Солнечный свет майского утра наполнил гостиную миссис Лорейн, в которой они со Стеллой шили. Миссис Лорейн мастерила алую фланелевую нижнюю юбку, а Стелла старательно вышивала.
— Сегодня как раз шесть месяцев, Стелла, с тех пор как ты перешла жить ко мне, — сказала миссис Лорейн.
— Да, мэм, — кивнула Стелла, — и два года и четыре месяца с тех пор, как mon Pere[18] познакомил нас.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись. Просто невозможно было представить себе, что около двух лет назад они ничего не знали друг о друге, они, которые и представить себе не могли жизни друг без друга.
— На свете есть всего только семь человек, к которым я чувствую это, — сказала Стелла.
— К которым ты чувствуешь что, дитя? — спросила миссис Лорейн.
Она не всегда могла уследить за стремительным полетом мыслей Стеллы — это было все равно, что пытаться следить за метанием ласточки, — но она считала, что даже эти попытки помогают ей вновь ощутить себя молодой. А она уже и забыла, каким чудесным и радостным может быть общество юного создания.
Стелла вторгалась в каждый новый день, как исследователь в неизведанную страну. Ее собственный разум и душа, и весь мир вокруг нее были одинаково полны чудес, неожиданных и встречаемых с удивлением и радостью. Миссис Лорейн, свершая открытия вместе с нею, словно перебирала знакомые, но забытые сокровища.
Она когда-то нашла эти драгоценности сама, переворошила их, восхищаясь, и отложила непонятыми. Но теперь, найдя их снова в компании Стеллы, она стала понимать больше.
В старости она вернулась на то место, с которого начала, и обнаружила, что интуиция юности и мудрость преклонного возраста были двумя ключами, открывающими одну и ту же дверь.
— Что я буду знать их всегда-всегда, — сказала Стелла и, опустив работу, перечислила, загибая пальцы. — Отец и матушка Спригг, Сол, доктор Крэйн, mon Pere, вы, мэм, и — Захария.
Миссис Лорейн знала про Захарию все. Стелла, в действительности, рассказала ей о молодом моряке, который теперь служил под началом Харди на Южно-Американской станции, немного, но она рассказала это немного таким образом, что старая леди теперь чувствовала реальное присутствие Захарии в ее доме.
Она удивлялась, что любовь тринадцатилетней девушки, почти девочки к юноше, которого она не видела больше двух лет, столь прочно жила в ее памяти.
Тем не менее это было так. Когда Стелла вошла в этот дом, Захария вошел вместе с ней. И навряд ли миссис Лорейн удивилась, если бы однажды встретила его на лестнице или в саду — скорее всего она бы мгновенно узнала его.
— А почему человек вдруг начинает испытывать это по отношению к другим людям? — спросила Стелла.
Миссис Лорейн, вспомнив, что осознание вечных взаимоотношений снизошло на девочку в день ее четырнадцатилетия (Стелла, как всегда, перед этим была с нею), тоже отложила работу и задумалась. Они всегда откладывали работу, эти двое, когда склоняли свои головы над новыми открытиями Стеллы.
— Я думаю, что это происходит благодаря узнаванию, Стелла, — произнесла старая леди медленно. — Я думаю, Бог создает так называемые духовные семьи — людей, которые состоят или не состоят в родстве физически, но проходят весь жизненный путь вместе. И это будет долгий путь.
Стелла кивнула. Человек уходит через дверь, когда умирает. Но это только одна дверь. Должны быть и другие. И неизвестность по другую сторону двери не будет столь пугающей, если с тобой члены твоей семьи. Одни подведут тебя к двери, а другие встретят по другую сторону.
И Стелла поняла, что миссис Лорейн была права насчет узнавания. Захария, mon Pere и миссис Лорейн никогда не казались ей чужими. Ее мать тоже не будет ей чужой, когда встретит ее по ту сторону двери.
Они снова углубились в работу, и пока Стелла вышивала, миссис Лорейн воскрешала в памяти обстоятельства, которые привели Стеллу в ее дом. При первой же встрече их узнавание было быстрым и счастливым, и она заметила, что в застенчивом восхищении Стеллы ее домом, гостиной и ее драгоценностями было нечто значительно большее, чем обычное детское любопытство. Это было что-то, похожее на радость возвращения домой. Аббат тоже это заметил.
— Она почувствовала родную обстановку, — сказал он миссис Лорейн позже.
— Разве у нее дома не подходящая обстановка? — удивленно спросила миссис Лорейн.
— Она любит свой дом, — ответил он. — Если вы помните, в старых сказках прекрасные дети добрых приемных родителей всегда любили их, хотя не всегда в их власти было оставаться с ними долго.
Они стали встречаться все чаще и чаще, и через два года Стелла впервые рассталась с отцом и матушкой Спригг. Расставание было не очень трудным, так как она проводила все выходные в Викаборо, но с утра понедельника до вечера пятницы находилась у миссис Лорейн, и матушка Спригг едва не умерла от горя, когда ее ласточка начала оставлять ее.
Но Стелла сама так решила.
— Стелла, мне так хотелось бы, чтобы ты не возвращалась домой, — воскликнула миссис Лорейн однажды, когда аббат в очередной раз проводил девочку на чай, и они собирались уходить. Это был действительно крик боли, так как вечер, ожидающий пожилую леди, был пуст и одинок, а необыкновенная компания маленькой девочки стала очень дорога ей.
И Стелла, которая завязывала капор, приняла это во внимание. Викаборо всегда будет для нее самым дорогим местом на земле, и никогда у нее не будет другой приемной матери, кроме матушки Спригг, но в миссис Лорейн и ее домике была та утонченная красота, которая утоляла в Стелле что-то, что до сих пор не было удовлетворено, и к тому же у нее не было сомнения, что она очень нужна миссис Лорейн.
Араминта, на которой держался весь дом, была слишком занята и не могла выкроить часок, чтобы посидеть со своей хозяйкой, а если и составляла ей компанию, то всегда была сердита. И Стелла, как обычно, прямо перешла к сути дела.
— Вы и вправду хотели бы, чтобы я жила у вас, мэм? — спросила девочка очень серьезно.
— Да, Стелла.
— Я не могу жить у вас всегда, потому что у меня есть матушка Спригг, но я могу половину времени быть с вами, а половину — с матушкой Спригг.
— Мы подумаем об этом, — вмешался аббат, и больше в этот вечер ничего не было сказано.
Миссис Лорейн поговорила с аббатом, аббат с доктором, а доктор, собрав все свое мужество, обратился к отцу и матушке Спригг.
— Моя Стелла — маленькая служанка? — возмущенно воскликнула матушка Спригг. — Вы удивляете меня, доктор, как вы только могли об этом подумать? Мы воспитывали ее совсем не для этого, и я была бы вам очень обязана, если бы вы прекратили этот глупый разговор.
Отец Спригг раздумывал дольше и выразился куда категоричнее.
Но доктор, когда смог заставить их выслушать себя, объяснил, что хотя девочка и будет получать немного денег за свои услуги, но будет жить у миссис Лорейн не в качестве служанки, а как приемная внучка.
У нее будет совсем немного обязанностей: стирать пыль, мыть фарфор, расставлять цветы.
А миссис Лорейн взамен обучит ее хорошим манерам, чему она никогда не сможет научиться в Викаборо. Ее научат играть на клавикордах и искусству вести светскую беседу как на французском, так и на английском языках.
— А сколько же времени останется на занятия с вами, доктор? — требовательно поинтересовалась матушка Спригг.
Она думала, что поймала его, но доктор покорно ответил, что, если Стелла будет приходить к нему раз в неделю, он будет более чем счастлив.
— Я уже преподал ей самый лучший урок — действительную любовь к знаниям, — сказал он, — и одного дня в неделю будет вполне достаточно, чтобы поддерживать эту любовь.
Мысль о том, что его Стелла будет болтать по-французски и играть на клавикордах, как заправская леди, окончательно добила отца Спригга. Он был слишком добросердечен и напрочь лишен воображения, чтобы негодовать, как матушка Спригг, на преимущества, которые получит Стелла в результате разлуки с ними. Но матушка Спригг в конце концов тоже уступила. Она была прирожденной матерью, и хотя чувство собственности было сильно, любовь все же пересилила.
Вот так это и произошло, и за прошедшие шесть месяцев Стелла удивительно выросла — умственно и духовно.
Стелла закончила вышивать зеленого дельфина с золотыми плавниками, а миссис Лорейн подрубила фланелевую юбку и прилегла отдохнуть на софу, в то время как Стелла читала вслух французские басни из маленькой книжки.
Хорошо обученная доктором латыни, она осваивала французский с такой легкостью и начала говорить с таким безупречным произношением, что просто изумляла старую леди. Та не могла понять, как дитя фермеров могло быть столь способно в учебе, таким естественно утонченным и чувствительным, как этот ребенок.
Теперь она понимала, почему аббат, встретив однажды Стеллу, не мог больше потерять ее из виду. Стелла была сокровищем, которое, найдя однажды, держат очень крепко. Она была одной из тех немногих, кто является оправданием Всевышнего за создание человеческой расы.
Араминта вошла в комнату с бокалом вина для миссис Лорейн, кружкой молока для Стеллы и двумя кексами и сообщила, что нанятый экипаж ждет. Миссис Лорейн теперь по утрам изредка выезжала и в это утро намеревалась посетить богадельню в Кокингстоне, чтобы отвезти гостинцы для одного из ее обитателей.
Ей пришлось продать несколько драгоценностей, чтобы заплатить за эти поездки, но она считала, что это полезно для Стеллы. Иногда, как сегодня, поездка совершалась с благотворительной целью, и Стелла училась деликатно облегчать нужды бедных людей.
В другие дни они наносили светские визиты и, сидя безмолвно и неподвижно на стуле (поскольку молодые особы, участвующие в светской процедуре, должны быть увидены, а не услышаны), с руками, аккуратно сложенными на коленях, и ногами, прижатыми одна к другой на скамеечке для ног, Стелла с удивлением узнала, какие темы и как прилично обсуждать в светском обществе, и позже (от миссис Лорейн) еще и почему.
Это была единственная часть обучения, которая оставила ее холодной. Стелле представлялось невыносимо глупым, что можно обсуждать разрешение от бремени леди (в отсутствие мужчин), но ни в коем случае — овцы, и казалось совсем неправильным, что оживленная беседа считалась хорошим тоном, даже если речь при этом шла о скучных и дурацких вещах.
И разъяснения, которые дала ей миссис Лорейн по поводу этого феномена — мол, об овцах не говорят, потому что они существа низшие, а молчание расценивается как плохие манеры, так как это заставляет других людей чувствовать себя неловко, — показались девочке не совсем убедительными.
Она думала про себя, что все эти люди просто никогда не держали ягнят в Беверли-Хилл и не чувствовали себя на седьмом небе, сидя рядом с Солом в углу у камина, хотя он ничего при этом и не говорил. Несмотря на то, что в Стелле была часть, которая любила светское общество, другая ее часть всегда будет ощущать голод по здравому смыслу и спокойной тишине Викаборо.
Они немного перекусили и пошли наверх надеть шляпки, а Араминта добавила в корзину, наполненную пакетиками чая, мятными лепешками и сахаром, законченную нижнюю юбку. К большому удивлению миссис Лорейн, Араминта не выразила никакого негодования по поводу дополнительных забот, связанных с появлением в доме Стеллы. Она полюбила девочку, ей было по душе, что в доме снова звучат клавикорды, но больше всего ей нравилось, что рабочая шкатулка миссис Лорейн снова находится на своем прежнем месте, хотя теперь ею пользовалась Стелла, а не пожилая хозяйка.
Экипаж был нанят в «Короне и Якоре», и трудно было сказать, что в нем было старше — сам фаэтон с его проеденными молью диванными подушками, полуслепая белая лошадь, которая тянула его, или глухой возница в ливрее горчичного цвета с тусклыми пуговицами, который сидел на козлах.
Весь экипаж двигался так медленно, что впору было идти пешком, но в такое прекрасное майское утро это было даже приятно, так как открывалась возможность полюбоваться каждым цветком и деревом, мимо которого они проезжали. Сегодня верх экипажа был опущен, погода стояла теплая, так что только легкий плед покрывал их колени, а миссис Лорейн прихватила даже летний зонтик от солнца из серого шелка с золотой бахромой.
— Вы прекрасно выглядите, мэм, — сказала Стелла просто, и действительно, в серой накидке и бархатной серой шляпке, строгая и очень прямая, миссис Лорейн производила царское впечатление. Сама Стелла в новом зеленом плаще и зеленом капоре, украшенном маргаритками, держалась с полной достоинства грацией, невольно подражая своей благодетельнице и тоже являя собой приятное зрелище.
В то время как они медленно удалялись, Стелла оглянулась на небольшой белый домик с голубой входной дверью и медным дверным молотком и на сад, наполненный цветами, которые вились по стенам и издавали чудесный запах. Она посмотрела и на Торрское аббатство, и на источник святого Альфреда с его каменной аркой. Луга между деревушкой Торре и побережьем были яркими от лютиков и окаймлены лабазником.
Ветер с моря овевал дам, принося струи запаха, который заставлял Стеллу морщить нос от удовольствия. Эта деревушка Торре была теперь ее частью, и она любила ее. Домом ее теперь был не только Гентианский холм, Викаборо и Беверли-Хилл, теперь он включал деревушку Торре, аббатство, часовню святого Михаила, Торкви и церковь у моря, которую она посещала только в мечтах.
— И Кокингстон, — сказала она миссис Лорейн.
— Что, дорогая?
— С сегодняшнего дня мне будет принадлежать еще и Кокингстон.
— Ты там и раньше была, дорогая.
— Мы только проехали мимо, не въезжая в сам парк, как сделаем сегодня. Как вы думаете, мы увидим мадам Мэллок?
— Надеюсь, не на дороге, дорогая, — ответила миссис Лорейн сухо.
Мадам Мэллок, жена хозяина Кокингстонского поместья, была для Стеллы фигурой почти сказочной. Еще молодая и стремительная, она разъезжала по узким грязным дорожкам в золоченой карете, запряженной шестеркой лошадей, с такой скоростью, что встречать ее было рискованно и неприятно, поскольку карета заполняла девонские дороги от ограды до ограды, а остановить шесть скачущих лошадей было делом нелегким. Но Стелла любила встречать ее, даже если в результате встречи приходилось пятиться назад или застревать в грязи. Позолоченная карета и мадам Мэллок, в шелках и бархате с драгоценностями, сверкающими в ушах, оживляли мысли и мечты девочки еще несколько недель после встречи.
Но сегодня они никого не встретили, медленно продвигаясь по колее дороги Роббера. Дубы, покрытые весенней листвой, образовали над их головами своды, а крутые берега по обеим сторонам были покрыты голубыми пролесками и розовым лихнесом. Когда они остановились, чтобы полюбоваться видом, вдруг раздалось пение птиц, которое разливалось вокруг с такой силой, что звук волн, разбивающихся о берег, тонул в нем.
Они ехали через Кокингстон с его побеленными домиками, крытыми соломой, и кузницей четырнадцатого века с большим прудом перед нею. Ручей сбегал вниз вдоль одной стороны улицы, и звук бегущей воды казался частью Кокингстона. Собственно, его название и обозначало — «селение вблизи воды». Они въехали в ворота кокингстонского парка. Церковь, богадельня и помещичий дом находились в парке, и все посетители, если хотели, проезжали через него. Большая часть знаменитых кокингстонских оленей была продана нынешним хозяином поместья, но несколько штук все же осталось, сейчас они щипали траву под деревьями. Их пятнистые тела были прекрасны в солнечных лучах.
Деревья расступились, и помещичий дом предстал пред ними во всей своей красе. Стелла ахнула от восхищения. Конечно, она не догадывалась, что именно здесь жил хозяин простых батраков и фермеров, но внезапно, когда экипаж проезжал по парку, она вспомнила о них. Все эти дни, когда она жила с миссис Лорейн, больше всего она скучала по этим людям.
Помещичий дом представлял собой прекрасное трехэтажное здание с большим двором, окруженным стеной. Слева ворота вели в сад, а за ним была церковь. Справа располагались конюшни, псарни и богадельня.
— Были ли вы в этой церкви, мэм? — возбужденно спросила Стелла — ее воображение было захвачено прекрасной нормандской башней, возвышающейся над деревьями.
— Дорогая моя, я — католичка, — ответила миссис Лорейн строго.
— А в усадьбе вы бывали, мэм?
— Мистер Роджер Мэллок — священник англиканской церкви, — отвечала миссис Лорейн с прежней суровостью, — и он не очень-то жалует соседей-католиков. Но я все же была там однажды. Там очень красиво. Есть хоры для музыкантов, есть обеденная зала, обитая деревом, расписные потолки итальянской работы, на одном, я помню, богиня Флора в цветочной беседке. И я точно не скажу, моя дорогая, но, кажется, обои в одной комнате были сняты с трофейного французского судна. На них изображена высадка капитана Кука на дикий остров, и повсюду вытканы пальмы и голые туземцы.
— Вот это да! — восторженно выдохнула Стелла.
— По-моему, дорогая, это просто безвкусица, — сухо сказала миссис Лорейн. — И уж во всяком случае рядом с богиней Флорой… А еще золоченая карета и лошади шестеркой.
Она поджала губы, и Стелла подумала о том, как это странно, что разные представления о Боге даже самых лучших людей заставляют их относиться друг к другу с неприязнью.
Экипаж остановился возле богадельни: семь домиков, и каждому около двухсот лет. Мэллоки сравнительно недавно поселились на этих землях: они обосновались здесь чуть более ста пятидесяти лет назад. До них в усадьбе жили Карейсы, и некогда сам сэр Джордж Карейс основал на старости лет богадельню, будучи вдруг охвачен чувством, что, может, в своей жизни он не был таким добродетельным, каким мог бы быть.
«На старости лет он решил посвятить остаток дней своих Господу Богу и праведной жизни, — писал его биограф, — зная, как угодны Богу милосердие и добрые дела, он вознамерился сделать что-нибудь для бедных», — и построил богадельню. Домики стояли под одной крышей, но перед каждым был свой травяной газон, обнесенный каменной изгородью. В каждом домике было по две комнаты, и жили там только женщины или только мужчины. Владелец усадьбы выдавал им по шиллингу в неделю, а на Рождество — новую верхнюю одежду и новую рубашку или блузку.
Имя старухи, которую они пришли навестить, было Вильмотта Боган, но все звали ее бабусей Боган. Она лишилась всех средств — лишилась не сразу, это была, как говорили, долгая история — и под конец дошла до того, что нанималась полоть огороды. Последние два года она пропалывала сорняки у местной мелкой аристократии, пока не стала слишком старой, чтобы гнуть спину, и тогда мадам Мэллок сжалилась над ней и поместила ее в богадельню. Пару раз она полола и у миссис Лорейн, и миссис Лорейн не забыла про нее теперь, хотя, сказать по правде, не была страстной любительницей несчастных старушек.
— Ты только не обращай внимания на бабусину болтовню, дорогая, — шепнула она Стелле, когда они выходили из экипажа. — И на то, как она смотрит, тоже. Она со странностями и иногда говорит невероятнейшие вещи! А так как дети ей неинтересны, может быть, она будет немного резка с тобой.
Они прошли по узкой тропинке сквозь садик, где бабуся Боган выращивала травы, и их пышные юбки задевали растения, поднимая вихри ароматов. Матушка Спригг немного разбиралась в травах, и Стелла сразу заметила, что бабуся Боган, должно быть, тоже — у нее росли девять магических трав: чемерица, розмарин, шалфей, лаванда, мелисса, рута, майоран, полынь и вербена. Были и другие травы: мята, арника, ромашка, были растения, названия которых Стелла не знала, но эти девять росли на первом месте.
У каждого домика был свой вход — дубовая дверца, утопавшая в толщи старой каменной кладки, а по бокам — узкие ромбы окон старинного зеленого стекла и еще по два окна наверху. Дверь бабуси Боган была прикрыта неплотно, и сквозь щель выползал дымок и доносилось приглушенное пение.
Миссис Лорейн робко постучала в дверь и шепнула Стелле:
— Придется подождать, пока она не будет готова принять нас.
Они ждали минут десять, затем пение смолкло, легкие ноги прошагали по каменному полу, и дверь открылась. Стелла хотела поднять глаза, как это делают дети, чтобы увидеть либо взрослого, но, к ее радости и удивлению, карие глаза маленькой старушки, ростом не больше нее самой, смотрели ей прямо в глаза; и Стелла точно знала, что где-то ее уже видела. И казалось ошибкой называть бабусю Боган старой — несмотря на ее морщинистую темную, пергаментную кожу, крючковатый нос, дряблый старческий подбородок (ей уже стукнуло восемьдесят), ее глаза-изюмины были такими яркими, спина — прямой, а вся крошечная фигурка — такой подтянутой, что она была похожа скорее на ребенка, чем на старую женщину.
На ней было темно-коричневое кашемировое платье с широкими юбками, белый передник и чепец, на плечах ярко-красная шаль, и она была невероятно чистенькой и опрятной. Но в то же время впечатление от нее самой было таким ошеломляющим, таким ярким и резким, что человек неподготовленный наверно отпрянул бы, если б пронзительные глаза бабуси впились в него, а насмешливый смешок без слов возвестил бы, что она думает о том, что разглядела.
Но миссис Лорейн и Стелла держались твердо. Миссис Лорейн была закалена предшествующим опытом, а Стелла… Стелла по-своему, не из-за выучки, а инстинктивно умела видеть так же ясно, как и бабуся Боган, и сразу поняла, что эта отталкивающая старуха была вовсе не такой страшной, как казалось. Без всякого сомнения, она многое познала в жизни, но зло отбросила прочь, пусть и за огромную цену — и теперь была свободна от него. Стелла смотрела на бабусю Боган несколько секунд и вдруг присела перед ней в знак своего почтения, хотя и сама не понимала, почему.
Бабуся Боган тоже неуклюже присела перед госпожой, провела их в комнату, смахнула пыль со стула для миссис Лорейн, но ее манера держать себя отнюдь не соответствовала смиренности ее действий.
Она стояла перед гостьей, скрестив на животе крючковатые пальцы, на лице светилась добрая насмешка: достопочтенная миссис Лорейн пришла не в самую подходящую минуту. Противный едкий дымок просочился из котелка, висевшего над огнем, и миссис Лорейн чихнула.
— Будьте здоровы, мэм, — пожелала бабуся Боган.
— Вот еще один дьявол вышел наружу, — миссис Лорейн рассмеялась. — Присядь, бабуся, — сказала она.
Бабуся Боган присела на свободный стул — их было всего два — и стала наблюдать, как Стелла достает для нее фланелевую нижнюю юбку, пакеты с чаем, сахаром, мятными лепешками.
— Спасибо вам, мэм, — быстро сказала она и убрала пакеты в стенной шкафчик за камином. Она благодарила искренне, но без подобострастия. Если богатым нравится делать беднякам подарки, то почему бы и нет? Это ублажает богачей и не наносит им ущерба.
Но миссис Лорейн бабуся любила. Она могла посмеиваться над легким ханжеством и самообманом, с помощью которых люди, кроме самых честных и смелых, защищаются от слишком глубокого понимания самих себя, но знала цену и внутренней красоте, и в ее остром горящем взоре была неподдельная мягкость, когда она заново присела и стала расспрашивать гостью о ее ревматизме. Пока они говорили об этом недуге, Стелла, сидевшая на трехногом табурете, рассматривала комнату.
Маленькая комната с низким потолком и выложенным каменными плитами полом прямо-таки сияла чистотой. В камине ярко полыхали дрова, и некое странное варево булькало в огромном котелке, висевшем над огнем на цепочке. Возле камина, на тряпичном коврике, сидел черный кот, не обращавший ни на кого из них ни малейшего внимания. Из мебели в комнате был буфет, старый дубовый сундук, служивший одновременно столом, два стула и табурет. Связки трав висели над головами вдоль балок: их было так много, что самого потолка почти не было видно. На обоих окошках пламенели горшки с геранью.
На буфете стояло несколько вещичек, очень заинтересовавших Стеллу. Помимо двух-трех горшочков и кастрюлек и блестящих осколков какого-то фарфорового предмета, там были стеклянные банки со странной на вид жидкостью, связки причудливых кореньев, змеиная кожа и несколько ярко раскрашенных жестяных коробочек, в которых, без сомнения, хранились сокровища, не предназначенные для чужого взора. Но Стелла старалась не разглядывать все это слишком пристально. И без поучений миссис Лорейн она знала, что, как бы тебе не было любопытно, пялиться на что-то в чужом доме просто невежливо.
— Вам бы помогло носить в кармане краденую картофелину, мэм, — настойчиво рекомендовала бабуся Боган.
Миссис Лорейн рассмеялась:
— Но, бабуся, я ведь не ворую.
Бабуся Боган извлекла из кармана сморщенную картофелину.
— А я полный карман набрала в последние дни, как пропалывала в усадьбе, — сказала она гордо. — У меня еще с полдюжины осталось. Возьмите, мэм. А еще я дам вам бутылочку моей вербеновой настойки. По чайной ложке на стакан воды утром и вечером.
Миссис Лорейн слегка покраснела, но взяла и картофелину, и бутылочку с жидкостью из одной из банок, стоявших в буфете.
— Вот будет смеяться надо мной доктор Крэйн! — смущенно сказала она Стелле.
— Вовсе нет, — ответила Стелла. — Он сам пользуется вербеной. Он говорит, что это священная трава друидов. И чемерицей тоже пользуется. Ее знали греки.
Бабуся Боган быстро обернулась к ней.
— Ты знаешь доктора Крэйна, детка?
— Да, мэм, — вежливо ответила Стелла. — Я живу на Гентианском холме.
— Он добрый человек и помог мне однажды, когда мне было худо. Но из-за него я лишилась своего главного сокровища.
— А какого, мэм? — немедленно заинтересовалась Стелла.
Но бабуся Боган уже повернулась спиной, чтобы открыть одну из жестянок, стоявших на буфете, и, казалось, не расслышала ее. Повернувшись к Стелле, она протянула ей маленькую муслиновую сумочку с сухими листьями внутри.
— Бери, детка, — сказала она. — Ты многое видишь, но, может быть, придет день, когда тебе нужно будет заглянуть еще глубже, в свое будущее или, кто знает, в сердце своего милого. И тогда, ночью, в полнолуние, опусти пару листиков в воду заколдованного колодца, и промой этой водой глаза, и во сне ты увидишь то, что хотела увидеть. Но ты должна будешь любить всем сердцем.
— Спасибо, мэм, — сказала Стелла, беря сумочку. — А это целебная трава? Это рута?
— Откуда ты знаешь, детка?
— Моя мама на хуторе Викаборо выращивает ее, чтобы промывать больные глаза. Но я не думаю, что кто-нибудь на хуторе берет ее, чтобы заглядывать в будущее.
— Немногим известно, для чего она предназначена, — сказала бабуся Боган, — и ты должна будешь взять воду из заколдованного колодца, в полнолуние, но ты должна при этом любить своего возлюбленного всем сердцем. А то ведь есть много таких молодок, которые думают, что любят мужчину, а сами любят только себя: и колечко на пальце, и наряды, которые он ей, небось, дарит, и тело, гладкое, как у кошки, от его ласк, и…
Миссис Лорейн поспешно вскочила и сказала, что им пора уходить.
— Такая молодка ничего не увидит, даже если будет промывать глаза всю ночь напролет, — продолжала бабуся Боган. — Вам пора уходить, мэм? Я вам очень благодарна, что правда то правда, за ваши хлопоты, и не вынимайте картофелину из кармана. А что до тебя, детка, то приходи еще, и приходи одна.
— Стелла не может сама разгуливать по деревне, — решительно отрезала миссис Лорейн. — Она еще слишком маленькая девочка.
— Она очень скоро будет взрослой женщиной, — ответила бабуся Боган. — Посмотрите, как у нее округлились грудки и какой у нее взгляд, и вы увидите…
Миссис Лорейн поспешно увела Стеллу. Она жестоко упрекала себя. Эта бабуся, всегда недолюбливавшая детей, похоже, прониклась к Стелле пугающей привязанностью, и это обеспокоило миссис Лорейн.
— Она всего лишь чудаковатая старуха, моя дорогая, забудь про нее, — сказала она Стелле, когда они сели в экипаж и лошадь тронулась с места. — И будь я на твоем месте, я бы выкинула эту сумочку с рутой.
— А вы выкинете краденую картофелину, мэм? — вкрадчиво спросила Стелла.
У миссис Лорейн было чувство юмора. Они посмотрели друг на друга и расхохотались. Это было то время, когда просвещение еще не распространилось всецело, и даже самые образованные люди все еще не могли избавиться от веры в волшебные силы.
Это произошло на Иванов день, который в этом году выпал на пятницу. И Стелла была у миссис Лорейн. Девочка проснулась с первыми лучами солнца и поняла, что снова пойдет в Кокингстон, и на этот раз одна. Было всего четыре часа, а ее первые обязанности начинались не раньше восьми, когда она относила на серебряном подносе чашку шоколада в спальню миссис Лорейн. Она быстро надела ситцевое платье, накинула плащ и неслышно проскользнула вниз. Стелла не чувствовала никаких угрызений совести, потому что никогда не обещала миссис Лорейн, что не будет ходить в Кокингстон, а ее неугомонная натура уже привыкла к таким утренним прогулкам. Но она скучала по Ходжу, ведь сегодня в первый раз она отправляется в такое путешествие одна, без него. Араминта закрыла входную дверь и ключ взяла с собой, но Стелла вылезла через окно в зале и оказалась на клумбе с колокольчиками, которая находилась как раз под окном. В саду было замечательно, и Стелла, вдохнув запах промокших от росы деревьев и левкоев, услышала море.
Она побежала через дорогу к священному руднику, села на низкий парапет, опустила руки в воду и умылась. Вода была ледяной, и падающие с ее смуглых пальцев чистые капли походили на алмазы. Овцы на кладбище в Торре еще не проснулись; Стелла различала только свернутые калачиком очертания среди надгробных камней, но твердо сказать, где могилы, а где овцы, не могла. Деревья были окутаны серой дымкой, но церковная башня и часовня Св. Михаила парили свободно и, казалось, ловили первые солнечные лучи. В стороне от шумящего моря мир казался настолько безмолвным, что она слышала звон капель, падающих в воду с ее пальцев, или шелест лепестка, сорванного ветром с куста розы. Дикий восторг вдруг охватил ее. Она вспомнила, как маленькой девочкой с разбега бросалась в объятия отца Спригта или ныряла в душистое сено. Ей и сейчас захотелось сделать что-нибудь подобное — окунуться в красоту этой летней зари и затеряться в ней. И она, как сумасшедшая, побежала вниз по Тропинке Разбойников — плащ развевался позади нее, волосы спутались, и от ветра высыхало ее мокрое лицо. Так она бежала, пока не оказалась на Япокомбском лугу, и, выбившись из сил, присела, чтобы перевести дух, выглядывая поверх травы и тимьяна, которым заросло все от тропинки до моря.
И тут Стелла увидела еще одно существо, такое же восторженное, как и она сама: это был заяц, который забавлялся вовсю. Казалось, это был сумасшедший заяц. Он делал пируэты на задних лапах, уши хлопали и трепетали, как флаги, он скакал из стороны в сторону, отталкиваясь всеми четырьмя лапами, опять приземлялся, делал кувырок, бегал по кругу, вдруг замирал, поднимался снова, летел стрелой и все представление начиналось сначала. Стелла смеялась до боли в боку. Она и раньше видела таких зайцев, но не настолько сумасшедших, как этот, и не в июне, а только в марте. Что он вытворял сейчас? Исполнив заключительный кувырок, заяц скрылся в зарослях боярышника.
Стелла со всех ног побежала за ним в заросли, не обращая внимания на промокшие от росы ботинки и юбку. Но когда она достигла боярышника, зайца уже и след простыл — он скрылся под корнями дерева, где живут лешие, или присоединился к ласточкам, которые уже звенели высоко в редеющем голубом тумане. Стелла была готова поверить всему. Никаких следов зайца не осталось, но когда она вернулась на луг, то обнаружила кое-что еще — ведьмино кольцо[19], возвышающееся над травой, а в центре его — пятно горечавок.
Плача от восторга, Стелла опустилась на колени. Они росли дома, на кладбище, и однажды она видела их на Беверли-Хилл, но потом они пропали. Девушка знала, что они растут так близко к морю. Она не сорвала ни одного цветка, потому что, очевидно, они принадлежали колдунье. Стоя в кольце, Стелла загадала три желания, а затем выбралась оттуда и побежала вниз по тропинке в Кокингстон.
К тому времени, когда она прибежала в парк, солнце уже было высоко, и мир, который до этого был окутан дымкой и молчанием, вдруг преобразился. С моря подул ветерок, и ветви вяза и каштана закачались над покрытыми рябью цветами и травами. Громко запели птицы, и шум бурлящей воды в ручье, который протекал по парку, казался звонким и радостным. Птичьи трели, звон ручья и порывы ветра превращались в гармоничную симфонию, которая будоражила весь мир, когда поднялся ночной покров и все живое снова вернулось к жизни звоном колокольчиков, хлопаньем крыльев, топаньем ног, пением и смехом. Стелла, стоя по колено в траве и незабудках, прислушивалась, слегка покачиваясь в такт цветам и деревьям, и душа ее громко пела, а каждая жилка билась в такт этой песни.
Ветер стих так же внезапно, как начался, птицы разлетелись по своим делам, и шум воды больше не казался похожим на звон волшебных колокольчиков. Трава больше не колыхалась, красные звери спокойно удалились от солнца в тень, низко к траве опустив головы. Позади Стеллы кто-то хихикнул. Дрожа от страха, она повернулась, ожидая увидеть сама не зная кого — эльфа, духа-проказника, или же одного из тех странных зеленых леших с шапками, похожими на зеленые стога сена, сдвинутые на затылок. Она часто видела их ребенком, и хотя они никогда не пытались причинить ей зла, Стелла всегда убегала при одном только их появлении.
Но на сей раз это была всего лишь бабуся Боган, одетая в старую шляпу цвета ржавчины и землистый плащ, это был ее неизменный наряд. В руках она держала большую корзину. Ее появление среди кустиков валерианы, растущих по берегам ручья, было столь неожиданным, что Стелла на мгновение засомневалась в том, что это был человек. У леших ведь тоже такие яркие, как самоцветы, глаза.
— Умываешь лицо в росе, детка? — спросила бабуся.
— Я уже умылась на священном роднике, мэм, — коротко ответила Стелла.
— Святой Альфред лечит нарывы, а не прыщики, — сказала бабуся. — От прыщиков лучше помогает волшебная роса.
— Но у меня нет ни нарывов, ни прыщиков, — возразила Стелла.
— Предупредить болезнь легче, чем вылечить. Да и где ты найдешь такого мужчину, которому понравится целовать лицо в прыщиках?
Стелла послушно опустила руки в траву и потерла ими лицо так, что порозовели щеки.
— Так-то лучше, — одобрила бабуся. — Такие розочки он живо захочет поцеловать, когда снова воротится домой. Розочки Розалинды.
— Розалинды? — сбитая с толку, переспросила Стелла. — Но Розалинда ведь давно умерла.
— Она никогда не умирает. Всегда найдется молодая девушка, которая ждет своего возлюбленного, терпеливо, день за днем, а он, где-то далеко, тоже чувствуя горечь разлуки, сражается с дикими зверями, подобно пастуху Давиду. Так будет всегда. Он должен стать сильным, чтобы любить и трудиться. И всегда святой отшельник молится, как Моисей, на вершине горы или высоко в башне, и дьявол победит, если тот опустит руки, потому что тогда девушка теряет спокойствие, а молодой человек мужество, и когда они встретятся, то их постигнет несчастье, ибо дети их будут косоглазыми или с вывернутыми внутрь коленками, и в сене появятся мыши, и пшеница покроется плесенью.
Бабуся Боган произнесла свое пророчество, как заклинание, и все это время она кланялась вверх и вниз, подобно стрекозе, наполняя свою корзину валерианой.
— А для чего вам валериана, бабуся? — спросила несколько обескураженная Стелла, помогая ей.
— Валериана? — повторила бабуся. — Я не разбираюсь в этих новомодных названиях. Собиратели трав называют ее хвостом каплуна или панацеей. Ты накладываешь листья, детка, на свежую рану, и она заживает в мгновение ока.
Вдоль ручья они дошли до стен Кокингстонской церкви, где ручей поворачивает в сторону и пропадает за деревьями.
— Если ты хочешь посмотреть реликвии, которые мне оставил доктор, дорогая, то они спрятаны в башне, — сказала бабуся Боган.
— Церковная башня! — воскликнула Стелла.
— Мои соседи по богадельне все время вмешиваются не в свои дела. Я не могу хранить там ничего, что может доставить мне неприятности. А вот по очертаниям твоего маленького ротика, детка, я поняла, что ты умеешь держать его закрытым.
— Спасибо за то, что доверяете мне, мэм, — спокойно ответила Стелла.
Она все еще была удивлена, что смогла войти в доверие к бабусе Боган таким способом. Пока они направлялись к воротам церкви, старая женщина просветила ее.
— Когда я умру, детка, мне некому будет — ни цыпленку, ни ребенку — оставить мои реликвии, — сказала она. — Уже давно я вглядываюсь в лицо каждой молодой девушки, которую встречаю, пытаясь найти ту, которая обладает мудростью и способностью видеть будущее. Это ты, детка. У тебя будут две книги и еще одна вещь, а с ними и мое благословение. Не бойся, малышка. Когда-то я была черной колдуньей, но я прогнала дьявола и стала белой колдуньей. Я теперь никому не могу причинить вред. Спроси своего друга-доктора. Он скажет.
Они подошли к мрачной старой церкви святых Георгия и Марии в Сеттлменте. В покрытых пятнами окнах стояли святые апостолы Иосиф и Иоанн, Петр и Андрей, и святой Мартин с мечом и благосклонно смотрели вниз на вошедших. Яркие цвета их одежды оживляли мрачные плиты. Стены были отштукатурены и покрыты гравюрами и гербами, а скамья Сквайра привлекала внимание своими размерами и высокой спинкой. Здесь был и огромный камин, и множество красивых подушечек.
— Мадам Мэллок любит тепло и удобство, — объяснила бабуся Боган, посмеиваясь.
Казалось, она не спешила и с удовольствием отдыхала, пока Стелла изучала церковь. Тут были хоры для музыкантов и красивые гравюры с видами девонских виноградных лоз. Стелла насчитала в листве шестнадцать птиц, а три из них особенно привлекли ее внимание. Одна из них клевала виноград, другая гусеницу, а у третьей был широко раскрыт клюв, как будто она громко пела. Ниже поющей птицы расположился барельеф Мадонны в венце, с ребенком на руках и лилией. Стелла была уверена в том, что с этими птицами связана какая-то легенда, но бабуся Боган этого не знала. Стелла решила спросить об этом у mon Pere. Он должен знать.
Церковь была осмотрена, и они с бабусей Боган поднялись по ступенькам башни. На полпути бабуся Боган остановилась и открыла низкую дверь, за которой оказалась пустая комната, похожая на келью, освещенная только одним небольшим окном. В ней был камин с дымоходом в толстой стене, а в двери кто-то проделал отверстие, чтобы передавать внутрь еду и воду. Чтобы было куда поставить продукты, в нише организовали нечто, похожее на буфет. На полу лежала ветка дуба, а с обеих сторон двери были заметны ниши, служащие для того, чтобы защититься от нежелательных гостей. Еще в комнате стоял стол и табуретка на трех ножках.
— Должно быть, здесь кто-то жил! — воскликнула Стелла.
— Какой-нибудь монах, — сказала бабуся Боган, — или папский священник, прячущийся от своих врагов. Теперь никто не приходит сюда, только бабуся и святой отшельник.
— Какой святой отшельник? — удивилась Стелла.
— Его еще называют аббатом, — начала бабуся. — Однажды я пришла сюда и увидела, что он сидит у окна и читает. Он даже не слышал моих шагов на лестнице и звука открывающейся двери. Иногда я видела, как он проходил по парку, направляясь сюда, а один раз мы встретились, он шел в церковь, а я возвращалась. Мы посмотрели друг на друга, он увидел, что увидел, и я увидела, что увидела, а после этого он снял шляпу и поклонился мне, как придворный, а я низко присела… Мы оба оставили наши злые дела, он и я.
Мысль о том, что mon Pere был связан с дьяволом, очень удивила Стеллу, но никоим образом не уменьшила ее любви к нему. Чем хуже ты был, тем лучше можешь стать, сказал ей однажды доктор, это значит, что внутри тебя достаточно сил, чтобы довести все до конца.
Бабуся Боган стояла у камина, запустив руку в дымоход. Стеллу это ничуть не удивило. В каждом доме в Девоншире был дымоход с незакрепленными камнями, где обычно тайком прятали бренди. Стелла не думала, что монах или преследуемый священник хранили там бренди, но они могли держать там требник или секретные бумаги.
Бабуся Боган достала из дымохода две книги и еще что-то, завернутое в кусок холста. Все это она положила на стол, бережно развернула холст и открыла то, что вначале показалось Стелле очень большим корнем пастернака. Но, вглядевшись, девушка внезапно отпрянула, потому что при близком рассмотрении ей почудилось, что на столе лежит мертвый ребенок.
— Нечего боятся, детка, — рассмеялась бабуся. — Это всего лишь мандрагора.
Но при этих словах Стелла сделала еще один шаг назад, потому что она знала о мандрагоре все. Ей рассказала об этом Мэдж. Она растет в Германии, и у нее широкие зеленые листья и желтые цветы, и выглядит она полезным растением, но под землей ее корень имеет форму человека и пронзительно кричит, когда его выкапывают из земли. Если обращаться с ним как следует, омывать в вине, завертывать в шелк, класть в шкатулку, купать каждую пятницу и одевать в новую белую сорочку каждое новолуние, он действует как семейный дух, предсказывает будущее и дает советы. Но растет он только в Германии, и его трудно достать. Им обладают только колдуны, и, в основном, используют корень не с самыми добрыми намерениями.
— Уже давно эта мандрагора не приносит никому вреда, — сказала бабуся Боган. — С тех пор, как я бросила колоть булавками восковые фигурки, колдовать и произносить заклинания. Когда я была черной колдуньей, то жила в хижине недалеко от закоптелой деревни и у меня был чулок, полный золота, которое давали мне мужчины и женщины, чтобы я навела порчу на тех, кого они ненавидели. Но однажды ночью крестьянин, который думал, что я вселила дьявола в его свиней — я тоже так думала, — пришел со своим сыном, избил меня почти до смерти, и забрал чулок, полный золота и мою мандрагору. Я лежала в хижине и громко стонала, но ни одна душа не приблизилась ко мне, потому что все меня боялись. Я бы умерла, если бы доктор Крэйн не услышал о том, что случилось, и не пришел, чтобы спасти меня, хотя я была ему никто. Он приходил каждый день и, хотя был невысокого мнения о моих злых делах, был так нежен со мной, как будто был моим сыном. Но я не поправлялась, потому что мучилась и плакала о моей мандрагоре, которую любила, как собственного ребенка. Тогда добрый доктор пошел к тому крестьянину и так наслал на него Божий страх за кражу и убийство, что тот отдал мандрагору обратно. А потом доктор наслал Божий страх на меня. Он стоял у моей кровати, пугал меня, грозил вечным проклятьем, пока я не затряслась от страха и не поклялась, что брошу черную магию и стану белой колдуньей до конца моих дней. И я сделала это, хотя борьба была страшной и чуть не убила меня. Но не только страх заставил отвернуться от дьявола, но еще и любовь доктора. Он очень хороший человек, и, глядя в его лицо и слушая его речи, я стала предпочитать свет тьме. Когда я выздоровела, он уговорил всех в округе давать мне работу, потому что белая колдунья со своими целебными лекарствами зарабатывает меньше денег, чем черная колдовством и заклинаниями, и он защищал меня до тех пор, пока не выветрилась моя плохая репутация. И теперь он иногда заходит ко мне в богадельню. Он не из тех, кто забывает друзей.
— Мандрагора все еще у вас, — сказала Стелла.
— Но никаких купаний и шелковых сорочек, — ответила бабуся Боган, — и никогда, с тех пор как доктор спас меня, я не призываю злого духа. Я с ней ничего не делаю, детка, только спрашиваю полезные советы да иногда готовлю из нее порошок, смешиваю с успокаивающим сиропом и даю тем, кто нуждается в глубоком сне.
Стелла вспомнила Шекспира: «Мак и мандрагора, и все успокаивающие сиропы мира». Но ей до сих пор не нравилась ни мандрагора, ни мысль о том, что когда-нибудь она будет принадлежать ей. Она была уверена в том, что злой дух, который бабуся Боган однажды вселила в корень, был одним из Них, одним из той ужасающей компании, которую Сол обычно призывал своим «бычьим ревом». И поэтому Стелла была рада, когда бабушка завернула мандрагору обратно и обратилась к книгам.
Они сидели — одна на сиденье у окна, другая на табурете — и изучали книги. Первая была в кожаном переплете, на вид такая же, как те, в которых модные дамы ведут свои дневники, но бабуся Боган вела в ней не дневник, а записывала рецепты целебных средств, мазей и примочек из трав. Рецептов оказалось множество, и все они были написаны таким же красивым остроконечным почерком, как и у миссис Лорейн.
— Какой красивый почерк, — восхитилась Стелла.
— Когда-то я была леди, — коротко отрезала бабуся Боган и затем, переворачивая страницы, продолжила, — нет в мире такой болезни, моя детка, от которой Господь Бог не предусмотрел бы лекарства, растущего на земле, и когда ты станешь замужней женщиной с кучей детей, ты сможешь вылечить любую их болезнь. Ты никогда не потеряешь ребенка, детка, если навсегда сохранишь эту книгу.
— Я всегда буду бережно хранить ее, — пообещала Стелла. — Но, бабуся Боган, как вы научились готовить все эти лекарства?
Бабуся Боган хихикнула.
— С детских лет я любила цветы, травы и растения. Многому меня научил старый мудрый садовник в доме моего отца. Многому — экономка, которая была большим знатоком трав, но большинство ценных рецептов я получила от самих Эльфов, тех, кто заботится о девяти волшебных травах и всех полезных растениях.
Стелла все шире и шире открывала глаза, и рот у нее тоже приоткрывался.
— Ты же деревенская по рождению, разве не так? Разве ты никогда не видела Эльфов?
— Иногда леших — когда была совсем маленькой, — пробормотала Стелла смущенно.
— А других? Что ж, их не так легко увидеть. Я встречала их, когда была молода и невинна — не более, чем тень, падающая на цветы, но я знала, что это были они. Я сидела в саду с книгой на коленях, в руках держала перо, а сбоку стояла роговая чернильница. И я знала, как применять травы, которые росли вокруг меня, и записывала все это. Они не издавали звуков, которые можно было слышать, но умели сделать понятным то, что хотели.
Бабуся закрыла книгу с травами и открыла другую. Ее кожаный переплет был грязным и заплесневелым, а толстые жесткие страницы стали цвета осенней листвы. Каждая страница была исписана превосходным почерком, но чернила настолько выцвели, а буквы имели столь необычную форму, что Стелла ничего не могла разобрать, кроме того, что книга была написана на латыни. Края каждой страницы автор украсил превосходными маленькими рисунками, — местами едва различимыми, — птиц, зверей и цветов.
— Что это, бабуся? — спросила Стелла удивленно.
— Не могу тебе сказать, дитя мое, — ответила бабуся Боган. — Надо обладать прекрасным зрением и знанием латыни, а у меня нет ни того, ни другого. Я нашла эту книгу в дымоходе два года назад, когда пришла сюда, чтобы спрятать мандрагору и книгу трав. Я подозревала, что в дымоходе есть дыра, так оно и оказалось, только внутри еще лежала книга. Как только я взяла ее в руки, то сразу поняла, что это хорошая книга, но мандрагора запретила мне показывать ее, пока не придет время. Возьми ее, детка. Держи и переворачивай страницы.
Стелла взяла книгу и несколько мгновений подержала ее в руках. Да, это была хорошая книга. Она ощутила то же, что ощущала, когда несла в церковь молитвенник Викаборо — тишину и спокойствие. Потом она снова перелистала страницы, восхищаясь красотой и изяществом рисунков. На одном из них Стелла обнаружила куст горечавок, растущих около заросшего мхом камня в середине ведьминого кольца — то же, что она видела сегодня утром в поле; на другом — овец под тисовым деревом, на третьем — кувыркающегося зайца.
— Зайцы всегда так резвятся на Иванов день? — спросила она бабусю Боган.
— Конечно, детка. Иванов день — это великий день для птиц и зверей, цветов и эльфов. В это время они все веселятся. Это самое сердце тепла и роста, и все живое скачет и поет от радости. Ты сама чувствовала это сегодня утром в парке, стоя по колено в цветах и раскачиваясь в такт музыке. А теперь закрой книгу, потому что она твоя, и возвращайся в Торре к завтраку. Вот еще мандрагора и книга трав. Они тоже теперь твои. Спрячь их под плащ и возьми домой.
— Нет, мэм, нет! — отпрянув, воскликнула Стелла. — Они все еще ваши, не мои.
— Я не доживу до конца этого года, — безмятежно сказала бабуся Боган. — Мне будет спокойнее, если я буду знать, что они в надежном месте.
Но Стелла все еще колебалась, опасаясь корня мандрагоры и одного из Тех, кто однажды вселился в него.
— А нельзя оставить их здесь? — спросила она робко.
— Будет лучше, если ты возьмешь их, детка, — настаивала бабуся Боган. — Но никому не говори о них. Разве что только доктору и святому отшельнику.
И бабуся проворно поднялась, как будто все было решено, первая вышла из комнаты и стала спускаться по ступенькам.
Стелла вернулась домой как раз вовремя, чтобы принести миссис Лорейн горячий шоколад, как обычно, и в течение всего этого дня она выглядела внешне спокойной и счастливой. Но мысли ее были в смятении, и она ждала вечера, когда доктор Крэйн заедет за ней и отвезет домой в Викаборо.
Наконец, наступил долгожданный момент, и вот уже Стелла сидит рядом с доктором в бричке, а Эскулап быстрой рысью везет их к дому. Девушка восторженно смотрит на доктора. По случаю Иванова дня у него в петлице роза, а шапка заломлена под еще более острым углом. Когда он улыбается ей, то теплота этой улыбки пронизывает ее насквозь. В ногах Стеллы стоит плетеная корзина с одеждой и некоторыми ценностями (ларец для рукоделия и шкатулочка с ракушками, которую дала ей матушка Спригг), — их она возит из Викаборо в Торре и обратно. У корзины есть крышка, но сегодня она не закрыта.
— Что за сокровище у тебя в корзине? — спросил доктор.
— Мандрагора и две книги.
— Господи, помилуй! — воскликнул он испуганно.
Стелла выложила ему все сразу, а доктор молча слушал ее рассказ, пока они ехали по крутой дороге от моря в горы.
— Ничего такого, чего следовало бы опасаться, прелесть моя, — сказал он, когда Стелла закончила. — Я хорошо знаю бабусю Боган, она теперь добрая и мудрая женщина и не может причинить тебе вреда.
— Но мандрагора! — закричала Стелла. — Что это такое?
— Мандрагорой называют корень симпатичного желтого цветка, который растет в Германии.
— Но бабуся Боган сказала, что вселила в него злой дух!
Они добрались до вершины холма, доктор повернул бричку в сторону от дороги и отпустил поводья, чтобы Эскулап мог пощипать траву.
— Давай взглянем на моего старого друга, мандрагору.
Стелла сунула руку в корзину и достала завернутую в холст мандрагору, книгу рецептов в чистой ночной сорочке и добрую книгу, завернутую в ее лучший передник.
— А вот и она, — сказал доктор, развернув мандрагору и сажая ее на колени, как ребенка.
— Не обращайтесь с ней, как с живой! — умоляюще попросила Стелла.
Доктор засмеялся и вновь завернул корень. Потом сказал серьезно:
— Теперь послушай, моя прелесть. Ты помнишь своего Шекспира? «Нет вещей хороших или плохих, наши мысли делают их таковыми». Этот корень — часть всей материи. Мир вокруг тебя управляется противоположными силами — ангелами и демонами, добром и злом, светом и тьмой — и когда ты думаешь о вещах или людях, ты вселяешь в них то или другое. Подумай нехорошо о человеке и ты сделаешь его злым. Считая, что в этом корне находится дьявол, ты делаешь его способным творить зло. И наоборот. Это ясно, ваша милость?
— Да, — сказала Стелла и убрала мандрагору без тени страха. — Она будет моей куклой. Доброй куклой. Я буду держать ее у себя в комнате, чтобы отпугивать мышей.
Доктор засмеялся и взял книгу рецептов. Эскулап медленно плелся, жуя траву, а его хозяин был слишком поглощен, чтобы обращать на него внимание. Наконец, доктор закрыл книгу и отдал ее обратно.
— Ты скоро лучше меня будешь знать целебные способности земли, — сказал он коротко.
— Бабуся Боган сказала, что этому ее научили эльфы, — сказала Стелла. — Могли они это сделать? Есть ли они на самом деле, или мы их выдумали?
— Как ты думаешь, что по этому поводу сказал бы Вильям Шекспир?
— Я думаю, он верил в них, — произнесла Стелла медленно.
— Я бы сказал то же самое.
— Тогда они существуют?
— А почему бы и нет?
— Не могли бы вы сказать мне о них что-нибудь более определенное? — потребовала Стелла с легким нетерпением.
— А ты мне? — поинтересовался доктор. — Ты же ближе к детству, чем я, а ведь только дети как следует разбираются в таких вещах.
— Я думала, что видела леших, — призналась Стелла, — но я всегда убегала.
— А бабуся Боган думала, что эльфы рассказывали ей секреты трав. И в обоих случаях мысли имели результат — ты убегала, а бабуся записывала рецепты. Так что, должно быть, в этом действительно что-то есть.
И это было все, что он мог сказать по поводу эльфов. Покончив с ними, доктор взял другую книгу. Она захватила его так же, как предыдущая. Стелла уже начала думать, что они никогда не доберутся до дома, и потянула его за рукав. Доктор повернулся и, посмотрев на девушку отсутствующим взглядом, бережно положил книгу к ней на колени.
— Она твоя, прелесть моя.
— Что это? — спросила она. — Бабуля знает только, что это хорошая книга, но не может разобрать почерк.
— Это, в некотором роде, старинная повесть, Стелла, о той стране, где мы живем, но это все, что я могу сказать. Почерк очень трудно разобрать, да и, ты знаешь, в латыни я не силен. Моя любовь — греческий. Храни книгу бережно, а когда будет возможность, покажи ее своему другу аббату. Он хорошо знает латынь.
Доктор кнутом поторопил Эскулапа, и они быстро покатились к дому и с первыми лучами заката въехали во двор. Стелла с корзиной устремилась по дорожке — входная дверь была широко открыта ей навстречу — через прихожую на кухню прямо в объятия матушки Спригг. Здесь собрались все: отец и матушка Спригг, Сол, Мэдж, Ходж и Серафина. Стелла переносилась от одного к другому, как будто они не виделись годы. В большой кухне было тепло от камина, тени играли в прятки на потолке и стенах. Медные горшки и кастрюли звенели и сияли, стоял восхитительный запах пирога с крольчатиной. Скоро зажгут свечи, и они сядут ужинать, а потом отец Спригг откроет Библию и будет читать вечернюю главу, и волшебство наполнит комнату. Куда бы Стелла ни уехала, что бы ни делала, Викаборо навсегда останется ее домом.
Захария, лежа в своем гамаке с закрытыми глазами и закинув руки за голову, слышал потрескивание огня в камине, наблюдал за игрой отблесков на медной посуде и за Стеллой, наклонившейся над своей тарелкой с пирогом. Он чувствовал запах пирога с крольчатиной, его аромат, поднимающийся над отвратительными запахами кубрика, и поморщил нос.
— Чему ты усмехаешься, болван? — раздался угрюмый голос рядом с ним.
Захария открыл глаза и с интересом посмотрел на большую груду костей и тряпья в другом гамаке. Это был мичман Майкл Бурк, который теперь занял место, освободившееся после Кобба. Захария не любил его так же сильно, как любил незабвенного Кобба, но он все-таки заполнил собой постоянно ноющую пустоту. В этой новой дружбе роли покровителя и протеже поменялись: теперь Захария отеческим оком присматривал за Майклом. В этом мире смерть имеет привычку вмешиваться в жизнь до того, как мы сумеем выплатить наши долги, и остается только одно — платить их за других. Майкл нисколько не был похож на Кобба, не считая рыжих волос, но он способствовал тому, что Захария чувствовал, что оказал услугу Коббу, и был счастлив этим одолжением.
Майкл был рожден для тревог. Казалось, что даже его достоинства, соединенные с недостатками, которые разрушили его стремление к покою, не приносили ему пользы. Его храбрость в соединении с пылким характером и еще большей дерзостью приводили только к ссорам и всевозможным беспокойствам, а его чувство справедливости, которое было само по себе хорошо, не позволяло ему принимать жестокие наказания той эпохи, в некотором смысле рассчитанные на успокоение раздраженных чувств. Его ненависть к любому виду обмана соединялась с язвительным языком. Он был не способен терпеливо принимать страдания. Юность его была трудна и горька, в ней не хватало радости. Хотя и детство Захарии не было усыпано розами, он все же знал, в чем можно найти радость. Но неизменность Божественной любви и красота природы, непобедимое мужское честолюбие не привлекали Майкла. Он был горожанином до мозга костей, к тому же и гедонистом. Он любил шум. Самым ценным из всего, что он привез из морского путешествия, были инструменты для воспроизведения звуков. Отвратительный «бычий рев», который Сол подарил Захарии, был предметом его восторженной страсти. Настолько различными были их интересы, что иногда они сами удивлялись своей дружбе. Но они были ирландскими аристократами. И жили они по одним законам.
— Запаху пирога с крольчатиной, — пояснил Захария.
— Не чувствую ничего, кроме обычной вони.
— Тот пирог из Девоншира.
— Ну и болван же ты, — проворчал Майкл, укладываясь спать.
Майкл был на несколько месяцев старше Захарии. Он выглядел, как обтянутый кожей скелет, высокий и неуклюжий, но тем не менее обладал редкостной крепостью и силой, и никто не рисковал бороться с ним. Его худое некрасивое лицо, однако, не было лишено обаяния из-за детской доверчивости его зеленых глаз. Он обладал бесконечной верой в людей, что являлось причиной многих его несчастий. Он считал всех такими же порядочными, как и он сам, а когда оказывалось, что это не так, ему трудно было удержаться от возмездия. Благодаря этому его одежда большей частью была в лохмотьях, но он ухитрялся носить их элегантно, что выдавало в нем воспитанного человека. Захария никогда не видел Майкла рядом с женщиной, но представлял себе, что тот вел бы себя вежливо и учтиво.
— Ты на Темзе, Майкл, — пробормотал Захария. — Завтра Лондон. На следующей неделе — Гентианский холм.
В ответ он услышал только храп. Майкл спал, а Захария снова без помех отдался во власть божественных мечтаний. Его буйное воображение не всегда рисовало такие восхитительные картины — оно могло быть орудием зла в дьявольских руках, — но сегодня оно позволяло ему быть там, где он хотел.
Он представил себе летнюю ночь и отражение звезд. Он видел тихие фигуры людей на вахте, тусклый отблеск фонарей на их внимательных лицах, слышал плеск волн о борта и вибрирующий гул оснастки. Впереди в густой темноте была Англия с мерцающими береговыми огнями. Наконец они были дома. И наконец-то на следующей неделе он будет на Гентианском холме.
В Викаборо сейчас закончили ужинать и все сидели за столом с опущенными головами, а отец Спригг в очках громко читал из Библии: «Всему и всем — одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертву; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы»[20].
Как только прозвучали золотые слова, Стелла подняла голову и посмотрела на старину Сола в углу. Их взгляды встретились, и Сол улыбнулся. Потому что он еще не ушел туда, где отдыхают. Захария был рад, что снова видит его.
Захария оставил их в старой кухне и вышел. Овцы спали под тисовым деревом на Беверли-Хилл, в воздухе стоял запах сена и клевера. Он прошел Теффети-Хилл, вышел через калитку и направился к деревне. В окнах хижин, окружавших церковь, горел свет, и Захарию встретил запах жимолости. Он прошел вымощенной плитами дорожкой к двери доктора, поднял задвижку и вошел. Вечер становился холодным, и в кабинете за каминной решеткой горел огонь. Доктор оторвался от книги, которую читал, и улыбнулся так, как только может улыбнуться мужчина своему единственному сыну, и трубкой показал на кресло. Они сидели и говорили, воскрешая то время, когда они в последний раз беседовали в этой комнате. Захария сказал, что с ним все в порядке. Он нашел ту мудрость, которую искал. Он узнал, что такое слава и как покорять страх. Он научился не бояться ужаса и избегать его. Он много путешествовал, и ветер странствий зажег светильник его веры. Теперь он узнал все и вернулся домой.
— Все? — уточнил доктор, и легкий сарказм в его голосе не смог скрыть сожаления.
Захария вдруг открыл глаза. Все? Нет, конечно, нет. Никто на этой земле не мог бы сказать так. Он не научился справляться со своей клаустрофобией. Ограниченное пространство кубрика стало сужаться, приближаться к нему, низкий потолок навис над головой. От страха Захария похолодел, ногти сильно впились в ладони. Потом неимоверным усилием воли он подавил патологический страх, и его сознание вновь ухватилось за мысли о возвращении домой. Что могло бы остановить его? Англия была уже видна, ее огни мерцали в темноте.
Он снова расслабился, паника прошла. Ничто не сможет помешать ему вернуться в Викаборо на следующей неделе. Он понимал, что нет необходимости задерживаться с Майклом в Лондоне на целых три дня. Майкл, связанный обязательством, должен повидать своего ненавистного опекуна в Веймайсе, и несмотря на то, что не любил деревню, Майкл все же согласился с Захарией, что должен потом посетить Гентианский холм, но поклялся, что не сделает ни того, ни другого, пока сначала не побудет в городе, а Захария знал, что должен присматривать за ним все это время. Этого нельзя было избежать, потому что к этому его обязывала дружба. Он должен оказать Майклу эту услугу, а через него и Коббу.
На Гентианском холме не знали, что в это время Захария был уже у берегов Англии, они думали, что он еще в Средиземноморье, куда фрегат вернулся после Южной Америки. Он писал им, что пробудет там некоторое время, но буря повредила корабль, и им было приказано возвращаться домой на ремонт. Захария улыбнулся, представляя себе радость неожиданной встречи, а потом его мысли вернулись к тем годам, что прошли после Трафальгара, к нужде, лишениям и тоске, бурям и лихорадкам, чувствам безнадежности и отчаяния. Однако то жестокое время было его лучшим временем на море, потому что тогда в первый раз он понял себя. Он открыл для себя эту жизнь на море, он начал приспосабливаться к ней, подобно птице в гнезде. Он все еще не хотел быть моряком, но каким-то таинственным образом уже стал им. Ему вдруг пришла в голову странная мысль, что море ему больше не враг, а друг.
Эта мысль пришла к Захарии в рождественскую ночь, когда он видел очень странный сон. Он лег спать, сильно тоскуя по дому. Это была скверная ночь, сырая и холодная, корабль качался на волнах, словно дельфин, дул сильный ветер. Вся команда пребывала в тоске и плохом настроении. Вонь и шум в кубрике, казалось, были сильнее обычного. Так он лежал, подбрасываемый волнами, час или около того, а потом его чувства, выходящие из-под контроля, напрягли волю и привели тело в состояние покоя. Физический покой оказал благотворное действие на его смятенные мысли. Спокойные и тихие воспоминания начали приходить ему в голову — воспоминания, в центре которых была Стелла.
Захария увидел ее так, как увидел в первый раз, в мягком свете фонарей, когда она кормила кошек, а потом взглянула на него. Ее рука лежала на спине Ходжа, прямой и чистый взгляд уверял в преданности. Он снова увидел ее, теперь уже сидящую рядом с ним на траве в лунном свете, она смотрела на него и спрашивала, откуда он.
— С Луны, — ответил он, а Стелла засмеялась и назвала его — Захария Мун. Он повернул ее руку и положил на нее свою, ладонь к ладони, так, словно они были половинками одного целого. Вот он видит, как она прощается с ним, подбородок опущен на калитку, по обе стороны ряд маленьких пальчиков. Снизу через решетку на него одобрительно глядит Ходж.
И опять Захария смотрит через окно конюшни, а Стелла, закутанная в свой красный плащ, лежит, свернувшись, на сене. Она посмотрела на окно, и Захария подумал, что она увидела его и улыбнулась. Потом опять закрыла глаза, и ее длинные ресницы веером опустились на щеки. Он тоже уснул и увидел тот странный чудесный сон про церковь среди моря. Он стоял и звонил в колокол, зная, что колокол был его собственным голосом, зовущим Стеллу. Она пришла, и они встали на колени в святом месте, которое было их собственным убежищем на дне моря. И в первый раз он услышал подлинный голос моря, могущественный, наполненный более увещеванием, чем угрозой, и наконец понял, что море ему не враг. Он проснулся от крика петуха. Ветер стих. Он вздохнул и повернулся, все еще тоскуя по дому, но уже без горечи, улыбнулся и заснул снова.
А корабль тем временем входил в рукав Темзы, и на востоке поднималась заря.
Следующие два дня прошли без происшествий, хотя и были достаточно шумными, что сильно раздражало Захарию. Ему не нравилась затея Майкла с развлечениями, и он с нетерпением ждал, когда сможет вырваться из этого сумасшедшего Лондона и снова оказаться в дилижансе, везущем его домой, в Девоншир.
Еще эти попытки Майкла показать ему Лондон с высоты птичьего полета, которые впоследствии он никогда не мог забыть. Наталкиваясь на экипажи или пробиваясь сквозь толпу, Майкл пускал в ход свой хриплый голос и длинные руки, и их путешествие по городу было столь стремительным, что дома, магазины, лачуги, экипажи, мужчины, женщины, кошки, собаки, лошади, цвета, звуки и запахи казались пролетающим мимо кошмаром и так действовали на Захарию, что у него постоянно кружилась голова. Золоченые экипажи, кучера в ливреях, нарумяненные женщины и важные джентльмены мелькали среди них и казались призраками, и рядом другой мир — толпы нищих и карманников, служащих, торговцев и туристов, заполняющих узкие улицы. Разносчики предлагали свои товары, оборванные мальчишки отпускали шутки в адрес щегольски одетых молодых людей, разгуливающих по набережным, как павлины. Повсюду слышался лай собак, а из каждой открытой двери таверны доносился гул и запахи портера и жареного мяса.
К вечеру город превратился в темную ревущую пещеру, которую освещали коптящие фонари. Эти фонари на проезжающих экипажах, факелы фонарщиков, светильники над дверными проемами и фейерверки Воксхолла могли только отчасти осветить нависший мрак и темноту. Ночью Захария ненавидел Лондон еще сильнее, чем днем. Он был благодарен, когда в субботу вечером Майкл вывел его на последнее развлечение, которое на самом деле оказалось последним. Назавтра было воскресенье, а в понедельник он будет уже на пути домой.
Уже в самом начале вечера Захария чувствовал себя не в своей тарелке. Началось с того, что Майкл стал настаивать на том, чтобы взять с собой «бычий рев» Захарии.
— Оставь эту чертову вещицу в покое, — взволнованно уговаривал его Захария. — Положи ее туда, где взял, Майкл. Она приносит несчастье. К тому же она моя, не так ли? Прошу тебя, оставь трещотку.
Но Майкла нельзя было остановить, и он с грохотом спустился по ступенькам и вышел на улицу, неся в кармане «бычий рев». В очень скверном настроении Захария последовал за ним, и они в молчании направились к ресторану, который выбрал Майкл. Поглощая жареное мясо с луком, политое портером, и уже испытывая боли в желудке, Захария понял, что до дома еще очень далеко. Казалось, что тот мир Викаборо, где люди еще наслаждаются мелодиями древних песнопений и пасут овец на спящих холмах, не имеет ничего общего с этим шумным бедламом, где он сейчас находился.
Там жизнь была единым целым, одно вытекало из другого и доставляло всем глубокое удовлетворение. Здесь жизнь была расколота. Ты не выращивал и не готовил еду, которую ел, и ты ел ее вместе с людьми, которые были тебе чужими. Там каждый фут земли, по которой ты ступал, был знаком тебе, а за окнами этого душного шумного ресторана мрачный Лондон был полон ловушек, в которые любой мог упасть без всякой надежды на спасение. Захария видел некоторые из них, когда проходил мимо — трущобы настолько ужасные, что выползающие из них создания вряд ли можно было назвать людьми.
— Что с тобой? — спросил Майкл с полным ртом.
Захария взял себя в руки. Он был здесь для того, чтобы сдерживать пылкий темперамент и острый язык Майкла и для того, чтобы тот не попал в беду, и пока Захария справлялся с этим. Было бы чрезвычайно глупо, если бы бдительность оставила его в эту последнюю ночь.
Дверь с грохотом открылась, чтобы впустить полдюжины шумных гуляк, офицеров в отпуске. Минуту они озирались по сторонам, потом увидели двоих, таких же, как и они, уплетающих мясо, и с радостными криками обрушились на них.
До первых утренних часов ночь проходила буйно, но без осложнений. У них было много денег, и развлечений в городе оказалось достаточно. Захария имел едва ли не железный желудок и бесконечный запас энергии; стоило силам на минуту покинуть его, они тут же восстанавливались с помощью галлона огненной жидкости. В перерывах между визитами в Сити, Хаймаркет, Воксхальский сад они дергали за ручки респектабельных дверей, орали, как кошки и играли в чехарду, перепрыгивая каменные столбы на тротуаре.
Это было их последней забавой, которая и привела к беде. Чехарда считалась привилегией уличных мальчишек, а не дворян, а ряд столбов находился недалеко от аллеи, ведущей в темноту, которая пугала Захарию. Он видел столбы, заметил аллею, и у него появилось дурное предчувствие еще до того, как показалась фигура Майкла, ведущего свою армию в атаку. Непонятный образом сообщение передалось трущобе за аллеей, потому что спустя пять минут орава молодых оборванцев возникла из темноты, и сражение началось.
Драка между привилегированной молодежью и оборванцами была обычным делом на лондонских улицах и не привлекала особого внимания, и эта могла бы закончиться синяками и разбитыми носами, если бы Майкл вдруг не вспомнил о «бычьем реве». Сбив с ног двух противников и освободившись, он подумал о том, что ее рев может сильно напугать врагов и привести в чувство подвыпивших сторонников. Он достал сокровище из кармана и накрутил струну на палец. Сначала мягкое жужжание, а потом дикий рев разносились все громче и громче, перекрывая крики дерущихся. Действие это произвело немедленное, но только совсем не то, какого ожидал Майкл. Никто из местных мальчишек никогда не видел и не слышал «бычьего рева». Для них это была просто небольшая вещица с закрученными струнами — инструмент для воспроизведения замечательного шума, и им сразу же захотелось добыть ее. Собравшись все вместе, они насели на Майкла.
Атака была настолько мощной, что Майкл не удержался и упал, а высокое оборванное пугало прыгнуло на него и вырвало «бычий рев» из рук Майкла. Как только пугало повернулось, свет факела упал на его лицо, дикое и темное, худое от голода и страдальчески напряженное, черные глаза горели яростью. Что-то в его лице заставило Захарию вспомнить: таким был он сам той ночью, когда карабкался на окно конюшни в Викаборо. И не только он. В этом лице он увидел всех бездомных бродяг, которые когда-либо жили на земле, всех тех, кому не было дано даже призрачного шанса. Мальчишка убежал, унося с собой по темной аллее «бычий рев»; а заодно и прихваченный по дороге кошелек Майкла.
Через секунду Майкл снова был на ногах и рванулся за ним, а Захария — за Майклом, те же, кто еще не был выведен из строя, с дикими криками мчались по пятам.
При первых же звуках «бычьего рева» сердце Захарии упало. Он не в силах был отказаться от своих суеверий, связанных с ней… Ветер, ветер и злые духи, приносимые ветром… Сейчас им нужна была Божья помощь, потому что они потеряли след и провалились в одну из тех темных канав, в которую человек может упасть, и его не найдут. Они спускались все глубже в темноту и сырость, и первый из вызванных демонов оказался перед Захарией. Это был его собственный демон, страх, который, вопреки ожиданиям, еще не был побежден, он кривлялся перед Захарией, присасывался к нему, как пиявка, истощая его силы и сознание. Повернись. Что с тобой? Ты сказал Майклу, чтобы он оставил в покое эту чертову погремушку. Что бы ни случилось, это не наша, а его вина. Идем обратно. Уйдем пока не поздно.
Все же он продолжал бежать, не упуская Майкла из виду, пытаясь догнать, — Майкла в его страшном бешенстве и темное пугало — этого парня, испуганное лицо которого так тронуло его. Он бежал с помутненным рассудком, в ужасе от темных аллей, по которым он пробегал, от мерзости под ногами, по которой он скользил и спотыкался, от этих ужасных существ преисподней, пронзительно визжавших на них из темного дверного проема.
Это ужасное место было не освещено, если не считать изредка мерцающего слабого света оплывших сальных свечей, торчащих в разбитых окнах, но взошла луна, и ее слабое сияние высветило две бегущие впереди него фигуры, которые он не должен был упускать из виду, чтобы они, и он вместе с ними, не исчезли навсегда. Захарии казалось, что они втроем были сейчас одни в этом мире, потому что они обогнали других, и те фигуры в дверном проеме казались не более, чем призраками. Он упал в кучу отбросов, поднялся и побежал дальше. И теперь страх покидал его, сгорая в огне, зажженном в нем ветром движения. Кровь снова согревала его члены, и разум был чист.
Все это закончилось удивительно и внезапно. Они достигли места, которое оказалось концом аллеи, перегороженной стеной с дверным проемом, и черный парень, который все же олицетворял всю мерзость мира, бросился к двери. Он ожидал, что она откроется, но кто-то, очевидно, запер ее с другой стороны. Он отскочил назад и снова бросился на нее, но все было бесполезно. Больше он ничего не мог сделать. Он был истощен, и ему не хватало сил, которые были у его преследователей, но он повернулся спиной к двери и смотрел на них, сжав кулаки. Он спрятал «бычий рев» и кошелек в карманы своих рваных штанов, хотя злобно осознавал, что в карманах у него дыры. Он прижался спиной к двери и скорее умер бы, чем уступил украденное по своей воле.
— Оставь его, Майкл! — кричал Захария. — Оставь его в покое, черт тебя побери!
Но характерный для Майкла демон дьявольской злобы овладел им и не отпускал его. Он оглянулся через плечо, и Захария увидел его лицо под рыжими волосами, горящее опьянением, ненавистью и бешенством, и тот взгляд убийцы, который, казалось, превращал его в чужого. Это было бесполезно. Он убил бы этого парня, если бы смог. Он бросился на него, но Захария опередил и оказался между ними, а темный парень бился сзади, между ним и дверью.
Майкл, только что видевший перед собой темное лицо и ошеломленный, был отброшен ударом кулака в челюсть и в первое мгновение не мог понять, что дрался с Захарией, а его настоящий противник исчез. Когда он понял это, сознание того, что Захария лишил его добычи и нанес ему этот удар в челюсть, прибавило горькую обиду к той ярости, которая уже давно вышла из-под контроля. Его ответные удары были столь неразборчивы и часты, что Захарию вновь охватила паника.
— Прекрати, Майкл! — кричал он, задыхаясь. — Майкл, это я, Захария!
Но это не подействовало. Ему ничего не оставалось делать, как только защищать свою жизнь. Его паника исчезла, и он начал драться. Луна встала прямо над аллеей, и было светло. В драке он не был равен Майклу, но он был трезвее, чем Майкл, и у него было преимущество подготовки мельника. Он ощущал кольцо зрителей вокруг себя и Майкла, одобряющие возгласы, свист, притопывание ногами, улюлюканье и стоны. Он смутно представлял, что снова на борцовской лужайке около Торре борется с Сэмом Бронскомбом. Откуда-то из толпы на него смотрел его приемный отец. Он должен хорошо вести себя в этой схватке с забиякой, иначе доктор не позволит ему идти домой. И Захария совсем забыл, что сейчас он дрался с Майклом, для защиты которого и остался в Лондоне…
А Майкл лежал у его ног, головой в луже крови, беспорядочно раскинув руки и ноги, как те мертвецы, которых он видел лежащими на палубе «Виктории», прежде чем их сбросят за борт. Майкл был мертв. Его глаза были закрыты, и лицо казалось серо-зеленым в свете луны. Майкл был мертв, и это он убил его. Пока Захария дрался, он был глух ко всему происходящему вокруг. Он не слышал пронзительного свистка и топота ног убегающих при приближении полицейского патруля хулиганов. Сейчас он почувствовал, что стало совсем тихо. Мальчишки, которые поглощали вместе с ним и Майклом бифштекс с луком, сбежали. На месте не осталось никого, кроме него самого, Майкла и патрульных полицейских.
— Я убил его, — сказал он спокойно, в то время как наручники защелкнулись на его запястьях. — Я убил его, чтобы он не смог убить другого парня.
Он не смотрел ни на кого из них, он смотрел только на Майкла. Даже когда они уводили его вдоль аллеи, он все еще видел только Майкла и мысленно разговаривал с ним. Я не мог позволить тебе убить его. Тебе было бы противно убивать отощавшего парня, у которого никогда не было ничего хорошего. Ты погнался за ним только потому, что был в приступе гнева и не понимал, что делаешь. Потом тебе было бы больно от того, что ты убил его. Мне пришлось остановить тебя. Мне пришлось, Майкл. Что я мог еще сделать?
Потом Захария лежал, брошенный на пол какого-то темного и грязного экипажа, бьющегося о булыжники. С ним было еще трое мужчин и женщина. Женщина всхлипывала, и один из мужчин страшно ругался, но двое других вели себя спокойно. Захария по-прежнему видел лицо Майкла с закрытыми глазами. Ему было странно. Глаза умерших всегда бывают открыты до тех пор, пока кто-нибудь не закроет их, но глаз Майкла никто не закрывал.
Захария начинал приходить в сознание и в течение полных пяти минут видел не лицо Майкла, а смутные силуэты рыдающей женщины и ругающегося мужчины и тех двух, которые молчали. Он приподнялся и услышал звон цепей. Значит, они ехали в тюрьму. С ним случилось то, чего он боялся больше всего!
Ему рассказывали о лондонских тюрьмах. Они были местом непередаваемой мерзости и ужаса — попав в них за любое оскорбление, долг, воровство, человекоубийство, за что угодно, — ты будешь ждать суда неделями или месяцами… Иногда они совсем забывают о тебе… А если и вспоминают, то существует закон, по которому тебя могут повесить почти за все.
У Захарии закружилась голова. Но он спас Майкла от убийства того жалкого парня, пусть даже ценой убийства самого Майкла. Но был ли Майкл мертв? Он не знал. И он никогда не узнает, если они забудут про него в этой темной пропасти, в которую он упал.
Луна, которая освещала драку Захарии с Майклом, не давала Стелле уснуть в ее маленькой комнате в Викаборо почти всю ночь. Она не привыкла к такому обращению со стороны своей приятельницы, но у нее было такое ощущение, словно луна видит что-то, что случилось с Захарией и пытается рассказать ей об этом. Когда Стелла забылась тяжелым сном, она снова увидела Захарию мальчиком с Луны, с котомкой за плечами, которая, казалось, была так тяжела, что он пошатывался под ее тяжестью.
Утром она встала сонной и обеспокоенной, и даже мысль о том, что сегодня воскресенье, ее любимый день недели, совсем не радовала ее. Новость, принесенная Мэдж за завтраком, о том, что Сол, который оставался в своей постели в течение последних двух недель, был этим утром очень слаб, заставила ее почувствовать себя еще более несчастной.
Ни она, ни матушка Спригг не пошли этим утром в церковь, так как очень беспокоились о Соле. Матушка Спригг, уложив старика поудобнее и составив свое собственное мнение о его самочувствии, спустилась вниз, чтобы приготовить яблочный пирог и как можно скорее продолжить вышивать его саван. Она занималась этим всю прошлую неделю, покрывая саван самой изысканной вышивкой. Никто в Викаборо не считал ее старательность просто практичной. Сам Сол, когда Мэдж рассказала ему, что у него будет саван, достойный самого короля Англии, был восхищен — он попросил показать ему работу и остался страшно доволен.
Тем временем, Стелла сидела у узкой кровати Сола в небольшой мансарде с маленьким окном, выходящим в сторону Беверли-Хилл. Это была привлекательная комнатка с причудливыми углами, размером едва ли больше, чем шкаф. Кровать Сола с лоскутным стеганым одеялом, стол и табурет, на котором сидела Стелла, почти заполняли ее. Но она была солнечной, тихой и мирной. Поначалу, когда Сола положили на эту кровать, его немного беспокоили мыши, но Стелла устранила это неудобство, поставив на подоконник мандрагору. Она нарядила ее в платье своей детской тряпичной куклы, и это очень понравилось Солу. Часто было слышно, как он разговаривал с мандрагорой, задавал ей вопросы и слышал или воображал ответы, которые ему очень нравились.
Ему еще нравилось, кода ему читали, и этим утром Стелла сидела с викаборским молитвенником на коленях и читала ему молитвы и псалмы, которые в это время должны были произноситься отцом Эшем и прихожанами на Гентианском холме. Ощущение тяжести молитвенника в руках, звучание слов, которые она читала, вдруг снова сделали ее счастливой. Сол, казалось, дремал, но ее счастье, по-видимому, дошло и до него, так как он улыбался сквозь дрему, и один или два раза, когда слова, читаемые ею, звучали с необычной красотой, он приоткрыл глаза, и его сияющий взгляд встретился с ее взглядом, как это обычно случалось, когда отец Спригг читал в кухне Библию. Эта таинственная, вечная красота, звучавшая музыкой, облаченная в цвет, форму и свет, хотя сама по себе не могла быть увидена или услышана, как могла она соединить вместе двух людей, которые вдруг начинали слышать или видеть каким-то схожим образом? Ты никогда уже не почувствуешь себя оторванным от этого человека. И Стелла будет до конца своей жизни помнить, что они с Солом переживали одно и то же чувство, когда воздух наполнялся ярким сиянием.
Но без Сола покой и счастье оставили ее, и весь остаток дня Стелла снова была печальна. И одинока, потому что никому не могла рассказать о своей тревоге за Захарию. Отец и матушка Спригг посоветовали бы ей не фантазировать, если бы она рассказала им об этом.
Вечером несколько закадычных друзей отца Спригга пришли навестить его, и табачный дым был таким густым, а разговоры такими громкими, что Стелла с Ходжем выскочили из кухни и побежали на лужайку Пиццел. Вечерний свет падал ровным золотом на траву, и цветы лужайки, и черные поросята, лежавшие среди герани и вик, казались окутанными чем-то вроде ореола золотистой пыли. Не было ни ветерка, ни звука, кроме звона ручья, бегущего от родника под боярышниковым деревом в отдаленном уголке через лужайку к впадине и затем исчезающего под землей, чтобы наполнить колодец во дворе и утиный пруд во фруктовом саду. Лужайка поднималась по склону к дереву боярышника, и Стелла шла вверх медленным шагом, измученная и унылая, с грустью думая о Соле и с беспокойством о Захарии. Ходж, поджав хвост, бежал рядом, разделяя ее печаль.
Им стало легче, когда они устроились под боярышником, это было их любимое место. Дерево было очень старым, с фантастически переплетенными корнями и широко раскинувшимися ветвями. Как и тисовое дерево на Беверли-Хилл и как яблони во фруктовом саду, оно казалось живым существом со своей неповторимой, яркой душой. Стелла считала его волшебницей, немного похожей на бабусю Боган. Как и поросята, сегодня вечером боярышник, казалось, окутал себя покрывалом из золотистой пыли, и вода, бьющая ключом из темных глубин земли, струясь между его корнями и переливаясь в небольшой, круглый пруд, окаймленный незабудками, была наполнена яркими крапинками золота.
Стелла сидела, прислонившись спиной к стволу дерева и положив ноги в незабудки. Ходж лежал рядом с ней, прижавшись мордой к ее лодыжкам. Она закрыла глаза и прислушивалась к мелодичным звукам воды, которая, переполняя пруд, ниспадала каскадом по покрытым мхом камням в ручей. Многие поколения считали, что эльфы особенно любят этот источник — не домовые, которыми Стеллу пугали в детстве, а добрые волшебники, которые, как считала бабуся Боган, научили ее использовать травы.
Стелла никогда не видела эльфов рядом с родником, но ей всегда казалось, что чувство одиночества покидало ее, когда она сидела здесь одна. Так было и теперь. Ее спина, поддерживаемая волшебным деревом, казалось, покоилась на коленях человека. Было нетрудно поверить в присутствие маленьких, добрых соседей — в роднике, в траве, в цветах, в золотистом свете. Стелла не открывала глаз, потому что знала по опыту, что если откроет их, то не увидит ничего, и ощущение близости сразу исчезнет. Ты чувствуешь их присутствие только тогда, когда веришь. Если ты попытаешься проверить, здесь ли они, их не окажется.
Где-то звонил колокол, очень тихо, как будто далеко-далеко, но чистый и настойчивый, как зовущий голос — как тот колокол, в который звонил Захария в море. Хотя Стелла не открыла глаз, она почувствовала внезапное оживление мыслей, как будто уснула на какое-то мгновение, а потом снова проснулась. Теперь она уже слышала не колокол, а только звук водопада. Но она слышала его, и это был Захария, зовущий ее во сне, как он звал ее прежде. Стелла открыла глаза, и золотистая пыль в воздухе исчезла, и тени были длинными и сине-голубыми и фантастическими, как тени вытянутых — чтобы завладеть миром — пальцев ночи… Ночь… Если бы она могла уснуть глубоко и надолго, ей бы приснился Захария, и она узнала бы, почему он звал ее?
Девушка опустила руку в карман и ощупала муслиновый мешочек с душистой рутой. Она положила его туда, когда уезжала из Торре два дня назад, потому что всегда брала его с собой, куда бы ни шла. Стелла вспомнила, что говорила ей бабуся Боган — она должна намочить листья в воде волшебного родника и приложить к глазам в ночь полнолуния. Сегодня ночью будет полнолуние, и волшебный родник рядом. Она достала маленький муслиновый мешочек и открыла его, зачерпнула немного чистой, искристой воды в левую ладонь, насыпала туда немного душистой руты и приложила к глазам. Когда она сделала это, ей стало немного неприятно.
Была ли Стелла очень суеверной? Что сказал бы mon Pere о таком поступке? Он сказал бы, что она должна пойти в часовню Св. Михаила и помолиться, как она это делала раньше, когда грустила о Захарии. Она так и сделает. Она пойдет завтра, когда снова будет в Торре. А пока, разве плохо обратиться за помощью к феям? Она была уверена, что нет, так как, если бы они существовали, они были бы добрыми, ведь Бог сотворил их для того, чтобы они присматривали за родниками и ручьями и владели секретами трав и цветов. И доктор сказал однажды, что в этой таинственной вселенной, где люди в своей слепоте видят и знают меньше одной тысячной доли того, что происходит вокруг них, все создания существуют только потому, что могут дополнять друг друга и быть взаимно полезными.
Успокоенная, Стелла поднялась, сделала реверанс в сторону источника в знак почтения к феям и эльфам и побежала с Хеджем обратно в дом, чтобы поужинать и лечь спать.
На следующее утро Стелла села в бричку доктора и, положив корзинку у ног, взяла в руки поводья. Доктор был в фермерском доме — навещал Сола — но через минуту должен был выйти и отвезти ее обратно в Торре. Она попрощалась с отцом и матушкой Спригг и Мэдж в доме, а Ходж сидел на верхней площадке лестницы, почесываясь, и смотрел на нее с тревогой.
— Только несколько дней, Ходж, и потом я снова вернусь, — напомнила ему Стелла.
Но не только расставание делало Ходжа печальным. Ему совсем не нравился ее вид. Несмотря на жаркий день, она дрожала в своем узорчатом муслиновом платье, и лицо ее под плетеной шляпкой было бледным от усталости, с темными кругами вокруг глаз. Это было лицо человека, который не спал, хотя Ходж (который сам провел беспокойную ночь, преследуя кусающего его невидимку) знал, что Стелла крепко спала.
Лязгнула входная дверь, и доктор Крэйн вышел на мощеную дорожку между тисовыми деревьями, натягивая дорожные перчатки. Он приласкал Ходжа, поднялся в бричку, сел рядом со Стеллой и взял поводья. Они ехали быстро, рассекая горячий, пахнущий медом воздух, как пловцы рассекают пену теплого, синего моря. Обычно было так приятно встречать грудью теплый воздух, но сегодня доктор, глядя на Стеллу, не видел счастья на ее лице.
— В чем дело? — коротко спросил он. — Сол?
Стелла покачала головой.
— Я не думаю о Соле. Мне кажется, ему там понравится. Но Захарии не нравится там, где он находится.
— Конечно, ему не нравится море, но скоро он будет дома, — сказал доктор.
— Во сне, который приснился мне сегодня, он был не в море, — возразила Стелла, — а в каком-то ужасном месте. Там было темно, туда не проникало ни лучика, кроме света фонаря, который светил сквозь решетку высоко в стене, но я заметила, что там было грязно и все очень походило на какую-то темницу. Там, кроме него, было много людей, и, вероятно, стояла ночь, потому что некоторые из них, кажется, старались уснуть. Но там почти не было места, чтобы прилечь, а вместо кроватей на полу валялись деревянные чурбаки, на которые можно было положить голову. Некоторые там были почти без одежды, остальные в лохмотьях, а многие и вовсе не были похожи на людей.
Она оборвала свой рассказ и задрожала под жарким солнечным светом, затем она продолжала:
— Там был Захария! Он не спал, потому что ему не было места прилечь. Он сидел, прислонившись к стене, прямо под решеткой, и стена была скользкой. Я могла рассмотреть слизь, блестящую в свете, проникающем через решетку, и могла видеть его лицо. Оно было в кровоподтеках, и один глаз был закрыт, как будто бы он подрался, но не кровоподтеки делали его таким ужасным…
— Что же это было? — спросил доктор.
— Выражение его лица. Он боялся. Он был похож на христианина в книге миссис Лорейн «Странствие пилигрима», которого заключили в тюрьму в городе погибели, и я заглянула прямо в его сердце и поняла, о чем он думает и что он чувствует. Захарии кажется, что он никогда не выйдет оттуда. Он боялся сойти с ума. И он так сильно нуждался в нас, но понимал, что нет возможности рассказать нам, где он находится. Я пыталась крикнуть ему, что я здесь, но у меня исчез голос. Я пыталась бежать к нему, но мои ноги не двигались… Потом я проснулась.
— У тебя был просто кошмар, — успокоил доктор. — Что ты ела за ужином? Пирог с крольчатиной?
— Молоко, хлеб и мед. И это не кошмар. Я намочила глаза водой из родника с душистой рутой, как научила меня сделать бабуся Боган, если я захочу заглянуть в сердце моего возлюбленного.
— Итак, значит, Захария твой возлюбленный, так? — спросил доктор необдуманно.
— Да, он любит меня, — просто сказала Стелла. — Сэр, где он?
— В море, на своем фрегате. Тебе приснился кошмарный сон.
— Нет, я намочила глаза душистой рутой.
— Все это плутовство, о котором тебе рассказала бабуся Боган, просто сказка, прелесть моя.
— Волшебницы не обманывают, и все, что они говорят, правда, — упрямо сказала Стелла.
— Это спорный вопрос! А теперь послушай. Если бы с Захарией действительно случилось что-то неприятное, мне бы сразу сообщили. У властей есть мое имя и адрес, ведь я его приемный отец. Но с Захарией не случилось ничего страшного. У тебя был кошмарный сон. Я уже говорил тебе — очень много свежего хлеба и меда трудно перевариваемы.
— Это был черствый хлеб. Выпеченный в четверг. Пожалуйста, сэр, вы должны поехать в Лондон и найти Захарию.
— Почему именно в Лондон? — спросил удивленный доктор.
— В одной из проповедей, которую читал отец Эш, говорится, что Лондон — город погибели.
— Стелла, будь благоразумна. Только потому, что ты съела на ночь слишком много хлеба и меда (черствый хлеб может быть так же трудно перевариваем, как и свежий), насмотрелась на какие-то устрашающие картинки в «Странствиях пилигрима» миссис Лорейн и увидела кошмарный сон, ты считаешь, что я должен бросить моих пациентов и мчаться, как во время охоты на диких гусей, в Лондон? Старый Сол действительно очень болен. Госпожа Бакстер в деревне ждет ребенка. У Джо Стенберри нарыв, который требует вскрытия через пару дней. А трехлетняя девочка со скарлатиной, которую я не могу оставить больше, чем на несколько часов?!
Стелла помолчала какое-то время и затем сказала:
— Нет, вы не можете ехать. Сол, госпожа Бакстер, Джо Стенберри и маленькая девочка — все сразу умрут, и это будет плохо. Но mon Pere сможет поехать в Лондон, вместо того чтобы ехать в Эксетер.
— Mon Pere собирается в Эксетер?
— Да, сэр Джордж сказал, что он может отдохнуть.
— У него есть особые причины, из-за которых он собирается ехать в Эксетер?
— Чтобы увидеть человека, живущего там, который собирается печатать книгу, которую mon Pere написал.
— И почему ты решила, что месье граф де Кольбер изменит свои планы только потому, что маленькая девочка увидела кошмарный сон? — спросил доктор удивленно.
— Mon Pere сделает для меня все, что угодно, если только это не повредит моей бессмертной душе, — сказала Стелла с простодушной убежденностью.
Удивленный доктор поправил свой монокль и посмотрел на девушку. Он не мог преодолеть легкой боли от постоянно подавляемой зависти и поражался, до какой степени близости дошла эта удивительная дружба между французским аристократом и английской деревенской девушкой.
— Mon Pere так страдает от любого волнения за твою душу? — спросил он сухо.
— Он хотел бы, чтобы я была другой христианкой, — сказала Стелла. — Ему хочется, чтобы я была такой же, как госпожа Лорейн и он сам — и Захария.
Неистовое негодование вызвало прилив крови к лицу доктора до самых полей его высокой шляпы, но оно отступило, когда Стелла быстро сказала:
— Он не говорил мне этого, это госпожа Лорейн так сказала.
Ну, а почему бы нет, подумал вдруг доктор. Теперь он знает, что Захария ее возлюбленный. Их брачный союз, когда он наступит, должен быть по возможности самым совершенным.
— Mon Pere поедет, — снова уверенно повторила Стелла.
Доктор не был столь уверен. Он сомневался в том, что вера в волшебство составляет часть интеллектуального багажа аббата. Он также не мог представить, что такой почтенный душеприказчик мог бы считать, что следует поощрять маленькую девочку в ее серьезном восприятии кошмарных сновидений. Но был другой мотив, который мог бы тронуть аббата, и при этой мысли лицо доктора насмешливо сморщилось.
— Стелла, — сказал он, — после того как ты расскажешь аббату о твоем кошмарном сне, ты можешь передать ему послание и от меня. Спроси его, решится ли он поехать в Ньюгэйт и сблизиться с подонками, невеждами, ворами и убийцами. Попроси его припомнить один наш разговор. Скажи ему, что у каждого из нас свой черт, и я пожелаю ему удачи, если он воспользуется случаем и сразится со своим. Это должно быть звучит странно для тебя, моя прелесть, но постарайся запомнить все точно.
Стелла повторила послание три раза, прежде чем произнесла его правильно, и, направляясь к восхитительно раскинувшемуся перед ними заливу, они стали спускаться с холма к Торре. Это было действительно изумительное, сверкающее утро. Слишком сияющее. Прозрачное трепетание света предвещало грозу. Но доктор теперь молчал и уже не веселился. Снова и снова он посматривал на напряженное, белое лицо странного, похожего на эльфа, существа рядом с ним. Была ли бабуся Боган права, и обладала ли Стелла действительно необычной силой? Если так… Он перестал думать о ней. Захария овладел его мыслями, когда они проезжали вдоль Тропинки Разбойников… Мой сын. Мой сын… Его любовь к Стелле никогда не будет меньше, хотя сейчас девушка немного удалилась от него и стала ближе человеку, которого она называет mon Pere, в то время как Захария день ото дня все сильнее овладевает его разумом и сердцем. Теперь он не успокоится до тех пор, пока они снова не будут сидеть по обе стороны камина в его кабинете… Внезапно доктор одернул себя. Удивительная бессмыслица. Обычный кошмарный сон ребенка. Эта предгрозовая погода навевает иной раз странные фантазий… Доктор снова улыбнулся, злорадно размышляя о том, как кошмарный сон, погода и его послание подействуют на mon Pere.
Утро было слишком жарким и ясным. К полудню на горизонте стали собираться облака, и к вечеру разразилась гроза. Миссис Лорейн легла спать рано с головной болью от грохота грома и сказала, чтобы Стелла тоже ложилась спать. Но в своей комнате, вместо того чтобы раздеться, Стелла надела шляпку и прочные башмаки. Она ненавидела грозу, и грохот грома вдалеке заставлял ее сердце сжиматься от страха, но госпожа Лорейн весь день чувствовала недомогание и нуждалась в ней, и она не смогла пойти в часовню Св. Михаила. Итак, она должна пойти сейчас. Остаться дома означало изменить Захарии. Розалинда никогда не изменяла своему возлюбленному, и она тоже не будет изменять.
Пробегая по дорожке, ведущей к церковному холму, Стелла дважды споткнулась и почти валилась с ног от усталости. Это был ужасный день. Сон преследовал ее постоянно. Госпожа Лорейн, всегда такая ласковая, из-за головной боли не была такой приветливой, как обычно, и Араминта была такой сердитой, какой могла быть только она, и это на самом деле было неприятно. Если бы это было все! Но mon Pere, который всегда по понедельникам приходил навестить их, решил не приходить именно сегодня, когда Стелла так хотела видеть его.
Крутой подъем на церковный холм утомил ее уставшее маленькое тело до предела, и она присела отдохнуть на полпути, прислонившись спиной к скале и глядя на море. Залив, который утром был таким синим и сияющим, сейчас был свинцового цвета, и хотя ветра не было, тяжелый, нарастающий, всасывающий звук придавал ужасный оттенок шуму моря, вздымающегося у подножия скал. Угрожающее волнение моря в грозовую погоду всегда пугало Стеллу. Ветра нет, но все же есть это странное движение. Было жутко. Тяжелые черные облака здесь и там граничили с синевато-багровым светом, который с каждой минутой становился темнее. В часовне будет темно, подумала Стелла, снова поднимаясь вверх, в часовне будет темно и страшно.
Но, подойдя ближе, она удивленно увидела свет, сияющий в окнах часовни — глубокое оранжевое сияние было приятным и успокаивающим. Усталость покинула Стеллу, она довольно быстро взбежала наверх и подошла к дверям часовни. Заглянув внутрь, она увидела фонарь, горящий в одной из ниш северной стены, и там, где когда-то был алтарь, на коленях, произнося молитву, стоял седой человек. Она вскрикнула от восторга, он обернулся и, увидев ее, быстро встал и протянул руки, и Стелла побежала и бросилась в его объятья. Это был mon Pere. Они впервые встретились вот так, но это казалось столь естественным, что им и не пришло в голову удивиться.
— У тебя беда, дитя? — спросил, глядя на нее, аббат.
— Да, mon Pere, — призналась Стелла.
Они сели рядом на обнажившуюся скалу, где они сидели в день их первой встречи, и Стелла выпалила всю историю, а затем старательно, слово в слово, повторила послание доктора. Аббат кивнул головой.
— Вы поедете, mon Pere? — спросила Стелла взволнованно.
— Разумеется, — сказал он коротко.
Послание было подобно призывному звуку трубы, но доктор недооценил его, он поехал бы и без этого. Сказку Стеллы о эльфах и глазных примочках он пропустил, как вздор. Но ее сон воспринял серьезно, так как помнил, что девочка всегда знала наперед все дурное, что случалось с Захарией. Он лучше доктора понимал силу и тайну того единства, которое иногда существует между мужчиной и женщиной, знал, потому что сам испытал это. Хотя никогда прежде, подумал аббат, улыбаясь, он бы не поверил, что это может происходить, когда женщина еще совсем ребенок.
Стелла заметила эту улыбку и положила руку аббату на колено.
— Все будет хорошо, mon Pere?
— Да, Стелла. Каким бы страшным не был шторм, в который попал Захария, даже если случилось кораблекрушение, он благополучно достигнет суши.
— Но он не попал в шторм, mon Pere.
— Природные бури это не единственный вид шторма, Стелла.
Он оглянулся на часовню, которая теперь уже была такой темной, что без фонаря они с трудом бы различили друг друга.
— Хотя, я думаю, очень скоро должна начаться и одна из естественных бурь. Тоже очень страшная.
Один из внезапных порывов ветра, возвещающих о буре, пронесся вокруг часовни, издавая звук, похожий на тот, что издавал «бычий рев», созывающий Их, и, не говоря друг другу ни слова, они преклонили колени и помолились за тех, кто в опасности. По крайней мере, аббат молился, а Стелла так испугалась, что ее холодная рука дрожала в руке аббата, ее пересохший рот глотал пыль, и она не могла вспомнить ни одного слова.
— Ты боишься, Стелла? — подшучивал аббат над девушкой, когда они поднимались на ноги. — А я-то думал, что ты никогда не боишься.
— Я боюсь крыс, грозы и Их, — призналась Стелла, и ее щеки покрылись стыдливым румянцем. — Я так испугалась, что не могла молиться о Захарии.
— Не показывай своего страха, вверь молитву о Захарии Богу, и этот ценный дар станет более приемлемой молитвой, чем любое повторение простых слов, — произнес аббат медленно.
Стелла взглянула на него, и ее глаза вдруг засияли радостью новой мысли. Теперь аббат очень часто дарил ей новые идеи — он всегда говорил медленно, как бы подчеркивая каждое слово, чтобы она складывала его идеи и бережно хранила для будущего. Осененная интуицией, Стелла знала, что эта мысль, если ее осуществить, коренным образом изменит всю ее жизнь.
Спускаясь по крутой тропинке, они радовались, что у них есть фонарь аббата, так как без него они с трудом отыскали бы путь в скалах. Раскаты грома теперь были ближе, и вспышки молний сверкали над бушующим морем, но дождя все еще не было. Аббат остановился у ворот госпожи Лорейн.
— Здесь мы попрощаемся, Стелла, хорошо? Я спущусь к берегу.
— Mon Pere! — открыла Стелла рот от удивления, — разве вы не пойдете домой, пока еще не разразилась буря?
Он взглянул на нее, улыбнувшись.
— Я не такой, как ты, Стелла. Я люблю шторм. Я мог бы стоять часами, наблюдая молнии над морем.
Девушка боролась с собой какое-то время, затем подошла к mon Pere и вложила свою руку в его.
— Я тоже пойду, — сказала она.
В какой-то момент он был готов отправить ее в постель, где она и должна была быть в этот час и в такую погоду, но он только крепче сжал ее руку, и они пошли вместе по улице, потому что аббат не мог запретить ее молитву. Смутно он припомнил древнюю легенду, которую слышал когда-то, волшебную сказку о девочке, чья храбрость спасла жизнь ее утопающего возлюбленного. Но не смутно, а с вызывающей внезапную острую боль ясностью он вспомнил страх Терезы перед грозой. Ее единственный страх, потому что она не упоминала о крысах. Это он ненавидел крыс и любых паразитов, и всю ту грязь и разложение, с которыми, ради любви Стеллы, намеревался познакомиться поближе в течение нескольких последующих дней.
Морской берег утратил знакомые очертания и превратился в какую-то ужасную, мертвую страну на разрушенной звезде.
Скалы казались бесцветными в мертвенно-бледных вспышках и были похожи на кости доисторических чудовищ; выкопанные из песка. Ветер постоянно усиливался, издавая рев, как будто большие крылатые демоны проносились над их головами, но земля оставалась в неподвижном ожидании.
Стелла решила, что она будет меньше бояться этого ветра, если подберет свои юбки вокруг себя и завяжет ленты на шляпке. Рев наверху и неподвижность внизу заставляли думать о том, что случилось бы, если бы большие крылья пролетели очень низко. Она не решалась взглянуть на небо, потому что знала, что там увидит Их. Море вздымалось, как ветер, и волны ревели и разбивались у их ног, бросая им в лицо белые клочья пены. При каждом раскате грома дрожь проходила по телу Стеллы, и каждый раз, когда сверкала молния, она бессознательно сжимала руку аббата крепче. Другая ее рука сжимала медальон, который она вынула из-под платья. Она всегда держала его так, когда ей надо было быть смелой, потому что знала, что ее мать была смелой.
Все-таки она выдержала и останется здесь до тех пор, пока аббат будет стоять, зачарованный необузданным ужасом этой сцены. Но она была избавлена от этого внезапным разрывом черного неба над ними, близким грохотом грома и потоками дождя. Это произошло так неожиданно, что широкие полосы стрел, выпущенных ветром, внезапно вернули мир в его нормальное состояние. Теперь ветер был просто ветром, рвущим их одежду и бросающим дождь им в лица; скалы снова выглядели обычными и иссеченные дождем волны разбивались менее яростно. Прежде чем Стелла успела промокнуть, аббат взял ее на руки, завернул в свой плащ и, повернувшись спиной к буре, зашагал по дорожке, которая вела обратно в Торре.
Он отчаянно укорял себя за то, что позволил себе стоять слишком долго, но Стелла смеялась, весь ее страх исчез. Несущие ее руки были сильными, как железо — сильнее даже, чем у отца Спригга, и она чувствовала себя в безопасности, как никогда прежде. Теперь она знала, что чувствуют цыплята, когда они спешат под крыло своих родителей во время бури, и ее смех слился со вздохом совершенного удовольствия. Они дошли до дома госпожи Лорейн, аббат открыл входную дверь и мягко опустил Стеллу в маленьком коридоре, сам оставаясь на коврике. Неся свечу, появилась недовольная Араминта.
— Боже мой, сэр, разве вы слышали, чтобы ребенка когда-нибудь выводили на прогулку в такую сырость и в такой час?
— Я приношу мои самые глубокие извинения, — сказал аббат смиренно.
— Я совсем не промокла, Араминта, — радостно сообщила, Стелла. — Месье де Кольбер нес меня.
Она сняла свою шляпку и стояла, улыбаясь ему. Но он не ответил ей улыбкой. Его лицо казалось серым при свете свечи, и он стоял, как окаменевший, уставившись на золотой медальон на шее Стеллы.
— Вас что-нибудь беспокоит, сэр? — спросила испуганно Араминта. — Вас не ударила молния?
— Стелла, медальон, — сказал аббат резко. — Где ты взяла его?
Резкость его тона была почти отталкивающей, и это так поразило Стеллу, что она бессознательно подняла руки, чтобы спрятать свое сокровище.
— Матушка Спригг дала мне его, — прошептала она.
Аббат оперся рукой о стену. «Глупец!» — проклинал он себя. Золотой медальон не редкость. Тот, который он подарил Терезе, был дешевым, хотя и лучшим из того, что он мог себе тогда позволить, и, возможно, в магазине была дюжина с таким же рисунком. Он сумел улыбнуться и поклониться удивленной девочке, все еще пристально смотрящей на него.
— До свидания, Стелла. Я буду в Лондоне в конце недели.
Входная дверь захлопнулась за ним, и он ушел.
— Ну, а я никогда! — облегченно заявила Араминта.
Стелла стояла почти неподвижно минуты две, ощущая себя крайне странно. Она чувствовала, что граф де Кольбер исчез навсегда, как исчез тот отшельник в ту ночь, когда он и Розалинда спасли ее возлюбленного во время шторма. Когда он вернется к ней снова, это будет уже не тот граф де Кольбер, а некто совсем другой. Стелла разжала руки и со счастливым вздохом опустила медальон под платье. Она знала, что Захария был уже спасен.
Аббат ехал в Лондон под дождем и ветром — погода разразилась бурей, которая была одной из самых страшных на его памяти. Ему удалось занять место внутри дилижанса, и он сидел в своем углу, завернувшись в плащ от ледяных сквозняков, а дождливые капли, просачивающиеся сквозь крышу, ритмично капали ему на шляпу. Дилижанс был переполнен, и собравшаяся компания была ему не по вкусу.
Он удивлялся себе. Его поездка в Эксетер была необходимостью, и было условлено, что он отправится с приятелем Карейсов в прекрасной четырехместной карете, а теперь он трясся в не очень чистом дилижансе, который протекал и пах навозом, зажатый большинством, жующим хлеб с луком и проклинающим правительство голосами, которые били по чувствительным перепонкам его ушей самым болезненным образом. И почему? Потому что маленькой девочке, которую он любил, приснился кошмарный сон, и деревенский доктор прислал ему словесный вызов, который гордость не позволила аббату не принять.
Он отправился в погоню за дикими гусями без каких-либо убедительных причин. Какой он глупец! Он, должно быть, страдает ухудшением памяти, которым, как он знал, страдали все, кто жил подолгу в этом влажном климате Запада, среди этих округлых, зеленых и часто посещаемых феями и эльфами холмов Девона.
Аббат решительно взял себя в руки. Его настроение было просто реакцией, с которой ему сейчас следовало бы просто познакомиться поближе. Когда принимаешь решение, основанное на интуиции, которая зачастую вернее мирского здравого смысла, и гордишься этим, на следующий день приходит неизбежное качание маятника, и гордость постепенно исчезает. Но все же интуиция остается такой, какой она и была — верной. И в любом случае не было ничего такого, чего бы mon Pere не сделал для своей Стеллы.
Аббат сразу вспомнил о другом, небольшом деле, которое Стелла просила для нее сделать. Прошло уже десять дней с тех пор, как девушка дала ему книгу, которую бабуся Боган нашла в башне церкви Кокингстон, и попросила выписать для нее историю из этой книги. Он все ждал свободного времени, чтобы не торопясь разобрать неясный почерк, а в этом скучном путешествии времени для этого было достаточно. Книга лежала в одном из глубоких карманов плаща, в другом находился требник. Он достал книгу и открыл ее, с восхищением разглядывая превосходные маленькие изображения горечавок на первой странице, и сразу забыл волнения путешествия, запах лука, капли дождя, падающие на его шляпу и ледяные сквозняки. Мало того, когда подошло время следующей молитвы, аббат совсем позабыл про требник. Книга начиналась с легенды, которую он смутно вспомнил на берегу моря, но это было только начало истории, которая захватила его целиком на протяжении всей дороги в Лондон.
Кофейни, гостиницы и все остальные места были переполнены людьми, до которых аббату не было никакого дела, но ему удалось снять комнату в доме, в котором он жил в те горькие дни после своего первого возвращения из Ирландии. Владелицей дома была все та же честная и чистоплотная женщина, которая не надоедала ему долгими разговорами. Высокий шаткий дом находился далеко не в фешенебельном квартале, но аббату нравились его узкие трубы и кое-где покрытая мхом волнистая коричневая крыша, фонарь над входной дверью и старые изношенные ступеньки лестницы, которая вилась в темноте вокруг дубовой колонны выше и выше — до его комнаты в мансарде. Комната была восьмиугольной и настолько маленькой, что кровать с покрывалом из темно-красного репса почти заполняла ее. За зеленой панельной обшивкой находился умело спрятанный шкаф для одежды. Стол и стул расположились у окна, а на маленькой каминной полке стоял медный подсвечник.
Внизу, на вымощенной булыжником улице, раскинулся небольшой рынок с палатками для цветов и овощей, а в проеме между двумя фронтонами можно было заметить ветви деревьев и возвышающийся за ними тонкий шпиль церкви. Это была одна из окраин Лондона, не слишком удаленная от деревенских звуков и запахов. Стоя у открытого окна, аббат вспомнил, как весной птичьи трели вторят звону колоколов и как зимними вечерами раздаются звуки охотничьих рожков. Он вспомнил осенний запах сырой земли и дым костров, аромат хризантем на цветочных клумбах. Что ж, если он вынужден терпеть лондонскую грязь, то по крайней мере он был рад тому, что у него будет тихое пристанище, раскачивающееся, как зеленое гнездо, высоко в чистом небе… Оно качалось, а аббат, когда дул ветер, вспомнил милый старый дом со съехавшей черепицей и гниющими балками… Это было вполне подходящим местом для того, чтобы при свете луны и свечи переписывать для Стеллы историю бессмертной любви на Гентианском холме.
Аббат не терял времени даром. Каждое утро он посещал Ньюгейтскую тюрьму, присоединяясь к печальной толпе, ожидающей у двери. Благодаря своей респектабельной внешности, он был принят первым и проведен в переднюю, где обыскивали посетителей. Аббат с холодным отвращением подчинился этой процедуре, хотя с него не стали снимать одежду и проверили только карманы.
— Что вы, собственно, хотите обнаружить? — брезгливо спросил он у тюремщика.
— Яд или веревку, сэр, — прозвучал ответ. — Вы не представляете себе, к каким только уловкам не прибегают родственники заключенных, чтобы переправить им предметы, с помощью которых можно покончить с собой. И это несмотря на то, что они знают, их самих могут посадить в тюрьму, если найдут что-нибудь подобное.
Аббат оглядел грязную темную комнату, в которой находился. Она охранялась мушкетонами, установленными на подвижных вагонетках, а стены были увешаны цепями и кандалами. «Ад на земле», — мысленно назвал он это место. Аббат знал, насколько жестокими были в это время уголовные законы Англии, за самые незначительные преступления мужчин и женщин пытали и вешали. Ему пришла в голову мысль о той страшной сцене, которую он увидит через минуту, и понял, что это вернет весь ужас прошлого, который он так старался забыть. Потом аббат вдруг вспомнил вид с Бикон-Хилл на рождественскую елку, Стеллу в маленькой зеленой гостиной и участников рождественской пантомимы, при свете луны проходящих через ворота. Это тоже была Англия и жизнь.
Он прошел вниз по каменному коридору к двери, которую открыл второй тюремщик, охраняющий ее. Пройдя, аббат оказался в длинном узком коридоре, стены которого состояли из железных брусов. С одной стороны находился двор, вокруг которого была построена тюрьма и где гуляли заключенные, а с другой стороны, за двойной решеткой, начинались тюремные камеры.
Это было даже хуже, чем он думал, и напомнило ему прошлое более явственно, чем он предполагал. Невольно аббат отпрянул назад, прижавшись спиной к брусам, окружавшим двор. Волна отвращения поднялась в нем, и на минуту или две у него потемнело в глазах. В ушах стоял шум, подобный морскому, и граф де Кольбер почувствовал смертельный холод. Потом ему удалось взять себя в руки и двинуться вперед как раз, когда дверь снова открылась и через нее ринулись те, кто находился в начале толпы, ожидающей у ворот. Они кричали заключенным, находившимся за двойной решеткой и напирали на аббата, прижав его к брусам так, что он вынужден был уцепиться за них, чтобы его не сбили с ног.
Тяжело дыша, аббат протиснулся вперед, пристально всматриваясь в обитателей этой ужасной клетки. Большинство из них имело почти нечеловеческий вид, многие были одеты только наполовину. Грязь, теснота, шум и вонь стояли ужасные. Многие мужчины были пьяны, потому что на получаемую ими милостыню им разрешалось покупать в тюрьме ликер.
Стали раздавать подаяние. Заключенные протискивали через решетки деревянные ложки на длинных палках, а посетители, сами в таких же лохмотьях, как и они, опускали в них свои жалкие пенсы. Однако сохранить их могли только самые сильные, потому что каждый должен был бороться, чтобы удержать то, что ему дали. Многие оказались настолько слабы, что и не пытались и даже не подходили к решетке. Среди них было несколько юношей, и именно среди них аббат искал Захарию. Взгляд священника медленно переходил с одного изможденного лица на другое. Но он не мог найти Захарию и с облегчением повернулся назад, протиснулся сквозь толпу посетителей и снова нашел того тюремщика, который провел его сюда.
— Эти люди приговорены? — спросил он.
— Да, сэр. Мужчины приговорены к ссылке или к каторге.
— За какие преступления?
Тюремщик пожал плечами.
— Может быть, приносили тайком в тюрьму веревку заключенному. Укрывали вора или принимали краденое. Незначительные преступления.
— Они давно здесь?
— Месяцы, сэр. Некоторые ждут суда и потом отправления.
— Где находятся люди, приговоренные к виселице?
— В подвалах, сэр. Их видеть нельзя.
— А неосужденных?
— С другой стороны двора, сэр.
Аббат медленно шел к другой стороне, заметив, что военные охранники поспешили на крышу. Он подумал, что, верно, приближался час прогулки и что в случае нарушения закона они должны стрелять. Снова граф почувствовал тошноту. Во Франции он был свидетелем сцены более ужасной, чем та, которую он только что видел, но то было во время гражданской войны, а в нормальной жизни мирной страны этого быть не должно. Он испытал животный ужас дикого зверя, который потряс его так, как ничто другое не потрясало в жизни.
Аббат перешел на другую сторону, где располагалась камера неосужденных. Здесь все было то же самое, но не так ужасно, потому что люди находились здесь не так долго и у некоторых еще сохранилась какая-то надежда. Все здесь было скверно, и если это было то место, что Стелла видела во сне, аббат благодарил Бога, что сны, которые мы помним, проснувшись, теряют всю остроту страха или радости. Он опять прижался к двойному засову, его встревоженный взгляд метался по лицам в толпе, которая давила на него. Но хотя он стоял здесь так долго, что это время показалось ему бесконечным, Захарию он так и не увидел. Страх и усталость поглотили аббата. Все было напрасно. Юноши здесь не было.
Аббат уже собрался уходить, когда бледные опустошенные лица, волнообразное движение, шум что-то напомнили ему… Море… Море страдания, волны которого разбивались о засовы всего лишь в нескольких футах от него, так же, как морские волны разбивались о берег той ночью, пронизанной светом молний. Страшное море приближалось, накатывалось на него, с грохотом обрушивалось ему на голову. Он тонул в темноте, истощенный страхом. Mon Dieu[21], неужели он терял сознание?
Изо всех сил аббат де Кольбер напряг свою волю, покачнулся и крепче схватился за засов. Неужели он был чувствительной женщиной, неопытным мальчиком, чтобы настолько поразиться страшному зрелищу? Он вспомнил легенду о шторме и спасенном мальчике; и ему живо представилась Стелла, храбрая перед лицом шторма, ее побежденный страх. Он твердо встал на ноги. Его взгляд прояснился, и сквозь внезапную брешь в толпе, — как будто бы расступилась волна, — он увидел картину, которую никогда уже не смог забыть.
Под решеткой в стене была установлена бадья, и четверо или пятеро мужчин пытались постирать в ней свою одежду. Вода в бадье была грязной, лохмотья, которые они выжимали, вряд ли были чище, тем не менее аббат нашел это довольно ободряющим — поскольку нашлись еще люди, следящие за приличиями, люди, которые не превратились в диких зверей, подобно остальным. Один из них, раздетый до пояса, стоял спиной к аббату. Это был высокий юноша с темными волосами и узкой спиной, на которой резко выдавались позвонки. Он полуобернулся, выжимая свою рубашку, но, прежде чем аббат смог рассмотреть его лицо, толпа сомкнулась, и он потерял юношу из виду. Был ли это Захария, или нет, но аббат не собирался покидать этот ад на земле, пока не выяснит этого. Следующие двадцать минут были самыми необычными в его жизни. Раскачиваясь, пытаясь еще раз увидеть этого юношу, аббат начал различать лица людей, мелькавшие перед ним. У одного из них, грубого и неуклюжего, были самые голубые ирландские глаза из всех, которые графу приходилось когда-либо видеть. Другой юноша с лицом развратного старика имел чувственный прекрасный рот, похожий на рот самой Стеллы. Третий, сгорбленный и с лицом, изрытым оспой, поразил аббата своей улыбкой, похожей на оскал. Аббат заметил и другие глаза и другие попытки приветствий. Случайно, опуская монету в деревянную ложку, аббат встретил глаза бедняги, державшего ее, и у него возникло такое чувство, что обыденное действие было вовсе не обыденным, а реальным проникновением его, аббата, в несчастного человека, стоявшего перед ним.
Он признавал этих людей так, как будто они не были чужими, и давал им, как своим друзьям. Когда ужасное море рассеялось над его головой, он чувствовал себя так, как будто оказался в тихих водах. Но теперь он был частью моря, а не отстраненным зрителем на берегу. С чувством внезапной паники он понял, что теперь ему никогда не выбраться на берег. Потом пришла спокойная мысль о том, что он и не хочет этого. И все эти двадцать минут аббат молился так, как не молился никогда раньше, — он молился за этих людей, но особенно за одного из них.
Неожиданно аббат снова увидел юношу. Тот закончил стирку и повесил одежду на гвоздь сушиться, а теперь стоял, прислонившись к стене дома и дрожа без своей рубашки. Это был Захария, но настолько изменившийся, что некоторое время аббат не был уверен, что это он. Но потом в этом изможденном молодом человеке с угрюмыми безнадежными глазами, следами истощения на лице он узнал отпечатки той красоты, которая когда-то тронула его в «дочери» короля Лира. В юноше было что-то от породистого жеребца. Бедняга Захария, как юноша из легенды, путешествующий по свету в поисках знаний, наверняка получил их слишком много и слишком быстро.
Он не смотрел на аббата, а тюремщики уже шли по коридору, крича, что время посещения окончилось. Аббат крикнул: «Захария!», но его слабый голос не долетел до того места, где стоял юноша. Тюремщики были уже среди посетителей, хватая их за плечи и выталкивая. Аббат в отчаянии вспомнил их встречу в гостиной после состязаний в борьбе и то, как быстро они прониклись уважением друг к другу. Ничто из того, что произошло потом, не могло разрушить мгновенно возникшую привязанность, которая была подобна мосту между ними. Этот мост не мог не сохраниться до сих пор. И аббат не стал кричать снова, а, глядя на Захарию, пересек этот мост. Сделать это было нетрудно, потому что в течение последних двадцати минут он как бы покинул свою крепость. Захария повернул голову, и их взгляды встретились в то мгновение, когда рука тюремщика опустилась на плечо аббата.
Но это уже не имело значения. Почти невероятная радость расцвела на лице Захарии, и от аббата хлынул тот отблеск света, подобный рапире, сверкающей на солнце, который так поразил Захарию в их первую встречу. Аббат, которого, как и остальных, тюремщики вытесняли наружу, увидел слезы, текущие по лицу юноши, но это были слезы ребенка, внезапно проснувшегося после кошмара… Теперь Захария знал, что он не забыт в этом аду.
…Аббат помахал ему шляпой, повернулся и направился в другой мир.
Аббат, к счастью, обладал всей властью аристократа, чтобы получить то, что он хочет, с наименьшими трудностями. Старое высокомерие, без сомнения, умерло в нем, но привычка командовать осталась, как и язвительный язык, и внушающий трепет внешний вид. Различные рекомендательные письма, которые ему были необходимы, вскоре были в его распоряжении, и спустя три дня начальник тюрьмы разрешил ему свидание с Захарией. Их заперли в одном из подвалов, где содержались приговоренные к виселице, и, сидя на каменной скамье, Аббат внимательно выслушал подробный рассказ Захарии. У них было мало времени, лишних слов они не тратили, но хотя юноша излагал только факты, аббат был изумлен и ошеломлен. Он точно понял, что делал Захария, и чего он не делал, и перед каким выбором стоял.
— Если я убил Майкла, то меня будут судить за преднамеренное убийство; если не убивал, то только за нападение. Но мне придется ждать суда месяцы, — сказал Захария.
— Я сделаю все, чтобы тебя осудили как можно скорее. Но сначала я должен выяснить, что произошло с Майклом.
— Буду рад узнать, что я не убил его, — сказал Захария. Он говорил тихо, но аббат сознавал всю глубину его страдания.
— Живой он или мертвый, на его душе нет пятна убийства, — произнес аббат.
— Нет, — согласился Захария.
Только это радовало его; это и тот факт, что аббат был рядом с ним.
— Доктор — мой отец, — он продолжил и остановился.
— Я напишу ему вечером. Он будет гордиться тобой.
— Будет ли предметом его гордости то, что его сына повесят за убийство? — спросил Захария с горечью.
— При определенных обстоятельствах, да, — выразительно ответил аббат.
— И Стелла, — произнес Захария и опять остановился. Он не мог продолжать разговор о Стелле.
— Есть некоторые вещи, которых эта малышка не понимает. Она всего лишь ребенок.
Потом он рассказал Захарии сон Стеллы, не забывая бабусю Боган, руту и волшебный источник. Для него это были простые случайные дополнения, но ему нравилось разговаривать о них в этом ужасном подвале. Сказочный мир не должен существовать в реальности, но от мыслей о нем было легче дышать. Внезапно Захария радостно рассмеялся, и его смех поразил аббата, потому что это был первый смех, который прозвучал в этом подвале.
— Она волшебница! — воскликнул Захария.
Луч солнечного света, проникший сквозь решетку, коснулся противоположной стены. Это напомнило юноше вид старого мудрого дерева, холодную воду источника, журчащую внизу, чистый пруд, окруженный незабудками, Стеллу и Ходжа, сидящих в золотой пыли солнечного света. Он вспомнил, как пучок света проникал через тюремную решетку вечером того дня, когда он был здесь в первый раз и как его душа мучительно призывала Стеллу. Он подумал, что маленькая волшебница, должно быть, слышала его.
Ключ загремел в замке, и аббат поблагодарил небеса за то, что они дали ему время впустить фей и эльфов в Ньюгетскую тюрьму.
Дни аббата проходили теперь в непрерывных хлопотах о Захарии, а вечерами он удалялся наверх, в свое зеленое гнездо, и переводил для Стеллы книгу на английский. Днем он еще присутствовал на мессе и читал свои молитвы. Темнота запустения и несчастия, мелькание красок волшебной страны и чистое белое сияние его твердой веры были переплетены проходящими днями в причудливый гобелен. Такой была жизнь в мире, говорил он себе, и с этого времени он будет принимать ее полностью, не избегая темноты, не презирая маленькие мерцающие огоньки. Аббат еще не был готов только к белому цвету, потому что был пока еще грешен и мечтателен.
После тревожных поисков и расспросов он нашел полицейских, которые арестовали Захарию, и обнаружил, что в Англии начисто отсутствовали методы поддержания порядка, справедливость закона и рассудительность полицейских. Мужчины смутно помнили, что темноволосый негодяй убил другого негодяя с рыжими волосами, и они отвезли одного в тюрьму, а другого в морг.
Аббат сурово посмотрел на них, его ясные вопросы отпечатывались в их убогом мозгу, и они забормотали насчет морга не так уж уверенно. И признались, что были не вполне трезвыми в тот вечер. После глубокого размышления они вдруг вспомнили, что труп стал проявлять признаки жизни и что они отвезли его в больницу. Аббат потребовал название больницы. Они думали, что это, должно быть, Гайз. Потом один из них, на которого нашло внезапное озарение, нащупал в своем кармане и достал два любопытной формы кусочка дерева, обернутые струной.
— Найдены на мостовой, где мерзавцы дрались, сэр, — сказал он. — Подобраны и хранятся из любопытства.
— Что это? — спросил аббат.
— Не могу сказать, сэр. Никогда не видел подобных вещей. Что-то навроде трещотки.
Теперь аббат, в свою очередь, положил игрушку в карман… Это должно пригодиться.
…Опуская в каждую ладонь по золотой монете, он напомнил полицейским, что их вызовут для дачи показаний, и выразил надежду на то, что их отзыв о заключенном будет самым благоприятным. Уходя, аббат был уверен, что так оно и будет.
Он немедленно отправился в названную больницу и увидел, что палаты были лишь немногим лучше камер в тюрьме. Грязь, запахи и нестерпимая жара. И опять ему стало дурно от того, что он увидел. Доктора, одетые в грязные сюртуки, которые они носили только в больнице, делали обход, окруженные толпой учеников-медиков, каждый пациент осматривался и обсуждался так, как словно это был бесчувственный образец под микроскопом. Шаги студентов звонко раздавались на голом полу, они громко разговаривали и смеялись. Если бы хоть какая-нибудь часть их души имела сострадание и уважение, они не могли бы вести себя так.
Аббату трудно было представить, как можно было ожидать выздоровления несчастных больных. Вероятно, они сами этого не ждали. Бедолаги находились здесь не для того, чтобы их лечили, а для обследования и экспериментирования. В аббате закипела ярость. Когда он посещал тюрьму, то ужас брал верх над яростью, но с тех пор многое изменилось. Он не был больше зрителем на берегу, а погрузился в море, и эти люди стали ему друзьями.
В больничных книгах Майкл Бурк не значился. Сторож заметил аббату, что не каждый оборванец, подобранный в уличной драке был в состоянии вспомнить свое имя — если оно у него вообще было — но джентльмен имеет полную свободу осмотреть помещение и поискать самостоятельно. Поэтому в течение часа аббат бродил по палатам, останавливаясь у каждой кровати, где лежал рыжеволосый юноша, и спрашивая, не зовут ли его Майкл Бурк. Некоторые были не в состоянии отвечать ему, и среди них внимание аббата привлек долговязый мальчик с застенчивыми зелеными глазами, надменным детским ртом и повязкой вокруг головы.
После того, как аббат осмотрел каждого мужчину и юношу в больнице, он вернулся к зеленоглазому мальчику. Ему понравилось его лицо, которое сохранило следы воспитанности. Аббат сел на кровать и снова спросил, не он ли Майкл Бурк. Ответа не последовало, но зеленые глаза посмотрели в направлении аббата и неожиданно остановились на его лице с отчетливым выражением радости, как будто человек, неделями живший на необитаемом острове среди диких зверей неожиданно встретил себе подобного. Аббат вынул из кармана трещотку и подержал ее на ладони. Мальчик улыбнулся, в его зеленых глазах загорелся огонек радости, с которой ребенок после болезненной разлуки встречает свою любимую игрушку. Аббат опустил ее на большую ладонь, лежащую на грязном шерстяном одеяле, и мальчик сжал трещотку пальцами и спокойно заснул.
Аббат тяжело вздохнул, но остался спокойно сидеть на постели, пока время посещений не подошло к концу и его не попросили удалиться.
— Какие у него раны? — спросил аббат у врача.
— Синяки, несколько выбитых зубов, контузия и травма головы. Должно быть, получены, когда он дрался и упал на острый камень. Он выглядит, как настоящий боксер, но досталось ему здорово. Время вышло, сэр, и я прошу вас уйти.
— Он будет жить? — невозмутимо спросил аббат.
— Жить! — врач пренебрежительно фыркнул. — Да у него лоб, как у быка! Через три-четыре дня все про себя вспомнит.
Аббат поднялся.
— Я вернусь через три дня, — коротко сказал он и вышел из больницы.
Он был уже убежден в том, что это был Майкл, и, чтобы снять с Захарии обвинение в непреднамеренном убийстве, он продолжал наносить визиты важным персонам, имеющим вес в юридическом мире. Его рекомендательные письма, собственный авторитет способствовали тому, что он сразу привлек к себе внимание и был принят. Два дня спустя, после роскошного обеда аббат уже сидел в библиотеке судьи и, получив обещание, что дело мистера гардемарина Энтони Луиса Мари О'Коннела будет передано в суд с последующим освобождением как можно скорее, завел с ним разговор, который затянулся до полуночи.
Ему открылось любопытное состояние дел. Им обоим были небезразличны ни грязь и беззаконие в Лондоне, ни ужасный беспорядок и страдания в тюрьмах. Их насторожил тот факт, что патрулей не хватало и они были некомпетентны. Они были шокированы жестокостью закона и знали, что многие его жертвы были осуждены по ошибке и оказывались невиновными в преступлениях, за которые были казнены. Но что можно было сделать? Это было в духе Англии — пустить все на самотек, пока не наступит критическое положение и не проснется общественное мнение. Английское общественное мнение походило на спящего великана, разбудить которого было делом нелегким, но, однажды проснувшись, он становился могущественным.
— Есть ли признаки пробуждения в тюрьмах? — сухо спросил аббат.
Судья пожал плечами.
— Мы находимся в состоянии войны. Англия еще борется за свою жизнь, и правительство слишком озабочено внешними событиями, чтобы уделять внимание реформам внутри страны. Но лондонцы свободны в своих мнениях. Я знаю многих гуманных людей, которые отпускали вора, вместо того чтобы привлечь его к суду, потому что не были уверены в том, что не посылают этого вора на виселицу. Полицейские тоже потворствуют побегам. Присяжные учитывают смягчающие вину обстоятельства, чтобы вынести заключение «не виновен», и судьи склоняются в сторону милосердия. Если бы этого не было, то с английскими законами в их настоящем виде — со смертью в качестве наказания за большинство преступлений — у нас бы вешали по четыре человека ежедневно, а один Центральный уголовный суд поставлял бы сотню жертв ежегодно. Общественное мнение, несомненно, большая сила, но оно нуждается в лидере. Нам нужны смелые мужчины и женщины, чтобы посещать тюрьмы, погружаясь в этот ужас, получать там полную информацию, а затем заявлять об этом во всеуслышание. Но таких людей нелегко привлечь. Те, кто никогда не подвергался пыткам, очень сожалеют о несчастных, но, как правило, они довольствуются простым состраданием. Те же, кто сами прошли через великие страдания, кто знает их изнутри, принадлежат, большей частью, к людям необразованным и не обладающим властью.
Они молчали. Было поздно, и в комнате стояла тишина, только вдалеке раздавался грохот экипажей по мостовой, и в саду от ветра шелестели деревья. Граф де Кольбер много страдал. Он «прошел через страшные пытки. И молчал он сейчас не потому, что принимал решение: почти неосознанно оно было уже принято в момент, когда волны обрушились на его голову; он молчал потому, что был поражен своей медлительностью… Страдать, а затем карабкаться на берег к безопасности, пока остальные еще тонут.
…Его скулы слегка порозовели, и судья, с любопытством глядя на этого странного человека, увидел на его лице печать глубокого стыда.
В течение последующих двух дней ожидания аббат навестил Захарию в тюрьме и Майкла в больнице. Разговор с Захарией был практически невозможен, но ему удалось прокричать, что Майкл жив и выздоравливает, и что освобождение самого Захарии — дело только времени. Он положил небольшой пакет с едой в деревянную ложку, которую Захария протянул через решетку. Еду Захария быстро спрятал в карман, но есть не стал. С каждым днем он все больше походил на пугало, его тело покрылось синяками и ранами от постоянных потасовок в камере, но теперь, когда он узнал о Майкле, его глаза излучали спокойствие. В его лице и манере держаться не было следов унижения или развращенности, и если он не стирал свою рубашку, то только потому, что рубашки уже не было.
Аббат боялся, как бы мальчик опять не попал в беду, но это были всего лишь опасения. Вероятно, Захария научился жить среди грязи и не пачкаться самому, и если раньше он побаивался того, что может не справиться с этим и сломаться, то теперь он чувствовал себя победителем. И никогда впредь, подобно графу де Кольберу, он не будет сидеть на берегу и безучастно смотреть, как тонут другие. Аббат прекрасно знал, куда исчезает еда и куда делась рубашка — к другим заключенным. Это доказано.
Шарль де Кольбер в его возрасте и на его месте с жадностью съедал бы свою еду и как тигр боролся бы за свою рубашку. Испытывая чувство уважения к этому юноше, аббат размышлял, нарушилось бы когда-нибудь его уединение, если бы в тот осенний день в Торре доктор не ввел бы в его гостиную Захарию. Может быть, бессмертием своей души он был обязан именно этому заключенному.
Майкл выздоравливал быстро. Его совсем не беспокоили грязь, шум и вонь больницы, но собственное бездействие приводило его в ярость, и он оказался таким буйным пациентом, что аббату было разрешено забрать его, как только это станет возможным. Вечером, перед тем, как взять Майкла из больницы, аббат пошел в гостиницу, где остановились Захария и Майкл, когда впервые приехали в Лондон, чтобы оплатить их счета и посмотреть, остались ли там их вещи.
В своей зеленой комнате аббат сложил вещи Майкла отдельно, а одежду Захарии повесил в шкаф рядом со своей. Он улыбнулся контрасту между лохмотьями Майкла и аккуратно заштопанными рубашками и носками Захарии, и тому, чем они занимались в перерывах между сражением и штормом. Среди вещей Майкла аббат нашел различные инструменты для воспроизведения звуков, которые тот собрал в разных странах — губная гармошка из Испании, концертино из Италии, трещотка из Корсики. Рубашки Захарии были обернуты вокруг нескольких ценных книг.
С трепетом истинного любителя книг аббат осторожно положил их вместе со своими, потом снова взял томик Шекспира, чтобы взглянуть на шрифт и бумагу. Его движения были автоматическими; как человек, любящий детей, должен коснуться волос ребенка, так и знаток книг должен посмотреть на шрифт и пальцем коснуться бумаги. Летний ветерок, ворвавшись в открытое окно, подхватил листок, что лежал между страниц книги, и опустил его на пол. Аббат поднял, взглянул на него, и тотчас же комната закружилась перед его глазами.
«Любовь — это божество, которое примиряет людей, успокаивает море, утихомиривает бури, дает отдых и сон в печали. Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и которые будут жить, усмиряя воинственность богов и людей».
Сначала медальон Стеллы, теперь это. Аббат постарался взять себя в руки. В этом совпадении нет ничего необычного. Медальон, который он купил для Терезы похож на многие другие. Существуют тысячи людей, которым тоже нравятся эти слова. Аббат узнал энергичный почерк доктора Крейна. Доктор выписал эти слова для сына, которого очень любил, или для жены. Граф де Кольбер вложил листок бумаги между страниц, из которых он выпал, и взгляд его упал на слова, слегка подчеркнутые в книге Захарией. «Бойся и будешь убитым». Аббат почувствовал то же, что ощутил, когда стоял в темном саду и глядел через окно на Стеллу, склонившуюся над шитьем в маленькой гостиной — он стыдился себя.
Аббат положил книгу на место и оглядел комнату. Он все больше привыкал к этой простой, обитой зеленым, каморке. Ему захотелось снимать ее постоянно, когда он распрощается с Девонширом и вернется в Лондон — снова работать до тех пор, пока не умрет за тех, кого доктор описал ему как «грязных, невежественных, злобных воров, убийц и проституток; кто оказывается лучшими из всех нас благодаря хорошим знакомствам». Это было иронией судьбы, что, найдя наконец в Девоншире любовь, дружбу и наслаждение, он должен немедленно покинуть его. Но ничего нельзя было поделать. Небо за домами окрасилось в бледно-розовый цвет, и в комнату проникли сумерки. Аббат зажег свечу и снова стал переводить и переписывать сказочную историю для Стеллы.
На следующий день он в наемной карете привез Майкла к себе и уложил в кровать с темно-красным покрывалом. Поскольку другой кровати в комнате не было, то сам аббат устроился на соломенном тюфяке на полу. Майкл бурно протестовал, но ничего не мог поделать с железной решимостью хозяина. Аббат заверил его, что он прекрасно спит в таких условиях.
— В армии я состоял на дипломатической службе, — объяснил он удивленному Майклу, который, подобно всем молодым людям, не мог представить себе этого старика молодым и энергичным, как он сам.
— И к тому же прошел революцию. Я научился спать в канаве, в стоге сена, на голом полу — где угодно. Дело просто в тренировке.
Аббат старался, очевидно, отдыхать как можно меньше. Когда Майкл засыпал, то последнее, что он видел, был аббат, пишущий за столом у окна, и свеча рядом с ним. Когда он просыпался, аббат уже уходил к мессе, и Майкл спокойно лежал и ждал, когда тот вернется со свежими булочками и маслом, которые всегда покупал по пути домой. Потом хозяйка принесет им крепкий горячий кофе, и они вместе выпьют его в тихой зеленой комнате.
Хотя в больнице Майкл вел себя очень буйно, теперь он изменился, несмотря на то, что был одержим желанием пойти к Захарии. Тихая комната успокаивала его, а бесконечная доброта аббата и появившаяся уверенность в том, что их дружба с Захарией перешла в новую фазу, сделали свое доброе дело.
Тот факт, что Захария чуть не убил его, вызывал в нем не возмущение, а напротив, глубокое уважение.
Те, кто могли убить его, Майкла Бурка, в справедливой драке, были храбрыми малыми. Но, если бы не Захария, он убил бы того негодяя, который чуть не удрал с его кошельком и «бычьим ревом». Захария видел это. Он знал, что Майкл был пьян, и ярость полностью овладела им. Захария спас его от многих отвратительных неприятностей в течение их дружбы, но никогда еще не вызволял его из такой мерзости, какой могло бы стать это убийство. Услуга, оказанная Захарией, его собственная благодарность, адское время, проведенное им в больнице, тот факт, что Захария все еще находился в Ньюгейте — все это касалось их дружбы, которая теперь представлялась рыжему мичману основанием, на котором он мог заново построить свою до настоящего момента беспорядочную жизнь. Майкл поклялся, что в будущем сделает все, чего захочет Захария, будет видеть вещи такими, какими видит их Захария. Образ мыслей молодого человека был прям так же, как и его поведение.
И этот старый аббат был таким же — мудрым и обходительным. Майкл понимал, что родиться таким невозможно. Этот покой наступает только после такой борьбы, о которой и подумать страшно. После этих непривычных ему мыслей Майкл пришел к заключению, что такие победители были и всегда будут очень редкими птицами, но остальной мир обязан распознать их и прислушаться к их словам… Он выбросит этот дурацкий «бычий рев» и поедет на Гентианский холм.
Но аббат настоял на том, чтобы Майкл сначала посетил своего опекуна, — это его обязанность. Перед этим он взял Майкла в Ньюгейт навестить Захарию. Смеясь, аббат наблюдал, как мальчики весело выкрикивали упреки в адрес друг друга. Майкл подпрыгивал, как собака, набрасывающаяся на своего хозяина, и его подвижный зад вертелся так, словно у него и впрямь был хвост. Изможденное лицо Захарии светилось такой радостью, что ужас этого места почти растворился в ней подобно туману, рассеивающемуся в лучах солнца.
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он был счастлив до блаженства. Но Захария почувствовал себя не менее счастливым, хотя и был немного удивлен, когда наконец пришел в себя и понял, где он и кто за ним ухаживает.
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники. Видел, как приходили и уходили больные мужчины, женщины и дети, как духовные братья накладывали им повязки, давали лекарства, что-то советовали и утешали их. У большинства больных были свои дома, куда они могли вернуться, и семьи, которые заботились о них, но остальные, среди которых были бездомные, бродячие артисты, поденщики и просто старики без друзей и знакомых, не имели угла, поэтому их клали в больницу рядом с богомольцем — таких же страдальцев, как и он сам.
Наблюдая эту картину, горько задумался богомолец. Ведь сам он никогда раньше не болел и не испытывал таких страданий. Целых сорок пять лет жизни потратил он только на себя, храбро служа своему королю и отечеству, но его взгляд на понятия чести и славы сильно отличался от здешнего. И только короткий отрезок в двенадцать лет посвятил он Господу, полностью отдавшись молитвам. По-настоящему проникнув в сущность молитвы, отшельник со временем наконец-то понял, что его обет молиться во спасение несчастных, попавших в шторм, охватывает не только морские, но также людские бури страданий, боли, страстей. Но сам-то он не думал о них ранее, и это причиняло ему неимоверную боль сейчас, на пороге смерти.
Вот так, не сомкнув глаз, всю ночь лежал отшельник и думал, что многих смертных охватывали или еще охватят те же мысли, что сейчас пришли ему в голову. Он думал о сражавшихся за святые места крестоносцах, которым некогда было молиться, да и вряд ли у них возникала такая потребность. Он думал об ученых и учителях, чья поглощенность своими умственными занятиями выжала все их чувства и страдания. Он думал о епископе, который как-то признался ему, что зачастую устает так сильно, что иногда во время чтения вечернего молебна не вникает в суть сказанного. Затем богомолец стал думать о знакомых ему мучениках, которые за всю свою жизнь не видели ничего, кроме страданий и боли. Все эти люди горьким грузом ложились на его сердце. Каждой человеческой жизни отведена равная мера сражений, лечения, умения, молитв и страдания, и эта жизнь никогда не может быть прожита еще раз. Конечно, думал он, умирающему было бы легче покидать этот мир с верой, что душа будет возвращаться на землю снова и снова — воин вернется богомольцем, а учитель — исцелителем. Когда-то он сам почти верил в это, но только не сейчас. Лишь раз абсолютная жизнь сосредотачивается в теле. И до этого ее не было. Отчего же? Иисус учит и лечит, сражается и страдает через волю и дела других людей.
Охваченный такими мыслями, отшельник постепенно пришел к окончательному пониманию тесной связи всех людей между собой и Богом. Из всех иллюзий, которые беспокоят души людей, одна из самых вредных — иллюзия обособленности. За последние недели богомолец все явственнее понимал это. Наблюдая, как епископ омывал раны больного ребенка, он чувствовал, будто касается малыша своими руками, хотя они лежали неподвижно поверх одеяла: он чувствовал, что его собственная молящаяся душа как бы слилась с душой этого изнуренного и уставшего человека и выплеснулась в молитве страдания.
Размышляя таким образом о предназначении людей в этом мире, богомолец постиг, что между людьми существует единство, которое входит в другое большее, более гуманное и богоподобное — единство духа и материи. Он стал размышлять о мире мучеников, описанных в Апокалипсисе, о тех, кто разъезжал на белых лошадях, покрытых чудесным, ослепительно белым и чистым льняным полотном[22]. Вроде одна армия, но даже в ней есть разные всадники.
Те, кто действительно глубоко страдал, объединяются в понимании своей несовместимости с теми, кто не может испытывать этих чувств — так юные влюбленные понимают друг друга, а также молящихся людей; их единение не мешает другому большему обществу, а лишь украшает его, как драгоценный камень королевское ожерелье.
В последние часы своей жизни богомолец все размышлял о людях, которые и через века будут приходить в часовню, построенную его руками на вершине холма, будут молиться, стоя на коленях — из такой же толпы просителей милостыни у Бога, в какой был и он.
Он взывал к Богу с надеждой, что они потратят значительно меньше времени, чем он, на мирские сладострастия, а их руки, наравне с душой, будут устремлены к своему Богу. Он лежал один среди этих людей в последний час своей жизни, и последнее, что, по-видимому, смог сделать — поднял руки, как бы приглашая всех сжать их.
Закончив читать, аббат пальцами подправил свечной фитиль. Захария молчал. Ему казалось, что аббат рассказывал ему о себе, а не читал старую сказку. Когда кто-либо рассказывает вам свою историю, вам остается только молча сидеть и слушать, хотя бы из простого уважения.
— Первая глава датирована 1274 годом, — продолжал аббат. — То есть, как можно подсчитать, по истечении ста лет после основания аббатства. А продолжил богомолец свой рассказ в 1512 году.
Тут уж Захария открыл рот, пытаясь возразить. Ведь прошло более трехсот лет, следовательно, это не мог быть тот же человек. Но, вспомнив символичность образа самого богомольца, не стал встревать.
— Первая глава, естественно, — взгляд в прошлое, — пояснил аббат. — Вся же история написана в одно время, в 1682 году.
Перевернув страницу, он начал снова читать.
«Я, брат Иоанн, епископ аббатства Торре на момент его роспуска, нахожусь в изгнании много лет, — читал он. — Мне посчастливилось найти крышу над головой, и живу я сейчас в небольшой келье Кокингстонской церкви, расположенной в башне, и на хлеб зарабатываю плетением корзин. — Я неплохо обучился этому ремеслу, и добросовестная работа обеспечивает меня всем необходимым, позволяет жечь свечи и запасаться дровами для камина, так что живу я в полном покое, который иногда кажется мне чуть ли не грехом. Длинными, темными, зимними вечерами, после работы, время для меня тянется очень медленно, поэтому я рассказываю самому себе истории, как ребенок, и рисую по краям листка небольшие наброски сюжетов сказок. Книга, в которой я пишу, принадлежала брату Симону из аббатства, который когда-то намеревался составить в ней новый список Псалтыри. После того, как королевские придворные выдворили нас из аббатства, я однажды решил вернуться туда и обнаружил эту книгу в его столе. Я взял ее, а заодно и несколько перьев и кистей — все эти сокровища могли бы напомнить мне о брате Симоне — ведь он был моим другом. Кроме того, я всегда тайно мечтал на досуге попрактиковаться в искусстве письма и рисунка, и мои желания осуществились.
Я не буду описывать разгон нашего аббатства — даже сейчас, по прошествии стольких лет, воспоминания слишком горьки… чтобы останавливаться на них подробно. Прекрасная церковь и библиотека разорены, детишки выгнаны из школы, а больные — из лечебницы, братья отправлены далеко в ссылку — нет, не могу писать об этом. Достаточно того, что, как уже было сказано, из всего Ордена Белых Каноников я единственный, кто остался здесь, хотя и нахожусь на положении изгнанника. Наверное, я мог бы сбежать в какой-нибудь монастырь за границей, как это сделали многие из братьев, а мог бы просто вернуться к мирской жизни, что выбрали другие, но я остался здесь, и тому есть три причины.
Первая — это обет, который я дал в юности: — «Я, брат Иоанн, обязуюсь служить церкви Торре». — Тогда я посвятил свою душу не только Богу, церкви, но также и этому месту на земле, и здесь я буду обитать, пока земля не примет меня. Вторая причина, которая побудила меня остаться здесь — вселенская любовь к людям, живущим в этих рыбацких лачугах на побережье и в деревушке вокруг зеленого холма. Я помню их еще детьми, которые ходили в аббатскую школу. Они выросли на моих глазах. О них я заботился, когда они попадали в нашу больницу. Они, словно мои дети, без которых я уже просто не могу жить. Оставаясь здесь, я могу по-прежнему навещать их, утешать, когда с ними случается какая-либо беда, наставлять, учить и молиться за них. Сейчас у меня довольно много свободного времени для молитв, и, хотя я уже не могу общаться с Богом в аббатской церкви, существует еще часовня Св. Михаила, где в течение 12 лет жил и молился тот богомолец. Почему я упоминаю его отдельно, несмотря на то, что минуло столько лет? Он стал частью меня, и с самого начала истории я писал о нем от своего лица. В этом заключается основная причина, почему я остался здесь. Его дух, как равная часть моего духа, — также слился с этим прекрасным уголком земли, его дух объединил всех людей, которые живут здесь до самой кончины.
Познакомился я с его историей, когда в первый раз приехал в аббатство, будучи совсем молодым послушником. Ее краткое описание я нашел у одного из монахов после смерти отшельника. После прочтения этих записок меня не отпускало назойливое ощущение, что человек тот когда-то был моим другом. И поэтому, когда пришло время дать обет и сменить свое мирское имя на церковное, я, не долго думая, взял то, которое носил он… — Иоанн. Шли годы, а эта духовная связь все глубже проникала в мои чувства, создавая иллюзию реально происходящего. Мое воображение, при размышлении над этой записанной историей, возрождало из праха живую плоть. А было ли это только воображением? Когда я обнаружил вырезанные на стене часовни цветки горечавки, я сразу понял их предзнаменование — перед моими глазами моментально возникла полянка настоящих синих цветов, растущих за серым камнем, я услышал слова, произнесенные старцем Симоном, и все это запало в мое сердце вместе с той живительной струей, которая придавала силы богомольцу в трудные годы молитв. Аналогичное ощущение овладевало мной, когда я читал о его заботах, и о том, как он лежал при смерти, и как он поднял руки. В этом жесте я увидел определенный смысл — он как бы протягивал свои руки мне, и я уже должен был приложить их так, как он того желал. Я рассказал отцу аббату о своем долге, довлеющем надо мной, и он сделал меня епископом.
Сначала мне было нелегко работать, ведь я, в сущности, ученый. Это была моя вторая жизненная стезя, и мне было нелегко постигать ее, но меня утешало сознание того, что другие будут приобщаться к познанию, для которого я когда-то не нашел свободного времени, и то, что в своем стремлении все люди едины. Возможно, в один прекрасный день придет в это место слуга Господень, который почувствует духовную связь с другим человеком и которым, возможно, буду я, и в его жизни учение, упущенное мной, займет более достойное место наравне с лечением и чтением молитв. И если это произойдет, возможно, Господь возложит на него свое благословение, и, если он будет читать эти строки, он подумает обо мне как о своем духовном брате и друге.
А Иоанн и Розалинда, будет ли у них такая же духовная связь с юными влюбленными будущих поколений? — Без сомнения, да — ведь армия молодых рыцарей, которым в миру приходится пройти через множество испытаний и познаний, неразрывно связана и взаимосвязана, то же самое можно сказать и про молодых девушек, которые долгие годы постигают науку верности и терпения. Другой юноша будет воспевать просторы полей за холмом, как поет их сейчас Джон в зрелом возрасте, и другая женщина с ребенком на руках будет подходить к дверям уютного и теплого дома поздним вечером, прислушиваясь к шагам возвращающегося мужа.
Впервые я увидел Джона в часовне Св. Михаила, и мне становится смешно при воспоминании о том первом столкновении, когда я показался ему сном, а он мне божественным видением. Один, более молодой, думал, что видел сон, другой, постарше, думал, что видел привидение, но на самом деле все было более реально, чем им казалось.
В течение долгих лет у меня была традиция, в канун Рождества Святого Иоанна Крестителя, чье имя я и мой богомолец взяли при отречении от мира, ходить в церковь Св. Михаила и всю ночь проводить в молитвах. По случаю этого знаменательного события я беру с собой две свечи, которые представляются мне двумя душами, и устанавливаю их в две ниши северной стены, и когда молюсь, вокруг меня ярко и светло… Хотя зачастую в короткие ночи под ярким свечением луны и звезд, свет лучин ослабевает.
Это случилось в канун Рождества через несколько лет после роспуска аббатства. Я пошел помолиться, небо было покрыто облаками, и ночь выдалась темная. При входе в часовню меня окутала темнота, и мне пришлось пробираться к нишам ощупью. Добравшись до места, я зажег две свечи, и у меня возникло ощущение, что в часовне я не один. Но так как подобное чувство нередко посещало меня в этом святом месте, я не стал осматриваться, а сразу повернулся к алтарю, сделанному из грубо высеченного камня, припал на колени и начал молиться.
Не помню, как долго я молился, час или более, когда послышалось легкое движение за моей спиной. Резко повернувшись, в отблеске света лучин я увидел милое создание. Это был высокий, стройный юноша, довольно крепкого телосложения, с темными глазами, красивыми чертами лица и всклокоченными темными волосами. Стоял он прямо, не шевелясь, на плечах была накидка из овчины. Да, именно так изображается на многих картинах молодой Святой Иоанн, стоящий за образами Святой Девы с младенцем. Какое-то время мы разглядывали друг друга. Его полные изумления глаза были широко раскрыты.
— Как твое имя, юноша? — спросил я его.
Произнеся эти слова, я очень удивился, зачем задал этот вопрос — ведь я уже заранее знал ответ.
— Иоанн, — ответил он тихим голосом.
И я преклонил мою голову перед этим небесным образом, впервые явившимся мне.
Много различных божественных символов посылается нам с небес, но, когда мы смотрим беспристрастно на их ослепительное очарование, нам кажется, что оно земного происхождения. Кустики голубой горечавки, красота юноши, полет диких лебедей — чем это еще может быть, как не посланием Бога.
«Отец мой! — промолвил он. — Отец! — повторил он с таким человеческим страданием в голосе, что заставил меня поднять глаза и взглянуть на него еще раз, — Юноша, по-видимому, сильно напугался, увидев меня и подумав обо мне, как о неком ночном видении. Да и я, действительно, представлял из себя довольно устрашающее зрелище — седая борода, обветшалая монашеская ряса, опоясанная веревкой. Я подошел к нему, подал руку, чтобы он мог почувствовать тепло ее крови, и мы сели вместе на выступающий из пола церкви серый камень.
— Что ты здесь делаешь, сын мой? — спросил я.
— Я пришел помолиться, — ответил юноша.
— А что тебя беспокоит, сын мой?
Но на это он уже ничего не ответил, лишь упрямо сжал губы. Я не стал больше задавать вопросов, потому что у молодых людей всегда много своих неразрешимых проблем, о которых они не рассказывают старикам, и которые, сами став стариками, облегчают только молитвой.
— Я лишь хотел спросить — ты что, уже уснул, когда молился?
— Да, — ответил он, улыбнувшись, но посмотрел на меня с таким удивлением, будто мое прикосновение к нему не убеждало его в том, что перед ним живой человек из плоти и крови. — Я думал, что это неправда.
— Что именно? — спросил я его.
— Да та история о человеке, который был спасен в жестокий шторм, а потом построил эту часовню и молился за спасение тех, кто подвергается опасности в море.
— Он жив, — ответил я, — и ты можешь сейчас поблагодарить его за молитвы.
Он взглянул на меня снова, при этом его глаза так и закрывались от усталости.
— Ты еще не проснулся, сын мой, — улыбнулся я, — лучше приляг и поспи.
Только он прилег, как сон моментально охватил его. Удивительно, как он мог так спокойно спать в таком странном месте, лежа на полу на своей овчине: но люди в юном возрасте, особенно сильно уставшие, могут спать в любом положении. Какое-то время я смотрел на него, очарованный его красотой, и увидел висевший у него на боку резной рог, украшенный серебром. Ближе к утру, после очередной молитвы, загасив свечи, я покинул часовню. Мальчик по-прежнему спал. Я подумал, что, возможно, когда он проснется, я покажусь ему только сном.
Прошло более года, прежде чем я снова увидел Иоанна, и опять в этой часовне. Было типичное для запада мягкое и теплое начало декабря. Уже детишки повсеместно стали готовиться к Рождеству — мастерить подарки, пряча их в потайные места, и делать украшения в виде нанизанных на нитки ягод.
Как-то вечером, как раз перед тем, как сумерки переходят в ночь, я пошел в часовню помолиться. В тот день я, утомленный и печальный, медленно тащился по тропинке, опустив голову. Поднявшись почти на самую вершину, я остановился перевести дыхание, поднял глаза — и то, что я увидел, заставило меня забыть обо всем — усталость и печаль слетели с плеч, словно мантия. Дерево, как в сказке, светилось божественным сиянием. На самом деле это был обычный тис, скрученный сильными ветрами, который в то время рос недалеко от двери в часовню, но превратившийся в этот магический час в сказочное дерево.
Сквозь его ветви просвечивало холодное зеленоватое небо, с синим, как у цветков горечавки, отливом, а звезды, мерцающие в кроне, походили на пляшущие серебряные огоньки. Серповидная луна проглядывала сквозь ветви, словно запуталась в них. Присмотревшись повнимательнее, я увидел охотничий рог, свисающий с дерева. Опустив взгляд еще ниже ветви, где висел рог, я увидел стоящих рядом юношу и совсем юную, почти ребенка, девушку. На земле, позади них, сияли горящие свечи, освещая возвышенную красоту их серьезных лиц и спокойные цвета их сказочных одежд. Мне показалось, хоть не берусь утверждать с уверенностью, что платье девушки было заткано розовыми и серебряными цветами, а его короткая светло-зеленая курточка была опоясана алым ремешком. Их фигурки казались такими невесомыми и прозрачными, что я не могу описать их обычными земными словами. Дух юности витал под деревом, такой хрупкий, невинный и мимолетный, как радуга или всплеск крыла зимородка.
Их лица невозможно было забыть: смущение, первая грусть молодости — это то, что старость, увидев, вряд ли может выдержать. Лицо девочки, похожей на эльфа, выглядело печальным и бледным на фоне темных локонов. Щекой она прижималась к груди любимого, немного повернув лицо в мою сторону так, что я видел горькое выражение ее детского рта, большие, сухие, но омраченные искренним испугом глаза. Мальчик обнимал ее, и, хотя она тоже крепко держалась за его плечо, если бы он отпустил ее, я не думаю, что девочка упала бы. Несмотря на кажущуюся грациозность гибких черт ее тела, облаченного в изящное легкое платье, в ее фигуре чувствовалась сила.
Но в этой сцене расставания мое внимание все-таки больше захватил мальчик, а не девушка. Да, это был Иоанн, ставший немного взрослее, но такой же, как мне показалось, мечтатель, на которого голая реальность жизни обрушилась со всей своей жестокостью. Если ее лицо выражало спокойствие, которое говорило о запасе недюжинной силы и походило на лед под глубоким омутом, то лицо мальчика говорило, что силы напряжены до предела. Он начал шептать ей.
— Я скоро вернусь. Я обязательно вернусь. Прошу тебя, не забывай меня, Розалинда.
Она ничего не ответила, только повернула голову, чтобы посмотреть возлюбленному в глаза, и, словно мать, подняла руки, чтобы притянуть его лицо к своему. Мне стало не по себе. Что я здесь делаю? Я быстро повернулся, чтобы не видеть их поцелуев, и поспешно пошел туда, откуда пришел. Я намеревался провести всенощную молитву в часовне, но вместо этого сотворил ее здесь, в моей келье, что находится в башне, и впервые за много лет я поступил так из-за девочки и мальчика, стоящих под сказочным деревом.
Прошло три года, прежде чем мне удалось увидеть их опять, и снова это было в декабре, но на этот раз стоял ужасный холод и дул сильный ветер с моря. Только к вечеру я выбрался в часовню из-за того, что целый день провел в беспокойстве и страхе, вызванном разыгравшимся штормом и озадачивающим сном, в котором я видел, как огромная огнезеленая волна высотой с башню, похожая на чудовище с дьявольским взглядом и белыми клыками, перекатывается через слабеющее тело Иоанна. Когда она уже была готова сомкнуться над безжизненным лицом юноши, я проснулся в ярости и с криком, который отдался громким эхом в моей келье. На душе было мрачно, но вечером, поставив свечу в нишу и расположившись, как обычно, неподвижно перед алтарем, я успокоился и стал прежним богомольцем, лишь увеличив усердие моих молитв.
Непонятно, как я смог услышать ее легкие шаги сквозь звуки завывающего ветра, но я точно услышал их и, повернувшись, увидел очертания девочки в проеме двери. Как она была красива, эта Розалинда! Став выше ростом, она выглядела уже как молодая девушка, хотя ангельским личиком, уверенностью, которая придавала ее стройной фигуре крепкую упругость, она напоминала скорее серебристую березку, которая гнется, но никогда не сломается — даже в бурю. На щеках у нее горел легкий румянец, а из-под упавшего капюшона голубого плаща выбивались темные пряди. На ней была темно-малиновая юбка, а в ложбинке на шее блестел драгоценный камень. Могло показаться, что смуглая кожа свидетельствовала о ее деревенском происхождении, но она явно не была крестьянской девушкой. Какое-то время она стояла грациозно, словно королева, затем сделала реверанс и наклонила голову. Трепет и смущение промелькнули в ее глазах, когда она распрямилась, и я поинтересовался, не думает ли она, подобно Иоанну в ту первую ночь, что я тоже видение или сон. Правда, я не стал дожидаться, пока она ответит мне, и взглянув на нее, сразу понял, как нам надо действовать.
— Шторм, начавшийся сегодня вечером, самый ужасный из всех, которые случались с тех пор, как была построена эта часовня, — сказал я, — а судно Иоанна, возможно, скоро прибудет в залив. Давай, если ты не боишься, спустимся к берегу и посмотрим в лицо шторму? Безопасность Иоанна зависит от тебя.
Она даже не поинтересовалась, откуда я знаю об этом, хотя я, конечно, рассказал бы ей, если бы она спросила. Но она просто кивнула головой, повернулась и пошла навстречу шторму, из которого явилась. Я последовал за ней, и мы спустились с холма вместе.
— Иоанн ушел в море сражаться с испанцами, — заговорила она вдруг. — Его нет уже три года.
— Ты помнишь о нем?
— Его просто невозможно забыть, — гордо ответила она.
Нас подхватил порыв ветра, и мы снова замолчали. Поддерживая друг друга, мы с трудом прокладывали путь к берегу. Волны оглушительно накатывались на берег, разгоняемая ветром пена огнем обжигала наши лица, и к, тому, же было ужасно холодно. Облака, будто гигантские кони, мчались галопом, растаптывая появляющиеся на небе звезды. Мы присели за выступ скалы и, время от времени поглядывая на море, переговаривались.
— Глубоко под морем погребен целый лес, — сказала Розалинда. — Рыбаки приносят в сетях рога оленей. В лесу совершенно тихо, но из-за шторма наверху там слегка колышется вода. И я слышу звук церковного колокола в лесу. Мы бы услышали его, если бы ветер не завывал так громко. Когда-то охотники, проезжая на конях по этим лесам, трубили в свои рога, точно так же, как когда-то Иоанн в лесу Берри-Померой.
— В том лесу есть замок, построенный на холме, — сказал я.
— Я живу там, — просто ответила она.
— И недавно оттуда я видел дом на ферме, окруженный садами. Его окна выходят на зеленый холм, где пасутся овцы.
— Это дом Иоанна, — сказала девушка. — И до того, как он уехал, он пас овец на том холме.
Там, в темноте бури, частично из того, что сказала Розалинда, частично подключив мое собственное воображение и интуицию, я воссоздал историю, которую рассказываю теперь. Позднее кое-что из нее подтвердилось из разговоров деревенских жителей и кое-что пришло ко мне той ночью, серией образов настолько ярких, что я уже не мог сомневаться в их реальности, как не приходилось мне сомневаться в образе отшельника Иоанна, открывающего глаза при видении горечавок.
Первым образом, увиденным мною, была молодая девушка, выглядывающая из высокого окна башни замка. Внизу мерцала весенняя зелень деревьев, и там, под морем листьев, она могла слышать звуки охоты. Она положила подбородок на руки и посмотрела вниз, на качающиеся зеленые верхушки деревьев, со здесь и там рвущимися к свету остроконечными кронами цветущих диких вишен, и они показались ей мечущимися зелеными волнами, пенящимися и прекрасными. И, там, внизу, в глубинах этого моря, шла охота. Солнце согревало ее лицо, и, возможно, девушка немного размечталась, но звук охотничьего рожка разбудил ее. Он был серебристо-чистым и словно звучал совсем рядом, его мелодия отозвалась болезненным уколом в ее сердце.
Кто выйдет на холм? Житель моря из его глубин, восседающий на белом коне? Белокурый охотник? Принц, прорвавшийся сквозь шиповник, чтобы разбудить Спящую Красавицу в замке. Щеки девушки разгорелись, и глаза сияли, когда она всматривалась и вслушивалась. И вот листья раздвинулись — и он выехал из этого зеленого моря, загорелый юноша на пестром пони. Он был одет в плащ из овечьей шкуры, а через плечо его был перекинут охотничий рог. Юноша пел, поднимаясь по зеленому склону под стеной замка, но не смотрел вверх. На подоконнике рядом с Розалиндой стояла ваза весенних цветов — горечавки и пролески. Она вытащила их из вазы и бросила вниз, на всадника, когда он проезжал под окном.
Он встряхнул головой, совсем как молодой жеребенок сделал бы это, если бы влажные цветы упали на него, остановил своего пони, и посмотрел вверх, смеясь. Но, увидев в окне девушку, он перестал смеяться, впрочем, как и она. Целую минуту они смотрели друг на друга в безмолвии, и только потом юноша спросил:
— Как тебя зовут?
— Розалинда.
— А меня Иоанн.
Этого было достаточно. Уже лишь тем, что они сказали свои имена, они дали друг другу обет верности.
— Ты знаешь Беверли-Хилл? — спросил он ее.
— Это тот холм с полуразрушенной каменной стеной на вершине? Кто-то строит там маленький дом из ее камней.
— Это я строю пастушью хижину, — сказал Иоанн, — и я буду там на закате с моими овцами.
Охапка горечавок рассыпалась по гриве его пони. Уже больше не глядя на девушку, он сделал из них маленький букет и привязал его к своему плащу, затем он ускакал прочь, туда, вниз, в море зеленых листьев, и Розалинда услышала звук его рожка, затихающий вдали.
На закате следующего дня она пришла в Беверли-Хилл, лишь только чайки полетели, домой к морю, и, скрытые серой каменной стеной пастушьей хижины, которую он строил, они немного поболтали, а затем поцеловались. Тот поцелуй так расхрабрил их, что после они уже ездили по округе вместе — он, на своем пестром пони, и она, на своем гнедом скакуне. Они оба выросли без матерей, и их занятые отцы едва ли знали о том, что делают их дети. Если кто-то и встречал их, то предпочитал помалкивать.
У них было два любимых места встречи — Беверли-Хилл и часовня святого Михаила, где, как казалось, однажды во сне он видел монаха-отшельника. Он всегда любил эту часовню и открыл ее очень давно, когда был еще маленьким и убежал из дома после того, как его суровый и нелюбящий отец избил его без всяких на то причин. Тогда у него возникла смутная идея бежать к морю, но когда он добрался до побережья Торре и увидел часовню на холме, то забрался туда, чтобы посмотреть, что там внутри. Внутри часовни было мирно и тихо, и он сел там отдыхать, и из той тишины каким-то образом к нему пришло осознание того, что время уходить в море еще не наступило. Что оно придет позже. Что теперь он должен идти и терпеть несправедливость своего отца и его нелюбящий дом. И он вернулся и мрачно терпел до тех пор, пока встреча с Розалиндой не наполнила его жизнь радостью.
Из-за того, что она стала одним из мест их встреч, теперь Иоанн любил часовню более, чем когда-либо, и пастушья хижина, которую он строил на вершине Беверли-Хилл из камней старой стены, стала в его представлении другой часовней, и он стал видеть себя другим отшельником, строящим ее. Чтобы сделать ее похожей на другие часовни, насколько это было ему доступно, Иоанн выкопал молодое тисовое дерево из Викаборо и посадил его там. И, чтобы сделать его святым, как тисовые деревья во дворах церквей, он вырезал на его коре крест. И чтобы его хижина не отличалась от часовни, он вырезал на одном из камней цветы горечавки.
Это случилось тогда, когда Иоанн, подрезая садовые тисы, стал придавать им фантастические формы. Он был обучен искусству стрижки садовых деревьев, так же, как и всем другим садовым работам. Его отец не следил за садом, и не стал возражать, когда этим занялся Иоанн. Юноша был садовником, и пчеловодом, и пастухом, и пахарем, и песня его звенела над холмами, в то время как отец занимался скотом, урожаем и делами фермы.
Прошел год, и радость любви к Розалинде начала превращаться в боль и сомнения. Она была почти совсем ребенок, а Иоанн был уже взрослым и ясно видел, что очень скоро им придется сделать одно из двух. Или расстаться навсегда, или пожениться. Но как он мог жениться на ней, когда он был всего лишь сыном крестьянина, а она была леди? Правда, его мать тоже была леди, убежавшая из дома, чтобы выйти замуж за его отца, и ее кровь текла в его жилах, и чудесный охотничий рог достался ему в наследство от матери, но, несмотря на все это, Иоанн был всего лишь сыном крестьянина.
И вот, однажды летом, теплой и лунной ночью юноша пришел на Беверли-Хилл и сел около своей недостроенной хижины. За ним стоял молодой тис, словно высокое копье, воткнутое в землю, а перед ним серебряной полосой до самого горизонта простиралось спокойное море. И здесь ему предстояло бороться с собой и вынести свое решение. Он должен был сделать то, о чем думал, будучи еще совсем юным. Он должен был идти в море. Англия воевала с Испанией, и моряки были нужны.
Он поедет в Плимут и там наймется на корабль. Если же там станут сомневаться в его полезности, он скажет им, что он искусный барабанщик. И это было правдой. Дед Иоанна плавал в Индию и вернулся корабельным барабанщиком, а его барабан теперь лежал на чердаке в Викаборо, и почти с самого детства юноша практиковался в игре на нем. Если же он останется здесь, скрытый этими зелеными холмами, будто овца в своем загоне, он навсегда останется мечтающим пастухом, но если он пойдет в море и будет бороться, он увидит мир и, возможно, вернется мужчиной, за которого Розалинде будет позволено выйти замуж.
Хотя Иоанн и был тихим юношей, он подозревал о силах, сокрытых в нем. Он знал об этом, ведь чувствительность досталась ему от матери — та чувствительность, которой даже не понимал его отец — вместе со способностью к изящным манерам и ясному мышлению. Итак, Иоанн должен был уйти, покинуть мирную тишь своих овечьих загонов и увидеть жизнь такой, какова она есть, там, где навстречу открываются небеса и люди видят смерть во всем ее ужасе и храбрость во всем ее величии. Но это решение было непростым — он слишком любил этот кусочек земли, и мысль о разлуке на годы с Розалиндой, девушкой настолько молодой, что она вполне могла забыть его, была невыносимой. Да он и не чувствовал себя очень смелым. Овечий загон был ему гораздо более по вкусу, чем распахнутые небеса. И эта битва с самим собой, там, на вершине холма, была самой трудной в его жизни.
Бывало, сельская местность вечерами наполнялась звуком рожка Иоанна, звеневшим над холмами, но теперь припозднившиеся сельчане, возвращаясь домой, могли слышать далеко разносившийся звук барабана и терялись в догадках, откуда бы он мог доноситься. Он доносился с Беверли-Хилл, где Джон практиковался в древнем искусстве девонских моряков.
Затем он попрощался с Розалиндой и уплыл на другую сторону света, и годы терпел жизнь, казавшуюся ему тогда адом. Но в промежутках между битвами и штормами, ранами, лихорадкой, голодом и жаждой, Иоанн выучился большему, чем храбрости и искусству войны и морскому делу. Он плавал под началом славного капитана, который сильно привязался к нему, и в конце концов, сделал его своим помощником. На корабле был и священник, приносивший ему книги, когда юноша болел, и прививший ему радость познания. Когда он отплывал из Девона, он был всего лишь барабанщиком и принимал пищу вместе с командой. Когда он возвращался домой, он обедал уже с капитаном и усвоил манеры поведения воспитанных людей и их образ мышления. Но он все еще хотел быть фермером, но таким фермером, за которого Розалинде было бы позволено выйти замуж. Но после трех лет разлуки не забыла ли она его и не вышла ли замуж за другого человека? Во время последних недель дороги домой мысль о том, что он может ее потерять, была подобно ночному кошмару, который достиг своего апогея в последнюю ночь, когда уже в пределах видимости Англии их потрепанный и более уже не годный к службе корабль был застигнут штормом. Тогда Иоанн подумал, что, вероятно, пострадал за свой выбор уйти в море. Борясь вместе со всей командой за жизнь корабля, он был мучим мыслью о том, что Розалинда была верна ему, но он, всего лишь в нескольких милях от нее, променяет любовь на смерть, повергнув возлюбленную в горе.
А теперь я хочу еще раз вернуть свое повествование к шторму, пронесшемуся над побережьем Торре. Рыбаки и все люди, жившие у моря, развили в себе удивительное сверхчувство, позволявшее им знать, когда корабль находится в беде даже до того, как они услышат грохот пушек, всего лишь по мимолетному взгляду на водяную пыль, узнать о раненом олене, затравленном до смерти белыми всадниками моря. И поэтому я ничуть не удивился, когда некоторое время спустя, безо всяких видимых или слышимым сигналов бедствия, обнаружил, что мы с Розалиндой уже больше не одни на побережье. Рядом с нами уже стояло несколько человек, которые с трудом, напрягая глаза, пытались увидеть что-то, чего еще нельзя было увидеть. Мы с Розалиндой присоединились к ним, и она была первой, кто заметил севший на мель корабль.
Стон пронесся по побережью, когда и остальные увидели это. Его грот-мачта уже ушла под воду, и корабль беспомощно тонул. Был прилив, и ветер все время усиливался. При свете полной луны мы могли видеть громадные волны, бьющиеся о дамбу у торрского аббатства, взметающиеся в облаке водяных брызг и затем обрушивающиеся на луга под вязами и ясенями. Если бы кто-нибудь из людей отважился покинуть корабль, их спасение в этом ужасном море стало бы практически невозможным. Еще мужчины и женщины торопились спуститься к берегу, и так хорошо известная борьба началась снова.
Теперь мы с Розалиндой оказались отделены друг от друга, но я увидел ее, работающую, как никогда, помогающую тащить лодки вниз, так, как только это могло быть доступно человеческим силам. Но только несколько лодок смогло отойти от берега. Остальные были тут же потоплены, и нам пришлось спасать спасателей.
Я не помню, сколько человек было тогда спасено с разбитого корабля, но их было немного. Но я точно помню, как Розалинда спасала Иоанна, и тогда спасение это показалось мне чудесным, да я и теперь думаю так же. Я видел ее бегущей по берегу к Торрскому аббатству. Побережье уже скрылось под водой, и теперь море подступало к лугам. В ярком свете луны я видел отблеск ее голубого плаща, развевающегося за ее плечами подобно крыльям, зеленую траву, летящую серебристую пыль, и зрелище это было странным и прекрасным. Я было бросился за ней, но ветер был настолько свирепым, что я едва мог бороться с ним. А она все еще бежала, словно сила ее крыльев была могущественней силы ветра. Я слышал много старых историй о маленьких детях, упавших с высоты и приземлившихся на землю мягко, будто на крыльях, и о святых, путешествовавших из одного места в другое, если они имели в том большую нужду, со скоростью птиц, как если бы они обладали силами, не принадлежащими человеку, пока он остается в своем земном теле, но которые могут принадлежать ему впоследствии. Я не верил во все эти истории до той самой ночи.
Я боролся с ветром, пока не достиг конца луга, где уже показался парк Торрского аббатства и где голубой плащ Розалинды лежал на траве, как будто бы это уже не были ее крылья, в которых она нуждалась. Хотя я и стоял на траве, морская вода плескалась у самых моих ног, а волны разбивались всего в нескольких футах от меня. Луна вышла из-за облака, и я увидел девушку снова — она стояла по пояс в воде, будто дикая русалка, с подолом юбки, плавающим вокруг нее в воде и с темными развевающимися волосами.
Громадная волна надвигалась на нее с плавной, но страшной скоростью — громадная кривая зеленого огня, взметающаяся все выше и выше, с гребнем пены наверху. В следующий момент она должна была достигнуть наивысшей точки своего движения и обрушиться с грохотом. Розалинда бросилась навстречу волне с протянутыми руками, и я знал, что она увидела в этой кривой, потому что это была волна моего сна. Я попытался пробиться к девушке сквозь меньшие волны, но я был словно в кошмаре, мои ноги налились свинцом, а сердце — страхом. Розалинда не должна была удержаться на ногах. Это было невозможно даже для самого сильного мужчины, когда обрушилась та волна. Она поднялась над головой Розалинды, и грохот, разнесшийся по всему берегу, оглушил меня, а летящие брызги ослепили, едва лишь я попытался пробить себе дорогу сквозь них. Когда я снова обрел способность видеть, девушка все еще удерживалась на ногах, и ее руки крепко держали тело человека, который мог быть захлестнутым волной на берегу, если бы Розалинда не оказалась там, чтобы спасти его.
Я добрался до нее, и мы вытащили человека на луг вместе. Я взглянул в его лицо и с трудом узнал того прекрасного юношу, которого видел под тисовым деревом около часовни в свете свечей, но я не сказал: «Он мертв», потому что знал, что чудо еще не окончилось.
Розалинда не произнесла ни слова, но действовала так, будто бы скорость ее полета была все еще с ней. Она открыла ворота, ведущие с луга в парк, и затем расстелила на земле свой голубой плащ. Мы положили на него Иоанна и понесли через парк к аббатству, как когда-то, давным-давно, должно быть, также монахи несли отшельника Иоанна. Ветер ревел в деревьях и волны бились о дамбу за нашими спинами. То и дело слабый свет луны освещал группы испуганных, свернувшихся калачиком оленей, и их рога блестели, будто сделанные из серебра. И впереди огни аббатства показывали дорогу, по которой нам следовало идти.
Дорога показалась мне бесконечной, так изнурен я был этой тяжестью, и когда мы достигли главного холма аббатства, странный беспорядок огней и спешащих фигур показал мне, что Иоанн был не единственным пострадавшим человеком, принесенным в аббатство в ту ночь, и борьба, начатая на побережье, продолжалась в главном холле. Я же был подавлен, оказавшись снова в этом месте, где я когда-то жил монахом, найдя его уже не монастырем, а частным жилищем.
Освобожденный от своей ноши, я уже думал сесть где-нибудь в углу, обхватив голову руками, чтобы дать отдых моему разуму и восстановить силы. Но когда я снова поднял голову, я увидел Иоанна, лежащего на полу недалеко от меня, и сильного опытного рыбака, склонившегося над ним. Розалинда стояла на коленях позади юноши, пристально глядя на его безжизненное лицо, обращенное к ней. Я поднялся и подошел к ней, коснулся ее плеча и заговорил, но она не видела и не слышала меня. Я уже больше ничего не мог сделать для этих двоих и повернулся, чтобы идти помогать другим.
Первый неясный свет восхода прошел сквозь высокие окна, когда я снова вернулся к ним и нашел пришедшего в сознание Иоанна, тепло укутанного в одеяла, и ухаживающую за ним Розалинду. С ними обоими все было в порядке и они были поглощены друг другом. С благодарностью Богу я перекрестил их и повернулся, чтобы возвратиться домой.
Но в дверях я помедлил мгновение, оглянувшись, потому что они стали будто бы моими детьми, и мне не хотелось оставлять их, и тут я увидел, что Розалинда направляется ко мне. Она сделала реверанс, как тогда в часовне, взяла мою руку и сказала, немного задыхаясь:
— Вы так помогли нам. Почему? Кто вы?
— Иоанн, — сказал я. — Тот, кто помогает всем и утешает всех, кто приходит в часовню. И будет делать это, пока она стоит.
Я благословил ее снова и ушел туда, в рассвет, который был мирным и прекрасным, теперь, когда закончился шторм. Я оглянулся еще раз, она стояла, прислонившись к двери, потирая руками глаза, как уставший и сбитый с толку ребенок. Я знал, что никогда больше уже не увижу ни ее, ни Иоанна, хотя всегда буду молиться за них и всех тех, чьи жизни в будущих поколениях будут соответствовать их образцу. И я знал, что до конца своей жизни она будет думать обо мне, как о госте из рая, посланном помочь им в их нуждах. Или в конце концов Розалинда будет думать так, а Иоанн, быть может, будет сдержаннее в своих суждениях. Но они не забудут отшельника, они будут почитать его и учить своих детей почитать его до тех пор, пока не умрут, но благодаря им эта легенда будет жить и после их смерти. И это было то, чего я хотел.
С тех пор прошли годы, и теперь я уже очень старый человек, почти при смерти, и, как я и ожидал, мне более не довелось увидеть их, хотя я слышал о них и об их счастье. После штормов их юности, они, как говорится в старых сказках, жили долго и счастливо. Вот и окончена моя история, и я убираю книгу в тайник дымохода. Если верно то, что однажды она будет найдена, значит, это произойдет. Если нет, она останется непрочитанной. Я буду доволен в любом случае. И я доволен тем, что моя смерть уже близка. Мой дух последует за духом отшельника в рай, но Иоанн никогда не покинет этот клочок земли между зелеными холмами и морем».
Когда аббат закончил читать, свеча уже почти сгорела, и они с Захарией хранили молчание, пока свежая свеча не заняла место сгоревшей, ярко запылав.
— Старая история в наши дни — словно эта вновь зажженная свеча, — тихо сказал аббат.
— Это прекрасно, но весьма странно, — сказал Захария.
— Почему странно? Эта история уходит своими корнями глубоко в этот кусочек земли. И верно, что она должна возродиться снова и снова, быть может. Как и горечавки. И потом, Захария, опыт каждого из нас не единственный в своем роде, как мы порой думаем. Мы учимся так же, как учились наши отцы, и так же страдаем.
— Это многое объясняет, — сказал Захария. — Если моя любовь к Стелле — это новый побег старой любви, тогда меня уже не удивляет то, что любовь пришла так внезапно.
— И мое внезапное расположение к тебе так же объяснимо, — сказал аббат, — как и эхо охотничьего рога над Беверли-Хилл, и звук барабана.
— Розалинда и Иоанн закончили свои жизни в Викаборо, — удовлетворенно сказал Захария, — те две могилы, с вырезанными на них горечавками, должны быть их могилами.
— Возможно… Но не хочешь ли ты спать?
— Спать? После такой истории? Нет.
— Тогда расскажи мне, как ты нашел Стеллу.
Захария рассказал все, а затем разговор перешел на любовь и ее таинство.
— Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей… — пробормотал Захария, подавляя зевок.
Вопреки своим ожиданиям, он все-таки захотел спать.
— Это написано на клочке бумаги в твоем Шекспире, — сказал аббат медленно, — он выпал, когда я убирал книгу.
— Доктор выписал это для меня, когда я уходил в море, — объяснил Захария, — он думал, что мне будет лучше иметь это, потому что это было написано на клочке бумаги в медальоне Стеллы.
Он бормотал, совсем как засыпающий ребенок, и в этот момент широко зевнул. Он и лежал, как ребенок, немного приподнявшись, подперев голову рукой, и его темные ресницы отбрасывали густые тени на впавшие щеки. Он выглядел совсем сонным, расслабленным, уносящимся в небытие, но внезапно напрягся и приподнялся на локте, с разумом ясным, как никогда.
Что случилось? Аббат снова пододвинул свой стул к окну и теперь сидел там — лицо его было в тени, и он не двигался и ничего не говорил. Покой комнаты не нарушался ни звуком, ни движением, тем не менее вся она была пронизана чувством таким сильным, что Захария испытывал на себе его давление, почти невыносимое, как тот страх, который душил его перед Трафальгаром. Юноша сел в кровати, и жалость охватила его. Он понял, что за чувство это было. Его необычайно зрелое сочувствие достигло сидящего в кресле человека, будто дуновение возвращающегося к жизни воздуха. Внезапно они будто бы поменялись местами. И теперь это он, Захария, неподвижно и терпеливо ждущий, казался старше их обоих.
Наконец аббат зашевелился и наклонился вперед с зажатыми между коленей ладонями.
— Доктор рассказал тебе что-нибудь про Стеллу, когда дал этот клочок бумаги? — спросил он.
Его голос был ясным, сухим и твердым, и голос Захарии был также ясен, когда он отвечал.
— Он рассказал мне, что Стелла была удочерена отцом и матушкой Спригг.
Все еще объединенным чувством присутствия некоего совершенства, им казалось, что голос каждого из них будто звучал в душе другого, так что в конце концов они слились в симфонию совершенной симпатии друг к другу.
— Расскажи мне все, что ты знаешь об этом удочерении, — почти приказал аббат.
Захария рассказал ему. Он все еще ничего не понимал, сознавая только, что каждое из его мягко сказанных слов, звучащих так же тихо и беспристрастно, как тиканье часов, старило аббата на многие годы. Воздействие великой радости в первые мгновения может быть таким же мучительным, как воздействие горя. Хотя радость и не обладает парализующими качествами горя. Ибо в глубинах своей души человек ожидает счастья, которое должно произойти когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь. Внезапно промокнув среди ясного неба, он не ошеломлен в своем неверии, как бывает ошеломлен, когда небеса темнеют и сверху обрушиваются потоки воды. Захария знал, что история, рассказываемая им, вела к счастью. Он знал об этом и поэтому безмятежно и твердо шел через напряжение первой муки. Он закончил свой рассказ и немного подождал, но не для того, чтобы сказать что-нибудь еще, а для того, чтобы решить, что ему делать дальше. Было так хорошо служить этому человеку, который так бескорыстно служил ему. Аббат двинулся, разжал руки, вытянул их и затем позволил им свободно упасть на ручки кресла.
— Много лет назад у меня были жена и ребенок, — сказал он Захарии, — я думал, что потерял их обеих при крушении «Амфиона». Но теперь мне кажется, что мой ребенок все еще жив.
Свет луны и свечи вдруг показался Захарии необычайно ярким. Он почти ослепил его. Юноша закрыл глаза и затем снова открыл их. Аббат передвинулся в своем кресле так, чтобы лунный свет падал ему на лицо. Но Захария не видел этого. Вместо лица аббата в лунном свете он видел лицо Стеллы, опиравшейся подбородком на верх калитки.
— Ну и дурак же я был, — тихо сказал он, — только у вас и у Стеллы такие темно-серые глаза, одинаково посаженные и такие яркие, что трудно смотреть в них, не опуская взгляда. И форма ваших рук, и — так много всего.
Он сделал паузу, уже зная, что ему следует сделать теперь.
— Ночь уже на исходе, я думаю. Однажды вы говорили мне, что любите встречать рассвет на улице.
Аббат резко поднялся. Это было именно то, чего он хотел. Вырвавшись из дома, шагать по улице в одиночестве. Но сперва он пересек комнату и остановился у кровати, глядя на Захарию.
— От кого угодно, — сказал он, — даже от твоего отца-доктора я ожидал бы услышать эти новости, но только не от тебя.
Он исчез в одно мгновение, бесшумно закрыв за собой дверь, но Захария услышал только то, что аббат сказал самому себе, выходя: «…она жива… и это искупит все печали, которые я когда-либо испытал».
Захария лежал на постели аббата, как когда-то, весь израненный, лежал на его столе. Как о многом ему нужно было подумать! Но теперь, оставшись в одиночестве, чтобы подумать обо всем этом, Захария вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что уже не мог ни о чем размышлять. Он перевернулся на другой бок, снова подложил руку под щеку и мгновенно уснул.
Несколько часов спустя его разбудил запах кофе и звон фарфора, но когда Захария повернулся, ожидая увидеть на фоне окна высокую, прямую, как меч, фигуру аббата, вместо этого перед ним оказалась голова и опущенные умудренные плечи доктора.
— Отец! — почти закричал он.
Доктор хмыкнул в знак того, что услышал приветствие, но не повернул головы.
— Не все сразу, — буркнул он, — теперь я слишком занят с этим кофе. Я уже насмотрелся на тебя, пока ты спал, а ты еще насмотришься на меня.
Захария улыбнулся. Богатство и теплота глубокого голоса доктора, казалось, принесли с собой все великолепие английской глубинки, окутывающей его: зарево кукурузных полей, гудение пчел, запах клевера. «Ты еще насмотришься на меня». Это говорила Англия. Он любил ее и служил ей. Она была этим довольна.
Доктор окончил готовить завтрак, подошел к кровати и встал рядом с нею, глядя на Захарию.
— Просыпайся, сын, — сказал он, и голос его слегка охрип от нежности.
Его глаза ярко сверкали, и обветренное, загорелое некрасивое лицо озарилось гордостью. Затем тон его голоса внезапно изменился.
— Вставай, ты, ленивый балда! Завтракать в постели, будто какая-нибудь изнеженная леди! Если это вообще можно назвать завтраком! Кофе и булочки. Черт возьми, я стал завтракать только парой жареных яиц и куском ветчины.
Посмеиваясь, Захария вылез из кровати. Его ноги слегка подгибались под тяжестью тела, когда он шел через всю комнату к шкафу, где аббат положил его вещи, но доктор остановил его железной хваткой чуть повыше локтя.
— Да-а, аббат был подобрее ко мне, — довольно проворчал Захария, — не то что вы!
Обняв сына одной рукой, доктор другой открыл дверцу шкафа и вытащил одежду Захарии. Затем помог ему одеться, снова подтолкнул к столу и, усевшись на подоконнике, налил кофе.
— Я приехал так скоро, как мог, — сказал он. — Ну, ты знаешь. Прошлой ночью я приехал слишком поздно, чтобы что-то предпринимать, можно было только завалиться спать в гостинице. Шагая по улице сегодня утром, я встретил монсеньора де Кольбера, выходящего из булочной. После нескольких минут разговора нам пришлось повернуться и возвратиться в гостиницу. Пассажирский поезд на запад страны отходит сегодня утром. Аббат уже отправляется на нем. Во дворе гостиницы я взял его булочки, а он прихватил мою сумку. Там были некоторые необходимые для путешествия вещи, бритва и все такое. А также книга по заболеваниям печени, которая вряд ли его заинтересует. А теперь я должен иметь дело с его бритвой и его требником, который вряд ли заинтересует меня.
— Рассказ о Стелле заинтересует тебя, — тихо сказал Захария. — Он рассказал тебе о Стелле?
— Да. На пути от булочной до экипажа он мне многое рассказал. Я должен отдать французу должное — несмотря на явный шок от радости или горя и бессонную ночь, он показал себя хорошим собеседником и связно поддерживал разговор.
— Вы были удивлены, узнав про Стеллу?
— Естественно, сильно удивлен, обнаружив, что у аббата есть дочь, так как я не подозревал, что он вообще состоял в браке; но ничуть не удивился, когда узнал, что наша Стелла графиня. Ну, вероятно, это не вполне так, хотя, как я понимаю, малышка могла бы насчитать целую кучу покойных кузенов — принцев и князей.
Лицо Захарии побледнело.
— Устал? — поинтересовался доктор.
— Нет, сэр.
Доктор спокойно посмотрел на него.
— Вбил в голову этих дохлых принцев? В твоих жилах течет кровь ирландских королей, сын мой. И ты к тому же живой. В этом и есть основное преимущество мужа.
Захария засмеялся.
— Вы чересчур спешите, — сказал он.
— Это она чересчур спешит быть взрослой — твоя маленькая колдунья, — сказал доктор. Затем он вдруг помрачнел.
— Бедная мамаша Спригг, — пробормотал он. — Хотелось бы мне быть там и смягчить удар, когда аббат скажет ей обо всем. Бедная мамаша Спригг.
— Стелла? — переспросила миссис Лорейн, взглянув на аббата, когда они стояли вместе в ее гостиной. — Вы хотите увидеть ее немедленно?
— Я бы хотел увидеть ее, как только это будет возможно, мадам, — сказал аббат. — Они в Торре, я знаю, так как я только что приехал из Викаборо и мне сказали, что сегодня она с вами.
— Вы были в Викаборо так рано утром?
— Я обсуждал кое-какие дела с одной достойной супружеской парой.
Аббат говорил с деланной учтивостью, которая слегка скрывала его нетерпение. Он похож на цаплю, балансирующую на одной ноге и готовую к полету, подумала она. Но, снова посмотрев ему в лицо, миссис Лорейн увидела в нем такую стремительную вспышку молодости, что она на краткий миг заставила ее сердце замереть, а щеки — вспыхнуть. Вдруг с помощью какой-то неопределенной силы миссис Лорейн вспомнила, что такое же лицо было у того, так страстно любившего ее мужчины, и оперлась рукой на каменную доску, чтобы удержать равновесие. Этого не следовало помнить, помнить так живо в старости. На его лице тогда было точно такое же выражение… Был ли аббат таким же пылким любовником, как мужчина, которого она помнила? Миссис Лорейн села на стул, ее колени слегка дрожали. Она подняла руки, посмотрела на них и удивилась тому, что они все в морщинах. Огонь юности не умирает в старости — это она обнаружила только что.
— Стелла, — повторил аббат нетерпеливо.
— Она пошла с Араминтой в богадельню. Мы слышали, что бабуся Боган умерла во сне прошлой ночью. Стелла хотела взять букет цветов, чтобы положить у ее изголовья. Я, конечно, дала Араминте строгие предписания, что ребенку не следует показывать тело.
— Это не нарушило бы покой Стеллы, — сказал аббат. — Она — ребенок, выросший в деревне, и восприняла бы его естественно — как пустую оболочку с живительным зерном, которое ушло из нее.
Аббат перекрестился и произнес мысленную молитву за бабусю Боган. Он мимолетно вспомнил день, когда они встретились и поклонились друг другу, а затем скрестил на груди руки, пытаясь этим унять свое нетерпение.
— Вы так беспокоитесь о Стелле, — сказала миссис Лорейн с легкой тоской.
Аббат наклонился, взял высохшую руку и поцеловал ее с церемониальной учтивостью.
— Благодаря вашей большой доброте, я познакомился с ней ближе, мадам, — сказал он. — Я бы ничего не узнал, не преподнеси вы свою рабочую шкатулку маленькой девочке в качестве рождественского подарка. Похоже, мадам, мне придется сказать вам очень многое. Вы извините меня сейчас?
Она улыбнулась и отдернула руку.
— Вы встретите свою волшебницу по дороге домой с Араминтой.
Из окна гостиной миссис Лорейн увидела, как он шел большими шагами по Тропинке Разбойников, не похожий больше ни на цаплю, ни на смертельно влюбленного мужчину, а напоминая гиганта, который надел семимильные сапоги.
Он шел так быстро, что неожиданно столкнулся со Стеллой и Араминтой в Кокингстонском парке, недалеко от церкви. Под суровым присмотром Араминты они со Стеллой обменялись очень корректным поклоном и реверансом. Аббат один раз взглянул на девушку голодным взглядом и — отвернулся. Не удивительно, что ее улыбка так ранила его при первой их встрече — это была улыбка Терезы. У Стеллы были глаза его матери, которые она передала своим сыновьям. В каждой линии ее тела, а также в изящных руках было стремительное движение. Она будет высокой, когда сформируется полностью, высокой и очень стройной. Хотя аббат честно смотрел в сторону, мысленно он все еще жадно наблюдал за ней.
Он учтиво обратился к Араминте.
— Вы пойдете назад к своей хозяйке, Араминта? Она обещала, что позволит мне пообщаться немного с вашей молодой подопечной после возвращения из Лондона.
Аббат повернулся к Стелле и предложил ей руку. Она взяла ее степенно, но вскинула на него глаза с детским нетерпением и восторгом.
— Пойдемте в церковь, mon Pere? Я хочу показать вам птиц.
Араминта сделала реверанс и пошла по направлению к дому в глубоком возмущении. Птицы в церкви, вы только подумайте! В церкви сроду не было птиц, она туда, слава Богу, не первый год ходит. Разве что летучие мыши на колокольне. Араминта всегда сомневалась в том, что этот аббат полностью владеет своим разумом. Обращаться с ребенком, как с принцессой! Забивать девочке голову всякой ерундой! Араминта вернулась домой и дала волю своему возмущению, взбивая кулаками пуховые перины.
— Захария скоро будет дома, mon Pere, — сказала Стелла нетерпеливо, как только они остались одни.
Аббат умудрился очень медленно идти по направлению к церкви и степенно беседовать о Захарии. Он даже постоял неподвижно и попытался восхищаться красивым видом. Уверенность девочки не удивила его. За прошедшие годы на своем собственном опыте он убедился, что Стелла чувствовала Захарию лучше, чем кто-нибудь другой. Они не тронулись с места до тех пор, пока она не выложила ему о своем возлюбленном все.
— Ты взяла цветы для бабуси Боган, Стелла? — спросил он, когда они наконец пошли вверх по тропе по направлению к церкви.
— Да, Араминта положила их от меня, а я ждала в саду. Цветы так чудесно пахли, особенно рута. Она хороша для больных глаз, вы знаете?
— Я часто думал, что пробуждение после смерти должно быть похоже на прозрение тех, кто родился слепым.
Стелла кивнула, и они вошли в тусклую, пахнущую плесенью церковь и поднялись в верхний придел.
— Бабуся Боган не знала, что означали эти птицы, — сказала Стелла. — И пожалуйста, mon Pere, скажите мне, зачем они?
К счастью, аббат был в церкви раньше и не затруднился с ответом.
— Птицы с виноградиной в клюве — это кающаяся душа человека, питающегося виноградной лозой истины. Птицы, нападающие на гусеницу — это укрепленная душа человека, борющегося со злом. Поющая птица — это душа, восхваляющая Бога. Лучше развиваться именно в этой последовательности, Стелла.
Глаза девочки скользнули от поющей птицы к резной скульптуре Мадонны с младенцем.
— Она коронована, как королева, — прошептала она.
— Это из-за того, что церковь построена давно, в дни, когда люди этой страны все еще проповедовали старую католическую веру и поклонялись Богоматери, как небесному божеству.
— Старая вера — это вы и Захария.
— И ты тоже, ведь и ты была обращена в нее.
Его мучило сомнение, как начать говорить с ней, а теперь начало пришло так легко. Ладонь Стеллы задрожала у него на руке и, скользнув в его ладонь, продолжала дрожать, как будто одна из птиц с ширмы нашла там свое убежище. Они прошли к скамье семьи Мэллок и сели на покрытое подушкой сиденье. Высокие стены отгородили их — они были заперты в своем секретном мире.
— Стелла, однажды я рассказывал тебе историю своего детства. Теперь я собираюсь рассказать тебе о своей взрослой жизни.
— Да, — сказала Стелла и подвинулась чуть ближе к аббату.
Она не знала, что внезапно произошло между ними, но это заставило ее трепетать от того же самого счастливого благоговейного страха, который она испытывала, когда маленьким ребенком лежала в кроватке накануне Рождества, зная, что входная дверь открыта настежь, чтобы радушно принять любого, кто мог прийти. Она лежала, слушая шаги на лестнице. Вероятно, Габриэль придет очень быстро, вытирая своими крыльями панельную обшивку. А святой Георгий поднимается со ступеньки на ступеньку медленно из-за веса своих доспехов. Или это сама Богоматерь ступает шагами, легкими, как падающие листья? Кто придет теперь?
Когда она попрощалась с графом де Кольбером в ночь шторма, она знала, что когда он вернется назад, это будет другой человек.
— Когда я был молодым человеком, до того, как я стал священником, у меня была жена и маленькая дочь. Мне пришлось поехать в Ирландию и оставить их в Англии с тем, чтобы они последовали за мной позже. Они попытались это сделать, но корабль, на который они сели, потерпел кораблекрушение у Плимута прежде, чем вышел в море, и почти все люди на нем погибли. Я вернулся в Плимут, и мне сказали, что моя жена и ребенок мертвы. Я поехал назад в Ирландию в большом горе и стал там священником. Но совсем недавно я обнаружил, что малышку спасли.
— А как назывался корабль, mon…
Какой практичной она была, какой благоверно практичной, совсем как Тереза!
— «Амфион». Мою девочку привезли на Гентианский холм, и она стала приемной дочерью отца и матушки Спригг.
Как отрывисто он говорил! Каким глупцом, наверное, казался. Он не осмеливался посмотреть на нее. Стелла подняла его руку со своего колена и держала ее в обеих руках, и теперь ее пальцы были теплыми и спокойными в то время, как его ледяная рука дрожала. Наконец девочка подняла теплое сияющее лицо, и глаза ее были полны таким сочувствием, как будто она была его матерью.
— Я рада, что это именно вы, — просто сказала она.
А затем тихо и отрывисто начала плакать, а аббат подхватил ее на руки, чтобы утешить. Но скоро он обнаружил, что плакала Стелла не от шока.
— Вы так долго жили без моей матери, — рыдала она.
— Ты помнишь что-нибудь о ней? — спросил он отрывисто.
— Только ее стиснутые руки, и шум, и огонь, и черную воду, — сказала девочка и начала дрожать снова.
Аббат поднялся и, все еще держа Стеллу на руках, вышел широкими шагами из тусклой церкви в парк, где пятнистые олени скользили среди солнечных пятен и небо отливало бирюзой над шелестящими деревьями.
— Забудь шум, огонь и темную воду, — приказал он почти сурово, поставив девушку на землю. — Это прошло. Любая земная жизнь быстро проходит — и затем мы открываем слепые глаза.
Они медленно пошли по направлению к Торре, едва разговаривая от переполнявшего их счастья. Аббат чувствовал, как их души двигаются по направлению друг к другу, сближаются, соприкасаются, ласкают друг друга. И с каждым движением, с каждым соприкосновением росла уверенность. Он знал, что его любовь к дочери, так же как и ее к нему, будет радостью до конца. Слепота? Да, это была правда. Но земная любовь была предощущением света, который мог ослепить глаза. У ворот миссис Лорейн Стелла остановилась и посмотрела на него.
— Папа, — сказала она с неожиданной серьезностью. — Я должна немедленно идти к матушке и отцу Спригг.
Ее голос сел.
— В саду было тихо, когда отец Спригг привез меня домой, а руки матушки Спригг были такими уютными…
— После того, как мы навестим миссис Лорейн, я найму фаэтон и отвезу тебя туда, — сказал аббат.
Он никогда и ни за что не любил свою дочь так, как за этот поступок.
По предложению миссис Лорейн Стелла осталась в Викаборо на время уборки урожая; отчасти, чтобы помочь, отчасти, чтобы успокоить матушку Спригг, и отчасти для того, чтобы побыть вместе со стариной Солом в его последние дни на земле. Вопреки предположениям доктора Крэйна Сол не умер, потому, очевидно, что решил сначала присмотреть за тем, чтобы урожай был благополучно собран. Но все были уверены, что он умрет, когда пшеница будет убрана в последний стог. Успокоить матушку Спригг было нелегким делом (и здесь отец Спригг ни в ком не нуждался так сильно и страстно, как в Стелле, которая единственная умела утешать), но Стелле и аббату удалось это. Появление настоящего отца увеличило, а не уменьшило любовь Стеллы к ее приемным родителям.
Если раньше, подобно другим детям, она воспринимала их преданность, скорее, как нечто само собой разумеющееся, то теперь она относилась к этому по-другому. Ее интуиция подсказывала ей, что глубина и тайна, которые она ощущала в любви аббата, были частью глубины и тайны самой природы. Она происходила из его плоти и крови, как цветы произрастают из тепла, дождя и земли, и любовь аббата плыла к ней так же естественно и сильно, как ливни и солнце к цветку.
Но любовь отца и матушки Спригг и забота о ней не были вещью естественной — это был редкий дар, выход их самоотверженной щедрости, и благодарность Стеллы питала свежий росток ее любви. После первых дней замешательства она, казалось, стала их ребенком больше, чем прежде, и сумела осознать, что будет им всегда. И аббату удалось объяснить, что он не собирается забирать Стеллу от них. Теперь он был священником и у него не было права иметь дом или семью. И как только это будет возможно, он покинет Торре и поедет на новую работу в Лондон. Аббат будет навещать Стеллу как можно чаще, но до тех пор, пока она не выйдет замуж, она будет жить с приемными родителями и госпожой Лорейн, как и прежде.
— А если она выйдет замуж за Захарию, — сказал отец Спригг лично аббату, — ее дом всегда будет здесь. У меня нет своих детей, и я сделаю их своими наследниками. Мне, нравится этот молодой человек — Викаборо значит для него больше, чем для любого из моих дальних родственников. Странно, сэр, что вы тоже так печетесь об этом месте. Вероятно, вы родились здесь?
Аббат улыбнулся. Он пришел сегодня утром повидать Стеллу, и отец Спригг оторвался на короткое время от работы, чтобы посидеть с ним в маленькой зеленой гостиной, которую все чаще использовали, чтобы оказать ему честь. Выглянув в сад, он, казалось, увидел высокую фигуру, легко передвигающуюся среди тисовых деревьев. Но это был не Захария, но кто-то, похожий на него.
— Она выйдет замуж за этого молодого человека? Как вы думаете, сэр? — продолжал отец Спригг.
— Я думаю, что да, — сказал аббат.
— Года через два, вероятно, — размышлял отец Спригг. — Пятнадцать лет — хороший возраст для замужества. Моей жене было семнадцать, когда я женился на ней, и я очень сожалел, что не встретил ее раньше. Она уже почти сложилась к тому времени. Чем они моложе, сэр, тем легче их подчинить себе. Это то же самое, что с жеребенком или щенком.
Аббат снова улыбнулся. Он не мог представить себе Захарию, подчиняющего Стеллу. Вероятнее всего, наоборот.
— А девочка-то, должно быть, папистка, сэр, — продолжал отец Спригг задумчиво.
— Я боюсь, это именно так. Она происходит из старинной католической семьи и была крещена католичкой. Захария тоже католик.
Аббат помедлил, думая, как успокоить отца Спригга.
— Люди, которые построили ваш дом, тоже были католиками, как вы знаете, им был и ваш предок, чей охотничий рог висит там на стене.
— Это так, — согласился отец Спригг, — говорят, что и песнопения для плуга происходят от старой веры. И святочный чурбан и пирушки — они появились еще раньше.
Пыхтя трубкой, отец Спригг смотрел в окно, и аббат проследил за направлением его взгляда. Жнецы работали в пшеничном поле справа от Беверли-Хилл. Аббат наблюдал за ними с восхищением. Серп, больше и шире обычного, косец держал в правой руке, а его левая рука собирала пшеничные стебли. Покачивание серпа, круговые движения левой руки, сгибание и разгибание тела имели музыкальный ритм, и изгиб золотистого холма на фоне голубого неба был частью общей симфонии.
— Ну, мне нужно возвращаться на работу в поле, — сказал отец Спригг, выбивая трубку. — Вы найдете Стеллу в обнесенном стеной саду, сэр, она всегда прячется там, когда идет жатва, — не выносит, когда видит, что жнецы иной раз подрежут кролика. Но она будет наблюдать за тем, как вяжут снопы и эришские скирды.
Какая невероятная старина, подумал аббат, шагая с отцом Спригтом вниз, к воротам сада. Слово «эриш», должно быть, происходит от латинского слова «aridus»[23]. Это пошло от римских завоевателей, у которых бритты научились собирать снопы пшеницы в копны на поле. Аббат прислонился к воротам сада на секунду или две, наблюдая эту сцену, а затем прошел через огород с его узенькими извилистыми дорожками и подстриженными самшитовыми изгородями, и поднял засов на зеленой двери под каменной аркой, которая вела к огороженному стеной саду.
Стелла сидела на скамейке, которая стояла напротив стены у двери, и вышивала, а рабочая шкатулка стояла рядом. Вышивка была почти закончена. Девушка вскочила, когда увидела своего отца, сделала реверанс и, как всегда, склонила голову для благословения. Затем они сели, и аббат вытянул свои длинные ноги, удовлетворенно вздохнув, в то время как Стелла продолжала шить в молчании. Их товарищеские отношения были уже настолько проверены и спаяны, что, будучи вместе, они могли молчать, когда хотели молчания, хотя сердца их разговаривали друг с другом.
Аббат любил сад, обнесенный стеной, больше, чем любое другое место в Викаборо, хотя он любил весь хутор, и решение отца Спригга сделать Стеллу и Захария своими наследниками радовало его. Его двое детей в конце концов будут жить здесь, и он предоставит им часть своего дома. Аббат предполагал, что, когда он будет слишком стар, чтобы защищать своих бродяг, он проживет последние годы здесь, сидя и щурясь на солнце на этой самой скамейке, возможно, с одной из дочек Стеллы, сидящей рядом с ним и вышивающей. Он думал, как будет рассказывать ей о своем детстве, так как к тому времени его ум будет блуждать между двумя крайностями своего земного существования, сосредоточенного на двух моментах — появлении на свет и уходе из жизни, и он уже забудет время, существующее между ними.
Высокие старые стены маленького сада заросли мхом и были увенчаны розово-белой валерианой. Персиковые деревья росли напротив южной стены сада; в одном углу было старое тутовое дерево, а в другом — древнее фиговое дерево. Шесть ульев стояли друг против друга на прямоугольной площадке, покрытой зеленым дерном, а недалеко был сад с лекарственными растениями матушки Спригг и с ее волшебными травами. Тут и там были посажены цветы и кусты, которые пчелы особенно любили: бадлея с ее пурпурными кисточками, несколько розовых кустов и шапки астр. Это было благоухающее и уединенное место, в котором вы чувствуете себя вне времени. Здесь не было слышно ничего, кроме гудения пчел.
— Сейчас появляются на свет осенние пчелы, — неожиданно сказала Стелла. — Летние пчелы живут только шесть недель, но осенние — до того, как появляются первоцветы.
Видите ли, им нужно присматривать за своей пчелиной маткой всю долгую зиму. Они чистят ее, гладят ей крылышки и предлагают ей мед на все лады, и они всегда держатся поблизости от нее, потому что они ее очень любят. Когда снова становится тепло, матка выходит и летает в лучах света высоко-высоко, вместе с жаворонками. Она встречается со своей любовью высоко в небе, и они вместе смотрят на огромный мир.
А потом она возвращается назад, к сотам, и до тех пор, пока не принесет своих деток в новый дом, не покидает его. Я бы хотела поступать так же. Я бы хотела увидеть королевства всего мира с моим возлюбленным и затем вернуться домой навсегда. Отец Спригг говорит, что у матки может быть до двух миллионов деток в течение трех лет, но я думаю, что это слишком много. Я бы лучше родила двоих за три года.
А ведь пчелиная матка, как богиня. Она продолжает жить из поколения в поколение. Я думаю, пчелы — это сказочные существа. Они едят цветочную пыльцу и пьют росу, совсем как феи, и у них прозрачные крылья. Они могут летать наоборот — спиной вперед, так же, как и феи; птицы не могут этого делать. Пчелы очень мудрые. Они знают своего пчелиного хозяина. Отец Спригт может положить руку на вход в улей, и они пролетят мимо и не укусят.
Знаете, они ведь никогда не кусают детей! Но когда хозяин умирает, им нужно сообщить об этом немедленно. Новый хозяин должен ходить от улья к улью и говорить: «Пчелы, ваш старый хозяин мертв, и теперь я ваш хозяин». Но он должен говорить это очень вежливо и кланяться каждому улью. Если он не сделает этого, они все улетят прочь и никогда не вернутся.
Раньше аббат представлял себе, как Иоанн скользит среди тисовых деревьев, но, посмотрев сейчас вверх, он обнаружил, что это Захария переходит от улья к улью, останавливается у каждого и наклоняет голову.
После чая Стелла и Ходж пошли в комнату Сола и наблюдали из окна, как вяжут снопы и эришские скирды. Рано утром его постель передвинули таким образом, чтобы он мог видеть все, что происходит, и старик счастливо провел день. Вскоре после семи часов утра собрались соседи, а в восемь все очень плотно позавтракали в кухне. Фермы округи проводили жатву по очереди — все они помогали друг другу. Работа началась спокойно, но после одиннадцати часов, когда были вынесены в поле первые кувшины с элем и сидром, зазвучали смех, шутки и песни. В двенадцать часов дня на поле принесли мясо и овощи, а после этого — еще эль и сидр, и все были по-настоящему веселы. К пяти часам уборка пшеницы была закончена, и все сидели в тени деревьев и ели пироги, которые матушка Спригг напекла по случаю уборки урожая, а затем запили их освежающими напитками и вновь вязали снопы до вечера.
Стелла решила, что на поле слишком необузданно и шумно, поэтому она наблюдала за уборкой из окна Сола. Теперь, когда трагедия с кроликами закончилась, она обнаружила, что очень счастлива. Прошлой ночью, во сне, она опять была где-то далеко, и тишина того мира была все еще в ней, а вне этой тишины росла большая невероятная радость, появляющаяся на свет, подобно скирдам в поле, подобно золотым шатрам султанов.
В этом не было сомнений. Огромная радость росла в ней и Соле, а жнецы пели песни, которые звучали в отдалении тише и слаще, словно пение птиц весной перед рассветом, когда первый жаворонок возвещал миру, что увидел солнце.
— Они закончили, — закричала Стелла. — Смотри, Сол! Отец Спригг мастерит бабу.
Сол удовлетворенно промычал что-то, и она принесла другую подушку и усадила старика повыше, чтобы он мог лучше видеть. Отец Спригг связал маленький снопик, придав ему форму человека, и усадил его на центральный стол. Это была богиня урожая Деметра, хотя никто из жнецов этого не знал. Доктор, присутствуй он здесь, непременно процитировал бы кого-нибудь из своих любимых греков.
Когда чучело водрузили на место, жнецы замахали своими серпами в воздухе, и солнце, отражаясь в них, сделало их похожими на полнолуния.
— Га, га! — вопили они, и триумфальный шум эхом отражался от холмов, чтобы поведать всей округе о том, что еще один урожай благополучно убран.
Затем с приветствиями и пением все пошли к дому, где они будут есть и пить и наслаждаться до утра.
Стелла помогла Солу опять лечь в постель, а в ногах у нее улегся Ходж. Она держала старика за руку, и они тихо разговаривали о живых существах на хуторе: о собаках, кошках, овцах, свиньях, коровах и лошадях. Это было похоже на то, как она разговаривала с mon Pere, рассказывая ему о пчелах, вовлекая его в чарующий круг, который был королевством Викаборо, и Стелла чувствовала теперь, что должна поговорить так же с Солом. Она словно закутывала его в старый, теплый плащ перед долгой, незнакомой дорогой.
Стелла не была уверена, что Сол ее слышит. Его глаза были закрыты, и он улыбался, но, возможно, совсем не тому, что она ему рассказывала. Его рука, покоившаяся в ее руке, была легкой, сухой и хрупкой, как осенний лист.
— Он спит, — сказала девушка, когда матушка Спригг принесла для него тарелку с хлебом и молоко.
Матушка Спригг посмотрела на старика и вздохнула. Она была рада тому, что он отошел ото сна к смерти так легко, и знала, что все эти годы будет скучать по нему.
— Поешь на ужин хлеба с молоком, ласточка моя, — сказала она Стелле с нежностью. — И лучше всего не выходи на кухню сегодня вечером. Все очень веселы, потому что собран хороший урожай, но станут еще веселее, так как осталось много эля.
Она вышла, тихо закрыв за собой дверь, а Стелла продолжала беседовать с Солом, в то время как золотистый свет ложился на сжатое поле, и первое свежее дыхание грядущей ночи делало небо темно-синим, поднимало головки поникших цветов и заставляло листья слабо шелестеть. Но постепенно девушка перестала рассказывать о животных и начала говорить уже другие слова, которые, казалось, приходили ей на ум без сякого выбора. Казалось, будто старый Сол говорит ее устами, покидая эту землю.
— Это земля холмов и долин, и о ней заботится Господь Бог твой. Глаза Господа Бога твоего всегда устремлены на нее, с начала года до конца года… Благословен будь Господь за драгоценные дары рая, за росу и за море, которое раскинулось внизу. И за драгоценные фрукты, дарованные нам солнцем, и за драгоценные зерна, дарованные луной. А что до главных даров древних гор и до драгоценных даров прочных холмов… В то время как твои дни придадут тебе силу… Вечный Бог твое прибежище, а внизу — выносливые руки.
Свет заката наполнял мир до краев, подобно вину в прозрачной чаше и затем, казалось, осушался землей, и прозрачные сумерки были голубыми и чистыми. Сол все еще тихо дышал, хотя Стелла чувствовала, что что-то ушло из него вместе с золотистым светом. Она убрала руку, потому что знала, что больше не нужна ему. Она и Ходж сидели так тихо, что мышь вылезла наружу и пробежала по половицам. Вскоре начали кричать совы, и прямоугольник лунного света лег на пол. Затем снова вошла матушка Спригг, поцеловала Стеллу и велела ей ложиться спать, и она ушла и покинула матушку Спригг, чтобы продолжить бодрствовать вместе с Хеджем.
Она не хотела ложиться спать. Она спустилась в маленькую зеленую гостиную, где в течение стольких лет отпевали мертвых, где чествовали младенцев после крещения, где не раз женихи и невесты целовали друг друга, и зажгла две свечи. Стелла толком не знала, зачем она это сделала, но знала, что одна из них теперь горит во имя света и радости, и другая — для нее; они горят во имя счастья ее и того, что ее окружает. Девушка выглянула из окна и увидела стога, освещенные лунным светом. Они больше не казались ей золотыми шатрами с живущими в них султанами, а походили на беседки, где обитают феи. Стелла представляла себе дверь в каждую из них и стражу, стоящую у входа. Оставив свечи горящими в зале, она выбежала в сад и, миновав тропинку, очутилась в поле. Ночь была тиха и прекрасна, луна и звезды сияли так, что было светло почти так же, как и днем. Пропитанная за ночь солнечными лучами земля еще дышала теплом, но воздух был уже холоден, и пахло росой. Издали доносились песни из Викаборо, и был слышен мягкий хруст стеблей под ногами, когда Стелла подбегала то к одной, то к другой беседке. Перед центральной беседкой она остановилась, сделала реверанс одной из фей и выбежала через ворота по направлению к Беверли-Хилл.
Здесь, на зеленой траве, среди овец, под сенью тиса, простирающего свои ветви к звездам, ее душевное состояние изменилось. Благоговейный трепет прибавился к той радости, которая бушевала в девушке. Она больше не бежала. Она медленно шла вверх по холму, степенно, как настоящая леди, приподнимая свои цветастые юбки, чтобы не замочить их в росе. Луна светила очень ярко, и на ее фоне она заметила фигуру мужчины с узелком за плечами. При виде его Стеллой вдруг овладела неопределенная страсть.
— Захария! — закричала она. — Захария! — Она не замечала, как громко звучит ее голос. Высокая фигура выплыла из-за тиса как раз напротив луны. Он стоял так, как будто и впрямь спустился оттуда. Затем он позвал ее:
— Стелла! Стелла!
Позже она вспоминала об этом и думала, что, должно быть, разом взлетела на вершину холма, потому что не помнила ничего до того, как она очутилась под сенью тиса в его объятиях.
Постепенно Стелла начала приходить в себя и ощутила одежду на своих плечах, почувствовала сами плечи и руки, обвивающие его шею. Ветви тиса у нее над головой сияли звездами, как рождественская елка, и часть луны, проглядывающая сквозь ветки, напоминала серебряный рог. Овцы окружили их, и далеко у подножья холма Стелла могла различить мерцающий огонек двух свечей из маленькой зеленой гостиной. Она стояла на цыпочках и обеими руками пыталась притянуть голову Захарии к своему приподнятому лицу. Это был удивительно недетский жест, и ее нежный поцелуй больше не был поцелуем ребенка. Захария поднял девушку над землей, он готов был нести ее на руках вниз по холму и знал, что уже недолго ждать того момента, когда она наконец станет женщиной, и он сможет назвать ее своей женой.
В Торби был солнечный вечер, и лучи заходящего солнца скользили вдоль холмов, заполняя своим светом живописные долины, окрашивая золотой каймой рябь тихой морской волны и крылья чаек, кружащих над скалистыми островами, где они устраивали свой ночлег. В тот день на берегу царило необыкновенное оживление в Торби и Торре, Ливермиде и Пингтоне. По берегу сновали женщины, мужчины, дети, собравшиеся из окрестных деревень для того, чтобы посмотреть на корабли, стоящие в заливе. Редко их можно было увидеть столько сразу — сторожевые корабли, фрегаты и флагманы во всей красе, с реющими на мачтах разноцветными флагами. Это был день всеобщего возбуждения и радости, потому что при Ватерлоо была одержана победа, война окончилась и на борту «Баллерофона» находился сам пленный Наполеон.
Весь день рыбаки бойко сновали вдоль берега, пытаясь заманить в свои лодки желающих поближе подобраться к «Баллерофону» в надежде увидеть Бони в его зеленом плаще с алыми эполетами и в знаменитой треуголке с кокардой, раскрашенной цветами французского триколора. И лишь благодаря чисто английской традиции не рассматривать более поверженного противника как врага, он уже не был в их глазах монстром, а лишь небольшого роста человеком, довольно неприглядным, которого они теперь очень жалели. Им даже было неловко за те ограничения, которые он испытывал, и за то, что правительство решительно отказывалось рассматривать его как гостя Англии. Множество женщин носили его эмблему — красную гвоздику, а мужчины, увидев его прогуливающимся по палубе, снимали шляпы.
Это крайнее сочувствие, однако, было не настолько глубоким, чтобы затмить чувство радости. Война окончилась. Эта изнурительная, бесконечно долгая война, конец которой так часто казался уже совсем близким, и которая затем разгоралась с новой силой, наконец окончилась, и перед всеми этими людьми возникла радужная картина длительного мира. Теперь они могли спокойно спать и не бояться за своих детей. Весь день на борту стоящих в бухте кораблей и в селениях на берегу продолжалось громкое веселье. Однако с приходом вечера то ли величие окружающего, то ли мерные взмахи крыльев парящих чаек, то ли пробудившееся в людях — одновременно с опустившимся на берег вечерним покоем — более глубокое понимание счастья снизошедшего на них мира стали причиной наступившей вдруг тишины. Люди на берегу смотрели в сторону моря и любовались красотой кораблей в лучах вечернего солнца. Они думали о том, что их командам больше не придется подвергать свою жизнь смертельной опасности. А моряки, стоя на палубах, не могли оторвать глаз от лесов и склонов холмов, от белых стен хижин в садах, от колечек дыма, уплывающих вверх из труб. Они вспоминали родные жилища и были счастливы.
В это время со стороны моря появились три фрегата. Скользя по воде, они медленно вошли в бухту. По их виду можно было догадаться, что прибыли они издалека. Однако, несмотря на достаточно потрепанный ветрами и штормами вид, они сохранили свое величие. Легкий бриз надувал их паруса, и они гордо рассекали синюю гладь воды, украшенную золотым бисером вечернего солнца, словно исполненные сознанием хорошо выполненного долга. Молодой капитан первого фрегата стоял, словно статуя, на корме, но лицо его не было таким же каменным, как фигура. Оно было неподвижным, но когда Торкви со своими живописными холмами, которые капитан знал так же хорошо, как и залитые светом долины, появился на горизонте, что-то на мгновение пробежало по его лицу, как пробегает лучик света по морской волне.
Почти ничего не изменилось здесь за одиннадцать лет. Стало немного больше белых хижин, разбросанных по холмам, и больше кораблей, стоящих в гавани. Но красота этих мест ничуть не померкла. Все это представлялось чем-то из другого мира гардемарину О'Коннелу, работающему с парусами на реях, и все это осталось таковым для капитана О'Коннела, неподвижно стоящего на корме. Он с неохотой переносил невзгоды морской службы, но теперь расставался с ней с тяжестью на сердце. Война окончилась, он возвращался из последнего плавания и жалел об этом. Сколько времени он мечтал о последней минуте своего последнего плавания, а сейчас испытывал сожаление. Он полагал, что так и должно быть. Человек смотрит в будущее, надеясь, что жизнь, полная тяжких испытаний и трудностей, закончится, и когда этот момент наконец наступает, он испытывает разочарование. Эта жизнь обогатила его и выковала его характер. Она стала для него родной. Да и расставание с друзьями тоже дело не из легких.
Однако та новая жизнь, которая теперь вырисовывалась перед ним, была хороша и знакома ему. Она тоже таила в себе трудности, равно как и моменты глубокой радости. Эта жизнь не будет простой, и с ее сложностями предстоит пройти бок о бок. Капитан О'Коннел решительно отвел от себя грустные мысли и открыл свою душу и сердце тому, что предстояло ему в будущем, начиная с этого момента. Как прекрасна была земля, к которой он возвращался, как удивительно дорога ему! За годы опасностей он привык думать о ней, как о земле, за которую надо сражаться и умереть; сейчас же он думал о ней, как о земле, на которой предстоит жить и которая будет дарить радость снова и снова с каждым восходом солнца утром и с каждым появлением луны ночью. По мере приближения к берегу сердце его стучало все чаще и чаще, заставляя его тело дрожать так же, как оно трепетало, когда, будучи курсантом, он возился с такелажем высоко на реях. Внезапно тело его расслабилось, и он улыбнулся, как будто его коснулась чья-то нежная рука.
Стелла внизу, в каюте, почувствовала его состояние и пришла успокоить его. Он не разрешал ей быть рядом на корме из соображений соблюдения дисциплины, и здесь, на корабле, она всегда подчинялась ему. Но, казалось, не имеет никакого значения то, что они часто оказывались в разлуке, потому что она всегда знала его мысли так, словно была рядом с ним. С двадцати лет она выходила с ним в море, когда могла это сделать, и он получал много упреков за то, что подвергал свою прекрасную молодую жену таким испытаниям и опасностям. Но это не было вопросом запрета. Как только для нее становилось возможным уйти вместе с ним в море, она не оставалась в стороне. Хотя он женился на ней, когда ей было пятнадцать лет, и это, по мнению отца Спригга, был возраст, в котором мужчина может удержать в повиновении женщину, Стелла сохраняла спокойную настойчивость в следовании своим принципам, против которой возражения были бесполезны. Ее склонная к приключениям натура воспринимала жизнь в море с радостью, которая передавалась и Захарии. Из-за того, что Стелла любила море, и он полюбил его тоже. Ее страстный восторг перед видом старых красивых городов и гаваней в различных уголках земного шара сильно обогатил его восприятие красоты. Сейчас они видели перед собой свой дом. Долгие четыре года плавания закончились. Он знал, что никогда больше не забудет этих путешествий. Их любовь к родной земле стала еще крепче, потому что они научились любить весь мир.
Все ближе и ближе они подходили к берегу. Их мыслями все больше и больше овладевали те, кого оставили они на берегу, кто ждал и любил их. Это его отец, сыновние чувства к которому крепли у него с каждым годом, это отец Спригг, уже постаревший и ждавший Захарию в надежде, что тот возьмет заботы о хуторе на свои плечи, это матушка Спригг, тоже постаревшая, но не изменившаяся с тех пор, и это, наконец, Стеллин отец, все еще работающий в Лондоне для того, чтобы прокормить себя, никогда не забывающий о них и всегда старающийся при первой возможности навестить их. Он любил их искренне и всегда молился за них в часовне святого Михаила на вершине холма. И для этих четырех близких им людей они везли хорошие вести — к весне Стелла должна будет родить своего первенца.
Он услышал легкий звук шагов позади себя и шелест женского платья. Стелла на этот раз ослушалась его и подошла к капитану, стоящему на корме. Он не пошевелился и, когда она приблизилась, не проронил ни слова, так как вся команда видела их. Она стояла позади него, и их плечи слегка касались. Стелла была примерно одного с ним роста, высокая и стройная. Оба они были сильны и душой и телом. Одно прикосновение плеча Стеллы придавало Захарии сил. Ему не нужно было поворачивать голову для того, чтобы посмотреть на нее, потому что он сердцем чувствовал каждую черточку ее лица. Ее загорелые щеки пылали, серые глаза были полны сияния, и он знал, что она счастлива. Стелла держала голову так высоко, что капюшон плаща упал ей на плечи, и ветер разметал по лицу ее темные кудри.
Берег становился все ближе и ближе; они уже чувствовали дыхание земли — этот запах свежести и цветения. Высоко над их головами парили чайки. Их белые крылья были позолочены вечерним солнцем. Стелла крепче прижалась к плечу мужа, и их руки время от времени соприкасались в такт качке корабля. Где-то на берегу колокол пробил очередной раз. Было уже восемь, и они возвращались на родную землю, где больше не было войны.