Я не хочу описывать здесь непереносимые страдания, физические и духовные, которые мне пришлось пережить в те несколько месяцев после катастрофы, когда всем казалось, что дни мои сочтены. Не думаю, что это кому-нибудь интересно. У меня и самой нет ни малейшего желания вызывать из глубин памяти похороненную там горечь. Достаточно сказать, что вначале все опасались за мой рассудок, потому что несколько недель я пролежала в бреду. Когда же наконец ясность мысли вернулась ко мне, и я поняла всю серьезность своего положения, то первым делом справилась о Ричарде; мне сообщили, что, отчаявшись получить от врачей хоть слабую надежду на то, что я выживу, он поддался уговорам Бевила и вернулся в полк. Это оказалось к лучшему, он не мог оставаться в бездействии. Убийство в Портсмуте его друга герцога Бекингемского потрясло Ричарда, и он отплыл во Францию вместе с другими участниками последней, довольно вялой кампании по осаде Ларошели. К тому времени, как он вернулся, я уже снова была в Ланресте и достаточно окрепла, чтобы решить никогда больше не встречаться с Ричардом. Я написала ему письмо, но он, отмахнувшись, специально прискакал из Лондона, чтобы увидеть меня. Я не приняла его. Он пытался силой проникнуть в комнату, но мои братья преградили ему путь, и только когда врачи сказали ему, что его присутствие может ухудшить мое состояние, он понял, что между нами все кончено. Он уехал, не сказав ни слова. Я получила от него единственное письмо, яростное, горькое, полное упреков, и больше — ни строчки.
В ноябре того же года он женился на леди Говард из Фитцфорда, богатой вдове старше его на четыре года, уже трижды побывавшей замужем. Эта новость дошла до меня кружным путем: неосторожно проговорилась Матти и тут же замолкла, так что мне пришлось расспросить мать. Она хотела скрыть от меня правду, боясь обострения болезни, и думаю, то, как спокойно я восприняла известие, изрядно ее озадачило.
Ей трудно было понять, впрочем, так же, как и остальным, что я стала другим человеком. Подобно цапле, убитой соколом в тот майский день, прежняя Онор умерла. Конечно, приятно было воображать, что ее образ останется навсегда в душе возлюбленного, но Ричард, которого я знала и любила, был сделан из плоти и крови, а значит, так же, как и я, должен смириться.
Помню, я лежала в постели и улыбалась, думая о том, что в конце концов он нашел себе богатую невесту, к тому же пользующуюся такой популярностью. Мне хотелось верить, что она достаточно опытна, чтобы сделать его счастливым, и богата, чтобы обеспечить ему относительное финансовое благополучие.
А мне тем временем следовало приучить себя к новому образу жизни — к полной неподвижности; и я решила тогда, что работа ума должна компенсировать мне беспомощность тела. Примерно в это время из Оксфорда возвратился Перси и привез с собой учебники, и я поставила себе целью выучить с его помощью греческий и латынь. У брата мой план не вызвал особого восторга, однако он оказался довольно снисходительным учителем, и хотя я не могла позволить себе надолго отрывать его от любимых собак и лошадей, он все же помог мне овладеть азами, необходимыми, чтобы приступить к самостоятельному чтению, так что я добилась хороших результатов.
Моя семья была очень добра ко мне. Сестры и их дети, которые вначале без слез и страдания не могли глядеть на меня, потом, увидев что я смеюсь и беззаботно болтаю с ними, несколько успокоились, и понемногу я — до этого лишь избалованная девчонка — сделалась наперсницей и советчицей в их делах, они шли ко мне со всеми своими проблемами. Конечно, для этого потребовались не месяцы, но годы, такое не случается в одночасье. Матти, моя маленькая служанка, с первых же минут превратилась в неутомимую сиделку и рабыню. Она научилась читать в моих глазах, и, заметив признаки усталости, сразу же выгоняла из комнаты посетителей; она следила за тем, чтобы я ни в чем не нуждалась, кормила и мыла меня, пока постепенно я не научилась делать это сама, и, как мне помнится, через три года моя спина уже настолько окрепла, что я могла без посторонней помощи садиться в постели и управлять своим телом.
Но ноги по-прежнему не слушались меня, и в долгие осенние и зимние месяцы, когда в доме становилось промозгло, мои больные кости чутко реагировали на сырость, причиняя временами невыносимую боль, и тогда мне становилось очень трудно придерживаться мною же выработанных принципов. Жалость к себе, эта коварная отрава, проникала в мою кровь и наполняла ум мрачными думами, и тогда Матти, словно часовой, вставала у дверей комнаты и отсылала прочь всех непрошенных гостей. Бедная Матти, как часто в такие минуты я ругала ее, а она безропотно все сносила.
Это Робину, моему дорогому, доброму Робину, первому пришла в голову мысль соорудить мне стул, и этот стул, на котором я могла передвигаться из комнаты в комнату, стал его любимым детищем. Он несколько месяцев конструировал его, а когда сделал и посадил меня на него, когда я, сидя прямо, смогла сама, без чьей-либо помощи крутить колеса, радости не было границ.
С этого момента моя жизнь изменилась, тем летом я даже рискнула выехать в сад и покататься немного перед домом, наслаждаясь хоть и небольшой, но самостоятельностью.
В 1632 году наша семья справила еще одну свадьбу. Моя сестра Мери, над которой мы уже давно подтрунивали за ее набожность и мягкий, рассудительный характер, согласилась стать женой Джонатана Рэшли из Менабилли, у которого за год до этого в родах умерла жена, оставив его с маленькими детьми. Это был очень удачный брак со всех точек зрения, Джонатану было тогда что-то около сорока, а Мери тридцать два. Они венчались в Ланресте, и на свадьбу вместе с отцом приехали трое его детей — Элис, Элизабет и Джон, с которыми впоследствии я очень сблизилась; однако уже тогда эти скромные, стеснительные ребятишки мне очень понравились.
Приехал на свадьбу и Бевил Гренвиль, близкий друг Джонатана, впрочем, так же, как и наш; и когда церемония закончилась и Мери отбыла в свой новый дом по другую сторону Фой, я улучила минуту, чтобы поговорить с ним наедине. Какое-то время мы беседовали о жизни в Стоу и о детях Бевила, а потом, не без некоторого трепета, хоть я и пыталась это скрыть, я спросила, как дела у Ричарда.
Он ответил не сразу, и, взглянув на него, я увидела, что он нахмурился.
— Я не хотел говорить об этом, — произнес он наконец, — но если уж ты спросила… У него очень плохи дела, Онор, с тех пор как он женился.
Какой-то злой дух зажег у меня в груди искру удовлетворения, которую я при всем желании не могла погасить.
— Как же так? — удивилась я. — Ведь у него есть сын. Я слышала, что у них родился мальчик что-то около года назад, а точнее — шестнадцатого мая, то есть, по иронии судьбы, в годовщину того дня, когда я разбилась.
Новая жизнь в обмен на загубленную, подумала я тогда, услышав новость, и как избалованный ребенок, которого жизнь так ничему и не научила, помню, проплакала в подушку всю ночь, думая о мальчике, который, если бы не несчастье и моя злая судьба, был бы моим. В тот день Матти неотступно продежурила у моей двери, а я рисовала в воображении картину за картиной, как счастливая жена Ричарда, откинувшись на подушки, держит в руках малютку, а рядом сидит улыбающийся Ричард, и этот образ, как я ни старалась
уверить себя в безразличии, был для меня совершенно невыносим. Однако вернемся к Бевилу.
— Да, — ответил он, — действительно, у него есть сын и дочь, но я даже не могу сказать, видится ли он с ними. Дело в том, что он поссорился с женой, обращался с ней по-варварски и даже, как она утверждает, поколачивал, так что теперь она требует развода. Более того, он умудрился оклеветать графа Суффолкского, родственника его жены; тот начал против него процесс в Звездной палате и выиграл дело, а Ричард, отказавшись платить штраф — да ему и нечем, у него нет ни гроша, — рискует каждую минуту оказаться в тюрьме за долги.
О Боже, подумала я, как это не похоже на жизнь, о которой мы мечтали с ним. Или я ошибаюсь, и со мной было бы то же самое?
— У него всегда был буйный нрав, даже в детстве, — продолжал Бевил. — Ты ведь его почти не знала, Онор; увы, трех месяцев сватовства недостаточно, чтобы узнать мужчину.
Я не ответила, потому что понимала, что он, наверное, прав. Но мне припомнились весенние дни, утраченные навсегда, и яблони в цвету. Ни у одной девушки не могло быть более нежного, более чуткого возлюбленного.
— Ричард никогда не был жестоким, — сказала я. — Безответственным, несдержанным, возможно, но не жестоким. Его жена, должно быть, провоцировала его.
— Об этом я ничего не знаю, — заметил Бевил, — но поверить могу. Она не очень порядочная женщина и сомнительных моральных принципов. Это одна из близких подруг Гарт-ред, возможно, ты этого не знала, и их помолвка состоялась, когда она гостила в Орли Корт. Ричард — ты знаешь это лучше, чем кто-либо — был тогда сам не свой.
Я не ответила, почувствовав, что в мягком, как всегда, тоне Бевила проскользнул легкий, едва заметный упрек.
— Все дело в том, — продолжал он, — что Ричард женился на Мери Говард только из-за денег, но после свадьбы обнаружил, что не имеет власти ни над ее кошельком, ни над собственностью: все было в руках доверенных лиц, которые действовали исключительно в ее интересах.
— Так значит, он теперь не намного богаче, чем раньше? — спросила я.
— Скорее беднее. Звездная палата, конечно, не освободит его от штрафа за клевету, а у меня самого сейчас слишком много трат, чтобы я мог ему помочь.
Такова была печальная картина, нарисованная Бевилом, и хотя мое ревнивое воображение предпочитало ее идиллическим сценам семейного блаженства, проносившимся в моей голове до этого, все же его рассказ мне утешения не принес. Мало радости было в том, что Ричард дурно обращается с женой лишь потому, что не может растратить ее состояние, но будучи немного знакомой с дурными сторонами его характера, я догадывалась, что это правда. Он женился на ней не по любви, но с сердцем, полным горечи, и она, заподозрив правду, сделала все, чтобы отомстить ему. И вот на таком-то фундаменте взаимного доверия им предстояло возводить здание своего брачного союза! Однако я не нарушила данного себе обещания и не послала ему ни слова сочувствия, и не гордость или самолюбие удержали меня, а лишь твердая уверенность в том, что я поступаю правильно. В его жизни для меня больше не было места.
Как мы узнали позднее, он много месяцев провел в тюрьме, а затем осенью следующего года покинул Англию и поступил на службу к шведскому королю.
Как часто я думала о нем, как тосковала по нему все эти годы — об этом знаю только я. Труднее всего было длинными бессонными ночами, когда боль пронизывала все тело. В дневное время я уже научилась владеть чувствами, и, посвящала себя занятиям — а я стала неплохим знатоком греческого — и делам братьев и сестер; поэтому мои дни, месяцы и годы проходили не сказать чтобы совсем уныло.
Многие благодушно утверждают, что время лечит любые раны, но я думаю, что не столько время, сколько решимость и твердость духа. А в темноте часто случается, что дух поворачивается лицом к демонам.
Пять, десять, пятнадцать лет — большой отрезок в жизни женщины, да и мужчины тоже. Из пробуждающихся, жадных до опыта существ, полных удивления, надежд и сомнений, мы превращаемся в людей с твердыми привычками и характером, со своей системой взглядов и с некоторым авторитетом.
Я была девушкой, бунтующей и взбалмошной, когда со мной произошло несчастье; но в 1642 году, когда разразилась война, изменившая наши судьбы, я была уже женщиной тридцати двух лет, «доброй тетушкой Онор» для своих многочисленных племянников и племянниц, и личностью, пользующейся кое-каким уважением у нас в семье.
Человек, навсегда прикованный к стулу или кровати, может, если только пожелает, стать домашним тираном, и хотя я никогда не стремилась играть роль деспота, получилось так, что после смерти матери все всегда ждали от меня решений, по всякому поводу спрашивали мое мнение и, в конце концов, вокруг меня сама по себе сплелась легенда, будто вследствие телесного недуга во мне пробудилась необыкновенная мудрость.
В глубине души я смеялась над таким отношением к своей особе, но внешне старалась этого не показывать, мне не хотелось лишать близких этой милой иллюзии. Молодежь любит меня, потому что до сих пор чувствует во мне бунтарский дух, думала я, и во время всех семейных неурядиц всегда становилась на ее сторону. Внешне насмешливая, внутри я была неисправимым романтиком, и, если требовалось передать записку, устроить встречу или поведать тайну, моя комната в Ланресте попеременно становилась то местом свидания, то исповедальней. Наиболее часто меня посещали юные Рэшли, и я оказалась вовлеченной во все их детские ссоры, охотно покрывала их веселые проделки, а затем стала и посредницей в любовных делах. Джонатан, мой зять, был достойным и справедливым человеком, но чересчур суровым; он серьезно относился к заключению брака и совершенно не считался с сердечными склонностями.
Я понимала, что он прав, и все же в глубине души мне претили эти сделки между родителями, придирчиво считающими каждый фартинг. Помню, как его старшая дочь Элис сохла и томилась по шалопаю Питеру Кортни, пока родители в течение долгих месяцев решали, женить их или нет; я тогда пригласила обоих в Ланрест и посоветовала воспользоваться моментом и обрести счастье, о чем никто никогда не узнал.
Через некоторое время они обвенчались, и хотя их брак закончился разрывом (я виню в этом войну), они все же успели насладиться счастьем, и это, безусловно, моя заслуга.
Моя крестница Джоанна стала следующей жертвой «тетушки Онор». Если помните, она была дочерью моей сестры Осилии и всего на десять лет моложе меня. Когда Джон Рэшли, пасынок Мери, приехал из Оксфорда навестить нас, он застал Джоанну у моей постели, и вскорости я поняла, откуда дует ветер. Я уже решила было отослать их к яблоне, но присущая мне сентиментальность остановила меня, и вместо этого я отправила их в рощицу, где в то время цвели колокольчики. Меньше чем через неделю они обручились, а свадьбу мы сыграли еще до того, как колокольчики отцвели, и даже Джонатан Рэшли не смог ни к чему придраться в брачном контракте.
Но тут грянула война, и у Джонатана, как и других помещиков нашего графства, включая моих братьев, стало много других, более важных забот.
Конфликт назревал давно, и у нас в Корнуолле мнения также разделились: одни считали, что Его Величество имеет право издавать любые, какие душе угодно, законы (правда, на высокие налоги жаловались все как один), а другие утверждали, что прав парламент, противодействуя тем поступкам короля, которые отдают деспотизмом.
Очень часто я слышала, как братья обсуждают эти вопросы с Джеком Трелони, Ранальдом Могуном, Диком Буллером и другими соседями — мои братья неизменно поддерживали короля, а Джо, к тому же, выступал и как представитель власти: в его задачи входило следить за обороной берега; но проходили месяцы, страсти накалялись, дружеские чувства остывали, и вокруг нас стал сгущаться дух взаимного недоверия.
Уже в открытую поговаривали о гражданской войне, и все помещики графства принялись придирчиво осматривать свое оружие, подбирать слуг и лошадей, чтобы, когда настанет момент, было чем поддержать единомышленников; женщины также не сидели без дела, многие — как, например, Сесилия в Маддеркоуме — делали бинты из постельного белья, разрывая его на узкие длинные полосы, и набивали чуланы продуктами на случай осады. Взаимная неприязнь была тогда, как мне кажется, даже более сильной, чем впоследствии в годы войны. Друзья, с которыми ты только на прошлой неделе вместе ужинал, неожиданно попадали под подозрение, и тут же на божий свет вытаскивались давно забытые скандалы, связанные с ними, и все это по той простой причине, что ныне, эти люди придерживались отличных от твоих взглядов.
Я тогда тяжело переживала происходящее; разжигание ненависти между соседями, которые не одно поколение жили в мире и согласии, казалось мне делом рук самого дьявола. И мне было больно слышать, как Робин, мой горячо любимый брат, так нежно относящийся к своим собакам и лошадям, вдруг начинает поносить Дика Буллера за поддержку парламента, уверяя, что тот берет взятки и обращает в шпионов собственных слуг, а ведь и полугода не прошло, как они с Диком ездили вместе на соколиную охоту. А в это время Роб Беннетт, еще один наш сосед и друг Буллера, принимается в ответ распространять гнусные сплетни о моем зяте Джонатане Рэшли: якобы его отец и старший брат, скоропостижно скончавшиеся один следом за другим во время эпидемии оспы, умерли вовсе не от болезни, а были отравлены. Эти бредни хорошо показывают, как мы из добрых соседей всего за несколько месяцев превратились в волков, готовых вцепиться друг другу в горло.
Как только в 1642 году между Его Величеством и парламентом наметился открытый разрыв, мои братья Джо и Робин, а также большинство наших друзей — Джонатан Рэшли, его зять Питер Кортни, семьи Трелони и Арунделлов и, конечно же, Бевил Гренвиль — объявили о том, что они принимают сторону короля. Нашей уютной семейной жизни подошел конец: Робин отправился в Йорк, где присоединился к армии Его Величества, с ним поехал Питер Кортни, и вскоре каждый из них получил под свое начало роту солдат. За отвагу и мужество, проявленные им в первом же сражении, Питер прямо на поле брани был произведен в рыцари.
Мой брат Джо и зять Джонатан ездили по графству, собирая деньги, людей и оружие для поддержки роялистов; добывать средства было нелегким делом — Корнуолл и в самые лучшие времена был небогатым краем, а в последние годы налоги совсем подкосили нас, но многие семьи, не имея наличных денег, предлагали взамен столовое серебро для переплавки. Это было, безусловно, щедрым поступком, и я долго сомневалась, прежде чем последовать их примеру, но, в конце концов, решилась на это, тем более, что сборщиком в нашем округе был Джонатан Рэшли. Сама я к войне относилась скептически и ничего великого в ней не находила; правда, живя в одиночестве в Ланресте, где меня окружали лишь Матти да несколько слуг, я была действительно далека от всех событий.
В отличие от остальных членов моей семьи, успехи первого года войны не вскружили мне голову: я не верила, что парламент, поддерживаемый многими влиятельными лицами и располагающий большими средствами, — все богатые купцы Лондона были на его стороне — легко сдастся. Кроме того, я подозревала, хотя никому в этом не признавалась, что их армия была несравненно лучше королевской. Господь свидетель, нашим воинам смелости было не занимать, но опыта у них не хватало, экипировка была довольно скудной, а дисциплина среди солдат отсутствовала вовсе. К осени война подошла к нам совсем близко — армейские укрепления протянулись на восток и на запад по берегам реки Теймар. Безрадостным было в тот год Рождество, а недели через три после него случилось то, чего мы больше всего боялись: враги переправились через Теймар и высадились в Корнуолле. Я сидела за завтраком, когда мне принесли эту весть, и сделал это никто иной, как Питер Кортни; он чуть не загнал коня, спеша предупредить меня, что противник уже на подходе к Лискерду. Его полк под командованием сэра Ральфа Хоптона получил приказ остановить врага, а сам Хоптон в это время собрал военный совет в Боконноке, всего в нескольких милях от нас.
— Если повезет, — заметил Питер, — Ланрест не пострадает. Думаю, основные бои пройдут между Лискердом и Лоствитилом. Если нам удастся разбить их и вытеснить из Корнуолла, то война, можно считать, нами выиграна.
Его раскрасневшееся лицо в обрамлении темных кудрей выглядело взволнованным и очень красивым.
— У меня нет времени съездить в Менабилли, — продолжал он. — Если я погибну, не могла бы ты передать Элис, что я очень ее люблю?
Он стрелой умчался прочь, а мы с Матти, а также двое престарелых слуг и три паренька — это были все наши помощники — остались одни, безоружные и беззащитные. Нам не оставалось ничего другого, кроме как пригнать скотину с пастбищ и запереть в хлеву, а самим забаррикадироваться в доме. Затем все мы собрались у камина в моей комнате наверху и принялись ждать известий; когда мы изредка открывали окно, нам казалось, что сквозь прозрачный морозный январский воздух до нас доносятся редкие глухие удары пушечных выстрелов, а где-то около трех часов дня к дому подбежал один из рабочих с фермы и принялся колотить в дверь, крича:
— Враги разгромлены, они бегут, как трусливые собаки вся дорога в Лискерд запружена ими. Ну и битва была ceгoдня в Бреддок Дауне!
Отступавшие в беспорядке солдаты, пытавшиеся укрыться среди зеленых изгородей, подтвердили известие: армия короля выиграла сражение, солдаты бились, как львы, и взяли почти тысячу пленных.
Я никогда не доверяла слухам, а потому попросила не открывать дверей, пока весть не подтвердится, но еще до захода солнца мы знали наверняка, что одержана победа: сам Робин — покрытый пылью и с окровавленной повязкой на руке — прискакал домой, чтобы сообщить нам об этом, с ним были братья Трелони и Ранальд Могун. Они радовались и ликовали: солдаты парламента разбиты и в беспорядке бежали с поля боя, и никогда больше, как уверял нас Джек Трелони, носа не посмеют сунуть на наш берег реки Теймар.
— А вот этот парень, — сказал он, похлопав Робина по плечу, — бросился в битву с соколом в руке, которого он спустил на мушкетеров Рутина, и, Бог свидетель, птичка так их напугала, что они принялись палить куда попало, а потом удрали с поля боя, даже не израсходовав пороха.
— Я заключил пари с Питером, — улыбнулся Робин, — что если проиграю, то уступлю ему свои шпоры и буду крестным его следующего ребенка.
Они покатились от смеха, забыв и о пролитой крови, и об обезображенных телах, оставшихся на поле брани. Затем все уселись за стол, и, налив из громадных кувшинов эль, принялись распивать его, вытирая время от времени потные лбы и обсуждая подробности только что выигранной битвы, словно болельщики после петушиного боя.
Героем дня оказался Бевил Гренвиль. Это было его первое сражение, и гости взахлеб описывали нам, как он вел корнуэльскую пехоту вперед, беря одну высоту за другой. Наступление было таким яростным, что враги не могли устоять.
— Ты бы видела его, Онор, — сказал Робин, — когда он застыл в молитве перед боем с мечом в руке, его открытое, честное лицо поднято к небесам, а вокруг стоят его люди, все одетые в голубые с серебром мундиры, как на празднике; и потом, когда они неслись вниз по холму, крича: «Гренвиль, Гренвиль!», а Тони Пейн, его слуга, размахивал над головой штандартом с головой грифона. Боже мой, в этот момент я так гордился, что я корнуэлец.
— Это у него в крови, — заметил Джек Трелони. — Хотя Бевил всю свою жизнь был обычным сельским помещиком, но вложи в его руку оружие, — и он превратится в тигра. В душе все Гренвили одинаковые.
— Я молю небеса о том, — вступил в разговор Ранальд Могун, — чтобы наконец сюда вернулся Ричард Гренвиль. Хватит ему сражаться с дикарями в Ирландии, пора возвращаться и помогать брату.
На минуту в комнате воцарилось неловкое молчание: они вспомнили о моем присутствии и о том, что со мной когда-то произошло. Затем Робин поднялся на ноги и заметил, что пора отправляться в Лискерд. Вот так в 1643 году на юго-востоке Корнуолла война коснулась нас на миг и откатилась назад;
после этого многие из тех, кто и пороха не успел понюхать, увлеченно рассказывали обо всем, что им пришлось увидеть и услышать, а те, которые участвовали в сражении, как, например, Робин, самоуверенно заявляли, что к лету бунтовщики из парламента навсегда сложат оружие.
Увы, глупо и недальновидно было надеяться на это. Действительно, в тот год мы одержали немало побед на западе страны вплоть до Бристоля, и наши мужчины покрыли себя славой, но в то первое военное лето мы потеряли цвет нашего войска.
Сидней Годольфин, Джек Треваньон, Ник Слэннинг, Ник Кендалл — их лица одно за другим встают перед моими глазами, когда я думаю о прошлом, и помню, как всякий раз ныло у меня сердце, когда я смотрела на списки погибших, привезенные из Лискерда.
Все они были благородными людьми, преисполненными достоинства и чести, их гибель стала ударом для страны и непоправимой потерей для армии. Но самой ужасной трагедией — или это только нам так казалось — была смерть Бевила Гренвиля в Лансдауне. Матти вбежала тогда ко мне вся в слезах:
— Они убили сэра Бевила.
Бевил, любезный и воспитанный, сострадательный и милый — он стоил всех наших предводителей вместе взятых. Я чувствовала такую боль, словно он мой родной брат, и была так потрясена, что даже не могла плакать.
— Говорят, — продолжала Матти, — его зарубили алебардой, когда он со своими людьми уже почти одержал победу и обратил врагов в бегство. Силач Тони Пейн, его слуга, посадил Джека на лошадь отца, и тот повел их в бой, и люди, в отчаянии от того, что хозяин убит, сражались, как безумные.
Да, я могла себе это представить. Удар алебардой — и Бевил мертв, его голова расколота каким-то гнусным бунтовщиком, а его сын Джек, которому едва минуло четырнадцать, залезает на белого отцовского жеребца, так хорошо мне знакомого, и, глотая слезы, размахивает мечом, который пока еще слишком велик для него, а воины в серебристо-голубых мундирах, пылая ненавистью к врагу, следуют за ним.
О Боже, Гренвили… Было в их роду что-то загадочное, какой-то чистый неукротимый дух, пронизавший тело и смешавшийся с кровью, который помогал им стоять в ряду корнуэльских лидеров несравненно выше всех остальных. Так, внешне ликуя, а внутри обливаясь слезами, мы, роялисты, встречали новый 1644 год — роковой год для Корнуолла. Король все еще был хозяином здесь, на западе страны, но в других местах набирали силу многочисленные и по-прежнему непобежденные сторонники парламента.
Весной того же года в Лондон приехал один офицер-наемник, служивший в Ирландии, чтобы получить в столице обещанное жалованье. Он намекнул джентльменам из парламента, что если те заплатят ему деньги, он присоединится к их войскам, и они в надежде заполучить себе такого доблестного воина, выплатили ему шесть тысяч фунтов и выложили все свод планы по проведению весенней кампании. Офицер кланялся и улыбался — опасный знак, знай они его хоть немного лучше, — а затем тут же отправился куда-то в карете, запряженной шестеркой лошадей; рядом скакал его кавалерийский отряд, а впереди экипажа развевалось алое знамя с изображенной на нем картой Англии и Уэльса и словами «Англия истекает кровью», написанными поверх золотыми буквами. Когда они прибыли в Бэгшот Хит, офицер вылез из кареты и, созвав людей, спокойно предложил им всем следовать в Оксфорд и драться на стороне короля, а не против Его Величества. Солдаты охотно согласились, и весь отряд отправился в Оксфорд, везя с собой немалые деньги, оружие, серебро, полученные у парламента, а также все секретные сведения, почерпнутые на тайном совете в Лондоне.
Имя этого офицера-наемника, так нагло одурачившего парламент, было Ричард Гренвиль.