Глава 1

Солнце закатилось, и ночь окутала горы без промежутка – только голубоватый отлив снегов на их вершинах маячил над чернеющими ущельями, проявляя скрытые в сумерках темно-синие морщинистые склоны, в нем сохранялся еще последний отсвет погасшей вечерней зари. В мертвой усталой тишине и безветрии, когда не шелохнется ни один сухой листок на кустарнике, запахло сыростью, и из ущелий выползал густой туман, закрывая собой ложбины.

Плоские и остроконечные вершины курились – по их бокам тянулись струйки дымных облаков, а поверх громоздились черные тучи – едва заметными крапинами за ними робко проблескивали звезды.

В расположении Тенгинского полка, недалеко от почтовой станции, молодой поручик подъехал к прилепившейся у скалы сакли, и едва он спрыгнул с коня и накинул на плечи бурку, как густо повалил снег. Поручик кинул поводья подоспевшим к нему осетинским милиционерам и, не обращая внимания на гомон их, споривших, кому отводить коня в стойло, быстро поднялся по скользким и мокрым ступеням и, толкнув дверь, вошел внутрь.

Сразу оказавшись в кромешной тьме и ощупью пройдя по хлеву, заменявшему местным жителям разом и сени, и прихожую, и лакейскую, офицер наткнулся на корову и в какой-то момент растерялся – он не знал, куда ему идти. Где-то совсем рядом заблеяла овца и, заворочавшись, заворчала собака. Тут впереди мелькнул тусклый свет, дверь распахнулась, и веселый голос полковника Потемкина позвал:

– Михаил Юрьевич, вы не заблудились? Сюда пожалуйте. Слышал, как подъехали вы, а потом запропастились куда-то. – Потемкин посторонился, пропуская поручика в саклю. – Верно, от кавказского народного колориту не вздохнуть, – добавил он, заметив растерянность вновь прибывшего офицера, – но, как говорится, чем богаты… На последний тур бостона вы вполне успеваете. Как добрались-то? Только-только до снегопада успели…

– Благодарю, князь, вполне сносно, – ответил поручик, – проходя внутрь. – В Ставрополе в госпитале провалялся. Но теперь ничего, вполне в силах. Причислен к Тенгинскому полку…

– Под моей командой будете, – ободряюще улыбнулся ему Потемкин, – бумаги, какие есть при себе, давайте – завтра оформим все чином. А пока – присоединяйтесь, – пригласил он новичка, – за картишками время коротаем. Господа, – обратился он к сидевшим за столом офицерам, – прошу любить и жаловать. Поручик Лермонтов. Откомандирован в кавказскую службу государем из гвардии, как и многие из нас, кстати сказать. – Добавил со скрытой насмешкой: – Автор «Арбенина» и стихов многих. Вместе служить станем. Не заскучаем, я так думаю…

Как и все подобные строения в округе, сакля внутри была широка – она опиралась крышей на два закопченных столба. Посередине прямо на земляном полу горел костер, и дым от него, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг, да такой густой пеленой, что у молодого поручика с непривычки защипало глаза – он с трудом рассмотрел широкий дощатый стол и сидящих вокруг него офицеров. Двое из них потеснились, давая новичку место. Скинув бурку, он уселся меж ними, слегка смущаясь.

Несмотря на то что слава о молодом поэте уже разнеслась по обеим столицам, да и гораздо дальше, он все еще стеснялся ее. И теперь, встретив прямой, твердый, оценивающий взгляд своего командира, потупился, даже не заметив, как тот, пронзительно-зеленый и испытывающий, теперь заметно потеплел…

Наскучив уже картами, за столом пили чай и дымили трубками, добавляя в сакле дыму. Вернувшись к разговору, о новичке как будто забыли, снова предавшись рассуждениям о кавказцах и об их нравах, но особо – воспоминаниям о Петербурге и о тамошних дамах…

– Вот чего никак понять я не могу, любезный Александр Александрович, – немного лениво, нарастяжку, промолвил, обращаясь к Потемкину, светловолосый офицер в драгунском мундире с белокурыми, вьющимися от природы волосами, – так только одного: как вы, князь, с вашим происхождением и вашими связями на Кавказе оказались? Нас-то уж понятно, за что отправили подалее: кого за стихи, – он бросил взгляд на Лермонтова, – кого за мысли вольные… А вы-то, князь? Неужто за то, что матушка ваша за бывшего государственного преступника замуж вышла?

– Вот уж насмешили, Одоевский, – откликнулся Потемкин, пыхнув трубкой, – матушка вышла, а я чем виноват? Притом преступника того, как вы выразиться изволили, графа Алексея Анненкова, государь простил, и с матушкой моей даже на балы звал позже. Нет уж, дело четырнадцатого декабря в моем случае вовсе не сыграло никакой роли. Сам я отличился в полной мере. Гнев государев на свою голову вызвал. Что ж о связях… – Потемкин вздохнул. – Все наши связи остались в том времени, о котором Михаил Юрьевич недавно дивно написал: «Забил заряд я в пушку туго, и думал, угощу я друга, постой-ка, брат-мусью!» Славно, славно написано, – снова взглянул он на Лермонтова. – Мне Денис Давыдов в списке переслал.

– Благодарю вас, князь, – скромно откликнулся поэт.

– Что же до происхождения моего, – продолжал Потемкин, – так не думайте, дружище Одоевский, что государь император очень уж рад нашему с ним родству – ведь не венчана была моя матушка с покойным императором Александром Павловичем. Если кто и скорбит обо мне в Петербурге ныне, так только милейшая бабушка моя Мария Федоровна. Она в последние годы сильно воспылала ко мне, так теперь письма пишет государской ручкой, будто день и ночь молится о том, чтоб не коснулась сашенькиной головушки черкесская шашка…

– Мало, что ли? – присвистнул Одоевский.

– А приписки в письмах ее делает, кто бы вы думали? – Саша загадочно помолчал, окинув собеседников взглядом. – Сама великая княгиня Елена Павловна, молодая супруга великого князя Михаила. Просвещенная особа, я вам скажу, – заметил он не без лукавства, – государыню бабушку мою Екатерину Алексеевну почитает за образец для себя, дневники ее цитирует построчно.

– А расскажите нам, полковник, красива ли молодая жена великого князя, – подал голос коренастый казачий хорунжий, сидевший напротив Лермонтова. – Мы уж одичали здесь, на Кавказе, но слыхали все ж, что хороша она собой.

– Что вам сказать? – ответил Потемкин, чуть прищурив насмешливые зеленые глаза. – Красавицей писаной ее не назовешь, но обаяния бесспорного – такое редко и встретишь. Много в ней этакого, как бы выразить вам, – Потемкин задумался, – породы, что ли… А она, порода-то, как известно, в первую очередь в поступи проявляется, в лице… Носик у жены великого князя правильный – такой на Руси где ж найдешь? Глаза голубые, лучистые. Посмотрит – сразу как в душу заглянет. Станом гибка она, волосы светлые, золотым отливом блещут, говорит мягко…

Прервав рассказ, вдалеке послышался грохот, как будто разом ударила целая артиллерийская батарея. От неожиданности Лермонтов вскочил. Но Одоевский удержал его и усадил на место: – Ничего страшного, поручик. Обвал. Обвал в горах, – объяснил он как-то даже скучно. – Наверняка дорогу завалило, в какой уж раз, снова саперов посылать придется. – И с хитрецой переспросил Потемкина: – Так, значит, пишет вам, князь, Елена Павловна? Самолично.

– Пишет, пишет, – подтвердил Александр, задумчиво кивнув головой, – опять же повторю, умна очень. Из супруга своего, великого князя Михаила, мечтает второго батюшку моего сделать. Может, и получится у нее. – Полковник пожал плечами. – Все расспрашивает у меня в письмах, каков он был, государь-то Александр Павлович. А я что ж ей отвечу? Я на него как на отца, а не как на императора смотрел… Ну а памятуя ваш вопрос, Одоевский, по поводу того, как я на Кавказе оказался, так скажу: обязан я тем младшему князю Голицыну, с которым из-за княжны Лейлы на дуэли рубился. Пало на меня, как я уяснил, подозрение, что уж слишком романтически на мой счет была особа та настроена, а у нее муж – ревнивец. Вот и сговорился с Голицыным, использовали дуэль как повод, чтобы отправить меня наконец подальше от прекрасной княжны – авось не промахнется черкесский клинок, или пуля-дура. – Потемкин замолчал, обернувшись к закипевшему чайнику. В свете пляшущего пламени блеснули золотые эполеты на мундире полковника. Все взгляды сидящих за столом устремились к нему, никто не решался нарушить молчание.

– Как вам, Михаил Юрьевич, Ставрополь показался? – Полковник перевел разговор на другую тему. – Только название – город, а так деревня деревней. Сдается мне, прескучно жить там. Порядочных строений нет, а грязи-то! Мы с Николя Долгоруким как приехали – полдня мотались по городу, чтоб вьюков сыскать, да так и не нашли ничего. Только к вечеру узнал я, что на трех офицеров полагается одна вьючная лошадь, а нас, как вы понимаете, господа, всего двое было. Вот пришлось еще Одоевского в компанию звать. Я подумал даже, что скорее не лошадь, а верблюда брать стоило – кормить и поить долго нет нужды. Только денщик мой Афонька не горазд управляться с такой животиной – боится ее. Одно и оставалось нам, что в вист играть. Вот Одоевский мне двадцать два рубля проиграл, мы их на лошадь и потратили…

– Да, скучно в Ставрополе, – согласился Лермонтов, отхлебывая горячий чай, – и волокита морочит. За прогонными деньгами трижды ходил в комиссариатское депо. Зато дорога до Екатеринодара после всех передряг – ровная, чудесная. Казачьи станицы в садах. Одно приметилось мне: тесны они, рвами да плетнями огорожены.

– То от черкесских набегов, – кивнул Одоевский, попыхивая трубкой, – а вдоль дорог валы строят, чтоб в зимнюю метель не заблудиться. Земля-то голая, нечему глаз зацепить. Только Эльборус (Эльбрус) висит снежной вершиной над ней. Лошади бешеные, люди дикие, язык непонятный… Все не по-нашему, одним словом. Екатеринодар же – не лучше Ставрополя, согласитесь, – продолжал он, – трактира приличного – и того нет. Одна только черная харчевка, где ничего, кроме постного и приготовленного мерзко, достать нельзя. По реке Кубани самое заметное строение – гостиный двор, зато армяне там дерут вдесятеро, особенно со столичных…

– Да уж, глаз у них наметанный, – согласился с усмешкой Потемкин, – а вообще, в городишке, как я заметил, собак и скотов разных больше, чем людей. А при дождике малейшем из дома не выйдешь – в грязи по горло увязнешь. Хорошо, под солнцем сохнет быстро. Одно слово – не Петербург.

– Вот уж сравнили, ваша светлость, – хохотнул Одоевский в усы и тут же добавил: – В Екатеринодаре развлекло нас обстоятельство, знаете ли. Казаки в плен молоденькую черкесскую княжну взяли за Кубанью, так мы на нее глядеть ходили. Недурна собой, я вам скажу, и что всего страннее, чрезвычайно бела. Я так полагал, что они все – чернушки. А у той глаза – синие… Так наши женоугодники ей отдельные хоромы отвели из двух комнат, вычистили все. Молчалива собой княжна, но к своим возвращаться, как я понял, желания горячего не имеет.

– Ей у нас в плену лучше, чем потом у своих, когда родственники ее с выкупом приедут, – заметил ему Потемкин. – У черкесов обычай такой, что после выкупа пленники в свой аул уже не попадают, а обязаны всю жизнь работать и быть рабами у тех, кто их выкупает. Жаль девицу – знает она, какая участь ее ждет.

– Но все же, господа, черкески поблагороднее наших, из местных, – отозвался Одоевский, – давеча на гуляниях я на местных барышень посмотрел: манер никаких, все развлечение – в качелях и в кусании орешков да семечков подсолнечных. Картинка забавная, но быстро надоедает.

– А что, господин полковник, какова задача у отряда? – поинтересовался Лермонтов. – Скоро ли выступим в экспедицию?

– Да, скоро уж, – кивнул Потемкин. – Вот только командующего нашего, генерала Вельяминова, со штабом дождемся. А пока до его прибытия все саперные и транспортные работы на мне возлежат. Задача наша, поручик, – продолжил он, серьезно взглянув на собеседника, – не из простых. Нам предстоит действовать здесь, за Кубанью, по юго-востоку от Еленчика (Геленджика) и разведать местность, куда русские войска до нас еще не проникали. По пути, как предполагается, нужно будет занять берега рек Шапсухо и Пшады, а коли боевые действия позволят, построить укрепления и оставить там гарнизоны. Учитывая то, что черкесские племена на пути нашем все, как одно, враждебны непримиримо, – прогулка выйдет у нас веселая, со стрельбой изрядной.

– Слышал я, сам мулла Казилбеч прибыл к шапсугам, – подал голос молодой князь Долгорукий, молчавший до того, – собирает силы…

– Пусть собирает, – заключил спокойно Потемкин, – померимся. Чья возьмет.

* * *

Снег густо летел, но теплее к ночи не становилось – под прогнивший порог крестьянской избы то и дело заметало бело. В полутемной горнице с закопченными дымом стенами у широкой печи князь Александр Александрович Потемкин играл в кости с детским дружком своим крепостным Афонькой. Играли на щелчки. Афонька выиграл и притих, съежившись: как же-сь князя-то по лбу бить?! Одно дело, когда детьми баловали – потрешь, бывало, пальцы хорошенько, чтобы кровь разошлась, примеришься на глазок, да и щелкнешь половчее! А теперича каково? Как бы палок не всыпали за таковскую ловкость вольную…

– Ну, чего пыхтишь, давай бей скорее. – Князь нетерпеливо скинул отороченный собольим мехом кафтан и наклонился к Афоньке, подставляя лоб. – Не тяни…

– Да совсем я бить разучился, батюшка барин, – заныл Афонька, отодвигаясь.

– Бей, говорю, – настаивал Александр, – мне твои поблажки ни к чему.

– Ох, промахиваюсь я что-то. – Афонька все ж схитрил: щелчок заготовил всерьез, чтоб никаких сомнений у князя не вызвать, а бил, едва касаясь, и все вздыхал: – Не та рука уж стала, не та…

– Ты, гляжу, совсем щелчки бить разучился, – укорил его Александр.

– Да не разучился я, батюшка, – снова затянул жалостливо Афонька, – ослабел малость, – и кинул смешливый взгляд на закутанную в светлый мех девицу, что сидела на низенькой скамеечке под закрытым втулкой окном. – Может, и состарился. Что, не правда, что ль, барышня?

Девушка смутилась и, спрятав под шапку выбившийся локон, опустила глаза – ничего не ответила.

– Ты что ее спрашиваешь, – пожал плечами Александр, – она, что ж, тебя раньше знала? Без году неделя у нас. А я тебя знал, Афонька. – Он прищурил блестящие зеленоватые глаза и пригрозил дружку пальцем. – Отлыниваешь, браток. Вот уж мне придется, я тебе покажу, как щелчки надо бить…

– Так ради бога, соблаговоли, ваша светлость, – согласился Афонька, – давай партию еще кинем.

– Да нет уж, – отказался князь с насмешкой, – у тебя сегодня задумка одна, я чую – все время проигрываешь мне. Небось попросить чего хочешь, вот и угождаешь, а?

– Да не-е, вот тебе крест! – Афонька широко осенил себя знамением. – Ну, не затеялась игра маленько, знамо дело, – признался чуть погодя и снова кинул на девицу взгляд с хитрецой.

Александр прислонился спиной к печи, раздумывая.

– Слышь, Афонька, а медведь-то наш завтрешний здоров, говорят? – спросил вдруг.

– Ну, большой, – пожал плечами тот. – Доезжачие сказывали, что пятерых округ Кузьминок выискали. А тот, на которого ваша светлость изволили выйти, – он из них всех самый здоровяк. Только ведь и ловцов на него много…

– Вот и я смекаю, – продолжал Александр, – велика ли честь – полком на одного заспанного зверя ходить?

– А чего ж нет? – настороженно придвинулся к нему Афонька. – Вот отзавтракаем по утрецу, подымут зверя доезжачие, там и дело стронется. Поднять медведя из берлоги зимой непросто. – Он упер взор в овчинный картуз, который мял в руках. – А уж коли подняли – смотри, не зевай!

– Слушай, Афонька. – Александр так толкнул мужика в бок, что тот чуть со скамьи не упал, качнулся. – А пошли вдвоем, пока все спят!

– Да что вы, ваша светлость?! – Афонька оторопел. – Эко несуразное дело затеваете – дух захватывает! Ночью на медведя – кто же ходит, да еще вдвоем. Снега-то нонче глубокие, оступись – задавит. Да опять же матушка ваша браниться станут, почему не остановил вашу светлость, мол… Попрекать…

– Что ты все про матушку? – поморщился Александр. – Не до седых же волос печься ей обо мне…

– Ну а государыня Марья Федоровна, коли дойдет до них? – не унимался Афонька. – Опять расплачутся. На бумажке белой рученькой писать станут, что нельзя, мол, царской кровушкой рисковать ради шалости… Не на войне же…

– Ты мне зубы не заговаривай, – прервал его весело Александр, – сразу скажи, трусишь, что ли?

– Не трушу. О вас забочусь, батюшка, – отвечал Афонька скоро. – Вот хоть бы вы, мадемуазель Маша, сказали бы ему, – снова оборотился он к девице, – удержали как…

– А мадемуазель, конечно, здесь останется, – откликнулся Александр и встал со скамьи. – И ты, Афонька, с ней, коль боишься. Я один пойду.

Афонька насупился, запыхтел обиженно:

– Вот уж скажете, ваша светлость. Вот пошто обидели-то? – отвернулся.

Александр подошел к нему, повернул за плечи, взглянул в лицо – глаза зеленые сияют, прищур озорной.

– Не бойся ты! Одолеем. Неужто мы с тобой вдвоем, молодцы молодцами, одного медведя не стоим?

– Я карабин возьму! – твердо сказал Афонька, опасаясь, как бы князь не отправился на зверя по старинке, с одной рогатиной. Александр решительно взялся за кафтан.

– Александр, постойте! – полудетская ручка, белая как шелковая бумага, выскользнула из беличьей муфты. Сорвала с головы меховой убор капором, ореол золотисто-пепельных волос обрамил тонкое лицо Маши, глаза чистые, голубые взволнованно взглянули на князя. Девушка была совсем юна, ей не так давно исполнилось четырнадцать лет – почти ребенок. Беленькая. Бледная. Испуганная…

– Александр, я вас прошу, не ходите, это опасно, – не говорила, скорее лепетала она, и маленькая ручка ее, украшенная жемчужным перстеньком, снежной белизны и совершенной формы, коснулась соболиной опушки на одеянии князя. Неяркие, но тонко очерченные губы Маши дрожали: – Пожалуйста, не ходите, я прошу вас, – робко повторила она.

– Вы, мадемуазель, совершенно напрасно отправились с нами, – холодно отстранился от нее князь, – не девичье это дело по зиме морозной лесами да снегами разгуливать. Лучше бы вам в Кузьминках с матушкой моей Елизаветой Григорьевной да с княгиней Анной Алексеевной оставаться…

– Так ведь я же на медведя поглядеть хотела, – едва слышно ответила Маша, и щеки ее порозовели от незаслуженной обиды. – Я никогда не видела, как это бывает: снег белый, глубокий, и медведь из берлоги…

– Да уж, в вашем кармелитском монастыре на такое не поглядишь, – насмешливо согласился Александр, застегивая кафтан. – Только все фонтанчики да цветочки – розочки наверняка. Все равно, мадемуазель, останетесь здесь, – добавил он уже всерьез, – мы с Афонькой уйдем, вы свечи задуете и спать укладывайтесь. А поутру с охотниками отправитесь. Медведей-то, слышали, с целый пяток в округе бродит, так что и вам хватит поглядеть, только при свете дневном, а не ночью в темноте. А мы уж с Афонькой к утру вернемся, да и тоже вам компанию составим.

Поникнув головой, Маша сжала руки на груди, отошла к печке – слезы подступили к глазам, но она сдерживалась. Только голову клонила все ниже, чтобы князь слез ее не заметил. А он уж и не глядел на нее – вовсе позабыл и только торопил дружка-охотника:

– Дуй, дуй на свечи, Афонька. Пусть все думают, что мы спокойно почиваем тут. А сами – айда!

Уф – свечи погасли. Недолго повозившись в сенях, шепот долетал едва, Александр и его спутник вышли из избы – только дверь охнула. И все стихло.

Дорогу к берлоге охотники приготовили заранее. Но по снегу лесному, подмосковному легко не пробежишь в разгар зимы – ступить на него нельзя, так скрипит. Аж визжит!

– Как пойдем-то, Афонька? – спросил князь озадаченно. – Как бы нас с музыкой такой медведь за три версты не услышал.

– Знамо дело, как, – весело откликнулся Афонька, – старым способом, дедовским, – и, спрыгнув с тропы, покатился по снегу.

Князь последовал его примеру – так и докатились до края опушки. Встали, отряхнулись. Луна уж в зенит вошла – тени светлые, жемчужные на сугробы забрались. Все деревья в ризах холодного голубого огня застыли.

– Вот залезть бы, Афонька, в сугроб, затаиться, – мечтательно проговорил Александр, оглядываясь.

– А чаво лезть-то, барин, – пожал плечами тот, – гонится за нами что ли кто?

– А, не понимаешь ты! – Александр сорвал с руки меховую рукавицу и ударил ею по еловой лапе – снег, искрясь, посыпался вниз.

– Чудо посмотреть хочу, Афонька, – проговорил он, – кто ж такую красоту устраивает… Тишину послушать…

– А зачем смотреть? – отозвался мужик с сомнением. – И так ясненько – Господь Бог. Он и устраивает все. Поблагодарил Бога да дальше иди…

– Ох, не перебьешь тебя, брат. – Потемкин сделал несколько шагов вперед, прислушался: – Скрипит, что ли?

– Да будто скрипит…

Вдруг – ба-а-ах! Как из артиллерии жахнуло, аж пригнуло обоих охотников. А над лесом облачко завилось – снежный прах с разодранного морозом дерева к луне улетел.

– Крепчает зимушка, деревья рвет. – Афонька нагнулся, зачерпнул снега, щеки потер, чтоб не покусало. Поглядел вперед. – До берлоги еще версты две будет, – заметил деловито, – на горку взойдем, а там все время спуск – лихо скатимся.

Звук охотничьего рожка проскользнул в охваченное дремой пространство леса, едва розовые пальчики зари дотронулись до его заснеженных верхушек. Вслед за тем запалило Афонькино ружье – «пугачом» мужик поднимал зверя. На тот выстрел в ответ – словно пушечный удар послышался из-под земли, а за ним – рев.

Вылетел разбуженный хозяин лесной чащи – до охотников донесся шум ломаемых ветвей и глухое рычание. Несмотря на мороз, Афонька стер со лба рукавом выступившую испарину. Хруст ветвей усиливался, и медведь вырос, разорвав стройный ряд невысоких елей, в круге лунного света – огромный, черный. Прямо между Афонькой и князем Александром… Несколько мгновений зверь смотрел на людей, не зная, на кого броситься первым, и тогда, решив отвлечь зверя от князя, Афонька бросил в него жестяной кружок, припасенный заранее, чтобы сердить.

Медведь ловко схватил кружок и смял его в лапах, продолжая реветь. Афонька приблизился на шаг и бросил в него второй кружок. Медведь схватил и этот кружок и разгрыз его зубами. Чтобы еще больше разозлить зверя, Афонька бросил ему третий кружок. Но, видимо, решив не тратить время на мелкие предметы, медведь страшно заревел и пошел на него.

Афонька отступал. Хорошо видя, какова опасность грозит его дружку, Александр издал резкий свист. Медведь повернулся в его сторону и встал на задние лапы. Выхватив кинжал, князь бросился на него…

– Саша! Саша! – закричав, она проснулась и вскочила на постели. В раскрытое окно залетал солоноватый черноморский бриз – за темными вершинами гор виднелась мерцающая лунными дорожками полоска воды, а вдоль нее тянулись свечки кипарисов, перемежаясь со стройными белыми пиками минаретов. Предрассветную тишину, особо чуткую, нарушал только тонкий звон металла – в ближайшем ауле чеканщики еще до света выводили твердые узоры на высокогорлых бронзовых кувшинах, столь часто встречающихся в этом краю, и на оружии, с которым едва ли не каждый мужчина-черкес не расстается даже ночью.

Сдернув висящую на краю ее ложа зеленую турецкую шаль, обильно вышитую красным шелком, она обернула ею плечи поверх наглухо закрытой по вороту холщовой рубашки с длинными, спускающимися почти до пола рукавами и подошла к окну. Как часто та давняя жизнь в России, которая, казалось бы, вот-вот откроется пред ней счастливо, безбедно и спокойно, являлась ей теперь во сне. Только во сне она возвращалась к юным мечтам и первой детской влюбленности, неразделенной и до того неизведанно горькой, к девичьим слезам, к мимолетным надеждам, которые, едва явившись, бесследно исчезли…

Дверь в келью приоткрылась – согбенная старуха, закутанная в черное, проскользнула внутрь и, простучав деревянными башмаками по каменному полу, остановилась.

– Кесбан, ты ли? – спросила Маша ее по-турецки и обернулась.

– Я, я, красавица моя, ох, холодно, холодно… – Старуха вытащила из-под покрывала, скрывавшего ее тело, сухонькую коричневую ручонку и оправила платок на голове – лицо ее оставалось в тени. Когда-то самая прекрасная из наложниц великого визиря Турции, она едва избегла смерти за измену хозяину, но много времени провела в земляной тюрьме. С тех пор она ненавидела холод, а бесчисленные болезни, постигшие ее, не оставили от дивной красоты Кесбан и следа, до времени превратив в старуху.

– Не ждала меня, Керри? – проскрипела старуха, ткнув пальцем в разобранную постель. – Позабыла, что ль?

– Ждала да задремала. – Вот так вот. Теперь она – Керри. И только она одна во всем окружающем ее мире знает, что когда-то у нее было другое имя и другая жизнь. Только она. И несколько важных мужей в далеком-далеком Петербурге. – Ты проходи, проходи, – отбросив шаль, она помогла старухе усесться на укрытый бархатной подушкой табурет в самом темном углу кельи. Кесбан сдернула платок – она не любила, когда лицо ее освещалось, будь то солнечный свет, будь то луна. Лицо бывшей наложницы покрывали плохо зажившие шрамы, оставленные плетями евнухов, и она никогда не забывала об этом. Когда-то густо черные, каждая толщиной с руку, – а теперь жидкие и совсем седые, – две косы упали на впалую грудь Кесбан…

– Вот, попей да поешь с дороги, – хозяйка кельи подала гостье поднос, на котором виднелось широкое блюдо с персиками, орехами и сушеным инжиром, а также стоял бронзовый кубок с малиновым щербетом. – Спокойно ли добралась? – спросила, когда та принялась за кушанье.

– Где ж спокойно, красавица моя? – проговорила старуха неразборчиво. – Тут – гяур с ружьем, там – джигит с саблей. Засек понаделали, ям нарыли. Волки воют – оголодали, змеи так и вьются. Только поворачивайся… Я же по ночам шла, днем, того гляди, то на тех, то на этих нападешь. А ответ один: голова с плеч и – отправляйся к Аллаху. Вот передохну у тебя и – в обратный путь, пока еще заря не занялась… Я тебе, красавица, весть принесла, – старуха наклонилась, и один глаз ее, затянутый бельмом, осветился луной, – от Абрека. Он велел сказать тебе, что посланец из столицы прибудет днями и говорить с тобой желает он о важном деле.

– Из столицы, из Петербурга? – переспросила она взволнованно и против воли вздохнула. – Так и сказал?

– Так и сказал. Жди условленный посыл от него. Как прилетит к тебе голубь серый, так через два дня от того отправляйся к полночи в пещеру у моря, где и раньше бывала. Смотри не спутай чего – через два дня… Запомнила?

– Запомнила, запомнила. – Она закивала в ответ и, не надеясь на удачу, спросила: – А не сказал тебе Абрек, кто посланцем из Петербурга прибудет?

– Как не сказать, сказал… – Старуха поковыряла длинным черным ногтем в ухе. – Только запамятовала я. Но из здешних он, из бжедухов правоверных, но на гяурской службе. Полковник ихний. Хан-Гирей. – Она закатила к потолку единственный здоровый глаз и тут же подтвердила: – Да. Так и сказал мне Абрек. Хан-Гирей. С ним увидишься.

Свернувшись по-кошачьи на ее постели, Кесбан спала, прихлипывая во сне. Ущелья выдыхали голубоватый предутренний туман. Придвинув табурет к окну, Мари села на него, охватив руками колени. Посланец из столицы, из Петербурга… Она встретится с ним через несколько дней. Наверняка полковник Хан-Гирей привезет ей… Что? Быть может, столь долгожданное разрешение военного министра Чернышева вернуться домой?! Быть может, все кончено, все прошло? Но нет, Кесбан сказала, что говорить адъютант министра намерен с ней о важном деле. А значит – миссия ее не исчерпана.

В апреле на Кавказе уже отцвели сады и созревают плоды на фруктовых деревьях, усеяны дикими розами кустарники и вьется в обилии молодая виноградная лоза. А там, в далеком Петербурге… О, весь Петербург наверняка устремился в Стрельну, и на большой дороге теперь нет проходу, пыль столбом, и верно, вечером в столице не найдешь ни одной кареты…

Взор Мари снова обратился к окутанным туманом горам, и их покрытые густой дубравой склоны вдруг представились ей темно-зелеными разводами на отшлифованных камнерезами боках яшмовых ваз в петербургских залах, а перезвоны чеканщиков – позвякиванием шпор на мраморных лестницах…

Она прекрасно помнила теплый весенний день, когда состоялся ее первый выход в свет. Правда, тогда она представлялась не в Стрельне, а самом Зимнем. И долго стояла пораженная, забыв обо всем, у великолепной вазы из уральской яшмы, украшающей балюстраду дворца – никогда прежде Мари не видела подобной красоты: буйство красок от коричнево-красных до нежнейше-желтых и палевых оттенков ослепило ее. Причудливый узор вобрал всю палитру осеннего леса, над которым разгорается яркая вечерняя заря. Ручки же вазы были исполнены в виде мифических голов животных с позолоченными рогами…

– Мадемуазель Мари, нам нельзя задерживаться здесь, – князь Александр Потемкин вежливо взял изумленную девушку под локоть и осторожно потянул за собой, – не оступитесь, мадемуазель. Нас ожидают матушка и граф Алексей Александрович. Нам следует поторопиться для представления государыне…

Приготовления к балу – бесчисленные примерки платья и куафер, – стоили Мари больших трудов и соображений. Она испытывала волнение, переходящее подчас в ужас, – воспитанная в монастыре, она не бывала прежде при монаршем дворе. А весь предшествующий балу день она чувствовала себя так, как будто готовилась к битве: сердце ее билось сильно, а мысли не могли ни на чем остановиться.

К тому же Таврический дворец князей Потемкиных, в котором юная француженка оказалась накануне бала, поражал богатством и великолепием, но Мари он испугал, и в первые дни вызвал даже мрачные мысли. Ей почему-то стало безнадежно грустно в его роскошных интерьерах и огромных залах.

Мари знала, что дворец прежде принадлежал всесильному князю Потемкину, отцу княгини Лиз и деду Александра. Вряд ли она отдавала себе отчет, но ей сразу почудилось, что дворец живет особенной, своеобразной жизнью, жизнью прошлого, которое тенями ютится в его дальних закоулках. Прошлым дышали складки гардин и портьер, полотна старых портретов, гобелены стен, и девушку пугала мысль: а вдруг все это прошлое оживет и явится в сумерки привидениями.

Однако теперь от страхов и сомнений не осталось и следа. Мари сама себе удивлялась: в сложном тюлевом платье на розовом чехле она вступала на бал свободно и просто, как будто все розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей ни минуты внимания, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этой высокой прической, с розой и двумя листками наверху.

Увидев множество дам перед входом в залу у зеркала, желавших оправить свои наряды, она даже не задержалась, уверенная, что все само собой должно быть на ней хорошо и грациозно и поправлять ничего не нужно.

Казалось, наступил один из самых счастливых дней в ее жизни, когда все складывалось удачно: платье не теснило нигде, розетки не смялись и не оторвались. Розовые туфли на высоких выгнутых каблуках не жали, а веселили ножку. Густые локоны белокурых волос на затылке, оттенявшие ее природные золотисто-пепельные волосы, держались естественно. Пуговицы, все три, застегнулись, не порвавшись, на высокой перчатке, которая обвила руку, не изменив ее формы. Черная бархатка медальона нежно окружала шею – она очень нравилась юной мадемуазель, просто прелесть, а не вещица!

В обнаженных плечах и руках Мари чувствовала холодную мраморность, глаза ее блестели, и румяные губы не могли не улыбаться от сознания собственной привлекательности, заглушившей волнение.

Гербовый зал Зимнего дворца, открывшись, на мгновение ошеломил ее величием, и она не сразу различила в сверкании множества свечей, отраженных гладкой поверхностью выложенных самоцветами стен, фигуры гвардейцев в высоких медвежьих шапках, напоминавших головные уборы старой наполеоновской гвардии, увешанных орденами и лентами сановников, щебечущую толпу дам: в тюле, лентах и цветных кружевах. Внимание девушки привлекли некоторые из них, одетые, как ей показалось, очень странно: в вышитых платьях наподобие сарафанов и высоких кокошниках на голове. Она в растерянности задумалась: разве теперь так носят? Возможно, сама она одета старомодно?

– Не волнуйтесь, мадемуазель. – Александр перехватил ее взгляд и, заметив, что Мари побледнела, поспешил успокоить ее: – Это фрейлины императрицы и великих княгинь. Государь распорядился, чтобы придворные дамы носили одеяния в старинном русском стиле, и все их узнавали по ним издалека. Что-то вроде мундира у военных. Идемте, мадемуазель, матушка государя уже заметила нас и негоже заставлять ее ждать…

Вдовствующая императрица Мария Федоровна, в девичестве принцесса Вюртембергская София Доротея, по юности отличалась при нежной и хрупкой внешности той твердостью духа и сердца, что редко встречаются среди женщин. Она всегда с необыкновенной энергией и выдержкой отстаивала свою правоту и не боялась раскрыть неприглядность правды, если бывала уверена в ней. Самая красивая из трех племянниц прусского короля Фридриха по природе была тиха, но не пуглива. С годами она сохранила черты, которыми покорила сердце наследника русского престола Павла Петровича: непотускневший взгляд больших синих глаз государыни говорил о тихой преданности ее покойному мужу и его детям, о душевной глубине, о способности к состраданию и великому подвижничеству сердца…

– Вот я и снова вижу вас, девочка моя, – императрица милостливо приветствовала княгиню Потемкину, склонившуюся перед ней в реверансе. – Я вижу вас по-прежнему сильной, и гордой, и правой, и счастливой… Я рада, что вы последовали моему совету и оказались достаточно стойки. – Взяв Лиз за руку, императрица приблизила княгиню к себе: – Я вам признаюсь сейчас, – продолжила она, понизив голос, – я приехала в Россию в тот год, когда вы родились, и мой будущий супруг, великий князь Павел, узнал, что у него появилась сестра, законная сестра. Сейчас, когда прошло столько лет, я смотрела, как вы подходите ко мне, и мне почудилось, я узнаю в вас вашу мать, Лиза. Мне снова представилось, что она приближается вместе с графиней Браницкой ко мне и сопровождающим меня дамам, чтобы посмотреть на наши «фрецхен» (мордочки), как она выражалась, и я снова попадаю под ее взгляд, светящийся умом, грациозной насмешливостью и страстью, под ее величие и очарование. В тот день между мной и вашей матерью не возникло симпатии, совсем наоборот. – Мария Федоровна вздохнула. – Но с годами я на многое стала смотреть по-другому. И о ней, об императрице Екатерине Алексеевне, я тоже думаю иначе. Я лучше понимаю ее. Скажите мне, Лиз, – спросила она с трепетом, – теперь, когда вы соединились с тем, кого давно любили, вы вспоминаете ли Александра?

– О, да, Ваше Величество, – ответ княгини Лиз прозвучал искренне. – Я не забуду никогда Его Величество, как не смогу забыть свою юность, – и голос Потемкиной против воли дрогнул. – Он всегда в моем сердце. Тем более что Господь не дал мне других детей, только сына Александра Павловича…

– Он здесь? – оживилась Мария Федоровна. – Так где же он? – Она приложила лорнет к глазам. – Пусть подойдет ко мне…

– Обратите внимание, любезная Мари-Клер, – насмешливо говорил князь Потемкин своей юной даме, проводя ее по залу, – вон тот важный господин с усами в окружении сановников – сам российский государь Николай Павлович и мой милейший дядя. А вон та приятнейшая особа в лорнете – моя милейшая бабушка, императрица Мария Федоровна… В последнее время она меня чрезвычайно пылко полюбила.

Мари-Клер не верила своим ушам – она не могла понять, Александр насмехается над ней или говорит правду. В смятении она остановилась и, взглянув на князя, спросила растерянно:

– Разве первый муж княгини Елизаветы Григорьевны принадлежал к императорской семье?

– Ну, в некотором роде, безусловно, – ответил ей Александр с иронией. – Более того, он сам был императором. Император Александр Павлович, старший брат нынешнего государя, был моим отцом. Вот только мужем моей матушке он не был. – Добавил сразу без тени смущения: – Такое случается, любезная Мари-Клер. Как я знаю, не только в России. Но меня своим сыном государь признавал и баловал. Оттого его родственники все так милы со мной нынче. Других-то детей покойный император не оставил…

– Подойдите, Сашенька, – взмахнув веером, императрица Мария Федоровна подозвала Потемкина к себе. – Вы помните своего отца?

– Конечно, Ваше Величество, – отвечал Александр.

Мария Федоровна протянула ему руку для поцелуя, и когда полковник склонился к ней, погладила другой, облитой сверканием драгоценных камней на перстнях, его вьющиеся черные волосы:

– Помните о нем, мой мальчик, – произнесла она проникновенно, – даже когда уже не станет в живых меня и вашей матери. Говорят, что внуки похожи на дедов больше, чем на отцов. Я бы очень хотела увидеть ваших детей, Сашенька. Возможно, кто-то из них окажется вылитый мой сын. Я уже стара, мой мальчик, – продолжила она с печальной улыбкой. – Не заставляйте меня долго ждать.

– Я буду помнить о вашей просьбе, Ваше Величество. – Александр подавил волнение, и только блеск зеленоватых глаз выдал его: – Я постараюсь не разочаровать ни вас, ни свою матушку…

– А отбивать молоденьких жен у престарелых мужей – это очень, очень плохо, Сашенька. – Мария Федоровна лукаво пригрозила князю пальчиком.

– Я вовсе не понимаю, Ваше Величество, – Александр возмутился, но не смог скрыть улыбку – бабушка, как всегда, все знает.

– Я говорю о княжне Лейле. – Мария Федоровна наклонилась к своему любимцу: – Конечно, ее супруг – полная развалина, – она заговорщицки понизила голос, – но нельзя же так откровенно, дорогой мой. Мне все говорят, впрямую и намеками, но я постоянно делаю вид, что мне ничего неизвестно…

– Вы замечательная бабушка, – прошептал венценосной родственнице князь Александр, – я вас очень люблю, государыня.

Звезды и месяц за окном совсем поблекли, и солнце робко показалось из-за снегового хребта. С минаретов заголосили муэдзины, призывая правоверных на молитву. Красноватые скалы гор, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, посветлели, бахрома снегов позолотилась, а после – заалела. Безымянная речушка, шумно вырывающаяся из черного, полного мглою ущелья, засеребрилась словно змея чешуею. Старуха Кесбан повернулась, всхлипнув. Подняла голову и, прищурив здоровый глаз, вытерла стекшую по щеке слезу. Потом спустила почерневшие от грязи жилистые ноги, сунула их в башмаки и зачесала, зачесала тело…

– Пора уж, красавица моя? – спросила она у Мари, накинув платок.

– Пора, – подтвердила та. – Как думаешь, Абрек верен русскому государю? – сомнение давно уж мучило ее.

– А почему спрашиваешь? – удивилась ее вопросу турчанка. – Он по многому обязан наместнику гяурскому, Ермол-хану, что тот спас его от верной гибели, когда персидские сарбазы (солдаты) вырезали всю его семью. В здешних краях такого не забывают… А что? Не веришь ему? – Кесбан снова завернулась в черное покрывало и стояла перед Мари, ожидая ответа.

– Пока верю, только о здешних местах другое знаю, – произнесла та задумчиво. – Верить бжедуху или шапсугу, все равно, что добровольно голову в петлю совать и самому у себя из-под ног скамеечку выбить. Обмануть неверного здесь не почитают за грех, а наоборот, – за удаль. – И тут же спохватилась: – Пойдем, провожу тебя, а то совсем рассветет…

– Да, поспешу я, – старуха зашмыгала к дверям. – Ты про голубя не забудь…

– Не позабуду. Не беспокойся. А при следующей встрече с посланцем из Петербурга упомяну о вознаграждении тебе, как условились…

– Так мне многого не надо, – у старухи от радости вырвался присвист, – до смерти бы дожить в покое.

– Я помню, Кесбан. Помню. Пойдем…

Загрузка...