Машина подъехала к пекарне, и Люба выпрыгнула на снег. Она сразу обратила внимание на собственную походку – пока шла от машины к пекарне. Где былая легкость, где пружинистый шаг? Она тяжело брела, как усталая женщина: голова книзу, ноги поднимаются через силу. Куда это годится?
Любава выпрямила спину, подняла голову и сразу наткнулась взглядом на огромный амбарный замок на дверях бывшего склада, а ныне ее пекарни, каждое утро выдающей новую партию ноздреватого деревенского хлеба. Было еще совсем темно, редкие звезды домигивали в предутреннем зимнем небе. Она потрогала замок и зачем-то оглянулась, словно могла увидеть зачинщиков такого бунта. Получается, что пекарь не вышел на работу, ее даже не предупредив? А что делать с заказчиками? Любава начинала закипать.
Назад к машине уже не шла, а бежала. Щеки ее гневно горели наравне с глазами.
– К Антипову поедем, пекарю.
У Антиповых в доме свет не зажигали. Пекарь был ни сном ни духом. Он вытаращил на нее сонные глаза и объявил:
– Так вы же пекарню продаете, Любовь Петровна! Так Пухов сказал. Он и замок повесил. Я тоже удивился сначала. А потом думаю: все может быть… Дело хозяйское…
Любава задохнулась собственным возмущением. Она не знала, как сдержать себя, чтобы не взорваться, не обложить по полной программе ни в чем не повинного пекаря. День начинался как в кино. Тем не менее нельзя было терять ни минуты.
Во дворе Пуховых надрывалась овчарка. Лаяла, гремела цепью, бросалась на ворота. Любава долго стучала в калитку, прежде чем Пухов – круглый маленький мужичок в накинутом поверх майки тулупе и валенках на босу ногу – неторопливо спустился с крыльца и вышел к ней за калитку. Любава поняла, что разговаривать с ней при домашних Пухов не собирается. Что-то нехорошо заныло в глубине ее существа. Но виду она не подала. Тем более что и Пухов виду не подавал – улыбался во все свое гладкое лицо, жмурился на морозце, позевывал спросонья.
– Любовь Петровна! Красавица! Утречко доброе… Вот кому не спится… Смотрю – на новой машине. Дай-то Бог…
Любава пропустила мимо ушей «новую машину». После того как Семен оставил ее без грузовика, она вынуждена была договариваться с соседом. Пришлось взять в аренду «уазик», а в придачу – его хозяина в водители. При ее положении это было разорение, но деться некуда. Теперь каждый ее промах, каждая деталь станут известны соседке. Сплетен не избежать.
– Я что-то не поняла, Василич, насчет пекарни. Почему замок? Что за новости?
– Погоди, погоди, Петровна, – все с той же сладкой улыбочкой продолжал Пухов. – Наше с тобой дело порядка требует. Так?
– О каком порядке речь? Разве у меня в пекарне порядок не соблюдается? Санитарные нормы?
Любаве стало жарко, и она размотала на шее платок – тонкую «паутинку».
– Остынь, Петровна. Пекарня-то она, конечно, твоя, но помещение-то мое. Так?
– Ну и что? – опешила Любава. – Мы тебе за аренду исправно платим. У нас с тобой договор, Василич, и ты не зарывайся. Я должна хлеб везти на точки. И кроме того, у меня – школа, детсад и детдом! Там хлеб нужен ежедневно! Свежий! Давай ключи.
– Торопыга ты, – подхихикнул Пухов. – Разобраться надо. Претензии у меня к вам. Что сам-то? Я хотел с Семеном потолковать…
– Что за новости, Зиновий Васильевич? Всю дорогу я документацию вела, при чем здесь Семен?
– Уплачено у вас, оказывается, не все… – как бы не слыша ее, продолжал он. – И вообще… Мне помещение понадобилось. Хочу свое дело открыть.
Любава разинула рот, не в состоянии вымолвить ни слова.
– Ты, я слышал, с мужем-то разводиться собралась? Дело ваше. Конечно, я тебе, Любовь Петровна, не указ, но совет все же дам по праву старшего. Продавай пекарню. Одна ты это дело не потянешь. Красоту свою только надорвешь. А продашь – деньги выручишь неплохие…
– Спасибо за совет, – наконец обрела дар речи Любава. – Так ты что же, всерьез решил мне пекарню не открывать?!
– Заморозила ты меня совсем, – крякнул Пухов и стал приплясывать от холода. Маленький круглый шут. Чего он хочет? Что ей делать? Не драться же с ним?!
Пухов потер руки и повторил:
– Неувязочка вышла в нашей бухгалтерии, Петровна. Я проверял на досуге. Не сходится…
– Как не сходится?! – ахнула Любава, все еще не веря своим ушам. – Мы же с тобой проверяли последний раз, все сходилось! Почему же теперь…
– А потом я дома, в спокойной обстановочке, перепроверил – не сходится. Как есть – расхождения. И немалые, скажу я тебе, Петровна… – Пухов прищелкнул языком так, словно сожалел, что сразу не заметил расхождений. – Ты собери бумаги-то, тогда и потолкуем. Но лучше всего – продавай! Оборудование у вас не ахти какое, но если в цене сойдемся, могу рассмотреть… Исключительно из сочувствия к тебе, Петровна, к твоему женскому положению…
Любава повернулась и пошла к машине – платок размотан, пальто нараспашку. Она не хотела больше слушать эту галиматью. Этот бред собачий, что сочинил Пухов от избытка свободного времени. Она забралась в машину, напоследок оглянулась на забор Пухова, на крашеную калитку с надписью «Осторожно, злая собака». Уже светало. Небо на востоке высветлело, подернулось розовым. В домах появились огни. Кое-где дымы потянулись в небо – люди начинали топить печки.
– Куда теперь? – равнодушно и сонно спросил сосед, и Любава поняла, что она одна. С прежним водителем можно было хотя бы посоветоваться, он знал их дела и был проверен временем. Теперь он вместе с машиной остался при магазине. Одна во всем мире. Наедине со свалившимися проблемами, решать которые нужно немедленно. Она не могла, как Скарлетт, сказать себе: «Об этом я подумаю завтра». Решать нужно было немедленно. Сегодня. Сейчас.
«Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик…» – подумала она невесело. А соседу сказала:
– В город поедем. На хлебозавод. Только быстро, Слава. Бензину хватит?
На хлебозаводе она договорилась, что неделю будет брать у них хлеб каждое утро. Ровно столько, чтобы хватило на школу, детсад и детдом.
Когда вернулись в райцентр, уже совсем рассвело, у детдома орудовал дворник. Заведующая выбежала навстречу машине.
– А мы уж решили, вы нас без хлеба оставите сегодня… – не сумев скрыть упрека в голосе, начала заведующая.
– Как можно! – бодро возразила Любава. – Разве такое было?
– Не было, – согласилась заведующая. – Ни разу не было. Да и хлебушек ваш – не чета городскому. Я и домой беру всегда только ваш.
Любава слегка стушевалась при этих словах, но тут же сказала:
– С недельку придется потерпеть, поесть городского.
– А что такое?
– Пекарь приболел. А заменить некем. Никто, кроме него, секретов не знает.
– Ну что ж, подождем…
Та же картина повторилась в садике и школе. Когда последний лоток с хлебом был выгружен из «уазика», Любава отпустила водителя и закрылась дома. Мозг ее непрерывно работал. Он интенсивно и на разные лады прокручивал сразу две мысли.
Одна мысль была экономическая и касалась сегодняшних убытков, понесенных от приобретения готового хлеба на хлебозаводе. Мозг неукоснительно и без труда вел подсчет предстоящих материальных бедствий, если подобные приобретения она станет делать и дальше. Она может себе позволить пару дней. Не больше. А там или она решит проблему, или нужно будет отказывать постоянным клиентам и… продавать пекарню. Чего и добивается Пухов. Глаз положил на пекарню! Прослышал, что Семен от нее ушел… Пухов!
Вторая мысль была о нем. Когда в его лысую голову закралась эта «гениальная» мысль? Почему он заговорил о продаже пекарни? Кто сказал, что она собирается ее продать? Семен? Но не дурак же он, чтобы с кем-то посторонним обсуждать их дела. Он бы в лицо сказал. А его слова были такие: «Мой магазин, твоя пекарня». Или в душе он сомневался, что она справится? Решил, что захочет продать? Ни за что! Она должна справиться. Чего бы ей это ни стоило.
Любава поймала себя на том, что мечется по квартире, из комнаты в комнату, в поисках чего-то. Чего? Стоп. Вот зачем она, например, полезла на антресоли? Что она там забыла? Стояла на табуретке и думала.
«Думай, Любовь Петровна, думай. Мало у тебя времени, подруга. Шевели мозгами».
Тут в ее мысли врезался звонок. Она спрыгнула с табуретки и в одной тапке побежала к телефону. По характеру звонка узнала межгород.
– Танюша? Да, детка, да! У нас все хорошо. Ты как? Устаешь? Семинары?
Любава сосредоточилась на разговоре с дочерью. Пришлось контролировать себя, чтобы не выдать ненароком. Не уронить на дочку свои проблемы. Про ссору с Семеном – ни-ни. Пусть девчонка не переживает лишнего. Она и так одна там, вдали от дома.
– Мам, я чего звоню-то! – вдруг посреди разговора вспомнила дочь. – Посмотри в моих старых тетрадях по английскому самописный словарь. В целлофановой обложке. Ладно? Пошли мне его с кем-нибудь, кто в Москву едет. Ага?
Любаву как прострелило. Тетрадь! Ее старая толстая тетрадь, куда она записывала все расходы-приходы, где вела все дела. Вот она, виновница сегодняшней ситуации! Вдруг все стало ясно. Она четко вспомнила тот момент, когда пришла к Пухову со своей большой зеленой тетрадью, где накануне исписала последние страницы и подклеила счета. Вести дела подобным образом ее научила старая совхозная главбух, еще когда работали в конторе. Та не признавала компьютеров, все записывала в толстую тетрадь.
Любава переняла эту привычку, завела толстенную тетрадь под свою бухгалтерию. Тетрадь видала виды. В ней было все до копеечки: закупка муки, оплата аренды, долги, зарплата рабочим, прибыль и расход. Все. И перед Новым годом они с Пуховым сидели за столом в пекарне и проверяли счета. Она – с калькулятором, он – по старинке, со счетами. Она еще подкалывала его: «Тебе, Василич, нарукавников не хватает. Истинный советский счетовод». Все у них тогда сошлось. Тютелька в тютельку. Копеечка в копеечку. Она хлопнула по столу своей исписанной тетрадищей и сказала:
– Все! Год кончился, и тетрадь моя кончилась!
– Да уж! Конторская книга, – усмехнулся Пухов.
– Отслужила свое. Можно выкинуть на помойку. А то и в печке сжечь.
– Ну! В какой-то стране, я по телевизору видел, под Новый год старые вещи жгут. Выносят, разводят костры и жгут! – с азартом подхватил Пухов.
– Придется поддержать традицию, – засмеялась она. Настроение тогда было хорошее, не чета теперешнему. Так вот в чем дело! Он запомнил тот разговор. Он думает, тетрадку она, как и грозилась, спалила! А не тут-то было. Не такая она дура. Да, конечно, закинула она ее куда-то, зашвырнула. А перед Новым годом как раз ремонт небольшой затеяли. Танюхину комнату готовили к приезду хозяйки. Бардак в доме был…
Люба подскочила и принялась искать. Вытащила все ящики письменного стола. Вытрясла содержимое на пол. Нет тетради. И в диван заглянула, и в шкафы. Нет, как не было. На всякий случай в баню заглянула – вдруг Семен на растопку нечаянно отволок? И в сарай сходила, проверила старые Танюхины портфели. Результат нулевой. Тетрадь со всей бухгалтерией как в воду канула.
Ирма шла через все село укатанной санями дорогой, по первым признакам угадывая приметы весны. В ветвях тополей возле школы особенно гомонили птицы, словно передразнивая детей. С крыши магазина, с южной стороны, кусками отваливался подтаявший снег. Она свернула в проулок, нарочно делая крюк, чтобы пройти мимо своего дома. Она редко ходила той дорогой, но сегодня ей вдруг захотелось увидеть его. Дом совсем не изменился на первый взгляд. Калитка, палисадник, три тонкие вишни за забором, береза, крыша дровяного сарая – все, как было при родителях, когда они жили здесь все вместе: мама, отец, брат, сестры.
Сердце сладко защемило, как от предстоящей встречи со старым близким человеком, которого ты помнишь молодым и здоровым. Дом с сожалением смотрел на нее. У Ирмы защипало в глазах. Она знала, что, подойдя ближе, заметит признаки, которые указывают на присутствие других хозяев. Но глаз отвести не смогла. Все эти приметы бросились в глаза одновременно – чужие цветы на окнах, другие занавески. Белье во дворе чужое, и собака лает другая. Ирма, не останавливаясь, прошла мимо, но и этого краткого свидания хватило, чтобы сразу в нее ворвались роем воспоминания детства. Они всегда теснились где-то поблизости. Ей казалось, что она всегда-всегда помнит одновременно все моменты своего детства. Но это было не так. Они лежали в ее душе слоями. Какое-то воспоминание таилось внизу, под другими, и вдруг неожиданно взлетало наверх и становилось пронзительно-ярким. Вот сейчас, например, всплыло утреннее зимнее – она проснулась от треска поленьев, по стенам танцуют отсветы огня. Ирма смотрит на огонь и тянет время – еще есть минутка понежиться в постели, встали только родители, сестры и брат спят. Отец топит печку, мать готовит завтрак. Запахло сдобой… Мать печет кух – немецкий пирог без начинки. Ирма вспоминает: сегодня у брата день рождения. Она вскакивает. Пробегает босыми ногами в сени, где за старым буфетом спрятан подарок – полосатый вязаный шарф. Она сама вязала на уроках труда. Получилось неплохо, она ужасно горда своей работой. Приплясывая от мороза, вкладывает в шарф открытку с поздравлением. Обертка сильно шуршит. На цыпочках возвращается в комнату. Сестры уже открыли глаза, перемигиваются. А брат делает вид, что спит. Он тактично ждет, когда они подложат подарки под стол, рядом с его портфелем. Ходят на цыпочках. Вот у портфеля уже набралась внушительная горка свертков. Сестры выстраиваются вокруг стола.
– Эрик…
Брат открывает глаза и с диким криком вскакивает с постели. Как трудно было ему сдерживать себя!
Как было хорошо! Почему она не понимала тогда, что ей хорошо? Она, дурочка, жила ожиданием светлого будущего, подгоняла его, мечтала о любви. Лучше бы она подольше оставалась маленькой! Лучше бы родители собрались уезжать, когда она еще была совсем ребенком и не могла принимать решений! Нет, все случилось так, как случилось: началась перестройка, колхоз стал катастрофически беднеть. Работяга отец все чаще стал приходить хмурым, а мать – поговаривать об отъезде. Тогда начали поголовно уезжать все оставшиеся немцы. И Краусы уехали, и Ганны. А отец все не решался, тянул. Говорил: «Может, все наладится, подождем…» Но ничего не наладилось. В колхозе перестали давать зарплату. Отец сдался. Мать начала собирать документы на выезд. И даже тогда Ирма не задумывалась ни о чем. Она жила своим, придуманным. Влюблялась, бегала на танцы в клуб, даже в губернском конкурсе красоты поучаствовала и вошла в десятку красавиц. Вся эта веселая молодая жизнь казалась ей очень важной. Важнее, чем тишина спящего дома и огонь печки…
Документы на выезд готовились очень долго. Им все отказывали в визе. Вызов не приходил, и поэтому отъезд семьи откладывался и казался уже чем-то маловероятным. О Германии она не думала. Жила себе и жила. За то время пока родители готовились к отъезду, в ее жизни все менялось с быстротой американского кино. Ее жизнь и жизнь семьи проходили в разных скоростях. И когда наконец родители объявили, что документы готовы и, слава Богу, нашлись покупатели на дом, Ирма в ответ объявила, что выходит замуж. И остается здесь, в Завидове…
Ирма везла за собой сани с двумя пустыми флягами и жадно смотрела по сторонам, с легкостью находя в домах знакомой улицы черты ушедшего детства. Дома соседей мало изменились, и это Ирму несказанно радовало. Ей хотелось, чтобы улица ее детства оставалась неподвластной времени. Вечером она станет писать своим и подробно выпишет каждую деталь. Всех знакомых, все деревенские сплетни. Она только не станет описывать подробности своей сегодняшней жизни. Ведь она сама ее выбрала. Родные ничем не смогут ей теперь помочь.
Ирма и не заметила за своими мыслями, как дошла до двора Никитиных, крайнего на улице. Маслобойку они соорудили в сарае. Ирма шла туда впервые и, уже подойдя вплотную к воротам, вспомнила сальные намеки Игоря. Ее передернуло. Какая дурь… Да, она видела Володьку однажды в магазине. Да, поздоровалась. Спросила, как дела. Он ответил, что решил строить маслобойку. Она пожелала удачи. Но Игорь хорошо знает брата. Приревновать Ирму к Володьке – тому ничего не стоит.
Володька действительно осуществил задуманное – построил во дворе родительского дома маслобойку. По осени все, у кого был пай подсолнечника, отвезли урожай Никитиным. Один Павел хранил семечки в амбаре до последнего. Только когда свекровь заметила, что мыши озоруют, заставила Игоря отвезти семечки Никитиным. Теперь свекровь послала Ирму забрать готовое масло.
Ирма толкнула калитку и, не услышав лая собаки, вошла внутрь. Во дворе плотно друг к другу прижимались надворные постройки. Где-то в глубине раздавался ровный механический шум. Она пошла на звук. Сильно пахло жареными семечками. В приоткрытую дверь сарая она увидела Володьку. Он стоял спиной к ней, пересыпал семечки в жарочный шкаф.
Руки, по локоть спрятанные в закатанные рукава тельняшки, легко и не напрягаясь делали свое дело.
– Здравствуй, – громко поздоровалась Ирма.
Он обернулся и некоторое время, щурясь против света, смотрел на нее. Не узнавал. Она вошла в помещение.
– Вот это да… – протянул Володька и покраснел.
Ирма развела руками. Ей хотелось ответить что-нибудь остроумное на его неопределенное приветствие, но его смущение сбило ее с толку. Она не нашлась что сказать.
Володька вытер руки полотенцем, вдруг расплылся в улыбке и, забрав у нее варежки, взял за руки.
– Ирма, ты совсем не изменилась.
Она растерялась. Вот уж чего не ожидала, так это подобных жестов. Она напряглась, улыбнулась натянуто, но… рук не убрала. Настолько естественным и приятным показалось ей это простое рукопожатие.
– А ты изменился, Володя, – сказала она. Это было правдой. Она плохо помнила Володьку-школьника, потому что, вероятно, он мало отличался от сверстников. Маячило в памяти что-то такое худющее, ушастое, с соломенной челкой и выцветшими на солнце глазами. Сейчас он был другой. Возмужал, стал высоким, широкоплечим мужчиной. Щетина на щеках, которой он, вероятно смущался, ругая себя за то, что не побрился утром, придавала ему особый шарм, линялый цвет глаз добавлял загорелому лицу некоторую «киношность». Глаза блестели под широкими полосами бровей, и от привычки улыбаться возле глаз веером расходились короткие лучи морщинок.
– Я так рад тебя видеть. – Володька улыбался во все лицо и говорил просто, не вкладывая в слова потаенный смысл. Ирма чувствовала, как внутри ее существа что-то мякнет от его слов. Она теряется. – Пойдем в дом! Мама чаю поставит…
– Нет, нет! – поспешно воспротивилась Ирма, испугавшись именно того, что делается у нее внутри от простого человеческого тепла. – Я к тебе по делу пришла, за маслом. Муж привозил подсолнечник, и вот… я пришла…
Володька смотрел на нее с интересом, но ей казалось – он плохо понимает, что именно она говорит.
– Как же ты пришла? – наконец с улыбкой поинтересовался Володька. – Как ты это повезешь одна?
– На санках.
– Две фляги? Да ты что? Да как тебя Павел пустил? У него же машина!
– Ему на машине некогда, а я на саночках, потихоньку, по ровной дороге…
Володька головой покачал. Они вышли во двор. Он взял ее за руку и повел в дом. При этом он говорил:
– Сейчас отец масла накачает, а мы чаю попьем. Я ведь сто лет тебя не видел. У матушки моей варенье абрикосовое, знаешь какое? Ого-го…
И снова Ирма не смогла противиться Володьке. Все выглядело очень естественно, и она не могла отказаться выпить чаю после стольких лет разлуки с товарищем по школе. И она пила чай, и Марья Ивановна хлопотала, расспрашивала, как устроились родные в Германии, и про дочку Катю. Ирма охотно говорила, как намолчавшийся досыта человек, и щеки ее от чая ли, от оладий горячих – раскраснелись. А Володька все молчал, дул в чашку и посматривал на гостью с непонятным выражением глаз. Вошел отец, объявил, что фляги готовы. Ирма засобиралась, засуетилась. Володька тоже стал одеваться, сказал, что проводит.
– Нет-нет, я сама, не надо…
Но Володька уже оделся, вывел ее в сени, по пути объясняя, что две фляги масла – тяжесть серьезная. И ни к чему ей надрываться, не стоит оно того.
И снова все выглядело естественным и единственно верным. Ирма легко согласилась, что «не стоит оно того». Володька волшебным образом возвращал ее к самой себе, прежней. Той, какой она была до знакомства с Павлом.
Володька легко вез сани с флягами, шутил, смеялся. И они почему-то поехали именно той дорогой, какой она шла днем. И когда проходили мимо ее дома, Володька кивнул в сторону калитки и спросил:
– Не жалеешь, что не уехала со всеми?
Он спросил с той же улыбкой, и смех в глазах играл. Он не подозревал, что попал в ее болевую точку. Она ответила честно:
– Жалею, Володя.
– Вот как?
Он смеяться перестал, внимательно посмотрел на нее. Но она не стала ничего объяснять. Помолчали, и через некоторое время, когда уже Ирма собралась заговорить о другом, Володька сказал:
– А я не жалею.
– О чем? – не поняла Ирма.
– О том, что ты не уехала со всеми.
Теперь он не смеялся. Совершенно серьезными глазами смотрел на нее. Она нахмурилась, остановилась. Вдруг все вернулось на место. Она увидела магазин, почту, вспомнила, что в любую минуту по этой дороге может поехать Павел или пройти кто-нибудь из домашних, из соседей. Она вдруг взглянула на все другими, своими сегодняшними глазами. То, что она стоит посреди улицы с мужчиной, показалось ей ужасным преступлением. Она смешалась, заторопилась и дальше пошла одна, быстро, насколько ей это позволяли тяжелые сани. Она даже ни разу не оглянулась до самого дома – настолько ее сковал страх. Дома Ирма поднялась к себе и до прихода Павла возилась с дочкой. Здесь, дома, все чувства, неожиданно возникшие при встрече с Никитиным, уже казались глупой блажью. Она только испытывала некоторую досаду на то, что позволила Володьке увидеть ее такой – с санками, флягами, тогда как в его представлении она наверняка осталась недоступной школьной красавицей. Ни к чему было разрушать образ.
Никитин же, к вечеру закончив дела, достал коробку со школьными фотографиями. Снимков было так много, что мать приспособила под них коробку из-под макарон. В школьные годы он увлекался фотографией. Снимал много, все подряд. Он без труда отобрал фотографии Ирмы – их было немало. Разложил на столе, молча постоял, разглядывая. Мать подошла, встала сзади. Вздохнула. Взяла в руки одну из фотографий.
– Да. Глазки-то горят. Кажется – все нипочем. А жизнь-то скрутит так, что не придумаешь.
Сын молчал, а Марья Ивановна хотела развить тему. Не понравилось ей Володькино поведение сегодня. Совсем не понравилось. Но сказать прямо – нельзя. Взрослый уже, самостоятельный. Работящий и умный. Упрекнуть не в чем. Задумал маслобойку в деревне построить – построил. А сколько было советчиков, сколько завистников! Всех и не переслушаешь. Были такие, что предрекали одни убытки. Будто никто из села к ним подсолнечник не повезет, потому что привыкли в район возить. И неурожай прочили, и все такое. Володька не послушал никого и оказался прав. Все везут к ним теперь. И масло получается как надо – хочешь горячего отжима, хочешь холодного. А вот в личной жизни Володька не шустрый. Женить его надо, чтобы все как у людей, без этих глупостей. Тут осторожность требуется. Тут он без нее, матери – никуда. Она все дела в деревне знает. А он, пока в чужих краях обитал, от деревенской жизни поотстал. Пять лет дома не был – то армия, то в городе счастья искал.
– Ты, сынок, теперь не в прошлое должен смотреть, – мать кивнула на фотографии, – а в будущее. Твои одноклассницы-то все давно замужем, дети у них. Они тебе неровня. А для тебя уж новые подросли невесты…
– Да ну? – весело отозвался Володька и повернулся к матери. – Это не соседка ли наша сопливая?
Мать насупилась. Сын угадал ее тайный замысел насчет Маринки, соседкиной старшей дочери. В уме она так ладно все обрисовала, а сын готов поднять на смех ее проект!
– Ты, сынок, забыл, что в деревне живешь… – напомнила она. – Деревня не город, тут все на виду. Ты вот сегодня Ирму провожать пошел, благородство выказал. Думаешь, ей хорошо будет от этого?
– А что же плохого может быть? Две тяжеленные фляги, мам! Мыслимое ли дело женщине на себе тащить?
– Раз ее муж послал, значит – мыслимое. Она – мужняя жена. Их в нашей деревне таких каждая вторая. Деревенская баба приучена и фляги таскать, и трактор водить. А вот ты влезешь со своими городскими замашками, и ей хуже будет, и тебе достанется!
Как ни силилась Марья Ивановна сдержаться, не удалось. Обидно стало за сына, потому что видела наперед: не то делает, не туда смотрит.
– Какая из Ирмы баба? – поморщился сын.
– Уж какая получилась! А только тебе на нее пялиться не резон, сынок. У нее муж – бандит. От него всего можно ожидать.
– Кто тебе сказал?
– А кто бы ни сказал! В деревне не спрячешься. Темная у них семейка, вон каким забором свой терем обнесли! Людей сторонятся, живут скопом, будто цыгане какие… Тьфу!
Владимир собрал фотографии, но назад, в коробку, складывать не стал, убрал в ящик стола, словно ставя в разговоре на эту тему точку.
Но мать никак не могла успокоиться.
– Я тебе к тому это говорю, сынок, что Павел Ирму к каждому столбу ревнует. У тебя, может, худых мыслей и в помине нет, а он…
– Откуда ты знаешь?
Мать вздохнула и села на диван, с сожалением глядя на сына, как на несмышленого ребенка, не понимающего очевидных вещей.
– Люди говорят, – вздохнула она. – Да и то! Привел в дом красавицу – тонкую да звонкую. А что с ней делать – не знает. Сделать из нее ломовую лошадь – порода не та, того и гляди загнется. А держать такую в холе и неге – у нее мысли могут появиться неугодные. Сами-то они с братом всех девок перебрали. Как приехали из своего Казахстана, как увидели русских девушек-то, крыша и поехала. Зачем она за него пошла? А то не видела, что он направо и налево гуляет!
Говорила это все Марья Ивановна, словно сама с собой рассуждала. А потом заметила – сын слушает ее как-то не так. Затаенно, словно подслушивает. И убедилась, что не зря боялась. Ах, язык мой – враг мой! Разболталась…
– Так, значит, мать, несладко ей живется с Павлом? – задумчиво переспросил сын, и мать пожалела, что затеяла этот разговор.