замшевой перчатки, случайно оброненной, и не было цилиндрика губной помады — хотя я вглядывалась в землю. Не было ничего — и для меня это было важно.

Гораздо важнее, чем прощальный сигнал «Жигулей», остановившихся метров через двадцать, видимо, ждущих, что я передумаю. Для меня это было важнее, поэтому я даже не обернулась, пока не стих разочарованный звук мотора, и не помахала рукой. Я просто запахнула шубку и пошла в дом.


Жизнь меняется только тогда, когда совершенно не планируешь ее менять. Через четыре месяца после беспечального расставания с романтиком я собиралась выходить замуж, уже подобрала фасон свадебного платья и, целуя дедушку в лоб, нежно жаловалась ему, какие чудесные сережки видела в магазине на Арбате.

Дедушка вспомнил, что было пятьдесят лет назад на месте этого магазина и что по соседству, а потом некстати и без всякой видимой связи заговорил о каких-то сахарных головах и рассказал мне немного о производстве чая до революции. «Так мы и говорили тогда, — заключил спустя какое-то время. — Чай Высотский, сахар Бродский, по именам промышленников…» А я подумала, что дедушка все-таки феноменален — и он настолько иногда входит в роль благородного дворянина, что забывает, что я-то знаю, что он родился много позже, в тридцатом году, в эпоху физкультурных парадов, когда от былой роскоши вывесок и витрин не осталось и следа.

— М-да… Сколько, ты сказала, стоят эти сережки? — Он посмотрел на меня насмешливо и покачал головой. — Семьсот?

— Восемьсот. Восемьсот восемь долларов.

— Да… Безумие, конечно, но, наверное, я смогу себе это позволить. В конце концов, в моем возрасте мало кто сохраняет трезвость рассудка. — Дедушка явно кокетничал. Это выглядело очень трогательно, и я подумала, может, под влиянием момента, что он все-таки славный старик. Возьми там, в бюро. Будет мой скромный подарок на твою свадьбу. Не думаю, впрочем, что это надолго, может, и не стоит тратиться. Как, кстати, зовут твоего жениха?

— Андрей.

— Ну что ж, тогда передай этому Андрею, что моя внучка — самый лучший для него сюрприз. Не знаю, каков он, но твое согласие — это очень лестно для него, пусть знает. И те несколько счастливых дней, которые ты проживешь с ним, должны запомниться ему навсегда.

— Почему ты так говоришь? Про несколько дней?

— Может быть, потому, что я достаточно стар, чтобы тешиться иллюзиями. Ты слишком хороша, чтобы останавливаться на одном мужчине. Что ж, по крайней мере надеюсь, что эти сережки ты проносишь дольше. В конце концов, стоит выйти замуж, чтобы надеть подвенечное платье и получить неплохие подарки, верно?

В голосе дедушки звучал такой знакомый мне скепсис. За ироничное отношение к жизни я просто его обожала. Но сейчас меня немного раздражало то, что он говорил. Это он всю жизнь гонялся за удовольствиями и успел перепробовать все, что можно. Он был непостоянен, со многими жесток, ко многим равнодушен. Женщин у него было больше, чем желания их удовлетворять, и они, чувствуя это, старались его вызвать, окружая даже в почтенном возрасте, пытаясь привлечь внимание.

Но под закат жизни он получил то, что хотел, — тишину, нарушаемую лишь скрипом качалки, ароматный дым сигариллы, кучу старых писем в большом картонном ящике, перемежаемых иногда чересчур откровенными фотографиями и гнусными картинками. И еще — возможность вспоминать то., что приятно, забывая все плохое. Я знала, что я такая же, как он, но не стоило постоянно напоминать друг другу о недостатках — я же ему ничего не говорила.

— М-да… Один раз все же стоит это сделать, милая, ты права. Я лично всегда считал, что женщина несвободная или даже условно несвободная, разведенная или овдовевшая, вызывает у мужчин большее желание. Она достаточно зрелая, чтобы играть дурацкие роли, она обжигалась, в ее сердце, возможно, живет призрак другого. А ведь нет ничего приятнее, чем вытеснять кого-то из сердца, занимая его место…

Дедушка мечтательно закатил глаза, видимо, вспомнив что-то. В другой раз я спросила бы его, о чем он думает, но только не сейчас. Он это понял, поправил на коленях плед и задымил сигаркой.

— Кстати, где вы собираетесь жить? Надеюсь, не на даче? Дача твоя, но я не хочу, чтобы мужчина, которого ты три месяца будешь считать своим мужем, а потом не вспомнишь его лица, спал в нашем доме. — Качалка заскрипела сильнее.

— Нет, дедушка. Не волнуйся. Там никого не бывает. А жить мы будем в квартире, которая принадлежит его бабке. Она живет с его родителями, потому что за ней надо ухаживать, а квартира в его распоряжении.

— Ну и что же это за квартира? В каких условиях ты будешь жить? Надеюсь, это в центре?

— Да нет. Это на окраине, но там чистый воздух. А квартира… Так, ничего особенного. Вытертый паркет, много хрусталя и… рога…

— Рога?

— Да, рога. Дурацкие рога в коридоре. Наверное, это единственное необычное, что там есть…

Дедушка покачал головой:

— Не то чтобы я был суеверен…

Я засмеялась, и он улыбнулся мне ласково, с готовностью демонстрируя ослепительно белые фарфоровые зубы — восхитительную работу дорогого протезиста.

— Тебе надо идти, милая. Поцелуй меня и принеси халат, мне холодно в пижаме. Только не зеленый, а синий, прошу тебя. Я люблю красивые сочетания цветов — с желтым сочетается синий. Это доставляет мне радость на склоне лет.

— Пожалуйста, на мою свадьбу приходи в смокинге.

— Я подумаю. Такие вопросы не решаются за пять минут…

Оставив капризного старика в одиночестве, я поехала на Арбат покупать себе подарок на свадьбу — пухлые золотые серьги от итальянской фирмы «Барака», 750-я проба, девяносто долларов за грамм. И надела их тут же, в магазине, сняв презрительно маленькие гвоздики от «Картье» — подарок давнего знакомого, когда-то такого же оригинального и ослепительного, но так же быстро надоевшего.

Я не думала о том, что мне предстоит. Я знала, что за несколько месяцев яростного секса успела вроде бы полюбить человека, которого совсем не знала и у которого плюсов было меньше, чем у остальных моих знакомых. Он был небогат, довольно молод, он заканчивал Академию внешней разведки, и перспектив и связей было у него одинаково мало. Но меня, равнодушную к красивым мужчинам, всегда предпочитавшую красоте бумажник или кредитку, неожиданно подкупила его внешняя привлекательность. Он и вправду был красив — высокий рост, черные, зачесанные назад волосы, пухлые губы и глаза, которые прожигали на мне одежду.

В одну из жарких ночей он предложил мне стать его женой — видимо, не очень понимая, о чем просит, а я, видимо, тоже не очень это понимая, задвигалась быстрее, приблизившись вплотную к его лицу, щекоча волосами. И, откинувшись назад, вздрагивая и тяжело дыша, выкрикивала в потолок, адресуя характерный в таких случаях вопль Богу или Случаю: «Да! Да! Да!» А он вернулся ко мне, словно указание, как правильно поступить, отскочив от неба и осев в голове принятым решением.

Кто-то резонно заметил бы, что при таких обстоятельствах не стоит принимать глобальных решений. Я и сама это понимала и не ждала от него, что он повторит свою просьбу, когда страсти поутихнут. Но я ошиблась.

Я нравилась ему, очень нравилась. Он был обычным позером, и ему доставляло удовольствие, когда другие мужчины щупали меня глазами, а иногда останавливались и смотрели вслед. Как мне были приятны взгляды других женщин, направленные на него. Я не думала о том, что в дальнейшем меня начнет это раздражать, — это было бы глупо, так думать, когда ты постоянно слышишь признания в любви и рассказы о долгой, спокойной и мирной семейной жизни.

Мы познакомились с ним в пансионате, куда я поехала, поддавшись на дедушкины уговоры. Неумно было — я и сейчас так считала — ехать в какой-то идиотский дом отдыха, где живут одни пенсионеры, когда у тебя есть теплая комфортабельная дача. Просто мне надоело сидеть в четырех стенах и захотелось отдохнуть в какой-нибудь Испании, но когда я обратилась к дедушке с просьбой профинансировать отдых, он отказался наотрез, заметив, что и так меня избаловал. Ну а если уж мне и вправду надо отдохнуть, он готов взять мне путевку в ведомственный пансионат — это будет не менее полезно и обойдется дешевле.

Иногда дедушка проявлял себя настоящим Гобсеком. Я попрепиралась с ним, но недолго, потому что он, хитрый и изворотливый, всем видом показывал, что заботится обо мне и не предложит плохого. Гадкий старик воспользовался запрещенным приемом — он сказал, что у меня плохой цвет лица и солнце мне не очень полезно, а там чудесный воздух, лучше, чем испанский, и можно пройти курс массажа, поплавать в бассейне, и там хорошие врачи и тренажерный зал.

Я заикнулась было о том, что это будет стоить примерно столько же, сколько месячный абонемент в престижный фитнесс-центр, но дедушка напустил на себя строгости, сказав, что на это денег не даст, а вот отдыхать отправит. Потому что нечего мне сидеть на даче, где меня никто не видит, лучше уж погулять и показать себя отдыхающим, среди которых есть очень интересные и заслуживающие внимания люди.

В итоге мне пришлось согласиться. Это была жертва, но я пошла на нее, чтобы доставить дедушке удовольствие. Он был счастлив, забрал к себе Фредди и обещал мне, что будет кормить его печенкой. Я же поехала на принудительное лечение, собираясь умирать от скуки, а в итоге получила массу приятных впечатлений.

Отец Андрея работал там же, где когда-то дедушка, и отправил сына на каникулы, чтобы тот, утомленный упорной учебой, смог как следует отдохнуть и отоспаться в тишине барской усадьбы. Она принадлежала раньше какому-то графу, а со сменой формаций плавно перешла в руки самой могущественной организации, которая сделала из нее место отдыха для уставших от борьбы за государственную безопасность работников. Но настроение, создаваемое воздухом в сосновых аллеях, уставленных гипсовыми статуями ангелочков и обнаженных резвых нимф, было каким-то ностальгическим. Жизнь текла здесь неспешно, мягко проникая внутрь сквозь витражи на веранде и оседая золотистой солнечной пылью на лакированных перилах широких лестниц старого особняка.

Покой и размеренный неторопливый быт нарушали здесь только небольшие группки молодежи, приехавшей развеяться после сессии, но они селились не в старом корпусе, а в отдельных коттеджах и напоминали о себе только пьяноватым смехом перед ужином да музыкой, периодически доносимой от их крошечных домиков сизым ветром ранней весны.

Я гуляла по усадьбе, покуривая черные сигареты с золотым фильтром, выходила за тяжелые каменные ворота, больше чем что-либо подчеркивающие закрытость места. За воротами было бесконечное унылое поле, пока еще белое, седое, но уже начавшее лысеть, тут и там темневшее прогалинами в снегу. Любовалась воронами, тщетно пытающимися что-то найти, ковыряющимися клювами в земле, слушала их тягучее, средневековое какое-то карканье. Небо, зеленовато-черное, тяжелое, вскрываемое периодически их крыльями, так похоже было на то, что запечатлела кисть Брейгеля на полотне «Охотники зимой», — и вызывало ощущение безысходности и неизбывной, горькой тоски.

Молодой женщине, приехавшей отдыхать, тоску можно развеять только одним способом — нет лучшего лекарства от хандры, чем черные испанские глаза влюбленного в нее мужчины. Он так неожиданно появился, что мне показалось, что это посланник провидения, не реальный человек, а дух, призванный избавить меня от раздумий.

Для посланника провидения он, впрочем, имел очень хороший аппетит, любил выпить и в нетрезвом состоянии начинал нести ахинею. Но скверные черты его характера были мне безразличны, а вот его интерес ко мне в этом печальном месте имел большое значение. Во всяком случае, в первый же вечер нашего знакомства я не пошла уже за ворота, оставшись в измятой безжалостно постели и задавая самой себе вопрос, почему же еще вчера мне было так грустно.

Он подошел ко мне, когда я заканчивала ужин, стараясь не слушать специфических разговоров соседей по столу — мужа и жены с ребенком. Муж говорил что-то о том, когда начинается сезон охоты в этих местах и что за живность здесь водится, а жена, поглядывая на него из-под жидкой тусклой челки, вставляла со вздохом каждые пять минут фразу «мне бы твои заботы». И, подчеркивая серьезность своих проблем, слишком глубоко засовывала ложку с картофельным пюре в горло чаду. Чадо давилось, морщило лоб и терло конъюнктивитные глаза.

Я ограничилась горячей булочкой с какао, задумав достать из багажника «гольфа», спящего на стоянке, бутылочку «Мерло», прихваченную из Москвы, и банку маслин и полистать журнал, который валялся там же. Вытерла пальцы накрахмаленной салфеткой и поднялась, едва не столкнувшись с молодым человеком, застывшим рядом со столиком.

— Поговорить можно с красивой девушкой?

Голос у него был слишком высоким, чтобы мне понравиться, а вот все остальное соответствовало имиджу героя-любовника, который он, видимо, старательно пытался поддерживать. Отсюда и обтягивающие джинсы, и немного старомодная кожаная куртка с бахромой, и «казаки» с железными пластинами на мысках. Я почему-то подумала, что он не носит нижнего белья, потому что на дорогое у него нет денег, а дешевое он презирает.

— Пожалуй, нет никаких противопоказаний.

— А-а… — Он, видно, был немного тугодум. — А я на тебя смотрел весь ужин, вот, познакомиться решил. Одна здесь или с родителями?

Меня слегка коробил его фамильярный тон, но улыбка — широкая, чуть смущенная — подкупала, и у меня не возникло желания поставить его на место фразой, что это, похоже, он привык отдыхать с родителями, у меня же другие правила. Я просто усмехнулась и пошла, а он пошел за мной.

— Так ты одна?

— Не совсем. — Я негромко говорила, и он наклонился, чтобы лучше слышать. — Я здесь с двумя женщинами. Но знаете, я немного стесняюсь об этом говорить — не все могут понять. Мы живем вместе уже третий год, а мне все равно как-то неловко, все считают нас подругами…

Глаза его округлились. Огонь мачизма, полыхавший в них, начал быстро меркнуть, словно его написанные карандашом на бумаге представления о самом себе как о самом крутом мужчине сгорели, оставив после себя две кучки черного пепла в зрачках. Мне стало смешно — кожаная куртка оказалась каркасом для пустоты, в которой жила летучая мышь неуверенности.

— Я пошутила. Я действительно здесь одна, и мне очень скучно. Не могли бы вы меня развлечь?

— Смотря как. — Он все-таки был хреновый мачо.

— Так, как мне этого захочется.

— А мне захочется того, чего тебе?

— А зачем вы подошли?

Ему было не по себе. Он такой эффектный был, мог бы по подиуму ходить запросто, намазав голову гелем, а губы прозрачной помадой, — а он стеснялся уверенной женщины.

— Ну… Ты мне понравилась. Честно. Вот я и подошел, чтобы познакомиться.

Глупо было бы мне не использовать такой шанс и продолжать скучать еще и сегодня. Я посмотрела на него, словно оценивая, покачала головой одобрительно.

— Я знаю более хорошее место для знакомства. Да и вам оно больше подойдет — вы там сможете более полно проявить себя, чем в пустом разговоре. А я увижу, насколько я вам понравилась, — терпеть не могу вранья.

— И что же это за место?

— Мой номер. Точнее, моя постель — нет лучшего способа узнать человека. Да и мне, может быть, станет интересно. А уже потом будет понятно, имело ли смысл знакомиться.

Он покраснел. Видимо, это было неожиданно для него, но он не хотел все-таки показывать свое смущение. Поэтому по-детски шмыгнул носом, усмехнулся криво и качнулся на скошенных каблуках.

— Неплохая идея. Круто. Ну пошли…

Только позже я поняла, что у него было очень мало женщин. Что неудивительно — таких, как он, женщины боятся. Слишком хорош, наверняка бабник. Молодой, яркий, что уж от такого ждать. И отказ получать тоже обидно — одно дело старый лысый жирный мужичонка скажет тебе, что ты не в его вкусе, он, мол, предпочитает высоких блондинок, так ему и ответить-то нечего, кроме ненужного «посмотрел бы на себя, пингвин», и не задевает он никак. И совсем другое — молодой красавец с испанскими глазами, близкий, но недоступный, от своего равнодушного взгляда могущий породить комплексов больше, чем от спермы детей.

Когда мы пришли в номер, я сама начала раздевать его, потому что опасалась, что он будет топтаться и бормотать что-то о том, что я клевая девчонка, еще плохо понимая, с кем имеет дело. Сняла куртку, обнаружив под ней водолазку. Не торопясь сняла и водолазку, а потом опустилась на колени, расстегивая железную «молнию» — тугую, непослушную, прячущую от меня то, что так мне нравится, за плотной тканью джинсов, как он прятал свое желание за глупыми словами.

Когда мы легли в постель, я начала ласкать его, чувствуя себя зрелой женщиной, а его ребенком, несмотря на то что он был скорее всего моим ровесником. Я думала о том, как стану старой и буду платить за любовь молодым мальчикам или делать им подарки, как раньше, в молодости, делали мне богатые солидные мужчины. И я не буду стесняться своего морщинистого целлюлитного тела, увешанного золотом, припудренного, потому что они все равно будут нежно гладить и целовать его, хоть и из корысти. А я буду посмеиваться и вспоминать, какой я была, и ни о чем не буду жалеть…

Я задумалась так, что не заметила, как он начал приподниматься, вырос надо мной, и я оказалась снизу — маленькая, белая, такая контрастная с ним, высоким и смуглым. И когда он задвигался, войдя — сразу торопливо, резко, даже чуть болезненно для меня, — я подумала, что он поймет потом, каким ему надо быть. Он поймет и проявит себя. Он сможет вешать разбитые женские сердца у себя на поясе, словно трофеи, подобно тому как вешали американцы отрезанные вьетнамские уши во время войны в джунглях. Он научится говорить так, как ему следует, или молчать выразительно, он будет сжимать своих любовниц в объятиях и смотреть на них гипнотически.

Но все это случится после того, как он узнает настоящую женщину — ту, которой будет все равно. Ту, на которую он не произвел впечатления, потому что она видела кое-что посерьезней сапог с железными мысками. Ту, которая не стесняется говорить о сексе, а еще меньше стесняется им заниматься. Ту, которая знает больше, чем знает он. И которая поделится с ним своим опытом и даст ему уверенность. Уверенность, которой с ней ему всегда будет не хватать. Меня, если короче.

Неделя прошла довольно однообразно. Но подобное однообразие было лучше, чем гулянье по полям и вынужденно-философские мысли. Утром завтрак, после него секс, потом обед, секс, ужин, секс. Ночь, полная секса. Он был молод, и у него, похоже, не было до этого постоянной партнерши. Он был голоден и впихивал этот секс в себя, рискуя обожраться и тошнить потом, и только мое умение его сдерживало. Я скрывалась от него в своем номере, делала вид, что сплю, моюсь, читаю. Если я отвечала на его стук, но не открывала, он начинал скрестись и шептать в скважину, что уже не может ждать, и я впускала его, и в открытую дверь врывалось цунами, которое подхватывало меня, сбивало с ног, терзало, мотало, скручивало. И гибло само, затихало, оставляя после себя лишь несколько влажных капель на моем животе.

Да, именно на животе — потому что он никогда не кончал в меня. Хотя я, как-то раз случайно открыв шкаф в его номере, нашла пачек двадцать презервативов, количество которых просто кричало о том, как мало он знает о природе вещей. В том смысле, что столько никогда не понадобится, потому что если это понравится, то можно обойтись и без контрацептивов, чтобы не портить удовольствия, а если не понравится, то используешь всего один, пару в лучшем случае. Так что он — следуя моей просьбе быть осторожным, но ничего на себя не надевать, — в самый последний момент выскакивал из меня, да так поспешно, что я даже не успевала продлить его удовольствие другим способом, при помощи губ и языка, а он уже падал бессильно, не стесняясь скомканного запятнанного члена.

Мы мало разговаривали. Наверное, он понял, что в разговоре со мной всегда проиграет, а выглядеть проигравшим не хотел. Но что-то внутри его инфантильной, несмотря на мужественный облик, души начинало шевелиться, и я, глядя в его темные и влажные глаза, словно погружалась в черничный конфитюр — так сладко и голодно мне было.

Он вызывал у меня странные чувства — у меня, привыкшей с мужчинами чувствовать себя испорченным ребенком. Я видела, что он глуповат, несмел и даже чуть стеснителен, хотя и пытается это скрыть за дерзостью фраз — «это было круто, малышка». Мне сразу захотелось сказать ему, что не стоит напрягаться, потому что это всего-навсего игра, которая скоро кончится, и не о чем будет жалеть, кроме нескольких неудачно разыгранных эпизодов. Но постепенно он начал показывать мне, что относится ко всему этому серьезно, и задавать вопросы, которые мне было удивительно слышать.

— Ты замужем? — спросил как-то раз, лежа с закрытыми глазами, натянув простыню до подбородка. Спросил как бы невзначай, но выдавая интонацией важность вопроса.

— Не совсем. А почему ты спрашиваешь?

— Так… Что значит «не совсем»? Разведена? Или собираешься?

— Если замужество — это регулярный секс, крем на лице ночью и гулянье с собакой утром, — то я замужем.

— Не понял. Ты так всегда странно говоришь.

— Штампа в паспорте у меня нет. Любовники, необходимость мыть посуду и опасность забеременеть — есть.

— Любовники? — Он напрягся, а я улыбнулась, подумав, что ревность будет его неотъемлемой чертой, как любовь к чесноку и терпким дешевым туалетным водам, — он такой экспрессивный.

— Ну, ты же мой любовник, верно?

— А… Ну да.

Когда он в порыве страсти выкрикнул хрипло, что хочет, чтобы я вышла за него замуж, я подумала, что это случайность. Но после того как все было кончено, он уже серьезно, спокойно и тихо спросил:

— Ты правду ответила?

— Что?

— Ты ответила «да», когда я сказал, что хочу на тебе жениться.

Я усмехнулась. А потом почему-то неожиданно увидела себя в роскошном белом платье — коротком, облепляющем тело, как вакуумная упаковка. Увидела свои яркие губы, и светлые волосы, развеваемые ветром, и взгляды мужчин, сожалеющие, восхищенные, вопросительные. Увидела маленький круглый букет, кидаемый в толпу людей без лиц, и чьи-то руки, подхватывающие его, и услышала хлопки пробок шампанского, банальные и оттого особенно необходимые. И, стерев презрительную усмешку с лица, обращаясь больше к самой себе, чем к нему, пробормотала:

— Почему бы и нет…


Когда мое свадебное платье повисло безжизненно и обреченно в желтом шкафу Андреевой бабки, с отпоровшимся подолом, пьяно залитое шампанским и спермой не в меру страстного жениха, был уже май.

За пыльными окнами виднелся тесный дворик, на балконах дома напротив сушилось белье, внизу инвалидно застыла старенькая «пятерка» без колес. Ничего не говорило о том, что произошло какое-то важное событие, кроме горки ненужных подарков в углу комнаты — столовые приборы, бытовая техника, включающая в себя три кофемолки, гора комплектов постельного белья, часы-луковица для мужа — да нескольких букетов пожухлых цветов. А внутри у меня саднила мысль, что теперь все будет по-другому и надо стать серьезней, потому что я приняла важное решение, и приняла навсегда.

Мне не было жаль моей свободы — у меня ее всегда было слишком много. И впрочем, я не считала, что теряю ее, выходя замуж. Более того, теперь я чувствовала себя взрослее, мудрее, у меня не оставалось времени на глупости, потому что надо было многое успеть за день. Сама себе я сказала, что буду идеальной женой и мой муж будет получать легкий континентальный завтрак утром, плотный ужин с куском мяса вечером и фантастический десерт в виде меня ночью. Он будет носить в бумажнике мою фотографию, а я — его, а через год мы купим попугая, а потом сиамскую кошку. Еще через два я рожу ребенка, и у него тоже будут черничные глаза.

Единственное, чего мне хотелось, так это чтобы все подробности фантастического торжества поскорее забылись. Слишком много было неожиданностей, начиная от поездки к памятнику Дзержинскому, на которой настоял Андрей и к которой я, мягко говоря, была морально не подготовлена. И заканчивая выпиванием водки из туфли невесты — после которой глаза моего супруга стали необыкновенно теплыми, огромными и жидкими, как коровьи лепешки, — под бесконтрольные вскрикивания его не очень-то презентабельной родни.

То, что я представляла себе, было так же далеко от истины, как несколько оставшихся после события фотографий, на которых все необыкновенно красивы и сказочно счастливы — благодаря черно-белой пленке. У жениха оказалась престарелая, всем недовольная мамаша с выкрашенными гидроперитом волосами, папа, чересчур крепко обнимающий невесту в танце, и слишком много близких друзей. Вся компания собралась сначала в загсе, где был распит первый ящик шампанского, потом плавно переместилась в церковь для лицезрения процедуры венчания, а уже потом, с просветленными то ли алкоголем, то ли пением а капелла лицами, отправилась в ненужное путешествие по Москве. Дедушка вначале отсутствовал, и я мысленно говорила ему спасибо, потому что сгорела бы со стыда, видя его насмешливо-злые глаза. Он приехал только в ресторан, на нем были светло-серый костюм и черная шелковая рубашка, и он сел так, чтобы не видеть никого, кроме невесты.

Так что из людей, которые могли бы морально поддержать меня в столь трудную минуту, не было никого. Арендованный белый лимузин несся на. Лубянскую площадь, чтобы, остановившись у исторического здания, выпустить участников торжества для возложения цветов к постаменту. Который с некоторых пор был непонятным куском камня для всех нормальных людей, но для друзей моего мужа это было место, на котором некогда стоял самый важный памятник мира. Мистическая фигура, подхваченная ветром перемен, давно исчезла неизвестно куда, но для тех, кто перебегал сначала с цветами оживленную улицу, потом перелезал через массивные цепи, а потом объяснялся с милиционерами, пустота над постаментом, видимо, являла собой какую-то особую идею, недоступную другим. Она была для них символом, знаком касты, она делала их непохожими на остальных.

Я стояла в белом обтягивающем платье около лимузина, задумчиво глядя на сухой шершавый асфальт, и рисовала картинки. Я представляла себе, как вечером, в ресторане, в толпе гостей, из которых многие будут мне незнакомы, я увижу лицо. Странно близкое, напоминающее смутно о чем-то. Он будет непременно высок, строен и светловолос. У него будут аккуратные тонкие усы, и ему не дашь больше сорока, хотя на самом деле ему уже давно за пятьдесят. И он будет смотреть на ослепительную невесту так, как смотрит на витрины гастрономического магазина на Тверской бомж, который когда-то пробовал великолепный продукт, но это было давно, и воспоминания о нем и голод не дают покоя.

Это должно было быть примерно как на картине «Неравный брак», но жених немного не вписывался, потому что был слишком молод, и незнатен, и небогат, — но это не так важно. Человек этот должен был смотреть и смотреть на меня, а я могла бы улыбнуться ему ласково, незаметно для остальных, и в полутьме зала, в каком-нибудь медленном танце подарить ему прощальный поцелуй, оставив на его губах слабый след помады и вкус потерянного счастья.

Человека такого я не знала, но в принципе его роль мог сыграть кто-нибудь из моих прежних знакомых. Жаль вот только, что о торжестве не знал никто, а потому картинке было суждено навсегда остаться прозрачной дымкой, повисшей в моем воображении. Повиснув же, она, как сигаретное облако, затупила восприятие действительности, сгладив фигуры, освободившиеся от милиции, бежавшие теперь радостно к машинам. Первым среди них был Андрей — он кричал громче всех и вообще веселился от души. Прозрачная ширма, созданная мной, делала его не таким идиотом, каким он казался, а, напротив, придавала ему привлекательности. Я подумала, что он счастлив, потому что его жена так красива, молода и восхитительна, что поэтому он так бесшабашно весел, возбужден и задорен.

Возбуждение и задор проявились сполна, когда перед рестораном гости заехали домой поесть черной икры и выпить еще немного шампанского. Под ногами в коридоре болталась гигантская колли, взвизгивая, когда ей случайно наступали на лапу. Квартира Андреевых родителей была на удивление просторная и светлая. Ванная тоже была светлая, поэтому я отчетливо видела, как покраснели у моего свежеиспеченного мужа белки, и член его был тоже синевато-красным и крепко пах. Он закрыл дверь на щеколду и повернул меня лицом к раковине, и в зеркале, висящем над ней, я видела пожухлую белую розу в своих волосах и его остро торчащий кадык. Мне было немного грустно и очень-очень сладко.

Тогда, в тот самый момент в ванной, мне впервые показалось, что я что-то сделала не так. Тогда, когда его сперма текла по моим ляжкам, а внутри затихали судороги, я посмотрела на него в зеркало и мне показалось странным, что у него такой безвольный подбородок. Такой маленький и острый, так нелепо втыкающийся в ворот рубашки. И странно, что он, такой всегда нерешительный со мной, сейчас ведет себя так по-хозяйски, словно почувствовав, что он стал другим человеком — повелителем, господином. А я — его собственностью. Мне даже немного смешно стало — потому что ему не шла эта роль и при всей своей уверенности он не мог убрать испуг, смешанный с вызовом, из своих черничных глаз.

Я вдруг подумала, что человек, которого я представляла в роли своего мужа, совсем не был похож на Андрея. Во-первых, он был старше. Во-вторых, он должен был бы быть писателем, или рок-певцом, или отошедшим от дел мафиози. Он должен был быть немощен, капризен, у него могла быть язва или цирроз печени в слабой форме. Он должен был бы носить белье от Версаче и за день выпивать три бутылки «Бордо», а любимым выражением его могла быть фраза «Я сегодня не в духе». А Андрей был слишком молод, простоват и не очень-то умен. Но я думала, что выхожу за него замуж не потому, что он любит меня, а потому, что я всегда буду для него чем-то недосягаемым, тем, что он не может понять и что безумно привлекает его, как привлекают людей картины Босха — красивые и кошмарные одновременно.

Он умылся, заправил рубашку в брюки и вышел к гостям, а я сидела на бортике ванны и рассматривала собственные ноги. Они такие красивые были в белых чулках с подвязками, а то, что находилось между ними, было гладко выбрито, и покраснело, и припухло. Пальцы трогали горячую влажность, терпкую, скользкую, неготовую принадлежать одному мужчине, — но я сказала себе, что ошибаюсь. Просто потому, что трудно поверить в то, что больше нельзя приглашать на дачу гостей и нельзя давать посторонним мужчинам свой телефон, а выходя в магазин, я должна буду думать о том, что нужно купить, чтобы приготовить ужин, а не о том, что хозяин синей «вольво», стоящей у подъезда, смотрит на меня не очень скромно.

Что происходило потом, я помнила смутно — слишком много суеты. В ресторане было душно, от запаха роз у меня разболелась голова, а Андреев друг, который сидел слева от меня, все время гладил меня по колену. Он был низкорослым, с толстым перебитым носом и с маленьким шрамом над верхней губой, но мне так хотелось, чтобы его рука поднялась выше. Он дразнил и меня и себя, но остановиться не мог, и в итоге я пересела. Ненавистные мне крики «Горько!» раздавались все чаще, наверное, потому, что народ был уже сильно пьян, а Андрею так нравилось со мной публично целоваться, что я вынуждена была стереть помаду салфеткой, чтобы хоть себя не ненавидеть за то, что она размазана.

Поздно ночью лимузин, едва втиснувшись в тесный дворик, привез мужа и жену в новое жилище. Паркет был скрипучим, мыло — земляничным, а Андрей — невменяемым. Настолько, что заснул в костюме, среди букетов, кинутых на кровать. Я несколько раз проверяла, жив он или нет, а один раз поймала себя на мысли, что была бы не против, если бы он вдруг перестал дышать.

Так вот и получилось, что никакой мало-мальски брачной ночи у меня не было. Утром ему было плохо физически, а мне морально — я впервые спала с мужчиной в одной комнате и не занималась с ним сексом. Пытаясь возместить пробел с утра, я потерпела поражение — его рвало в туалете, ему было тяжело двигаться, и он хотел только спать. Я сидела в ванне, среди цветов, обрывая лепестки и бросая в воду, пила шампанское и с некоторой брезгливостью рассматривала стены, обклеенные календарями с тайскими красавицами.

Я никогда не была раньше в таких старых домах. Мы несколько раз приезжали сюда до свадьбы, потому что у него дома были родители, а на дачу звать я его не хотела. Я не признавалась себе в этом, но мне начало надоедать однообразие. Я изначально не могла сказать, что он делал что-то необыкновенное, а по прошествии четырех месяцев знала, как он будет дышать сейчас, а что скажет через две минуты. Но все-таки раз пять мы здесь были.

Однако квартиру я толком не видела, да она и не интересовала меня, а вот сейчас надо было все как следует рассмотреть — в конце концов, мне предстояло здесь жить. Потолок был весь в трещинах, давно вышедшие из моды бамбуковые палочки колыхались от дуновения ветерка, раздражая, а посуда была из дешевого фаянса. Мне хотелось думать о том, как здесь можно все изменить — покрасить стены красивой краской, положить покрытие, повесить новые шторы. Но чем больше я думала, тем меньше у меня оставалось желания что-то делать — слишком много надо было вложить в это денег и сил.

В какой-то момент мне стало страшно. Я вдруг представила себе, что среди полуразваливающихся кроватей и уродских плюшевых собак должен пройти остаток моих дней, я видела себя, постаревшую быстро, беременную, потом качающую ребенка — кричащего, красного. Андрея, приходящего поздно и навеселе, бутылку водки, которую я прячу от него в шкаф с бельем. И все это под бой часов — идиотских часов с маятником, висящих на кухне, — неотвратимый, символический, фатальный…

Надо было отключить бой у этих часов, и я вылезла из ванны. В коридоре висели рога — не такие, как у меня на даче, гораздо меньше и безо всякой головы, — я и раньше их видела. Они были облупленные и пыльные. Я залезла на маленькую скамеечку и потрогала пальцем пластинку, к которой они были прикручены. А потом изо всех сил потянула их на себя, вызывая тихий шепот старой стены и осыпая штукатурку.

— Эй, ты чего это, а?

Он немного пришел в себя, раз смог встать с постели. Он был бледным и взъерошенным, с красными рубцами на лбу.

— Хотела снять эту дрянь.

— А чем они тебе не нравятся? — Он похмельно прижался щекой к моей мокрой и голой попке.

Я пожала плечами. Я не могла бы объяснить, чем они мне не нравятся, но мне не хотелось, чтобы они здесь висели.

— Лучше помоги мне.

— Да брось ты. Прикольная вещь. — Он снял меня со скамеечки и тут же схватил за грудь.

— Ничего прикольного, как ты выражаешься, я здесь не нахожу.

— Да брось. — Он, похоже, чувствовал себя лучше. — Вот смотри.

Он встал прямо под рога и состроил идиотскую рожу, выпучив глаза и высунув язык.

— Смешно, правда?

— Да… Действительно смешно. — Я посмотрела на него, удивляясь, почему не могу улыбаться. А потом сказала себе, что уже знаю ответ, просто не хочу себе в этом признаться. Просто не хочу — и все…


Истина, снизошедшая на меня в первый день замужества, была совсем не такой страшной. Просто мне было немного стыдно говорить себе, что я совершила ошибку, — в конце концов, собственные ошибки не нравятся никому. Даже мне — считающей ошибки, промахи и недостатки лишь свойством моей натуры. Свойством, делающим ее еще привлекательнее.

Меня, например, никогда не смущало, что мое тело покрыто нежным розовым жирком, — я считала себя восхитительно аппетитной, а наличие мужчин только подтверждало мое мнение. Я никогда не стеснялась того, что люблю выпить — если это хорошее и очень дорогое красное вино, что люблю поесть — если это качественная, красиво приготовленная еда. Что люблю ничего не делать, предпочитая всем занятиям валяние в голом виде на черной простыне, ленивое перелистывание глянцевых журналов и секс.»

Мне не было грустно, когда обиженные невниманием бывшие партнеры называли меня жестокой, бездушной, развратной и эгоистичной, — в конце концов, именно такой я всегда была и такой всегда хотела казаться. Но вот в том, что я вышла замуж просто потому, что мне хотелось провести день в белоснежном платье, вызывая у мужчин зависть к мужу и восхищение мной, — признаваться было стыдновато.

Я честно пыталась быть хорошей. Я вставала каждое утро, готовила легкий завтрак для Андрея, гладила ему рубашки и делала обязательный минет по ночам. Я весело и ласково разговаривала по телефону с его мамой, я пыталась приучить себя смотреть телевизор, я выработала даже особый взгляд, которым одаривала подходящих знакомиться на улицах мужчин. Они, глядя в мои светлые круглые глаза, должны были видеть в них серьезность, усталость от всего и — ни тени кокетства. И хотя они чаще всего ничего не замечали, а нагло продолжали беседовать со мной, я говорила себе, что все равно достигну совершенства.

Это было так странно, что я начала думать, что такова — противоречива и непонятна то есть — настоящая любовь. Позже я поняла, что приняла за любовь короткое сексуальное удовлетворение, подобно тому как принимают за серебряный доллар лежащую на асфальте пробку от пивной бутылки.

День, когда я осознала, что все мои обещания самой себе стать серьезней — сущая чепуха, был ничем не хуже и не лучше других. В этот день не произошло ничего глобального — не было ни разбитых сердец, ни разрывающихся на части душ, ни расколотого пополам счастья. В тот день пошел дождь, а у моего мужа, только недавно купившего себе за пятьсот долларов железного коня первой модели, что-то случилось с развалюхой, которую он называл машиной. И к нему на помощь приехал друг — верный друг, откликнувшийся на зов. Тот самый — с перебитым носом, который гладил меня по коленке на свадьбе. Он привез что-то нужное — я не особо вникала, — а потом пил чай на кухне, когда Андрей бегал внизу и устанавливал на машину всякие штуковины.

Не знаю, почему этот взрослый, гораздо старше Андрея, человек был его другом. И был ли он таковым в действительности. Он был нормально одет — во всяком случае, на нем были дизайнерские джинсы, черная водолазка и блестящие ботинки с тупыми, обрезанными мысками. Тяжелая цепь на запястье, тяжелый взгляд и кривая ухмылка. Он мне понравился, и мне было приятно угощать его чаем, сидя в тонком обтягивающем халатике с расползающимися полами, открывающими все — грудь, ноги и то, что между ними.

— Почему вы не пьете?

— Горячий.

— Не буду советовать вам налить в блюдце — это всегда так ужасно смотрится. Вы можете поговорить со мной, а он остынет, пока мы будем беседовать.

Очередная ухмылка. Сузившиеся глаза. Рука на моем колене — опять.

— Ну, как жизнь у молодой жены? Небось муж спать по ночам не дает?

— О… Это так нескромно. — Я опустила глаза. Кокетство, копившееся во мне долгих два месяца, прорвало внутренние заслоны и поперло наружу.

— Да ну? Что ж такого? Расскажи мне — я вот не женат…

— Сразу видно, что не женаты. Я открою вам секрет — то, ради чего мужчина откладывает все дела до свадьбы, потому что считает это самым главным, после нее становится ему не так интересно. И тогда он принимается за те самые дела, которые так долго откладывал…

— Хм… А я бы не стал. С такой женой точно бы не стал.

— Это все слова. Они мне льстят, конечно, но — я повторюсь — это потому, что вы не женаты.

— Рано еще. А к тому же нет дел никаких и откладывать нечего. Была бы ты девчонка свободная, я бы тебе прямо сейчас предложил.

— Предложили бы что?

— Ну… То самое.

— Если вы имеете в виду секс, скажите прямо — я давно не стесняюсь этого слова.

— Ну да. Секс.

Его рука ерзала по моему колену, а я думала, что сейчас он увидит, какая мокрая я стала внизу — халат ничего толком не скрывал.

— Ну так предложите. И только не говорите мне ничего про мужскую дружбу — она умерла вместе с тремя товарищами. — Он не понял, но меня это не смутило. — А что касается свободы… Самая большая свобода — та, что заключена в нас самих. Вы решаете, насколько свободным можете себе позволить быть, верно? А теперь… скажите мне, сколько времени займет эта возня у машины? И еще один вопрос, — я приблизилась вплотную к его крупному уху, — вы ведь умеете хранить тайну?..

Это длилось каких-то двадцать минут — но они сделали меня счастливой. Они вернули мне радость жизни, они дали мне то, что я так любила всегда — запах не очень чистого мужского члена, и пота, и спермы. Они прорезали тишину спальни криками и стонами, вскрыли стены, обступившие меня со всех сторон, пропороли крышу, позволяя вылететь на свободу уставшему «я». И оно летело над городом, красное и мокрое, на фоне серого матового неба, визжа, всхлипывая, шепча что-то невнятное, спрашивая себя, неужели оно так долго спало.

Он был сверху. Он не позволил мне сесть на него — он, видимо, хотел полного обладания. Возможного только в том случае, если чувствуешь подмятое тобой трепещущее слабое тело. Трепещущее, но не просящее о пощаде, взглядом требующее продолжать — сильнее, быстрее, глубже. Изо всех сил.

Моя голова упиралась в спинку кровати, потом свернулась набок, потом, поднявшись, уперлась в его плечо. Пружины не скрипели, они гудели беспрестанно, пока одна не лопнула с гулким звуком. И почти сразу он захрипел, потом застонал, и последние его движения отдались где-то у меня в мозгу, и перед глазами поплыли сине-черные яркие круги, пульсирующие, сокращающиеся, взрывающиеся и разлетающиеся. Лопающиеся, как детский воздушный шарик.

Он лежал рядом, а я слабо улыбалась. Он, по-моему, что-то говорил, но я не слушала. Я смотрела на его член, похожий на остатки этого лопнувшего воздушного шарика, резиновую тряпочку, только не синюю и не зеленую, а белую, бесцветную даже. Я думала, что так же лопнули мои планы, мои раздумья о семейной жизни, и что совсем не жалко их, потому что шарик — бессмысленная игрушка, их даже дети особо не любят, а весь интерес только в том, чтобы выпустить на волю или посмотреть, как он лопнет…

Я стала опять бывать на даче. Я говорила мужу, что еду к родителям, зная, что он не будет звонить и уточнять, сажала Фредди в клетку, стоящую на заднем сиденье, и мчалась туда. Никогда раньше я не получала такого удовольствия от гулянья по пустому саду, от тишины в доме, от ранних рассветов, которые я встречала, не ложась спать до утра. Розовый ожог на руке, полученный мной в самом начале семейной жизни при попытке пожарить блины, почти совсем сошел, да и рубашки я давно не гладила. Мне было спокойно и тепло, иногда даже жарко — когда мужчины, навещавшие меня, казались особенно страстными.

Иногда бывал и друг с перебитым носом — не часто, но всегда приятно. Но однажды он приехал тогда, когда его не ждали, и как человек, самолюбие которого было задето, он решил вынужденно покаяться перед Андреем в том, что соблазнил его жену. Чтобы тот знал, что она ему изменяет, и принял меры. Тогда он считал бы себя сохранившим лицо.

Мой муж оказался даже благороднее, чем я думала. Он не только простил старого друга, потому что тот не раз помогал ему в трудную минуту, не только выпил с ним водки в знак примирения — он еще и вздумал решить дело миром со своей женой. Прибегнув к самому лучшему способу, известному человечеству, — разговору по душам. Именно к тому самому, которым он владел хуже всего.

Я бы поняла и оценила, если бы он гордо сказал, когда я явилась, что мои вещи собраны и я должна покинуть его дом. Я не удивилась бы, если б он отхлестал меня по щекам, — по крайней мере моя мазохистская натура потребовала бы продолжения, более вдумчивого, неторопливого и изощренного. Но когда я вернулась домой на два дня позже, чем обещала, потому что отдых затянулся, — усталая, веселая и необычайно ласковая, настолько, насколько только может быть неверная жена, — он встретил меня в дверях, серьезный, чуть осунувшийся. Почему-то одетый в костюм и мятую белую рубашку. Галстук, который, видимо, он пытался завязать сам, валялся в кресле, скрученный в какой-то причудливый, почти морской узел.

— Где ты была?

— Ну, я же говорила тебе, Андрей, разве ты забыл? Я была у родителей. Знаешь, у Кати гайморит, это такая проблема, надо было помочь…

Он мог бы мне ответить что-нибудь колкое и пошлое, типа того, что с каких это пор у Кати выросли усы, и как же я ей помогала справляться с гайморитом — уж не отсасыванием ли? Но он предпочел игру в благородство и не идущую ему серьезность.

— Я звонил твоим родителям. Они мне сказали, что ты не была у них с нашей свадьбы. Они сказали, что ты на даче…

— О… — Я прикрыла глаза, улыбаясь. Так, словно меня уличили в чем-то, раскрыли мой секрет, и сюрприз, который я готовила, сейчас перестанет быть сюрпризом. — О… Я давно хотела сказать — прости, что так получилось, ты волновался, наверное… Я готовила дачу — немного убиралась, поклеила новые обои. Чтобы мы могли туда переехать. Не сейчас, конечно, если ты против. Но там ведь даже зимой тепло, и там гораздо уютнее, чем здесь. Понимаешь?

Мы в коридоре стояли. Рядом с дверью в ванную. И после моих слов он направился туда, молча, громко хлопнув дверью и запираясь изнутри на защелку. От сильного стука с рогов мягко упала на пол его кепка, обиженно выпустив воздух.

Вечером он сидел на кухне, методично отпивая из графина какую-то гадость — наливку, которую он недавно привез от родителей, то ли черничную, то ли клюквенную, но в любом случае с ужасным запахом, по которому можно было подумать, что сделана она из керосина. Он плакал и причитал, и никогда в жизни я не испытывала таких странных чувств — мне было жалко его и в то же время противно. Он казался мне рыбой, выброшенной на берег волной, — задыхающейся, умирающей, пучеглазой рыбиной. Которая вызывает сострадание, но при этом ее невозможно взять в руки, чтобы кинуть обратно, — слишком противно.

— Почему? Почему, объясни ты мне! Я что — не удовлетворял тебя? Зачем ты переспала с Лехой? Зачем ты врала мне?

У меня не было ответа. А если бы и был, я не стала бы делиться с ним своими соображениями. Я вдруг почувствовала, как мне все надоело. И самое смешное — я подумала об этом и улыбнулась, — самое смешное, что я не хотела бы, чтобы сейчас он сказал, что прощает меня, потому что мне это было не нужно. Уже не нужно. Я изменяла ему, замирая от страха, что он обо всем узнает, но это был страх выдуманный, воображаемый. Потому что когда он все узнал, я не видела смысла ни просить прощения, ни оставаться с ним. Лично для меня все закончилось — и я не собиралась анализировать, почему все получилось так, а не иначе.

— Что ты сделала? Что ты сделала, Аня? Почему? — Голос его, хриплый, дрожащий, становился все тише, голова клонилась к столу. А потом он вскочил внезапно и заорал прямо мне в лицо, заставив вздрогнуть: — Я с тобой разговариваю!!! Отвечай мне! Слышишь, ты?!

Я усмехнулась. Он то ли был уже пьян, то ли насмотрелся советских телеспектаклей о любви и ненависти и теперь разыгрывал один из таких передо мной.

— Ты хочешь знать почему?

— Да.

— Потому… Потому что я просила тебя, но ты не стал меня слушать. Потому что ты не снял со стены эти идиотские рога…

Он смотрел на меня, как на больную. У него, вероятно, были на то основания. А я неожиданно для самой себя высказала мысль, которая показалась мне странно разумной. Я высказала ее, не задумываясь особо, просто чтобы ответить ему что-то и закончить этот разговор, — и вдруг поняла, что сказала чистую правду.

— Ты удивлен? Ничего удивительного. Ты не снял эти рога — и они выросли у тебя. Мужчины так гордятся тем, что они несуеверны. Что ж, по крайней мере теперь ты с полным правом можешь оставить их и даже сделать так, чтобы они надевались на голову. Потому что теперь они навсегда твои.

И, видя, что он темнеет от злости, но ничего не может произнести, повторила еще раз, наслаждаясь собственным низким и хриплым голосом, выпуская сигаретный дым в сторону коридора:

— Потому что теперь они навсегда твои…


С того момента я вновь стала свободной женщиной. Для себя — но не для него. Он доставал меня еще долгое время, просил вернуться, уверял, что не будет обращать внимания на мои измены и я могу спать с кем угодно, но жить должна с ним.

Я удивлялась, как в таком совершенном теле таилась такая ничтожная натура, но потом сказала себе, что и карамельки обычно в самых ярких обертках. Нет, я не к тому, что истинная красота должна быть духовной, незаметной и все в таком роде, — мысль, достойная советского учебника по литературе, Где самой значимой героиней является непривлекательная весьма Марья Болконская с лучистыми глазами. Это я не к тому — на мой взгляд, это не совсем верно. Но лучше бы он злился, чем показывал мне свою слабость. Слабость я просто ненавидела — может, потому, что свою личную лелеяла и превозносила, но я все-таки женщина, а он якобы был мужчиной.

Он надоедал мне, доставал моих родителей и мог бы сделать мою жизнь совершенно невыносимой, но хитрый мой мозг, заботящийся исключительно о себе, позволил думать, что это восхитительно, что я вызываю у мужчины такую страсть. Мой муж угрожал мне, что он повесится или застрелится, если я не вернусь, а я сладко улыбалась, представляя его синее тело, окруженное родственниками, с ненавистью смотрящими на меня, и его друзей, тихо перешептывающихся о том, что ради такой женщины можно совершить самое страшное.

Но прошел месяц, второй, а самого страшного он не совершил-таки — и тем ужасно меня разочаровал. Мы развелись тихо и мирно, и я даже не стала сердиться на него за то, что он не вернул мне чудесный розовый зонтик, забытый в квартире его бабки.

Я опять жила на даче. Опять по вечерам в дедушкиной комнате горела синяя лампа — жирная рыба с закрытыми глазками, символизирующая для меня плавание в море удовольствия. И я плавала в нем, сталкиваясь с другими рыбами — самыми разными. Старыми и молодыми, богатыми и не очень, веселыми и грустными. Я сняла рога со стены и отнесла их в сарай, где хранились не нужные никому лопаты и грабли. Это не значило, конечно, что я хочу какого-то постоянства, — просто теперь они все время напоминали мне о том, кто я такая. О том, что я легкомысленная пустоголовая девица и что мужчины, общающиеся со мной, рискуют получить такую же развесистую пару на собственной голове.

Но изгнание рогов из дедушкиной спальни не особенно помогло. Теперь рога преследовали меня везде — я замечала их на молочных пакетах, хотя раньше не обращала внимания. Я даже не хотела носить вещи от некогда любимого Жана-Поля Готье — потому что в одной из его коллекций была чудесная плюшевая шапочка с рогами, в которой щеголял мускулистый красавец, похожий немного на Андрея. Я была как женщина в положении, замечающая всех беременных, думающая, что планета такая круглая, потому что тоже ждет ребенка. Стоит же ей родил», и она начинает смотреть уже не на беременных, а на женщин с детьми — сначала с маленькими, потом с подрастающими. А затем все само собой становится не особо значимым, и детей она тоже перестает замечать, и обращает теперь внимание на мужчин — и задает себе вопрос, изменяет ли этот своей жене, и если нет, то почему же ее собственный муж такая сволочь…

Однажды в гостях у одного моего знакомого, который отмечал свое пятидесятилетие, я встретила весьма интересного собеседника. Он тоже был немолод, неброско, но дорого одет, и привлек мое внимание тем, что демонстративно приподнимал очки, глядя на меня — словно желая удостовериться, что глаза его не обманывают и он на самом деле видит такую неземную красоту. Это было так комично, что я рассмеялась даже и, подойдя к нему поближе, протянула руку.

— Меня зовут Анна. Сразу должна вам сказать, что то, что вы видите, — совершенно настоящее.

— А я и впрямь сомневался. Нечасто встретишь действительно красивую женщину. Николай Андреевич. Можно просто Николай.

Он слегка пожал своей сухой лапкой мою руку, и его кольцо, надетое на безымянный палец правой руки, рассыпалось тысячей разноцветных бриллиантовых брызг.

Он был писателем. Это было так приятно — стать любовницей пожилого и, как выяснилось, весьма известного писателя. Он был вдовцом, и на столике около огромной кровати с полированной черной спинкой, с кучей подушек в изголовье, стояла в рамочке фотография очень красивой женщины — молодой, светловолосой и стройной, с огромными чистыми глазами. Я подумала, что это его жена — но это могла быть и какая-нибудь голливудская актриса. Спрашивать же мне его не хотелось — я подумала, что если он захочет, то расскажет все сам, а если нет, то и ни к чему мне забивать себе голову ерундой.

В любом случае, распластав меня на этой самой кровати несколькими часами спустя, ползая вокруг со свисающим брюшком, припадая губами и языком к моему телу, как страждущий к источнику, он не обращал на фотографию ни малейшего внимания. Не отворачивал ее к стенке, не убирал в стол. И она смотрела на его тощий пигментный задок, уютно поместившийся между моих белых, чуть дрябловатых ляжек, меленько дергающийся, сотрясающийся, вкручивающийся. Смотрела, широко раскрыв глаза, и губы ее блестели, словно она облизала их тайком, пока мы были заняты. Я — выгибаясь, дыша тяжело, и он — качаясь однообразно, хитро улыбаясь, щупая меня, трогая пальцем маленькую попочную дырочку, нажимая и отпуская.

Я была ему благодарна — мне нравился секс втроем, даже такой вот своеобразный. Мы начали встречаться чаще, и мне было приятно выпить в его обществе немного коньяку, а потом быть обласканной с таким исступленным желанием, которое бывает только у стареющего человека, для которого и один-то оргазм за вечер — уже много. Я все вспоминала, что когда-то давно хотела быть женой писателя. Чтобы слушать по вечерам написанные им несколько страниц великого произведения, которому не суждено быть законченным — такое оно великое.

Он читал бы медленно и нараспев, и сам бы незаметно смахивал слезу, а потом замолкал бы, прикрыв глаза, а на самом деле наблюдая за реакцией слушателя. И я взрывалась бы похвалами, обнимала бы его льстиво и целовала, говоря, что недостойна быть женой такого талантливого человека. И он бы предлагал мне выпить вина, и вечер перетекал бы в пьяную ночь, полную разговоров о литературе, а утром у него бы немело колено, и написанное вчера уже не нравилось, и вновь начинались муки творчества.

Николай был именно таким человеком. Он ходил дома в бархатных тапочках от Версаче с вышитыми на них серебряными головами и аккуратно ставил их перед кроватью, один к одному, перед тем как торопливо забраться на нее и начать меня щипать и тискать. Ему звонили какие-то известные всем — кроме меня, темной, — люди, и он разговаривал с ними непринужденно. Он называл великих поэтов козлами и мог цитировать стихотворение какого-нибудь древнегреческого автора — на древнегреческом языке. В общем, он был совершенно неповторим.

Все развивалось очень бурно — я со дня на день ожидала предложения стать его женой или жить вместе. Я знала уже, что он мечтает о наследнике, и даже думала, что, наверное, смогу его ему подарить — лучшего отца для ребенка и придумать нельзя было. Но внезапно все изменилось, и я знала почему.

Как-то раз, придя в гости, я принесла ему бутылочку «Бордо» и три нарцисса. Он сидел на зеленом бархатном диване и рассматривал старые фотографии. Мне было интересно, он очень хорошо рассказывал, любой невыразительный снимок превращался в кусочек жизни или в целую жизнь — яркую, необыкновенную, запоминающуюся.

— А это вы?

— А… Да, я. Мне здесь двадцать. А эту женщину видишь? Восхитительной красоты была женщина, Валентина Черная, певица, романсы цыганские пела. Вот помню, зашли мы с моим другом как-то…

Его голос еще звучал в моих ушах, а вот взгляд зацепил картинку — не примечательную ничем, снятую плохо и тускло. Но для меня очень значительную. На картинке был Николай, стоящий рядом с каким-то зверем — то ли спящим, то ли убитым. Передний план фотографии занимали рога — огромные, тяжелые, удивительно черные на одинаково сером блеклом фоне.

— И это я. Знаешь, поохотиться любил всегда — сейчас вот стар стал, а раньше, как сезон, все нужное собрал, и в лес. Тесть мой, Никанор Петрович, приучил меня. Вот уж мастер был — великий охотник. На медведя, бывало, с ним ходили. А это вот лось — у нас в подмосковных лесах очень много лосей.

— Лось?

— Ну да, лось. Сохатый. Видишь, огромный какой. А рога — у меня эти рога долго висели на даче, потом другу подарил одному, очень они ему по душе пришлись.

Что мне оставалось? Я только усмехнулась горько, уже зная, что наших с ним встреч немного осталось впереди. Через неделю у Николая случился инфаркт, и я пару раз отнесла в больницу апельсины, а потом последний букетик нарциссов и записку, запечатанную в голубой с серебром конверт. Она была неискренней и сентиментальной: «Милый Николай. Надеюсь на ваше скорейшее выздоровление. К сожалению, я вынуждена уехать, и я не знаю, выпадет ли мне счастье когда-нибудь встретиться с вами. Искренне ваша, А.».

На то были причины. Нет, я вовсе не испугалась его болезни. И не думала, что не стоит связывать свою судьбу с пожилым нездоровым человеком и рожать ему ребенка — я не сомневалась, что денег у Николая хватит на несколько жизней своих и на мою тоже. И я не видела ничего плохого в браке по расчету — тем более Николай мне нравился.

Нет, дело было совсем в другом. Мой престарелый поклонник хватал ртом воздух и демонстрировал на хитрых медицинских аппаратах некачественную работу собственного сердца, тревожа врачей. А они не знали, что надо думать не о том, как спасти Николая от инфаркта. А о том, как удалить с его головы невидимые, но очень тяжелые для его преклонного возраста рога…


Это случайно получилось. Просто по пути домой что-то там сломалось в моем «гольфе», и он задымил из-под капота, выплевывая гневно тосол, напугав меня. Я отогнала его с оживленного весьма Кольца в безлюдный переулок и застыла устало, положив руки на руль, опустив голову обреченно. Стараясь не вдыхать отвратительный запах, лезущий в закрытое окно через щели, не убиваемый даже сильным январским морозом.

Стук в стекло заставил меня вздрогнуть. А глаза удивленно раскрылись, когда я увидела деликатно наклонившегося к окну солидного мужчину в белом пальто. Не белом даже, сливочном, элегантно распахнувшемся при очередном порыве ветра. Моя рука чересчур торопливо нажала на кнопку стеклоподъемника.

— Вам нужна помощь?

— Пожалуй. Хотя я и не привыкла просить, но… Эти чертовы машины ломаются именно тогда, когда на них особенно надеешься.

— Я могу вас подвезти.

— Я слишком далеко живу — было бы неловко пользоваться вашей любезностью…

Я рассматривала его с интересом, и, ей-богу, мне ужасно нравилось то, что я видела. Он напомнил мне что-то давнее, какую-то картинку, которую я не могла вспомнить, и… И мне очень не хотелось, чтобы он сейчас ушел. Вот так просто ушел, пожав плечами, сдержанно улыбнувшись.

— Простите… Могу я вас попросить?.. Я так разнервничалась из-за этой машины. Вы не угостите меня бокалом вина? Обещаю, что вам не будет скучно. А я быстро приду в себя.

Это лживо так было — не в моих привычках просить кого-то меня угостить. Просто я видела в его глазах неподдельный интерес и какую-то тщательно скрываемую веселость — словно ему все это нравилось. Красивая женщина, застрявшая в сломанной машине посреди города. Женщина, вылезающая изящно, поправляющая белый норковый полушубок. Наклоняющаяся вызывающе, чтобы подтянуть длинные лакированные сапожки на высоких каблуках. И вздыхающая печально, прикрывая подведенные черным глаза.

— Надеюсь, вы мне не откажете?

Как же он мог отказать?

Это было так непохоже на все, что случалось со мной когда-либо. Вечер мы провели в каком-то незнакомом мне и очень уютном ресторанчике, до которого нас заботливо довез его серый «Мерседес-220». С ним было очень приятно — он не много рассказывал о себе, предпочитая слушать меня, а я плела типичную свою ахинею, стараясь вести себя так, чтобы он понял, что перед ним не обычная женщина. На все его вопросы я отвечала загадочно, сопровождая каждую фразу особенным взглядом — дерзким, или сладким, или чуть печальным.

— Я не представился. Меня зовут Константин. А вас? — Это было его первой фразой, как только мы сели в машину, безжалостно бросив предательский «гольф» замерзать в снегу.

— Можете называть меня, как вам угодно. Скажу честно — я всегда представляюсь по-разному, чтобы не показаться себе самой однообразной. Если вам нравится имя Анна — пожалуйста, пользуйтесь им.

Он улыбался.

— Ну, пусть будет Анна. И что же это вы на ночь глядя отправляетесь за город?

— Я живу на даче.

— Хорошее место?

— Не хуже других. Несколько облезлых сосен, карканье ворон, камин на первом этаже. Все, что нужно тому, кто любит спокойную жизнь.

— Любите покой? — Он косился на меня, и я видела его глаза — ярко-зеленые, веселые и злые. Мне так редко попадались мужчины с такими глазами, но их и не могло быть больше — хорошего понемножку.

— Когда-то не любила. Вкусы меняются — вы, наверное, знаете это не хуже меня. Теперь предпочитаю тишину.

— У вас была бурная молодость?

Он очень грамотно говорил, литературно даже, но в голосе его чувствовалась усмешка. Не обидная, а, наоборот, льстящая, дразнящая, притягивающая. С таким человеком не могло быть скучно, но меня возбуждало не это, а мысль, что я могла бы сделать его серьезным, сбить с привычной роли. Я представляла уже себя, раздевающуюся медленно у него дома, равнодушно глядя в сторону, и его, делающего вид, что ему это безразлично, так же усмехающегося. И потом встающего и дергающего ремень брюк — красивый такой, блестящий ремень. Показывающего, чтобы я опустилась на колени. И удивленно раскрывающего глаза в ответ на мою фразу, произнесенную жарким шепотом: «О нет, пожалуйста, подождите с этим. Это потом, я вам обещаю. Сначала… Прошу вас — привяжите меня и отхлестайте как следует этим ремнем. Пожалуйста…»

Я облизала губы и попыталась вспомнить, о чем он спрашивал.

— Простите?

— Я говорю — что, молодость бурная была?

— Мне есть что вспомнить — если я захочу. Но хочется нечасто.

— Разве все было так плохо?

— Вовсе нет. Теперь я больше думаю о том, что будет, а не о том, что было.

— Чего же вам хочется?

— Я не так молода, чтобы хотеть очень многого. Сейчас я думаю о бокале красного вина, о каких-нибудь полутора часах в обществе весьма привлекательного мужчины. О десерте, который вы мне закажете. О том, что вы никуда не торопитесь, потому что дома вас не ждет молодая жена и сын, которому вчера исполнилось три года.

Он опять усмехнулся, притормаживая около двухэтажного особняка, зеленовато-серого, уютно освещаемого маленькими висячими фонариками перед входом. Неторопливо поднял брелок с сигнализацией, щелкнул два раза, запирая машину. Элегантное движение, наклон чуть вперед. Красивый ботинок, блеснувший тускло в свете фонаря. Рука — благородная, изящная и сильная одновременно — на золотой ручке двери.

— Нет. Не ждет. Прошу…

…Никогда не думала, что мужчина может доставлять такое удовольствие. С момента нашей первой встречи прошла неделя, потом другая, а мы по-прежнему с энтузиазмом договаривались завтра опять сходить куда-нибудь. И я знала, что последует за приятным вечером в том самом маленьком ресторанчике — не менее приятное продолжение, даже еще более восхитительное. Мне было так хорошо лежать рядом с ним, смотреть на его по-мужски красивое жесткое лицо, чувствовать его горячее мокрое тело и слушать его неизменно сдержанное, но самое лестное в мире «Это было неплохо…».

О, это и вправду было неплохо. Я вспомнила, конечно, кого он мне напоминал — мужчину из моей давней фантазии, мужчину, приезжающего из ниоткуда на синем «мерседесе». Он, правда, приехал на сером — но это уже детали, не интересные никому. Все остальное соответствовало образу, когда-то сложившемуся в моем воображении. Он был весьма обеспечен — имел несколько каких-то фирм, приносящих ему стабильный доход, но я не особо вдавалась в эти подробности. Он давно развелся с женой и с тех пор никогда не думал о женщинах серьезно. Он сказал мне как-то, что так долго живет один, что удивился бы, если бы я, например, начала готовить, гладить ему рубашки и печь пироги, — для него это было бы непривычно и дискомфортно, он давно все делает сам.

Это было со смехом сказано, но что-то дрогнуло у меня внутри — там, где, казалось, все застыло давно, не тревожимое ничем, — и я подумала вдруг, что не случайно я так долго скиталась в непонятных поисках, меняя мужчин, забывая, предавая, изменяя и уходя. Он сказал это так, что мне стало понятно — он имеет в виду, что мы оба достаточно взрослые, чтобы видеть в партнере хозяйку или хозяина, мужа или жену. Сейчас важно, что нам хорошо вместе, а что дальше — никому не известно, да нам и не надо этого знать.

Все это было так приятно, что мне даже делалось немного страшно — вдруг случится что-то, что все сломает?.. Я стала болезненно суеверной — чуть что, стучала по дереву, обходила за квартал черных кошек, не оставляла на ночь ножи на столе. Стыдно сказать — но я сожгла лежавшие в сарае рога, боясь их как символа. И они полыхали, воняя горящим лаком, на фоне черного неба и ослепительно белого снега, забирая с собой в огонь все плохое, что для меня олицетворяли.

Я сказала себе, что они утратили свое значение. Дедушке они больше не были нужны — он и так наставил рога всему миру. Родине, которой служил, больше думая о себе, чем о ней, таинственной организации, которая дала ему массу благ, а он написал о ней безжалостные мемуары. Любящей беззаветно жене, которой изменял при жизни и памяти которой изменял после ее смерти. Бесчисленным женщинам, прошившим его жизнь прозрачной шелковой лентой, длинной и душистой. Он даже в какой-то мере предал собственного сына — за его спиной оформив все свое имущество на меня.

И мне они тоже уже не могли понадобиться. Я не хотела больше их видеть, не хотела напоминать себе о непостоянстве всего сущего и о своем собственном. Я хотела думать, что есть что-то, что не зависит от этих рогов. И потому я смотрела в огонь и улыбалась злорадно, думая, что и их — свой самый главный символ — я так же безжалостно предала и теперь ничто не может мне напомнить о нем и о той, которой я была.

Мне стало немного спокойнее. Я знала, что дома у Константина никаких рогов и близко нет, — огромная пятикомнатная квартира на Ленинском было сделана сплошь из стекла и металла, и уродливым рогам здесь не было места. Я сразу ее обошла, как только первый раз сюда приехала, — самым подозрительным был крошечный испанский бычок, сувенир, купленный на корриде, но рожек у него не было, только маленькие бугорки — не выросли еще, видно. Не было и фотографий никаких, и на мой немного идиотский вопрос, не охотник ли он, случайно, Константин немного удивленно, но со свойственным ему юмором ответил, что он скорее несчастная жертва, попавшая в капкан моего очарования. Я так обрадовалась, что мне самой стало неловко, и дала себе обещание следить за собой и думать, не кажутся ли странными мои вопросы.

Когда через месяц он позвонил мне и странным голосом предложил встретиться завтра в одном дорогом ресторане, я поняла сразу, что это означает. И представляла уже отчетливо его желтый галстук, голубую рубашку, одинокую розу в руке, обязательно белую. И маленькую черную коробочку, при открывании выпускающую из темноты ледяной и горячий одновременно бриллиантовый блеск — говорящий и молчаливый, значительный и ничего не значащий.

Я знала, что он найдет в себе завтра силы и скажет открыто то, что уже не раз говорил, — только завуалированно, немного стесняясь демонстрировать недавно зародившиеся, но уже довольно сильные чувства. И предложит наконец жить вместе — потому что нам хорошо вдвоем и нет смысла расставаться на ночь. Тем более что зимние вечера такие холодные — зачем выбираться надолго из теплой постели?

«Я не говорю о браке… — Так он скажет. — Это глупо и старомодно. Нам нет необходимости ставить штамп в паспорте для того, чтобы вместе спать, есть и пить вино, которое ты так любишь. Я просто говорю, что ты не будешь испытывать недостатка в любви, в деньгах и во внимании. А если тебе будет скучно, я подарю тебе вторую собаку — тоже бультерьера, только девочку, обязательно с черным глазом».

Я не буду говорить ему ничего такого подчеркнуто значительного вроде: «Да, я согласна. Я твоя, милый». Я скажу ему, улыбаясь в ответ на его уверенную, не знающую отказов улыбку: «О’кей. О’кей, договорились. Я совсем не против. Если мне будет скучно — ты купишь мне собаку…»

…Я тщательно собиралась все утро и весь день, в который плавно перетекло это мрачное утро, капнув серости в белое небо, низкое и сырое, набухшее зимними облаками. Я летала по городу — посетила салон красоты, сделала зачем-то массаж. Там же подстригла немного ровные платиновые волосы, и они красиво загибались, превращая классическое каре в изысканную вечернюю прическу. Заставила маникюршу заново сделать маникюр, хотя прежний был идеальным — не очень длинные, тупо подпиленные черные ногти. Потом педикюр. Потом еще кучу каких-то непонятных и, по-моему, бессмысленных процедур вроде увлажняющей и освежающей маски.

Потом я вернулась домой. Я два часа рассматривала содержимое шкафа, и по прошествии этих двух часов на широкой кровати валялись комочки вывернутых и гневно отброшенных платьев, костюмов, водолазок и брюк. И только один наряд — ярко-красный приталенный костюм от Мюглера, с короткой юбкой и пуговицами в форме традиционных звездочек — удостоился чести быть вывешенным на самое видное место, чтобы напоминать хозяйке, что надо как следует настроиться и быть такой же ослепительно яркой и эксклюзивной.

Я и настраивалась изо всех сил. Полежала немного в ванне, в душистой пене от того же Мюглера. Завернулась в черное пушистое полотенце и выпила крошечную чашечку очень крепкого кофе — для тонуса. Полюбовалась любимыми предметами, всегда поднимающими мне настроение, — лампой-рыбой, маленькой косметичкой в форме сердечка, лежащей на туалетном столике. Леопардовой сумочкой, ожидающей скорого выхода в свет, голодно открытой в предвкушении события.

Когда я ставила себе маленькую голубую клизмочку — обязательный ритуал перед встречей с мужчинами, из которых никто и никогда не отказывался от анального секса, — мне вдруг стало жарко и сладко. И дрожь побежала по всему телу, и ножки раздвинулись сами собой, и я отложила на время гигиеническую процедуру и извлекла из тумбочки около кровати небольшой неровный вибратор. И, подергиваясь и издавая громкие стоны, смотрела, прикрыв веки, на светлеющий на стене квадратик — оставшийся от снятых недавно рогов. Квадратик, похожий на маленькую дверцу — вроде той, что вела в чудесный сад, в который так мечтала попасть Алиса. Я думала, что теперь я тоже в стране чудес, поэтому все так красиво вокруг, и эти яркие пятна перед глазами, и эти горячие волны, исходящие из самой глубины дрожащего от напряжения тела…

Мне все нравилось и все было приятно — даже Фредди, валяющийся на боку около потухшего камина, вздрагивающий во сне, вызывал у меня только умиление, а не обычное в таких случаях недовольство. Когда на часах было шесть, я завела «гольф», умоляя его хоть раз вести себя нормально, и отправилась в путь.

Я оказалась на месте даже чуть раньше, чем следовало бы. Но он все равно был уже там. Привставший сразу со стула, приподнявший приветственно руку. На столике перед ним я заметила небольшой круглый букетик из синих мелких цветочков.

Все прямо по моему сценарию — пошло. И коробочка, правда, не черная, а красная с золотым тиснением по краям, появилась буквально через двадцать минут. И мои восторги по поводу фантастической красоты кольца — очень простого, но явно стоящего кучу денег, особенно если учитывать изысканную надпись «Картье», незаметную почти, но каждой буквой выдающую сотни долларов, уплаченные за нее. И вдумчивое нюханье ничем не пахнущих цветочков — с прикрыванием глаз и последующим открыванием. Текущую из этих глаз благодарность, и восхищение, и обещание чего-то неявного, но такого, чего ни у него, ни у меня еще не было.

— Закажем что-нибудь?

— Пожалуй.

— Что бы ты предпочла?

— Главным образом вина — или шампанского, в честь принятого решения. А из еды — не знаю. Посоветуйте мне, мистер, — вы такой гурман. И если вы привели меня в этот ресторан, значит, у вас были на то причины. Чем же он знаменит? И что я должна заказать, по-вашему?

Он помолчал немного, словно размышляя. А потом, слегка улыбаясь, уверенно произнес:

— Я бы взял филе пятнистого оленя.

Я не ответила ничего. Я достала из портсигара сигарету и закурила. Он удивленно смотрел на меня, но я видела не его лицо, такое мужественное, так нравящееся мне, а пасущегося мирно на лесной опушке оленя — коричневого, в белых пятнах. Резная зелень окружала его, и он ощипывал травку и невысокие кусты, изящно наклоняя голову, грациозно вздрагивая и переступая копытами. Рога его были особенно красивы — они поблескивали, когда солнечный свет падал сверху, и небо — высокое, голубое — путалось в них, роскошных, ветвистых, как невыразительная тусклая тряпка.

— Нет. Ты знаешь, для меня это слишком экзотично.

— Ну, перестань. Побывать в таком месте и не попробовать филе пятнистого оленя — это глупо, честное слово. Все, решено — его и закажем…

Он говорил, и картинка перед моими глазами постепенно начала исчезать. Потом она исчезла совсем, оставив в воздухе над головой Константина четкий контур рогов — ответвляющихся в разные стороны, занимающих в пространстве приличное место. Потом исчезли и они — но я знала, что ненадолго. На какое-то время — которого бы мне не хватило, чтобы почувствовать себя счастливой, но которое мы могли бы неплохо провести вместе. В конце концов, чего еще желать?

Я выдохнула обреченно, отчетливо понимая, что лично для меня ничего уже нельзя исправить. Не только сегодня — никогда. Потому что одного-единственного мужчины в моей жизни не будет и не может быть. Будут только постоянные метания, измены, новые увлечения, которые я буду считать любовью, — и рога, проявляющиеся над головой каждого очередного поклонника, незримо, но вполне очевидно для меня.

Я медленно потянулась к вилке, мстительно воткнув ее в лежащую передо мной плоть мерзкой рогатой твари. А потом, отрезав от нее первый кусок, начала жевать его по-садистски неспешно. А потом еще один — и еще. Ни о чем не думая, никуда не торопясь, наслаждаясь процессом. Потому что паскудное животное, испортившее всю мою жизнь, оказалось на удивление вкусным…

Загрузка...