Томас Крич умирал медленно, невыносимо медленно. Все считали невероятным, что нить жизни могла так истончиться и все же не рваться. Больной мужчина был невероятно слаб и изможден, жизнь в нем поддерживалась только морфием и напитками, которые он медленно потягивал. Он был только наполовину в сознании – лишь тонкая ниточка сознания связывала мрак смерти со светом дня. Однако его воля была непоколебима, он был целым и единым. Только вокруг него все должно быть тихо и спокойно.
Присутствие посторонних людей, помимо сиделок, теперь были трудно для него, он должен был делать над собой усилие.
Каждое утро Джеральд приходил в его комнату, надеясь найти, наконец, своего отца мертвым. Однако он все время видел то же прозрачное лицо, те же спутанные темные волосы на восковом лбу и ужасные, жуткие темные глаза, которые, казались, растворялись в бесформенной темноте, оставляя только маленькую искорку зрения. И все время, когда эти темные, жуткие глаза поворачивались к нему, все тело Джеральда пронзала горящая стрела отвращения, которая, казалось, отдается во всем его существе, угрожая расколоть его разум своим ударом и погрузить его в безумие.
Каждое утро его сын стоял там, прямой и полный жизни, сияя белизной своего существа. Эта сияющая белизна этого странного, близкого существа вводила отца в лихорадочную дрожь боязливого раздражения. Он не выносил жуткого, устремленного на него, пусть даже и на мновение, взгляда голубых глаз Джеральда. Поскольку ни один из них не стремился к длительному контакту – отец и сын смотрели друг на друга, а затем расставались.
В течение долгого времени Джеральд сохранял совершенное хладнокровие, он оставался потрясающе собранным. Но, в конце концов, страх переселил его хладнокровие. Он боялся, что что-то в нем сломается самым ужасающим образом. Он должен был остаться и вытерпеть все до конца. Какое-то извращенное желание заставляло его смотреть, как его отец выходит за грань жизни. И в то же время сейчас каждый день был страшен. Раскаленная до красна стрела ужасного страха, пронзающая все его тело, вызывала дальнейшее воспламенение. Весь день Джеральд постоянно от чего-то ежился, словно кончик Дамоклова меча покалывал основание его шеи.
Бежать было некуда – он был связан с отцом, он должен был увидеть его конец. А воля его отца никогда не давала слабину, никак не поддавалась смерти. Она разорвется только тогда, когда смерть оборвет ее – если только она не продолжит существовать и после физической смерти. И таким же образом воля сына тоже должна быть непреклонной. Он должен оставаться твердым и неуязвимым, смерть и процесс умирания не должны были коснуться его. Это было испытание судом божьим. Мог ли он выстоять и увидеть, как его отец медленно умирает и поглощается смертью, не сломается ли его воля, не отступит ли он перед всемогущей смертью. Словно краснокожий индеец во время пытки, Джеральд переносил весь этот процесс умирания, не дрогнув ни единым мускулом, без трепета. Это даже вызывало в нем ликование. В некоторой степени он желал этой смерти, насильно заставлял себя наблюдать за ней. Он словно сам нес смерть, даже когда он сам дрожал от ужаса. Но он все же мог нести ее, он мог торжествовать через смерть.
Но, истощив все силы во время этого испытания, Джеральд потерял хватку над внешней, повседневной жизнью. То, что было для него всем, стало пустым местом. Работа, удовольствие – все это осталось позади. Он более менее машинально продолжал вести дела, но все эти занятия стали ему чуждыми. Сейчас его занимала эта чудовищная борьба со смертью в собственной душе. Его воля должна была восторжествовать. Будь что будет, но он не склонит голову, не подчинится, не признает себя рабом. Смерть не станет его повелителем.
Но по мере того, как эта борьба продолжалась, все, чем он был, постепенно продолжало разрушаться, и, в конце концов, жизнь вокруг него превратилась лишь в выеденную оболочку; бушующий и бурлящий, словно море, шум, в котором он участвовал лишь поверхностно, а внутри этой полой оболочки были только темнота и мрачное пространство смерти. Он чувствовал, что должен на что-то опереться, в противном случае он упадет внутрь, в великую черную дыру, возникшую в центре его души. Его воля заставляла его жить внешней жизнью, думать внешним разумом, не позволяя внешней его сущности разрушиться или измениться. Но давление было слишком велико. Ему нужно было найти что-нибудь, что помогло бы создать равновесие. Что-то должно было проникнуть в полую пропасть смерти в его душе, заполнить ее и уравновесить своим давлением изнутри давление снаружи. Потому что день за днем он ощущал, что превращается в пузырь, заполненный темнотой, вокруг которого играет переливающаяся разноцветными красками оболочка его сознания и на которую внешний мир, внешняя жизнь, давила с ужасающим напором.
Это крайнее состояние инстинктивно заставило его обратиться к Гудрун. Теперь он готов был отказаться от всего – ему нужно было только создать с ней связь. Он провожал ее в мастерскую, чтобы только быть рядом с ней, говорить с ней. Он ходил по комнате и останавливался то тут, то там, бесцельно беря инструменты, кусочки глины, маленькие фигурки, которые она забраковала – они были странными и гротескными, – смотря на них и не видя.
А она чувствовала, что он следует за ней, ходит за ней по пятам, словно рок. Она отстранялась от него и в то же время она чувствовала, как он подкрадывался все ближе и ближе.
– Послушай, – сказал он ей однажды вечером необычно отстраненным и неуверенным голосом, – может, останешься сегодня на ужин? Мне бы очень этого хотелось.
Она слегка удивилась. Он произнес эту просьбу так, как мужчина мужчине.
– Меня ждут дома, – сказала она.
– О, они же не будут возражать, правда? – сказал он. – Я был бы ужасно рад, если бы ты осталась.
Ее длительное молчание в конце концов стало знаком согласия.
– Так я скажу Томасу, да? – спросил он.
– Мне нужно будет уйти сразу же после ужина, – сказала она.
Это был темный холодный вечер. В гостиной камин не горел, поэтому они сидели в библиотеке. Большую часть времени он рассеянно молчал, а Винифред говорила очень мало. Но когда Джеральд действительно оживлялся, он улыбался и говорил с ней мило и просто. Но затем он вновь впадал в длительное молчание, сам того не замечая.
Он чрезвычайно привлекал ее. Он ей казался таким задумчивым, а его необычная, отрешенная молчаливость, которую она не могла разгадать, трогала и заставляла ее удивляться ему, и даже вызывала в ней некоторое почтение к нему.
Но он был очень заботливым. Он передавал ей самое вкусное, что только было на столе, он приказал принести к ужину бутылку сладковатого золотого вина с тонким ароматом, зная, что она предпочтет его бургундскому. Она чувствовала, что ее ценят, что в ней почти нуждаются.
Когда они пили кофе в библиотеке, в дверь тихо, очень тихо постучали. Он вздрогнул и сказал: «Войдите». Тембр его голоса, точно звук, высокий дрожащий звук, лишил Гудрун спокойствия.
Сиделка в белом, словно призрак, нерешительно появилась в дверях. Она была очень привлекательной, но несколько странной, застенчивой и неуверенной в себе.
– Доктор хотел бы с вами переговорить, мистер Крич, – сказала она низким, едва слышным голосом.
– Доктор! – воскликнул он, вскакивая на ноги. – Где он?
– Он в столовой.
– Скажите ему, что я сейчас приду.
Он залпом допил кофе и пошел за сиделкой, которая растворилась, словно тень.
– Что это была за сиделка? – спросила Гудрун.
– Мисс Инглис – она мне больше всего нравится, – ответила Винифред.
Через некоторое время Джеральд вернулся, он казался озабоченным собственными мыслями и в нем чувствовалась та напряженность и отстраненность, которая свойственна слегка подвыпившему человеку. Он не сказал, зачем он понадобился доктору, но встал перед камином, сложив руки за спиной и его лицо было просветленным, и даже каким-то экзальтированным. Он не то чтобы думал – он просто застыл в чистом напряжении внутри себя, и мысли беспорядочно проносились в его разуме.
– Мне нужно пойти повидать мамочку, – сказала Винифред, – и повидать папочку, прежде чем он уснет.
Она пожелала им обоим доброй ночи.
Гудрун также встала и собралась уходить.
– Ты ведь еще не уходишь, да? – спросил Джеральд, быстро взглянув на часы. – Еще рано. Я провожу тебя, когда ты пойдешь. Садись, не убегай.
Гудрун села, словно хотя он и витал мыслями где-то далеко, его воля подчинила ее себе. Она чувствовала себя почти загипнотизированной. Он был незнакомцем для нее, чем-то непознанным. О чем он думал, что чувствовал, стоя там с таким отрешенным видом и ничего не говоря? Он удерживал ее – она чувствовала это. Он не отпустит ее. Она смотрела на него, смиренно подчиняясь.
– Доктор сказал тебе что-нибудь новое? – через некоторое время мягко спросила она с тем нежным, робким сочувствием, которое затронуло тонкую нить в его сердце. Он приподнял брови в пренебрежительном, безразличном выражении.
– Нет, ничего нового, – ответил он, словно этот вопрос был совершенно обычным, тривиальным. – Он говорит, что пульс очень слаб, что он очень прерывист. Но это ничего еще не значит, ты и сама знаешь.
Он посмотрел на нее. Ее глаза были темными, мягкими, распахнутыми, в них было растеранное выражение, которое всколыхнуло в нем волну возбуждения.
– Нет, – через какое-то время пробормотала она. – Я в этом ничего не понимаю.
– Как и я, – сказал он. – Знаешь, не хочешь ли закурить? – давай!
Он быстро достал портсигар и протянул ей зажженную спичку. Затем он вновь встал перед ней возле камина.
– Да, – сказал он, – в нашем доме до болезни отца никто никогда особенно не болел.
Он какое-то время размышлял. Затем, взглянув на нее сверху вниз, глубокими, выразительными глазами, от которых ей стало страшно, он продолжил:
– Это что-то, с чем не считаешься, пока не столкнешься с ним. А тогда сталкиваешься, то понимаешь, что это всегда находилось рядом – всегда рядом. Понимаешь, о чем я говорю? О возможности этой неизличимой болезни, этой медленной смерти...
Он напряженно оперся ногой о мраморный порожек камина и взял сигарету в рот, глядя в потолок.
– Я знаю, – пробормотала Гудрун. – Это ужасно.
Он рассеянно курил. Затем он вынул сигарету изо рта и, просунув кончик языка между зубами, выплюнул крошку табака, слегка отворачиваясь, словно человек, рядом с которым никого нет или который погрузился в мысли.
– Я не знаю, какое воздействие это на самом деле оказывает на человека, – сказал он и вновь посмотрел на нее.
Ее обращенные к нему глаза были темными и внимательными. Увидев, что она задумалась, он отвернулся в сторону.
– Но я совершенно другой. Ничего не осталось, если ты понимаешь, о чем я. Кажется, что ты цепляешься за край пропасти и в то же время ты сам являешься этой пропастью. И поэтому ты не знаешь, что тебе делать.
– Да, – пробормотала она.
Резкая дрожь пробежала по ее нервам, резкая, не то удовольствие, не то боль.
– И что же делать? – спросила она.
Он отвернулся и стряхнул пепел с сигареты на крупные мраморные плиты камина, которые лежали, не огороженные ничем – ни каминной решеткой, ни перекладиной.
– Я не знаю, в этом я уверен, – ответил он. – Но я точно знаю, что нужно найти какой-нибудь способ разрешить эту ситуацию – не потому что я этого хочу, а потому что нужно, в противном случае ты конченый человек. Все вокруг, включая и тебя, вот-вот обвалится, и ты едва цепляешься руками. Да, такое положение вещей долго не продлится. Нельзя висеть на крыше и держаться за ее край руками вечно. Ты понимаешь, что рано или поздно тебе придется его отпустить. Ты понимаешь, о чем я говорю? Поэтому нужно что-то делать или произойдет крупный обвал – в том, что касается тебя.
Он слегка подвигался перед камином, раздавливая уголь каблуком. Он посмотрел на него. Гудрун чувствовала красоту старых мраморных панелей, покрытых изящной резьбой, обрамляющих его сверху и с боков. Она чувствовала, что судьба, наконец, схватила ее, поймала ее в какую-то ужасную и фатальную ловушку.
– Но что же делать? – смиренно бормотала она. – Ты можешь использовать меня, если я могу тебе чем-нибудь помочь – только как? Я не знаю, чем я могу тебе помочь.
Он озучающе посмотрел на нее.
– Мне не нужна твоя помощь, – слегка раздраженно сказал он, – потому что ничего поделать нельзя. Мне нужно только сочувствие, понимаешь ли: мне нужен кто-то, с кем бы я мог поговорить по душам. Это снимает напряжение. Но такого человека нет. Вот это-то и удивительно. Нет никого. Конечно, есть Руперт Биркин. Но он не умеет сочувствовать, он умеет только навязывать свою волю. А это совершенно бесполезно.
Она попала в ужасную западню. Она взглянула на свои руки.
Они услышали легкий звук открывающейся двери. Джеральд вздрогнул. Он был расстроен. И его дрожь необычно озадачила Гудрун. Затем он пошел вперед с быстро появившейся, грациозной, намеренной учтивостью.
– А, мама! – сказал он. – Как мило, что ты пришла. Как ты?
Пожилая женщина, закутанная, словно в свободный кокон, в пурпурное платье, медленно подошла вперед, слегка неуклюже, как обычно. Ее сын встал рядом. Он подвинул ей стул и сказал:
– Ты ведь знакома с мисс Брангвен, да?
Мать безразлично скользнула по Гудрун взглядом.
– Да, – ответила она.
Затем она обратила свои удивительные голубые, словно незабудки, глаза на сына, медленно усаживаясь на стул, который он ей придвинул.
– Я пришла справиться о твоем отце, – сказала она быстрым, едва слышным голосом. – Не знала, что у тебя гсти.
– Нет? Разве Винифред тебе не сказала? Мисс Брангвен осталась на ужин, чтобы несколько оживить нашу компанию…
Миссис Крич медленно обернулась к Гудрун и посмотрела на нее невидящим взглядом.
– Боюсь, это не доставило ей удовольствия. – Она вновь повернулась к сыну. – Винифред сказала мне, что доктор должен был что-то сказать тебе про отца. Это так?
– Только то, что пульс слабый и очень часто прерывается – поэтому он может не пережить эту ночь, – ответил Джеральд.
Миссис Крич сидела совершенно бесстрастно, точно не слышала этих слов. Ее тело, казалось, сгорбилось на стуле, ее светлые волосы прядями свисали вниз. Но ее кожа была чистой и тонкой, ее руки, сложенные и позабытые, были довольно привлекательны, в них была какая-то мощная энергия. В этой молчаливой неповоротливой массе разлагалось огромное количество энергии.
Она посмотрела на сына, стоящего рядом с ней, проницательного и мужественного. Ее глаза были прекрасного голубого цвета, они были более голубыми, чем незабудки. Казалось, она достаточно доверяла своему сыну и в то же время по-матерински сомневалась в нем.
– А как ты? – пробормотала она своим странным тихим голосом, словно никто, кроме него не должен был слышать ее слова. – Ты же не устроишь сцену, да? Ты же не впадешь в истерику?
Загадочный вызов последних слов озадачил Гудрун.
– Я так не думаю, мама, – ответил он довольно холодно, но бодро. – Кому-то придется пройти через это до конца, видишь ли.
– Правда? Правда? – быстро ответила его мать. – Почему ты хочешь взвалить все это на себя? Зачем это тебе – проходить до конца? Это закончится само собой. Ты здесь лишний.
– Нет, я не считаю, что я могу что-то сделать, – ответил он. – все дело в том, как все это на нас влияет.
– Тебе нравится, как это на тебя влияет, да? Это сводит тебя с ума? Тебе нужно осознать собственную важность. Тебе не стоит оставаться в доме. Почему бы тебе не уехать?
Эти слова, очевидно, плоды множества мрачных часов, удивили Джеральда.
– Не думаю, что сейчас, в последнюю минуту, мне стоит уезжать, мама, – сухо заметил он.
– Беречь себя, – ответила его мать, – беречь себя – вот о чем ты должен думать. Ты слишком много на себя взваливаешь. Займись собой или же твои мозги съедут набекрень, вот что с тобой случится. Ты слишком истеричен, ты всегда таким был.
– Со мной все в порядке, мама, – сказал он. – Не стоит беспокоиться обо мне, уверяю тебя.
– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов – но не стоит хоронить себя вместе с ними, вот что я тебе скажу. Я довольно хорошо тебя знаю.
Он на это ничего не ответил, поскольку не знал, что сказать. Мать, съежившись, сидела молча, а ее прекрасные белые руки, на которых не было ни единого кольца, судорожно вцепились в подлокотники кресла.
– Ты не сможешь этого сделать, – почти с горечью сказала она. – У тебя духу не хватит. На самом деле от тебя толку не больше, чем от кошки, и так было всегда… Эта молодая женщина останется здесь?
– Нет, – сказал Джеральд. – Сегодня она поедет домой.
– Тогда ей лучше взять догкарт. Она далеко едет?
– Только до Бельдовера.
– А!
Пожилая женщина ни разу не посмотрела на Гудрун, но в то же время, казалось, она сознавала ее присутствие.
– Ты склонен слишком много на себя брать, Джеральд, – сказала его мать, поднимаясь на ноги с некоторым усилием.
– Ты уходишь, мама? – вежливо спросил он.
– Да, опять поднимусь наверх, – ответила она. И, повернувшись к Гудрун, она сказала ей: «До свидания». Затем она медленно подошла к двери, словно она только недавно научилась ходить. У двери с намеком подняла к нему лицо. Он поцеловал ее.
– Не провожай меня, – сказала она своим едва слышным голосом. – Больше ты мне не нужен.
Он пожелал ей доброй ночи, посмотрел как она идет к лестнице и медленно поднимается. Затем он закрыл дверь и вернулся к Гудрун. Гудрун также встала, чтобы уходить.
– Странное существо моя мать, – сказал он.
– Да, – ответила Гудрун.
– Думает о чем-то своем.
– Да, – сказала Гудрун.
Они замолчали.
– Ты хочешь уйти? – спросил он. – Подожди минутку, я попрошу заложить экипаж…
– Нет, – сказала Гудрун. – Я хочу прогуляться.
Он обещал проводить ее по длинной, одинокой дороге и ей этого хотелось.
– Ты можешь с таким же успехом и поехать, – сказал он.
– Я предпочитаю прогуляться, – твердо настаивала она.
– Да? В таком случае я провожу тебя. Ты знаешь, где твои вещи? Я только переобуюсь.
Он надел кепку и плащ поверх смокинга. Они вышли навстречу ночи.
– Давай покурим, – сказал он, останавливаясь у крытого угла портика. – Ты тоже.
Итак, оставляя после себя запах табака в ночном воздухе, они направились по темной дороге, которая шла между тщательно подстриженными изгородями по идущим вниз лугам.
Он хотел приобнять ее одной рукой. Если только бы он смог приобнять ее и прижать себе, когда они шли, он нашел бы свое равновесие. Потому что сейчас он ощущал себя весами, одна чаша которых падает все ниже и ниже в бесконечную пропасть. Он должен восстановить равновесие. И именно здесь была его надежда, его полное восстановление.
Забыв о ней, думая только о себе, он мягко обвил ее талию рукой и притянул к себе. Ее сердце упало и она почувствовала, что ей овладели. Но при этом его рука была такой сильной, что она трепетала в его крепких, тесных объятиях. Она пережила маленькую смерть и была притянута им к себе, когда они шли в яростном мраке. В их двойном движении он уравновесил ее в противовес себе. И внезапно он почувствовал освобождение и завершенность, он обрел силу и мужество.
Он поднес руку ко рту и выбросил сигарету, эту сияющую искру, в невидимую изгородь. И теперь он чувствовал себя в силах создать с ней равновесие.
– Так-то лучше! – ликующе сказал он.
Его ликующий голос был для нее как сладковатый ядовитый бальзам. Неужели она столько для него значила! Она пригубила этот яд:
– Теперь ты стал счастливее? – мечтательно спросила она.
– Намного, – сказал он тем же самым ликующим тоном, – а я был почти мервым.
Она прижалась к нему. Он чувствовал ее мягкость и теплоту, она была насыщенной, прекрасной материей его существа. Тепло и ее движение подарили ему прекрасное ощущение наполненности.
– Я рада, если я тебе помогла, – сказала она.
– Да, – ответил он. – Если ты не смогла бы этого сделать, то уже никто не смог бы.
«Это так», – сказала она себе, чувствуя дрожь странного, фатального возбуждения.
И они шли, а он, казалось, все ближе и ближе привлекал ее к себе, и уже вскоре крепкие движения его тела стали и ее движениями.
Он был таким сильным, таким прочным, ему нельзя было противостоять. Она шла, в прекрасном перплетении физического движения, вниз по темному, ветренному склону. В далеке светились желтые огни Бельдовера, множество, рассыпанные густым ковром по другому темному холму. Но он и она шли в совершенной, уединенной темноте, за пределами этого мира.
– Насколько я дорога тебе? – спросила она почти жалобно. – Видишь ли, я не знаю, я не понимаю!
– Насколько? – В его голосе послышалась болезненная восторженность. – Этого я тоже не знаю – но очень.
Его заявление озадачило его самого. Приблизившись к ней, он сжег за собой все мосты. Она была ему очень дорога – она была для него всем.
– Но я не верю в это, – раздался ее тихий голос, удивленный, дрожащий. Она дрожала от сомнения и восторга. Именно это ей хотелось услышать, только это. И вот она услышала его, услышала странную радостную вибрацию правды в его словах, но она не могла в это поверить. Она не могла поверить – она не верила. И вместе с тем она верила, торжествуя, с фатальным ликованием.
– Почему нет? – спросил он. – Почему ты не веришь? Это правда. Это правда, как правда то, что мы сейчас стоим… – он неподвижно замер с ней на ветру. – Мне все равно, что есть там, на земле или на небе, за пределами этого места, где мы стоим. И меня не волнует, то, что я здесь – меня волнует, то что здесь ты. Я тысячу раз продал бы свою душу – но мне невыносима мысль, что тебя нет рядом. Я не вынесу одиночества. Мой мозг просто взорвется. Это правда.
Он прижал ее ближе к себе решительным движением.
– Нет, – в страхе пробормотала она. И в то же время она хотела именно этого. Почему же ее оставило обычное присутствие духа?
Они продолжили свою странную прогулку. Они были совершенными незнакомцами и в то же время находились так пугающе, так невообразимо близко! Это казалось безумием. Но именно этого она хотела, именно это было ей нужно!
Они спустились по холму и теперь подходили к квадратной арке, где дорога проходила под железной дорогой, ведущей из шахт. Гудрун знала, что стены этого тоннеля были сложены из квадратных камней, и одна из его сторон была покрыта мхом и по ней сочилась вода, а другая –была совершенно сухой. Она иногда стояла здесь, чтобы послушать, как поезд с грохотом проезжает по расположенным наверху шпалам. Она также знала, что, здесь, под этим глухим и заброшенным мостом, в этой же темноте молодые шахтеры в дождливую погоду прятались со своими возлюбленными. Ей тоже хотелось стоять под этим мостом со своим возлюбленным и целоваться с ним в кромешной темноте.
Когда она подошла ближе к входу, она замедлила шаги.
И вот они замерли под мостом, и он прижал ее к своей груди. Его дрожащее тело было напряженным и полным силы, когда он прижал ее к себе, стиснув ее, бездыханную, ослепленную и уничтоженную так, что почти раздавил ее о свою грудь. Это было и страшно, и восхитительно! Под этим мостом шахтеры тоже прижимали к груди своих милых. А теперь, под этим же мостом, их хозяин прижимал к себе ее! И во сколько раз мощнее и страшнее были его объятия, насколько более сосредоточенной и величественной была его любовь, чем их чувство того же свойства! Она чувствовала, что вот-вот потеряет сознание, умрет под этим трепещущим нечеловеческим гнетом его рук и его тела – что перестанет существовать. Затем эта невероятная дрожь немного стихла и стала менее заметной. Джеральд слегка ослабил хватку и привлек Гудрун к себе на грудь, опершись спиной на стену.
Она почти лишилась рассудка. Так и шахтеры стояли бы, прижавшись спинами к стене, обнимая своих милых и целуя их, как целовал ее он. О, но были бы их поцелуи такими же изысканными и властными, как поцелуи их хозяина, у которого были такие жесткие губы? Даже острые, короткостриженные усы – у шахтеров их бы не было.
Но возлюбленные шахтеров подобно бы ей безвольно положили голову на плечо своему спутнику и выглядывали бы из темного тоннеля на близкую полосу желтых огней на невидимом холме в отдалении; или же на расплывчатые контуры деревьев и на строения шахтерской лесопилки на другой стороне.
Его руки крепко обвились вокруг нее, казалось, он вбирает ее в себя, ее тепло, ее мягкость, ее восхитительную тяжесть, жадно упиваясь этим слиянием физических сущностей. Он приподнял ее и, казалось, наполнял себя ею, словно чашу вином.
– За это можно все отдать! – сказал он глубоким, проникновенным голосом.
Она обмякла и словно начала таять, вливаться в него, как если бы она была неким безгранично теплым и драгоценным бальзамом, наполняя его жилы, словно одурманивающим веществом. Она обвила руками его шею, он целовал ее, продолжая держать на весу, она вся таяла и перетекала в него, а он был крепкой, сильной чашей, которая принимала в себя эликсир ее жизни. Она растворилась в нем, плененная, оторванная от земли, тая и тая под его поцелуями, проникая в его ноги и кости, точно он был мягким железом, переполненным ее электрической жизнью.
У нее кружилась голова, постепенно ее рассудок затуманился и она перестала жить, все в ней было расплавленным и жидким, и она лежала тихо, поглощенная им, засыпая внутри него подобно тому, как молния спит в чистом, мягком камне. Она умерла и растворилась в нем и он обрел свое завершение.
Когда она вновь открыла глаза, она увидела в отдалении полоску света, ей казалось удивительном, что мир все еще существовал, что она стояла под мостом, спрятав голову на груди Джеральда. Джеральд – а кто он такой? Он был для нее утонченным приключением, желанным неведомым.
Она подняла голову и в темноте над собой увидела его лицо, его красивое мужественное лицо. От него, казалось, исходил слабый белый свет, белое сияние, словно он был гостем из невидимого мира. Она потянулась к нему, как Ева тянулась за яблоком на древе познания, и поцеловала его, хотя ее страсть была проявлением сверхъестественной боязни того, чем он был, дотрагиваясь до его лица своими бесконечно нежными, ищущими пальцами. Ее пальцы ощупали контуры его лица, само лицо. Каким прекрасным и чужим он был – о, и каким опасным! Ее душа была заинтригована совершенным знанием о нем. Это было блистательное, запретное яблоко, лицо мужчины. Она поцеловала его, положив ладони на его лицо, на его глаза, ноздри, провела пальцами по лбу, ушам, шее, чтобы познать его, чтобы вобрать его в себя через прикосновение. Он был таким крепким и красивым, с таким наполняющим, неуловимым совершенством форм, чуждым, но неизъяснимо понятным. Он был непередаваемым врагом, однако в нем горел какой-то жуткий белый огонь. Ей хотелось касаться, и касаться, и касаться его, пока он не просочится в ее рассудок. О, если бытолько она могла получить это драгоценное знание о нем, оно наполнило бы ее и ничто не смогло бы лишить ее этого. Поскольку в каждодневной жизни он был наким неуверенным, таким опасным.
– Какой же ты красивый! – простонала она.
Он удивился и замер. Но она чувствовала, что он дрожит, и непроизвольно прижалась к нему еще сильнее. Он не смог ничего с этим поделать. Ее пальцы подчинили его себе. Бездонное, бездонное желание пробуждали они в нем, и это желание было глубже смерти, где уже не существовало никаких желаний.
Но она познала все, что ей было нужно и этого ей пока было достаточно. На некоторое время ее душа была поражена восхитительным ударом невидимой молнии. Она познала. И это познание стало для нее смертью, от которой ей нужно было оправиться. Сколько же еще было в нем непознанного? Много, много урожая могли собрать ее крупные, но такие нежные и разумные руки с поля его трепещущего жизнью, светящегося тела. Да, ее руки были готовы жадно получать знание. Но сейчас ей было достаточно, больше ее душа не могла вынести. Еще немного и она расколется на куски, она заполнит изысканный сосуд души слишком быстро и он лопнет. Сейчас достаточно – пока достаточно. Будут еще дни, когда ее руки, словно птицы, будут собирать зерна с полей его волшебной пластической формы – но пока что достаточно.
И даже он был рад, что его остановили, оттолкнули, отстранили. Поскольку желать гораздо приятнее, чем обладать, и завершенности, конца он боялся так же сильно, как и желал его.
Они пошли по направлению к городу, туда, где огоньки были нанизаны на одну линию через большие промежутки вниз по темному шоссе аллеи. Наконец они дошли до сторожки.
– Не ходи дальше, – сказала она.
– Тебе не хочется, чтобы я тебя провожал? – с облегчением спросил он. Ему не хотелось показываться с ней на полных людьми улицах с обнаженной и горящей душой.
– Совершенно, поэтому спокойной ночи.
Она протянула руку. Он схватил ее, затем дотронулся до гибельных, властных пальцев своими губами.
– Спокойной ночи, – сказал он. – До завтра.
И они расстались. Он пошел домой, ощущая, что наполнен силой и мощью живого желания.
Но на следующий день она не пришла, она прислала записку, что осталась дома из-за простуды. Это было мученьем! Но он терпеливо сдерживал свою душу и написал короткий ответ, сообщая, что ему очень грустно, что он не увидит ее.
Через день после этого он остался дома – было бы бесполезно идти в контору. Его отец не доживет до конца недели. И он хотел дождаться этого дома.
Джеральд сидел в кресле в отцовской спальне около окна. За окном земля была черной и раскисшей от зимних дождей. Его отец лежал на кровати и его лицо было пепельно-серым, сиделка недвижно скользила в своем белом платье, аккуратная и элегантная, даже красивая. В комнате пахло одеколоном. Сиделка вышла из комнаты, оставив Джеральда наедине со смертью и по-зимнему мрачным пейзажем.
– Вода все также течет в Денли? – раздался с кровати слабый голос, решительный и раздраженный. Умирающий спрашивал о воде, вытекшей из Виллей-Вотер в одну из шахт.
– Немного. Я прикажу спустить воду из озера, – сказал Джеральд.
– Правда? – слабый голос был уже едва слышен.
Наступила полная тишина. Серолицый больной мужчина лежал, закрыв глаза, мертвее самой смерти.
Джеральд отвернулся. Он почувствовал жар в своем сердце, если это будет продолжаться, то оно разорвется.
Внезапно он услышал странный шум. Обернувшись, он увидел, что его отец широко раскрыл глаза, напряженные и вращающиеся в дикой агонии нечеловеческой борьбы. Джеральд вскочил на ноги и стоял, окаменев от ужаса.
– Га-а-а-а-а! – раздалось жуткое, клокочущееся хрипение из горла его отца. Полные ужаса, безумия глаза страшно метались в дикой бесплодной мольбе о помощи, они слепо скользнули по Джеральду, затем лицо отца почернело, и он погрузился в хаос агонии. Напряженное тело расслабилось, рухнуло на подушки, голова скатилась набок.
Джеральд стоял, пригвожденный к месту, в его душе раздавались ужасные отзвуки. Он хотел двинуться, но не смог. Он не мог двинуть и пальцем. В его мозгу звучало эхо, словно пульсируя.
Сиделка в белом неслышно вошла в комнату. Она взглянула на Джеральда, а затем на кровать.
– Ах! – вырвался у нее мягкий жалобный возглас и она бросилась к мертвому человеку. – Ах! – донесся до него легкий звук ее возбужденного отчаяния, когда она наклонилась над постелью. Затем она взяла себя в руки, повернулась и пошла за полотенцем и губкой.
Она осторожно вытирала мертвое лицо и бормотала, почти плача, очень нежно: «Бедный мистер Крич! Бедный мистер Крич! Бедный мистер Крич!
– Он мертв? – гулко спросил резкий голос Джеральда.
– Да, он ушел от нас, – ответил тихий, грустный голос сиделки, когда она посмотрела в лицо Джеральду. Она была молода, прекрасна и дрожала.
Странная ухмылка появилась на лице Джеральда, несмотря на весь ужас. И он вышел из комнаты.
Он шел, чтобы сообщить матери. У подножья лестницы он встретил своего брата Бэзила.
– Он умер, Бэзил, – сказал он, с трудом сдерживая свой голос, чтобы не выпустить наружу неосознанный, пугающий восторженный звук.
– Что? – воскликнул, бледнея, Бэзил.
Джеральд кивнул и пошел в комнату своей матери.
Она сидела в своем пурпурном одеянии и шила, шила очень медленно, прокладывая один стежок, потом еще один. Она посмотрела на Джеральда своим голубым невозмутимым взглядом.
– Отца больше нет, – сказал он.
– Он умер? Кто это сказал?
– Ты поймешь это, мама, когда увидишь его.
Она отложила шитье и медленно поднялась.
– Ты хочешь пойти к нему? – спросил он.
– Да, – ответила она.
Возле кровати уже собралась рыдающая толпа детей.
– О, мама! – почти истерично восклицали дочери, громко рыдая.
Но мать прошла вперед. Усопший лежал в объятиях смерти, словно просто задремал, так спокойно, так умиротворенно, словно спящий в чистоте молодой человек. Он еще не начал остывать. Она некоторое время смотрела на него в мрачной, тяжелой тишине.
– А, – с горечью сказала она потом, словно обращаясь к невидимым воздушным свидетелям. – Ты умер.
Она замолчала и стояла, глядя на него сверху вниз.
– Ты прекрасен, – подытожила она, – прекрасен, словно жизнь никогда не касалась тебя – никогда тебя не касалась. Молю господа, чтобы я выглядела по-другому. Надеюсь, когда я умру, я буду выглядеть на свой возраст. Прекрасен, прекрасен, – ворковала она над ним. – Вы видите его таким, каким он выглядел в отрочестве, когда он только первый раз побрился. Прекрасный человек, прекрасный…
Затем в ее голос прокрались слезы, когда она воскликнула:
– Никто из вас не будет так выглядеть после смерти! Смотрите, чтобы такого больше не было!
Это был странный, дикий приказ из небытия. Ее дети инстинктивно прижались друг к другу, сбившись в тесный круг, когда услышали этот страшный приказ в ее голосе. Ее щеки ярко пылали, она выглядела пугающе и величественно.
– Обвиняйте меня, обвиняйте, если хотите, в том, что он лежит здесь, словно юноша-подросток, у которого едва пробилась борода. Вините меня, если хотите. Но никто из вас ничего не знает.
Она замолчала, и тишина стала еще более насыщенной. Затем раздался ее тихий напряженный голос:
– Если бы я думала, что дети, которых я породила, будут выглядеть после смерти вот так, я бы задушила их, когда они были еще в пеленках, да…
– Нет, мама, – раздался странный, звучный голос Джеральда, стоящего сзади, – мы другие, мы не виним тебя.
Она обернулась и пристально взглянула ему в глаза. Затем подняла руки в странном жесте безумного отчаяния.
– Молитесь! – громко сказала она. – Молитесь Богу, поскольку родители не могут вам помочь.
– Мама! – исступленно воскликнули ее дочери.
Но она развернулась и ушла, и все быстро разбежались друг от друга.
Когда Гудрун услышала, что мистер Крич умер, она испытала чувство вины.
Она оставалась дома, чтобы Джеральд не подумал, что ее слишком легко завоевать. Теперь же его с головой захлестнули хлопоты, но ее это все мало взволновало.
На следующий день она как обычно отправилась к Винифред, которая была рада видеть ее и убежать в мастерскую.
Девочка прорыдала всю ночь, а затем, слишком измученная, была рада каждому, кто мог бы ей помочь убежать от трагической реальности.
Они с Гудрун как обычно принялись за работу в тишине мастерской, и это казалось им безграничным счастьем, истинным миром свободы, после всей бесцельности и печальной атмосферы дома. Гудрун оставалась до самого вечера. Они с Винифред попросили, чтобы ужин им принесли в мастерскую, где они свободно обедали, уйдя от людей, переполнявших дом.
После обеда к ним пришел Джеральд. В большой мастерской с высокими потолками витали тени и аромат кофе. Гудрун и Винифред придвинули столик к камину в дальнем конце комнаты, на котором стояла белая лампа, освещавшая только небольшую часть комнаты. Они создали для себя маленький мирок, девушек окружали прекрасные тени, балки и перекладины были скрыты мраком над головой, а скамейки и инструменты были скрыты мраком, царившим внизу.
– Как у вас здесь уютно, – сказал Джеральд, входя к ним.
В комнате был низкий кирпичный камин, в котором жарко горел огонь, старый голубой турецкий ковер, небольшой дубовый столик с лампой и сине-белой скатертью и десертом, Гудрун варила кофе в причудливом медном кофейнике, а Винифред наливала молоко в маленькое блюдечко.
– Вы уже пили кофе? – спросила Гудрун.
– Да, но я бы выпил еще немного вместе с вами, – ответил он.
– Тогда бери стакан, а то у нас только две чашки, – сказал Винифред.
– Мне все равно, – ответил он, беря стул и подходя в зачарованное пространство девушек. Как счастливы они были, как им было уютно и хорошо в мире этих тяжелых теней! Внешний мир, где он целый день организовывал похороны, совершенно растворился. Он мгновенно вдохнул роскошь и волшебство.
Они сервировали стол с большой изысканностью – две странные и хорошенькие маленькие чашки, с алым и золотым рисунком, маленький черный молочник с алыми дисками и замысловатый кофейник, спиртовка которого горела ровно, почти невидно. Создавалось ощущение довольно пугающей роскоши, в которой Джеральд сразу же нашел для себя отдушину.
Все сели и Гудрун аккуратно разлила кофе.
– С молоком? – спросила она его спокойно, но в то же время маленький черный молочник с большими красными горошинами нервно подрагивал в ее руке. Она всегда полностью владела собой и в то же время остро волновалась.
– Нет, спасибо, – ответил он.
С удивительной кротостью она поставила перед ним кофейную чашечку и сама взялась за неуклюжий стакан. Казалось, она хотела прислуживать ему.
– Почему бы вам не отдать мне стакан – вам неудобно его держать, – сказал он.
Он предпочел, чтобы стакан был у него, а перед ней стояло что-то более изящное. Но она молчала, радуясь такому несоответствию и своему самоуничижению.
– Вы словно в семейном кругу, – сказал он.
– Да. Для посетителей нас нет дома, – сказала Винифред.
– Нет дома? Значит, я нарушитель уединения?
Он сразу же ощутил, что его формальный костюм был не к месту, что он был посторонним.
Гудрун сидела очень тихо. Она не чувствовала желания разговаривать с ним. В данный момент лучше всего было молчать – или просто вести легкий разговор. Лучше оставить серьезности в стороне. Поэтому они весело и живо болтали, пока не услышали, как внизу мужчина вывел лошадь и крикнул ей «осади, осади!», запрягая ее в догкарт, который должен был отвезти Гудрун домой. Поэтому она собрала свои вещи, пожала на прощание руку Джеральду, избегая встречаться с ним глазами. И она исчезла.
Похороны были тягостными. После, за чаем, дочери не переставали говорить: «Он был нам хорошим отцом – лучшим отцом в мире» или еще: «Трудно найти человека лучше, чем наш отец».
Джеральд соглашался со всем этим. Условная поза была выбрана правильно, а в том, что касалось света, он всегда верил в условности. Он принимал это как само собой разумеюшееся. Но Винифред все это было мучительно, она спряталась в мастерской и горько рыдала, мечтая, чтобы пришла Гудрун.
К счастью, все разъезжались. Кричи никогда не задерживались в доме надолго. К обеду Джеральд остался совершенно один. Даже Винифред уехала в Лондон на несколько дней с сестрой Лорой.
Но Джеральду было невыносимо это самое настоящее одиночество. Прошел один день, затем еще один. И все это время он был словно человек, подвешенный на цепях над пропастью. Как бы он ни боролся, он не мог вернуться на твердую землю, он не мог обрести опору под ногами. Он висел и корчился над самой пропастью. О чем бы они ни подумал, везде ему виделась пропасть – были ли это друзья или незнакомые люди, работа или развлечения, – все это показывало ему одну и ту же бездонную пропасть, в которую погружалось его умирающее сердце. Выхода не было, ему было не за что ухватиться. Он должен был корчиться на краю бездны, подвешенный на цепи невидимой физической жизни.
Сначала он ничего не делал, он не совершал никаких движений, надеясь, что это отчание пройдет, ожидая, что он в конце концов попадет в мир живых после этого отчаянного искупления. Но оно не проходило, и в нем назрел кризис.
Когда наступил вечер третьего дня, его сердце зазвенело от страха. Наступала еще одна ночь, еще на одну ночь его будут связывать цепи физической жизни, удерживая его над бездонной пустотой. Он не сможет этого вынести. Он был испуган до глубины души, страх сковал его холодом, испуган до невероятности. Он больше не верил в свои собственные силы. Он не мог пасть в эту бездонную пропасть и вновь подняться – если он упадет, он исчезнет навсегда. Он должен вскарабкаться наверх, он должен найти опору. Он потерял веру в свое собственное существо.
После обеда, столкнувшись лицом к лицу с крайним ощущением своей ничтожности, он свернул на запасной путь. Он натянул сапоги, надел пальто и вышел на вечернюю прогулку.
Было темно и туманно. Он прошел через лес, спотыкаясь и ощупью находя дорогу к мельнице. Биркина там не было. Отлично – он был почти что рад. Он пошел вверх по холму и слепо побрел по диким склонам, совершенно заблудившись в кромешной тьме. Это было утомительно. Куда он идет? Не важно. Он брел и брел, пока вновь не вышел на тропинку. Тогда он пошел через следующую рощицу. Его разум заволокла тьма, он шел машинально. Не думая ни о чем и ничего не чувствуя, он спотыкаясь, брел вперед и вышел на открытое пространство. Неловко спускаясь по ступенькам, вновь теряя дорогу и идя вдоль изгородей, отгораживающих поля, пока не нашел выход.
Наконец он вышел на шоссе. Оно уже не давало ему слепо брести через темную мглу. Но теперь он должен был выбрать направление. А он даже не знал, где находится. Но он должен был куда-нибудь пойти, бесцельная прогулка ничего не решит, это будет только попыткой убежать от себя. Ему нужно было выбрать цель.
Он остановился на дороге, которая широким полотном расстилалась перед ним в необычайно темной ночи, не зная, где находится. Это было странное ощущение, его сердце колотилось и звенело вместе с этой совершенно неизведанной темнотой. Так он и стоял какое-то время.
Затем он услышал шаги и увидел маленький покачивающийся огонек. Он немедленно пошел навстречу. Это был шахтер.
– Не подскажете, – спросил он, – куда ведет эта дорога?
– Дорога-то? Да в самый Вотмор.
– Вотмор! О спасибо, точно. Мне казалось, я ошибался. Доброй ночи.
– Доброй ночи, – ответил густой шахтерский голос.
Джеральд понял, где он находится. По крайней мере, когда он доберется до Вотмора, он будет знать точно. Он был рад, что выбрался на шоссе. Он пошел вперед, слепо следуя цели.
Это была Вотмор-Виллидж? Да, вот «Королевская голова» – а там и ворота. Он почти бегом спустился по крутому холму. Пронесясь, словно ветер, по долине, он миновал школу и подошел к церкви Виллей-Грин. Церковный двор! Он остановился как вкопанный.
Затем в следующее мгновение он вскарабкался по стене и пошел между могилами. Даже в этой темноте он мог видеть груды мертвенно-бледных увядших цветов у своих ног. Значит, эта могила была здесь. Он наклонился. Цветы были холодными и влажными. Он чувствовал сырой, мертвый запах хризантем и тубероз. Он ощутил под ними глину и содрогнулся, такой ужасающе холодной и клейкой она была. Он отшатнулся в отвращении.
Значит, здесь был один центр притяжения, здесь, в полной темноте возле невидимой сырой могили. Но для него здесь не было ничего. Нет, ему не зачем было здесь оставаться. Ему казалось, что глина, холодная и грязная, налипла на его серце. Нет, довольно этого!
Тогда куда? – домой? Ни за что! Бесполезно было идти туда. И даже бесполезнее бесполезного. Это нельзя было делать. Должно быть какое-то другое место. Но где?
Его сердце наполнилось опасной решимостью, точно навязчивой идеей. Существовала же Гудрун – она спокойно спит в своем доме. И он может найти ее – он обязательно найдет ее. Он ни за что не вернется сегодня, если не доберется до нее, даже если это будет стоить ему жизни. Он поставил все, что имел, на эту карту.
Она направился через поля к Бельдоверу. Было так темно, никто его не увидит. Его ноги промолки и были холодны, глина тянула их вниз. Но он упорно шел вперед, словно ветер, только вперед, словно навстречу своей судьбе. Его сознание временами покидало его. Он осознал, что находится в деревушке под названием Винторп, но не помнил, как туда добрался. А затем, словно во сне, он очутился на длинной улице Бельдовера, освещенного фонарями.
Слышался гул голосов, стук захлопывающейся двери и опустившегося засова, и мужская речь. «Лорд Нельсон» только что закрылся и посетители отправились по домам. Надо бы спросить одного из них, где живет Гудрун – потому что боковые улочки были вовсе ему незнакомы.
– Не подскажете ли мне, где здесь Сомерсет-драйв? – спросил он одного шатающегося мужчину.
– Где чего? – ответил подвыпивший шахтер.
– Сомерсет-драйв.
– Сомерсет-драйв! Слыхал я что-то такое, но убей меня не скажу, где это. А кого тебе там надобно?
– Мистера Брангвена – Уильяма Брангвена.
– Уильяма Брангвена?..
– Он преподает в школе в Виллей-Грин, его дочери тоже учительницы.
– А-а-а-а, Брангвен! Теперь я тебя понял. Еще бы, Вильям Брангвен! Да-да, у него еще дочки учительши, как и он сам. А, это он, он! Еще бы мне не знать, где он живет, уж поверь мне, я-то знаю! Э-э, а как там это место обзывается?
– Сомерсет-драйв, – терпеливо отвечал Джеральд. Он слишком хорошо знал своих шахтеров.
– Ну точно, Сомерсет-драйв! – сказал шахтер, раскачивая рукой, словно пытаясь за что-то ухватиться. – Сомерсет-драйв, э! В жизни бы не сказал, где такой есть. Ну, знаю я, где это, точно знаю.
Он неуверенно повернулся на ногах и показал на темную, опустевшую из-за наступления ночи дорогу.
– Иди вот туда вверх – и дойдешь до первого, да, первого угла слева – вот на этой стороне, мимо скобяной лавки Витемса..
– Я знаю, с какой стороны, – ответил Джеральд.
– Э! Пройдешь чуток вниз, туда, где живет лодочник – а там уж и будет Сомерсет-драйв, как они его называют, он отходит в правую сторону – там ничего нет, только тройка домов, не, не думаю, что больше трех, и я точно помню, что ихний дом последний – последний из тройки, да, точно.
– Большое вам спасибо, – сказал Джеральд. – Доброй ночи.
И он ушел, оставив подвыпившего человека на месте.
Джеральд шел мимо темных магазинов и домов, большая часть которых уже погрузилась в сон, и свернул на маленькую тупикоую дорогу, которая оканчивалась темным полем. Он замедлил шаг, приближаясь к своей цели, не зная, что ему делать дальше. А что если на ночь дом запирался?
Но это было не так. Он увидел большое освещенное окно и услышал голоса, а затем звук закрывающихся ворот. Его чуткий слух уловил звук голоса Биркина, его острый взгляд разглядел в темноте Биркина и Урсулу, которая в светлом платье стояла на ступеньке на садовую дорожку. Затем Урсула спустилась и пошла по дороге, держа Биркина под руку.
Джеральд спрятался в темноте и они прошли мимо него, счастливо болтая, Биркин тихо, Урсула же высоким и отчетливым голосом. Джеральд быстро подошел к дому.
Большое освещенное окно столовой было закрыто ставнями. Он посмотрел на дорожку и увидел, что дверь осталась открытой и лампа из холла отбрасывала мягкий, цветной свет. Он быстро и тихо прошел по дорожке и заглянул в холл. На стенах висели картины и большие оленьи рога; с одной стороны вверх поднимались ступеньки, а возле подножья лестницы как раз находилась полуоткрытая дверь столовой.
С замершим сердцем Джеральд вступил в холл, пол которого был выложен цветной плиткой, быстро подошел и заглянул в большую красивую комнату. В кресле у огня спал мистер Брангвен, опершись головой о край большой деревянной каминной доски. Его румяное лицо казалось съежившимся, ноздри раздувались, рот немного раскрылся. Достаточно малейшего звука, чтобы он проснулся.
Джеральд замер на секунду. Он взглянул на дверной проем за спиной. Там было темно. Он вновь замер. Затем он быстро поднялся по лестнице. Его чувства были настолько тонко, настолько сверхъестественно обострены, что, казалось, он держит в своей воле весь этот полусонный дом.
Он преодолел первый пролет и остановился, едва дыша. И здесь тоже, прямо над дверью первого этажа, находилась еще одна дверь. Это должна быть спальня родителей. Он слышал, как мать ходила по комнате при свете свечи. Она ждала, когда ее муж поднимется наверх.
Джеральд осмотрел темную площадку. Затем молча и на цыпочках прошел по ней, ощупывая стену кончиками пальцев. Вот дверь. Он остановился, прислушаясь. Было слышно дыхание двух человек. Это не тут.
Крадучись, он пошел дальше. Вот еще одна дверь, слегка приоткрытая. В комнате было темно и пусто. Затем следовала ванная, – он чувствовал тепло и запах мыла. И наконец еще одна спальня – и только одно нежное дыхание. Это она!
Почти с магической осторожностью он повернул ручку двери и на дюйм приоткрыл ее. Дверь слегка скрипнула. Он приоткрыл еще на дюйм, и еще. Его сердце не билось, казалось, он создал вокруг себя молчание, забытье.
Он был в комнате. Спящий человек нежно дышал. Было очень темно. Дюйм за дюймом он нащупывал путь вперед ногами и руками. Он дотронулся до кровати, он слышал дыхание спящего. Он подошел совсем близко и наклонился, как будто его глаза могли различить, что там было. И тут у самого своего лица он увидел круглую темную голову мальчика.
Он пришел в себя, развернулся, увидел, что дверь распахнута и в ней слабый свет. Он быстро отступил, прикрыл дверь, не закрывая ее плотно, и быстро спустился вниз. На самых ступеньках он заколебался. Было еще время сбежать.
Но об этом нельзя было и думать. Он выполнит то, что задумал. Он метнулся, словно тень, мимо двери в родительскую спальню и начал карабкаться по второму лестничному пролету. Ступеньки скрипели под тяжестью его тела – это очень его раздражало. Вот будет ужас, если дверь спальни под ним распахнется и мать увидит его! Но если этому суждено, то этого не миновать. Он все еще держал себя в руках.
Он еще не совсем поднялся наверх, когда услышал быстрый топот внизу, услышал, как закрывается и запирается дверь, услышал голос Урсулы, а затем сонный возглас ее отца. Он быстро взлетел на верхнюю площадку.
Вновь распахнутая дверь, пустая комната. Нащупывая путь вперед кончиками пальцев, идя быстро, словно слепой, боясь, что Урсула поднимется наверх, он нащупал еще одну дверь. Тут, обострив все свои сверхъестественно тонкие чувства, он прислушался. Он услышал, как кто-то ворочается в постели. Это должна быть она.
Очень мягко, как человек, у которого осталось только одно чувство, ощущение, он повернул защелку. Она стукнула. Он замер. Простыни зашуршали. Его сердце не билось. Он вновь отвел защелку и очень мягко толкнул дверь. Открываясь, она скрипнула.
– Урсула? – испуганно произнес голос Гудрун. Он быстро открыл дверь и закрыл ее за собой.
– Урсула, это ты? – опять раздался испуганный голос Гудрун. Он услышал, что она села в постели. Еще мгновение и она закричит.
– Нет, это я, – сказал он, наощупь пробираясь к ней. – Это я, Джеральд.
Она, замерев, сидела в постели в крайнем замешательстве. Она была слишком поражена, застигнута врасплох, и поэтому даже не испугалась.
– Джеральд! – эхом отозвалась она в крайнем изумлении.
Он пробрался к кровати и его вытянутая рука слепо дотронулась до ее теплой груди. Она отшатнулась.
– Давай я зажгу свет, – сказала она, вскакивая с постели.
Он стоял, не двигаясь. Он услышал, как она нащупала коробок спичек, услышал, как двигаются ее пальцы. Затем он увидел ее в свете спички, которую она подносила к свече. Комната осветилась, затем вновь потемнела, когда пламя на свече уменьшилось, чтобы затем разгореться с новой силой.
Она взглянула на него, стоявшего с другой стороны кровати. Его кепка была натянута на лоб, черное пальто застегнуто на все пуговицы до самого подбородка. Его лицо было странным и светящимся. Он казался ей неотвратимым, как посланник судьбы.
Когда она увидела его, она все поняла. Она поняла, что в создавшейся ситуации была предопределенность, которой придется подчиниться. Однако она должна была бросить ему вызов.
– Как ты сюда попал? – спросила она.
– Поднялся по ступенькам – дверь была открыта.
Она взглянула на него.
– И я не закрыл дверь, – сказал он.
Она быстро пересекла комнату и, мягко прикрыв дверь, заперла ее. Затем вернулась обратно.
Она была восхитительной со своими удивленными глазами, вспыхнувшими щеками и хотя и короткой, но толстой косой, спускавшейся по спине поверх длинной, до самого пола, прозрачной белой ночной сорочке.
Она увидела, что его сапоги были все в глине, что его брюки были также испачканы глиной. И она спрашивала себя, а вдруг он оставил следы по всему дому. Он казался странным, стоя в ее спальне рядом со смятой кроватью.
– Зачем ты пришел? – почти с досадой поинтересовалась она.
– Потому что хотел, – ответил он.
Это она могла прочесть по его лицу. Это была судьба.
– Ты весь в грязи, – поморщившись, ответила она, но с нежностью.
Он посмотрел на свои ноги.
– Я шел в темноте, – ответил он и почувствовал острое возбуждение.
Повисла пауза. Он стоял у одного края смятой постели, она – у другого. Он даже не сдвинул со лба кепку.
– И что тебе нужно от меня? – вызывающе бросила она ему.
Он отвернулся и не ответил. И только потому, что его лицо было таким необычайно красивым и мистически привлекательным, таким четким и странным, она не прогнала его. Но для нее его лицо было слишком прекрасным и слишком загадочным. Оно очаровывало ее, как зачаровывает истинная красота, окутывало ее чарами, вызывало тоску в сердце, боль.
– Что тебе нужно от меня? – повторила она настороженным голосом.
Долгожданный момент настал – он отбросил кепку и подошел к ней. Но он не мог дотронуться до нее, потому что она стояла босиком в своей ночной рубашке, а он был грязным и мокрым. Ее глаза, широкие, огромные и удивленные, наблюдали за ним и задавали ему самый важный вопрос.
– Пришел, потому что должен был, – ответил он. – А зачем ты спрашиваешь?
Она смотрела на него с сомнением и удивлением.
– Должна и спрашиваю, – сказала она.
Он слегка покачал головой.
– Мне нечего ответить тебе, – сказал он опустошенно.
Вокруг него была удивительная, почти сверхъестественная аура простоты и наивной прямоты. Он напоминал ей видение, молодого Гермеса.
– Но почему ты пришел ко мне? – упорствовала она.
– Потому что так должно быть. Если бы в этом мире не было тебя, то меня в нем также не было бы.
Она стояла и смотрела на него своими большими, широко раскрытыми, удивленными глазами. Его глаза, не отрываясь, пристально смотрели в ее. Казалось, он окаменел в своей странной сверхъестественной неподвижности.
Она вздохнула. Значит, она погибла. У нее не было выбора.
– Пожалуй, тебе лучше снять сапоги, – сказала она, – они, должно быть, мокрые.
Он бросил кепку на стул, расстегнул пальто, поднимая руки к подбородку, чтобы расстегнуть его у шеи. Его короткие, ежиком торчащие волосы были взъерошены. У него были такие чудесные волосы, словно пшеница!
Он стащил с себя пальто, быстро сбросил пиджак, развязал бабочку и стал отстегивать запонки, каждая из которых была украшена жемчужиной.
Она наблюдала, прислушиваясь и надеясь, что никто не услышит хруст крахмального белья. Эти звуки казались ей громкими, как пистолетные выстрелы.
Он пришел за отмщением. Она позволила ему обнять себя, притянуть себя к нему. Он черпал в ней бесконечное облегчение. В нее он выливал весь свой подавленный мрак и разъедающую его смерть, вновь становясь целым. Это было удивительно, восхитительно, это было чудо! Это было повторяющееся вновь и вновь чудо жизни, познав которое он погрузился в экстаз освобождения и удивления. А она, подчиняясь приняла его, как сосуд, наполненный горьким питьем смерти. В этот переломный момент у нее не нашлось сил противостоять. Ее наполнила ужасная дрожащая, разрушительная сила, она приняла ее в экстазе подчинения, в порыве острого, сильного ощущения.
Он приблизился к ней, все глубже окунаясь в ее обволакивающее мягкое тепло, удивительное созидательное тепло, проникающее в его вены и вновь наполняющее его жизнью. Он чувствовал, что распадается на части и тонет, обретая забвение в океане ее живительной силы. Казалось, сердце в ее груди было вторым непокоренным солнцем, и в его жар и созидательную силу он погружался все глубже и глубже. Каждая жилка его тела, которая была убита и изорвана в клочья, мягко заживала, когда жизнь, пульсируя, возрождалась в нем, едва заметно проникая в его, словно это было всемогущее воздействие солнца. Его кровь, которая, казалась, застыла, когда пришла смерть, заструилась с новой силой, уверенно, прекрасно, мощно.
Он чувствовал, как его ноги наполняются жизнью, как они вновь обретают свою гибкость, как тело наливается неведомой силой. Он вновь становился человеком, сильным и полным. И в то же время он был ребенком, успокоенным, умиротворенным и полным благодарности.
А она, она была великим океаном жизни, и он боготворил ее. Она была матерью и материей всей жизни. А он, ребенок и человек, принимал от нее и обретал целостность. Его истинное тело едва не было убито. Но волшебный поток, исходящий из ее груди, заполнял его, его иссушенный, поврежденный разум, словно целительная лимфа, словно мягкий, успокаивающий поток самой жизни, идеальный, точно чрево, породившее его.
Его разум был разрушен, иссушен, казалось, ткани его тела тоже были разрушены. Он не понимал, насколько был изувечен, насколько разлагающий поток смерти поразил его, поразил истинную ткань его мозга. Но теперь, когда исходящая из нее целительная лимфа перетекала в него, он понял, насколько был разрушенным – словно растение, чьи наружные ткани лопнули во время мороза.
Он зарылся своей изящной головой в ее груди и прижал их к себе руками. Она дрожащими руками прижала его голову к себе, когда он лежал опустошенный, а она сохраняла полное сознание. Чудесное созидательное тепло заполнило его, словно сон плода внутри утробы. О, если бы только она подарила ему поток этой живительной силы, он был бы восстановлен, он снова стал бы единым целым. Он боялся, что она откажет ему, прежде, чем все закончится. Словно ребенок у груди, он страстно льнул к ней и она не могла отвергнуть его. И его иссушенная, разбитая оболочка расслабилась, смягчилась, то, что было иссушенным, жестким и разбитым, вновь стало мягким и гибким, пульсирующим новой жизнью. Он был бесконечно благодарен ей, как Богу, или как младенец благодарен матери за то, что она держит его у груди. Он ощущал похожую на забвение радость и блегодарность, как ощущал он, что он вновь становится цельным, и как глубокий, непередаваемый словами сон наваливается на него, сон полного измождения и восстановления.
Но у Гудрун сна не было ни в одном глазу, он разрушил ее и заставил все четко осознать. Она неподвижно лежала, оцепенело вглядываясь широко раскрытыми глазами во мрак, когда он уснул, обвив ее руками.
Ей казалось, что она слышит, как волны разбиваются о какой-то тайный берег, большие, медленные, мрачные волны, накатывающиеся с ритмом судьбы так монотонно, что это казалось вечным. Этот бесконечный шорох медленно накатывающих темных волн судьбы стали частью ее жизни, когда она лежала, уставившись в темноту потемневшими, широко раскрытыми глазами. Она могла видеть так далеко – она могла заглянуть в саму вечность, в и то же время она ничего не видела. Ее голова была ясной, она прекрасно сознавала, что происходит – но что же именно происходило?
Отчаяние, нахлынувшее на нее, когда она замершая лежала, устремив взгляд в вечность, ожидая чего-то и с ясной головой думая о происходившем, прошло и осталась только неловкость. Она слишком долго лежала неподвижно. Она пошевелилась и внезапно смутилась. Ей хотелось взглянуть на него, увидеть его. Но она не осмелилась зажечь свет, потому что знала, что он проснется, а ей не хотелось нарушать такой идеальный сон, который, как она понимала, даровала ему она.
Она мягко высвободилась из его объятий и приподнялась, чтобы посмотреть на него. В комнате было достаточно светло, чтобы можно различить его спящее чудесным сном лицо. Ей казалось, что, несмотря на темноту, она отлично его видит. Но он был где-то далеко, в другом мире. О, ей хотелось закричать от обиды – он был так далеко, и в том мире он обрел свое завершение. Он казался ей галькой, лежащей на дне глубоко под прозрачной темной водой. А она была здесь, в этом мире, и ей осталось только страдать в своем бодрствовании, в то время как он погрузился в глубокую пучину другой стихии – в бездумный, далекий мир сияющих живых теней. Он был прекрасным, далеким и совершенным. Им никогда не суждено быть вместе. О это чудовищная сверхъестественная пропасть, которая всегда разверзалась между ней и остальными!
Ей ничего не оставалось, как тихо лежать и ждать. Ее захлестнула волна жалости к нему, и темная, затаенная, порожденная завистью ненависть – ведь он, такой идеальный и неуязвимый, смог погрузиться в иной мир, а ее продолжала мучить проклятая бессонница, заставлявшая пребывать ее в кромешном мраке.
Она лежала, и в ее сознании проносились напряженные живые мысли, такое сверхбодрствование лишало ее последних сил. Ей казалось, что часы на церкви отбивают время слишком часто. Она отчетливо ощущала их удары своим бодрствующим разумом. А он спал, и время слилось для него в одно мгновение – неизменное и непреходящее.
Она устала, силы ее истощились. Но ей нужно было продолжать свое поистине ужасающее сверхбодрствование. Сейчас в ее мозгу проносились разные картины – ее детство, девичество, она вспомнила все позабытые происшествия, все нереализованные возможности, различные эпизоды, которых она не понимала; она думала о себе, о своей семье, о друзьях, о любовниках, о знакомых, – обо всех. Казалось, она вытягивала сверкающие сети знания из темной пучины – тянула, тянула и тянула их из бескрайнего моря прошлого, и не могла вытащить, конца все не было; ей приходилось снова и снова вытягивать блестящие нити сознания, вытаскивать их, светящиеся, из бескрайних глубин подсознания до тех пор, пока у нее не осталось сил, пока не остались лишь боль и истощение. Она была готова сломаться, но не сломилась.
О, если бы только она могла разбудить его! Она смущенно повернулась. Сможет ли она когда-нибудь заставить его проснуться и уйти? Сможет ли она нарушить его сон?
И она вновь обратилась к своим мыслям, которые машинально проносились в ее голове и которым не было конца.
Но близился момент, когда она его уже могла разбудить. Эта мысль приносила облегчение. Там, в ночи, часы пробили четыре. Слава Богу, ночь почти закончилась. В пять он должен будет уйти, и она станет свободна. Тогда она сможет расслабиться и стать самой собой. Сейчас ей казалось, что она, прикасаясь к его идеальному спящему телу, становится похожей на нож, который раскалился до бела на точильном камне. В том, как он лежал рядом с ней, было нечто чудовищное.
Последний час оказался самым длинным. Но и он, наконец, прошел. Ее сердце облегченно подпрыгнуло – да, вот он, этот сильный, протяжный удар церковного колокола – наконец-то, после этой нескончаемой ночи. Она ждала, отсчитывая каждый медленный, фатальный дребезжаший звук. «Три, четыре, пять!» Все стихло. Бремя свалилось с ее плеч.
Она приподнялась, нежно наклонилась к Джеральду и поцеловала его. Ей было грустно будить его. Через несколько мгновений она вновь поцеловала его. Но он не шелохнулся. «Милый, как же глубоко ты уснул!» Как жаль будить его. Она позволила ему еще немного полежать. Но ему было пора идти – ему и правда была пора уходить.
С чрезвычайной нежностью она взяла его лицо в свои ладони и поцеловала его глаза. Он открыл глаза, но он не двинулся, а просто смотрел на нее. У нее замерло сердце. Стремясь спрятаться от этого невыносимого, откровенного взгляда, она наклонилась и поцеловала его, шепча:
– Любимый, тебе пора.
Но ей было страшно до дурноты.
Он обнял ее. У нее упало сердце.
– Любимый, ты должен идти. Уже поздно.
– Сколько времени? – спросил он.
Голос ее мужчины звучал странно. Она задрожала. Ей было невыносимо тяжело.
– Пробило пять, – сказала она.
Но он лишь вновь обнял ее. Сердце в ее груди плакало, разрываясь на части. Она твердо высвободилась из его объятий.
– Тебе действительно пора, – сказала она.
– Еще только минутку, – попросил он.
Она тихо лежала, прижавшись к нему, но не поддаваясь его чарам.
– Еще одна минутку, – повторил он, еще крепче прижимая ее к себе.
– Нет, – скованно сказала она, – я думаю, тебе не следует здесь дольше оставаться.
В ее голосе послышались холодные нотки, которые заставили его выпустить ее, и она поднялась и зажгла свечу. Значит, это конец.
Он встал. Его тело было теплым, полным жизни и страсти. Но ему было немного стыдно, он чувствовал какое-то унижение, одеваясь перед ней в свете свечи – он чувствовал, что сейчас, когда она почему-то настроена против него, он беззащитен перед ней, уязвим. Это было трудно понять разумом. Он быстро оделся, не пристегивая воротничок и не завязывая галстук. Однако он чувствовал себя наполненным и целым, обретшим свое завершение. Она же подумала, что очень смешно смотреть на то, как одевается мужчина – странная рубашка, странные брюки и подтяжки. Но ей на выручку вновь пришло воображение.
«Словно рабочий, собирающийся на работу, – подумала Гудрун. – А я будто жена этого рабочего».
Внезапно ее охватила неприятная дурнота – дурнота от его присутствия.
Он засунул воротничок и галстук в карман пальто. Затем сел и натянул сапоги. Они были насквозь мокрыми, как, впрочем, и носки и низ штанин. Сам же он был энергичным и теплым.
– Пожалуй, следовало бы надеть сапоги внизу, – сказала она.
Он, не отвечая, мгновенно стянул их и встал, держа их в руках.
Она всунула ноги в табочки и запахнулась в широкий халат. Она была готова.
Взглянув на него, замершего в ожидании, в застегнутом до самого подбородка пальто, низко нахлобученной кепке, и сжимающего в руках сапоги, она почувствовала, как в ней на мгновение ожило страстное, ненавистное влечение. Значит, оно не умерло.
У него было такое розовое лицо, в его расширившихся глазах читалось новое совершенно выражение. Она почувствовала себя древней старухой.
Она тяжело подошла к нему, ожидая поцелуя. Он быстро коснулся ее губами. Ей хотелось бы, чтобы его теплая, ничего не выражающая красота не очаровывала бы ее так, не подчиняла своей власти, не завораживала бы ее. Она становилась для нее бременем, которое ей было ненавистно, но сбросить его она не могла. Но когда она смотрела на его высокий мужественный лоб, на небольшой правильной формы нос и заглядывала в его голубые равнодушные глаза, она понимала, что ее страсть к нему пока еще не была удовлетворена и, возможно, никогда не будет удовлетворена. Только теперь у нее не было сил, на нее нахлынула дурнота. Ей хотелось, чтобы он ушел.
Они быстро спустились вниз. Им казалось, что они ужасно шумят. Он шел за ней, а она, завернувшаяся в свое ярко-зеленое одеяние, шла впереди, освещая дорогу.
Она страшно боялась, что разбудит кого-нибудь из родных. Ему же было все равно. Ему было безразлично, узнает ли кто-нибудь об их связи. И она ненавидела его за это. Человек обязан быть осторожным. Нужно беречь себя.
Она прошла на кухню, аккуратную и чистую, какой служанка ее и оставила. Он взглянул на часы – двадцать минут шестого. Затем сел на стул и начал натягивать сапоги. Она ждала, наблюдая за каждым его движением. Ей хотелось, чтобы все скорее закончилось, для нее все это было огромным потрясением.
Он поднялся – она сняла засов с задней двери и выглянула наружу. Там все еще была холодная, сырая ночь – заря еще не вступила в свои права – и луна все еще висела в сумрачном небе. Она радовалась, что ей не нужно было дальше выходить.
– Ну тогда до свидания, – пробормотал он.
– Я провожу тебя до ворот, – сказала она.
И она вновь торопливо пошла впереди, освещая ему дорогу. У ворот она вновь остановилась, а он встал перед ней.
– До свидания, – прошептала она.
Он ласково поцеловал ее и пошел прочь.
Ей было мучительно слышать звук его твердых шагов, удаляющихся по дороге. О, какой же бесчувственной была эта твердая походка!
Она закрыла ворота и быстро и бесшумно прокралась обратно в постель. Когда она добралась до своей комнаты, когда дверь позади нее закрылась и она оказалась в безопасности, она облегченно вздохнула, груз свалился с ее плеч. Она свернулась калачиком в выемке, которую раньше заполняло его тело, все еще хранившей его тепло. И взволнованная, утомленная, но в то же время удовлетворенная, она вскоре погрузилась в глубокий, тяжелый сон.
Джеральд быстро шел в сыром сумраке приближавшегося рассвета. Он никого не встретил на своем пути. В его голове царил сладостный покой, все мысли куда-то исчезли, его разум походил на стоячий пруд, тело же было теплым и насытившимся, полным соков. Он быстро шел в Шортландс, обретя блаженную цельность.