Рождественские каникулы 1947 года я провела с Тором, в его доме в Коннектикуте, где он преподавал в маленьком колледже. Мне было девятнадцать, и я изучала искусство. Я листала книгу стихов, которую Тор выпустил во время войны, и внимание мое привлекло сочинение о Париже во время оккупации.
- Когда мне можно будет поехать в Париж, Тор? - спросила я.
- Ты хочешь уехать? - удивленно глянул он на меня.
- Несколько человек из «Лиги» уже там, в сентябре отправились. Они в «Гранд шомьер» учатся, берут уроки у Леже или Лота. И добились гораздо большего, чем мы.
- Тебе не кажется, что ты слишком молода для этого? - задумчиво пожевал он губу.
В тот день мы больше не говорили о Париже, но следующим вечером, за обедом, Тор снова поднял эту тему:
- Насчет Парижа. Я тут подумал. Заканчивай этот год в «Лиге». Если к тому времени не передумаешь, в июне можешь отплывать. Думаю, Моник и Фред Брукс согласятся присмотреть за тобой. К тому времени тебе почти двадцать исполнится. Полагаю, это уже совсем не младенческий возраст, - осклабился он в улыбке. - Я обо всем позабочусь.
Именно так он и поступил - позаботился обо всем. До войны он каждое лето проводил в Европе, а я ездила к матери. Они с Тором развелись, когда мне едва исполнилось пять. Растил меня Тор, и мое счастливое детство прошло под знаком Тора.
К июню планы Тора насчет меня оформились окончательно. Меня приняли в «Гранд шомьер»; Моник и Фред Брукс и сын Моник Клод Гальен ждали моего приезда. Тор снабдил меня рекомендательными письмами ко всем, кого он знал и кто мог хоть чем-то пригодиться двадцатилетней студентке-художнице, - почти все они относились к Сен-Жермен-де-Пре.
Пятого июня я взошла на борт «Де Грас», а на вокзале Сен-Лазар в Париже меня встретил высокий нескладный молодой человек в спортивной куртке и серых фланелевых брюках, который выглядел очень по-английски и держал в руках табличку с надписью: «Мисс Тор, пожалуйста». Табличка эта была приделана к палке от воздушного шарика.
- Клод Гальен? - расхохоталась я.
Он осмотрел меня с ног до головы и ответил голосом Эвелин Вог:
- Ну, не так уж и плохо. Я боялся, что ты одна из тех леди-филологов, с усиками и в ботинках на толстой подошве. Пошли попробуем протащить тебя через таможню. - Он кинул табличку на проезжающий мимо багаж, к величайшему возмущению носильщика.
Клод, который так близок мне сейчас и который стоял у самых истоков. Я до сих пор словно наяву вижу свой первый день в Париже. И до сих пор помню свои ощущения: я никак не могла поверить, что это не сон, что вокруг меня - мир чудес под названием «Париж-1948».
Я помню Париж 1948 года. Помню улицы, кафе, погребки, песни, кабаре, бары, еду, запахи, воздух. Помню высокого молоденького Клода, англичанина до мозга костей, неуклюжего, щеголеватого, смешливого, его острый язычок, несказанную доброту, половодье чувств, радость жизни. Помню себя саму рядом с ним все первые месяцы.
С Клодом я бродила по улицам Парижа 1948 года, плохо отапливаемого, голодного Парижа, в котором царило радостное возбуждение; невообразимо прекрасного, несмотря на раны войны, поднявшегося с колен, живого и здорового, древнего и такого молодого.
Мы отправились в комнату на рю де Драгон, которую он снял для меня и которая представляла собой часть апартаментов глухой старой вдовы, мадам Ферсон. Комната оказалась большой и светлой и выходила окнами на улицу. Отсюда, с высоты четвертого этажа, я впервые увидела шальную красоту парижских крыш. Идеальное гнездышко для юной девы. За дополнительные восемьдесят франков я могла пользоваться кухней и ванной. Всего выходило около пятнадцати долларов в месяц.
Мы с Клодом полюбили друг друга с первого взгляда, но не в физическом плане. Мы поняли это с самого начала; разглядывая друг друга в залитой солнцем комнатке на рю де Драгон, среди свертков и чемоданов, мы почувствовали, как зарождается чудесная дружба.
- Есть два квартала, - объяснял он, сидя на стуле и наблюдая за моими попытками распаковать вещи. - То есть два, в которых тебе придется бывать чаще всего. Монпарнас и Сен-Жермен-де-Пре. Латинский квартал - студенческий, и его тоже нельзя сбрасывать со счетов. Призраки Франсуа Вийона, Рутбефа и все такое. Но Сен-Жермен, где ты живешь, и Монпарнас, где расположена твоя школа, - центр мироздания. Правда, есть еще Правый берег. И потом, всегда можно съездить в Брюссель и Лидс, если захочешь…
Я села на груду одежды, и мы расхохотались.
- Ты что, никогда за рекой не бываешь? Или это как жители Нью-Йорка, которые дальше Музея современного искусства ни ногой?
- Нет, - осклабился Клод, - я утрирую, конечно. Но идею ты уловила правильно.
- Расскажи мне о себе. Тор говорил, что ты француз, но вырос в Англии. А отца твоего убили на войне.
- Мой отец преподавал во французском лицее в Лондоне. Мы уехали в Англию, когда мне всего три годика было. Представляешь, я говорю по-французски с чудовищным английским акцентом! Да, отца моего действительно убили в сорок втором. Мать моя - она тебе обязательно понравится - вышла замуж за английского художника, Фреда Брукса. Они на юге живут, в холмах над Канном. Фред, храни его Господь, большая редкость - сумел сберечь немного денег. Ты знаешь его работы?
- Нет. А что, должна?
- Ну, «родина-мать» и все такое. Вы в Штатах только американских художников изучаете?
Я засмеялась. Он говорил об Америке так, словно это была крохотная экзотическая страна, нечто вроде Новой Зеландии.
- Ну ладно, скоро узнаешь. Он совсем не так плох. И отличный парень. Война в Испании и все такое. Огромный и рассеянный. У них милый старинный провинциальный домик около Мужена. Всегда полно бродяг, кошек, людей, собак, и даже парочка лошадей имеется. Очень добрые. Твой отец был там два года назад, сразу после того, как война закончилась. Они только в этом году окончательно переехали. Оставили свою квартиру в Лондоне. Я собирался в RADA попробовать поступить…
- Что за RADA?
- Королевская академия драматических искусств.
- О! Ты хочешь играть?
- Да я всегда играю, - захохотал он.
- Да нет, я хочу сказать…
- Знаю, знаю, - не унимался он. - Как бы то ни было, вместо RADA я очутился в консерватории. Расин, Мольер - и мой чудовищный акцент. Боюсь, не слишком хорошо у меня получается. Если так и дальше пойдет, то всю оставшуюся жизнь придется играть английских дворецких в комедиях Попеско. Ни нашим, ни вашим.
Он поднялся, окинул взглядом комнату, груду барахла, которое я успела вытащить, и оставшиеся нераспакованными чемоданы, печально вздохнул и с тоской поглядел в окно.
- Послушай, денек выдался на славу. Почему бы тебе не закончить с этим потом? Пошли, я покажу тебе Париж. Не могла же ты до смерти устать за неделю на «Де Грас», в конце концов.
Надо сказать, вещи я распаковывала несколько дней, потому что каждый раз денек выдавался на славу и каждый раз Клод предлагал заняться чем-нибудь получше, а не «суетиться с носочками и чулочками», как он выражался.
Париж 1948 года - просто невероятное место. Клод, казалось, знал всех и вся. Через несколько дней я уже чувствовала себя как дома в кафешках, маленьких ресторанчиках и барах, через несколько недель досконально изучила половину Левого берега. Эти несколько недель мы с Клодом постоянно бродили по городу, он - беспечно и по-хозяйски, как в своем собственном поместье, а я - словно во сне. Я писала пламенные письма Тору, на которые он отвечал с неизменным энтузиазмом и лишь иногда добавлял родительские нотации, предупреждая, как бы я не свалилась за борт. Отеческое попечение - не самая сильная черта Тора, нотации ему никогда особо не удавались.
Кого я знала в те первые дни? Американских джазистов, в большинстве своем негров, которые начали слетаться в Париж и подарили Левому берегу самый прекрасный в Европе джаз того времени; теплую группку молодых художников из «Гранд шомьер», опять же в большинстве своем американцев, и нескольких испанцев и каталонцев, тоже художников. Затем толпа с Сен-Жермен-де-Пре - друзья Клода. Французские актеры, режиссеры, операторы, мальчики из кинематографической школы, все молодые, все начинающие, все полны энергией послевоенных лет. Были и другие. Мы познакомились с Адамовым, слушали Греко, тоже начинающую, читали Сартра и Камю, де Бовуар и Превера, бегали в кино, маленькие театры, «Роз Руж», «Табу», вели бесконечные беседы в кафе «Флер» и «Монтане».
Так все и начиналось. И началом всего был Клод. Я словно пробудилась и увидела мир, полный грации, энтузиазма и надежд, мир, который снова изменился в пятидесятых. Оттепель конца сороковых в Париже, подъем активности, взрыв неизрасходованной во время войны энергии - ради всего этого слеталась в Париж молодежь. Длилось это, правда, недолго, но тогда казалось, что так будет всегда, что все наши послевоенные ожидания оправдаются, надежды сбудутся, мир изменится и станет таким, каким мы его представляли. Но этого так и не случилось. Однако в сорок восьмом году мы были полны надежд и верили в лучшее.
Так все и начиналось. Полное чудес лето прошло на подъеме - моя первая встреча со Средиземным морем, мой первый визит в Италию. Когда я впервые ступила на пьяца де ла Синьориа во Флоренции, я задохнулась от обступившей меня красоты и тут же припомнила слова Тора, сопровождаемые завистливым взглядом:
- Ты увидишь все это впервые, и я так завидую тебе!
Уставшие, загорелые, без гроша в кармане, «разделавшие Италию в пух и прах», как выразился Клод, в начале сентября мы закончили свой раунд в Канне, в доме родителей Клода. Фред установил в свободной комнате мольберт, и я взялась за кисть, впервые с моего приезда в Европу. За три недели в Миди я написала три огромных полотна, побив свой собственный рекорд - раньше такого никогда не случалось. Я до сих пор пишу очень медленно.
Моник, высокая, античной красоты женщина, спокойная и собранная, несмотря на творящееся в доме безумство, отнеслась ко мне тепло и с любовью. Она была одного возраста с Тором - чуть за сорок. Ее необычайная грация поразила мое воображение; у меня сложилось такое ощущение, что без волшебства тут не обошлось. Я все время ловила себя на том, что делаю с нее наброски, то за столом, то на берегу: движение кисти, сплетение пальцев, поворот головы, разворот плеч.
- Ты когда-нибудь видела свою мать? - спросила она меня однажды вечером.
- Да, - удивилась я. - Конечно, видела. Каждые летние каникулы проводила с ними на Лонг-Айленде. Вы ее знаете?
- Знала. Давным-давно. Милая девчушка, - улыбнулась Моник.
- Она и сейчас такая.
- У нее еще дети есть?
- Нет, - рассмеялась я. - Наверное, меня за глаза хватило. Я всегда с Тором жила, да вы и сами в курсе.
Она улыбнулась улыбкой Клода:
- Да, в курсе. Что у нее за муж?
- О, он славный. Ученый, физикой занимается. Они очень друг другу подходят. И вообще, - откровенно призналась я, - не понимаю, как ее угораздило за Тора выйти. Они такие разные!
Моник засмеялась:
- Ничего удивительного, что вы с отцом так хорошо ладите. Ты вся в него пошла.
Я улыбнулась. Люди постоянно повторяли мне это с тех самых пор, как я себя помню.
К середине сентября мы стали подумывать над тем, что пора бы уже вернуться в Париж, к «настоящей жизни», как говорил Клод. Занятия начинались только в сентябре, но мы хотели приехать чуть раньше, чтобы попривыкнуть и обустроиться.
Моник с Фредом тоже решили ненадолго съездить в Париж. Мы поехали на машине, убив три дня на дорогу, которую можно одолеть за двенадцать часов. И если по приезде в Париж я сразу же влюбилась в него, то за те три дня я потеряла голову от сельской местности, полюбив ее больше, чем Италию. Безграничная красота Франции таила в себе буйное веселье.