Всему когда-то настаёт конец, и первую борозду окончательной черты под моим легендарным прошлым проложили нестерпимо резкие лучи солнца.
Дальше рассчитывай только сам на себя (выскрёбывали лучи той бороздой), затем и дана тебе память, чтобы держал в ней факты, а родителям и без тебя забот хватает.
Конечно, мне не хватало подготовки, чтобы осмысленно интерпретировать скрежет беззвучных лемехов. В ответ я недовольно жмурил глаза, бычился лбом и отворачивал лицо от солнца, стоя на зелёном ковре, что устилал мой пьедестал.
Это Мама за руку меня втащила на обросший свежей травой взгорочек.
И мы стояли там, ладонь в ладони, над головами чёрных людей, что затолпили собой всю дорогу, по которой Мама вела меня в детсад.
Их марширующая масса орала мне весёлые приветы. Однако моя вздёрнутая вверх рука ответно не махала, пока что не приученная мотивировать толпу в правильное русло. К тому же Мама сжимала её слишком крепко.
Но всё равно я чувствовал себя большим и очень важным – вон сколько взрослых зэков выкрикивают моё имя!
Слишком краткое знакомство с фактами жизни не позволяло осознать, что внимание колонны расколоколилось присутствием такой красивой молодой мамы…
. .. .
Зэки строили два квартала двухэтажных домов наверху Горки и, когда они кончили первый, наша большая семья переехала в двухкомнатную квартиру на самом верхнем, втором этаже восьми-квартирного дома. Весь квартал состоял из шести домов, оцепивших прямоугольный периметр большого двора.
Подъезды всех зданий выходили во Двор, каждый целился в точно такой же подъезд точно такого же дома по ту сторону прямоугольника.
Четыре здания по углам преломлялись пополам под девяносто градусов, и в них имелось по три подъезда, а в двух оставшихся всего по одному. Но именно без этой пары коротышек, не вышел бы прямоугольник, и Двор без них остался бы просто квадратом.
Дорога твёрдого бетона охватывала наш Квартал и его зеркальное отражение – недостроенного близнеца – объединяя и разлучая их, как петли в 8 или в ∞. Хотя, конечно, не настолько закруглённо. Просто мне негде взять квадратную восьмёрку для наглядности.
Как только меня выпускали погулять, я спешно покидал безлюдную бездетность Двора, и убегал через дорогу в соседний, строящийся квартал.
Рабочие зэки, меня не прогоняли, а когда им привозили обед, они делились со мной своим супом баландой…
Замечательно быстрый рост запаса сочных междометий в моём, на тот момент всё ещё детском лепете, прямым текстом настучал моим родителям о круге общения у их ребёнка, в котором на обед «опять, сука, щи, хоть ху. полощи!», и они тут же сдали меня в детский сад.
Горка, самая верхняя часть секретной территории, поделилась своим именем с двумя кварталами на ней. Со всех сторон закольцевавшей их дороги рос лес, но ни одному дереву не удавалось пересечь бетон дорожного покрытия…
Когда второй из кварталов «Горки» был завершён, зэки исчезли полностью, и дальнейшие строительные работы на «Объекте» (население «Почтового Ящика» почему-то предпочитали называть их место жительства именно так) производили солдаты с чёрными погонами на плечах их формы, они же «чернопогонники».
Кроме них, имелись на Объекте и «краснопогонники», но чем такие занимались там – поныне ума не приложу.
~ ~ ~
Путь в детский сад начинался за углом нашего дома.
Надо перейти бетон окружной дороги, и топать вниз пологим затяжным спуском по простой дороге, пролегшей к воротам в заборе из колючей проволоки вокруг бараков Учебки Новобранцев.
Однако мы до них чуть-чуть не доходили, сворачивая вправо на широкую тропу через Сосновник, в обход Учебки с её проволокой, а также оставшегося на свободе большого чёрного пруда, с высокими деревьями вдоль берега, но уже лиственными.
Затем путь круто скатывался вниз через густую чащу молодого Ельника. За спуском открывалась широкая поляна среди леса, вся окружённая забором с просветами между остроконечных досок, которые деревьев не впускали.
А вот кустам удалось пробраться к двухэтажному зданию, в окружении сетью узких дорожек, что расходились от него к игровым площадкам с песочницами, с домками-теремками, и качелями. Но не те качели, которые вперёд-обратно, а такие где вверх-вниз, и на них надо только вдвоём, а одному не получается.
Совсем близко от здания стоял даже взаправдашний автобус, короткий, но с большим носом. Стоял он на брюхе, из-за отсутствия колёс, снятых для удобства зашагивать в него прямо с земли. Однако рулевое колесо и сиденья остались при нём, как раньше, когда он ещё ездил.
Зайдя в детский сад, нужно снимать пальто с ботинками, чтоб они дожидались тебя в узком высоком шкафчике.
Тут их таких много, но только всего один, где пара весёлых Вишенок на дверце. Открываешь, а там внизу – тапочки, которые нужно одеть сперва и только уж потом ступеньками подниматься на второй этаж, где три большие комнаты для разных групп.
И есть ещё одна, совсем большая, чтобы там кушать, сразу всем вместе, за маленькими столиками…
. .. .
Моя детсадовская жизнь складывалась из всевозможных чувств и ощущений.
Нескрываемая гордость победителя посреди шумной раздевалки, куда набились родители разберать своих детей и где (с подачи Мамы: «Ты же умеешь! Вот попробуй!») я обнаружил, что могу сам завязать шнурки своих ботинков на бантик, совсем без никакой помощи…
Горечь по причине унизительного поражения, когда те же самые шнурки (только грязные и промокшие) затянулись в тугие гадские узлы, и их пришлось распутывать Маме, хотя она сама уже опаздывала на свою работу…
В детском саду никогда не знаешь наперёд: что может случиться с тобой за день, пока Мама, а иногда Папа или соседняя женщина с «Горки», придут забирать тебя домой… Потому что пока ты тут, тебе ни с того ни с сего могут сунуть блестящую трубку на тонком резиновом шланге глубоко в нос, и пшикнуть туда колючий порошок гадостного вкуса, который потом никак не вычихивается.
Или заставят выпить целую столовую ложку вязко противного рыбьего жира: «Давай-давай! Знаешь как полезно?»
Самый страшный ужас, если объявят, что сегодня день укола. Дети снимают рубашки и выстраиваются в тихую очередь к столу. А на нём позвякивает стальной крышкой коробка медсестры, откуда она достаёт сменные иглы для своего шприца.
Чем ближе к столу, тем жутче давит ужас и грызёт зависть к счастливчикам, кому укол уже сделан, и они отходят, прижимая к плечу кусочек ваты, возложенный медсестрой, радостно хвастаясь, что вовсе не больно было, ну ни капельки…
Дети в очереди перешёптываются, как хорошо, что сегодня укол не «под лопатку», он самый страшный из всех…
А самые лучшие дни, конечно, субботы. Кроме обычного обеда из ненавистного фасолевого супа, на столики расставляют сметану – чуть не по полстакана! – поверх неё крупицы сахарного песка, и вставлена чайная ложечка.
И в субботу детей не отправляют по кроваткам отлёживать «тихий час». Заместо этого, в столовой наплотно завешивают окна одеялами и на какой-нибудь из белых стен показывают диафильмы – картинки с надписями внизу.
Воспитательница не спеша читает белую надпись, а следом спрашивает – хорошо ли все дети рассмотрели картинку?
И только после этого, начнёт она прокручивать на следующий кадр, где Матрос Железняк захватит бронепоезд Белых или Ржавый Гвоздь станет совсем новеньким, после купания в сталеплавильной печи, смотря какая плёнка заряжена в диапроектор…
Меня эти субботние сеансы восторгали трепетно: негромкий голос из темноты, светящаяся лесенка прорезей в боку проектора, картинки, медленно вплывающие в яркий квадрат на стене – всё складывалось в неведомо магическое таинство…
~ ~ ~
Пожалуй, детсад мне больше нравился, чем наоборот, хотя порой меня там подстерегали непредусмотренные рифы. На один из которых я напоролся, когда Папа отремонтировал дома будильник.
Он отдал его Маме в руки и сказал: «Готово! С тебя бутылка!»
Не знаю почему, но эти слова мне показались настолько восхитительными, что в детском саду я с восторгом воспроизвёл их своим одногруппникам, чтобы поделиться чувством. А воспитательница воспроизвела моё воспроизведение Маме, когда та пришла забирать меня домой.
По пути через густой тёмный Ельник, Мама сказала, что сделанное мною – стыд и позор. Нельзя, чтобы мальчик рассказывал посторонним про всё, что бывает в семье. Теперь вот могут подумать, что у нас Папа алкоголик, разве этого я хочу, а? Мне это надо?..
О, как же я ненавидел себя в том Ельнике!..
И именно в детсаду я полюбил впервые в жизни. Пришлось приложить все силы и превозмочь незваное чувство.
Нет, я не признался в нём, а просто отвернулся и ушёл, возможно, что и убежал даже, – с грустью понимая всю безнадёжность этой любви. Бездонная – глубже глубокой пропасти – возрастная разница отделяла меня от смуглой девочки с вишнёвым блеском тёмных глаз… Она была на два года младше.
И до чего недостижимо взрослыми казались бывшие детсадницы, что посетили нас после своего первого дня в их первом классе! В их белых праздничных фартучках, напыщенно чинные и чопорные, они едва снисходили до редких откликов на оживлённые расспросы нашей (бывшей их) Воспитательницы.
В детском саду воспитательницы и прочие работницы ходили в белых халатах, не снимая, не по каким-то особо торжественным дням, а постоянно…
Впрочем, везде есть исключения. Как с той женщиной, что сидела рядом, на одной со мной скамейке возле песочницы, и утешала от очередной (какой конкретно мне уже не вспомнить) из моих горестей – ушиб, царапина, возможно, новая шишка на лбу.
Однако что звали её Зина, мне не забыть вовеки…
Её тихая ладонь ласково гладила мне голову, и я забыл плакать, прижимаясь щекою и виском к её левой груди.
Другая щека и зажмуренные веки моих глаз нежились тёплым солнцем, и я слушал глухие толчки её сердца под зелёным, пахнущим летом, платьем…
Пока не прозвучал от здания пронзительно ненужный крик: «Зинаида!»
~ ~ ~
А дома у нас добавилась бабушка, которая приехала из Рязани, потому что ведь Мама ходит на работу, а кому-то же надо смотреть за Сашей-Наташей, помимо многих других дел по дому…
Баба Марфа носила ситцевую блузу навыпуск, поверх её тёмной прямой юбки до самого почти что пола, и белый, с голубыми крапушками, платок поверх волос. Его мягкий большой квадрат она складывала диагонально, и получался треугольник.
Баба Марфа возлагала его себе на голову – серединой гипотенузы к середине запрокинутого лба, а затем завязывала длинные висячие углы тканевой фигуры податливым узлом под своим круглым подбородком…
Мама работала в три смены у себя на работе – на Насосной Станции. А Папа ходил на свою, где Дизельная Станция, но тоже в дневную, во вторую, и в ночную смены. Не сразу все за один день, конечно. Работал он одну, просто она менялась каждую неделю.
Где его Дизельная Станция, я так и не узнал, однако наверняка в лесу, ведь Папа принёс однажды кусок хлеба, завёрнутый в газету, а этот свёрток ему дал Зайчик по пути домой.
– Ну, иду я домой после смены, смотрю – Зайчик под деревом, и он мне говорит: «Отнеси это Серёжке и Саньке с Наташкой!»
Хлеб от Зайчика намного вкуснее, чем тот, который Мама нарезает к обеду…
. .. .
Иногда смены родителей не совпадают, и кто-то из них получается дома, пока другой кто-то у себя на работе.
В один такой раз, Папа привёл меня на Мамину работу в маленьком здании из кирпичей. А дверь зелёная, и за ней, сразу как зайдёшь – маленькая комната с маленьким окошком, только очень высоко в стене над старым большим столом с двумя стульями.
Но если туда не заходить, а свернуть налево в коричневую дверь, то там вокруг большой тёмный зал, где что-то всё время гудит и воет. А далеко в зале тоже стол стоит, поменьше, за которым сидит Мама и работает свою работу.
Она совсем нас не ждала и очень удивилась, а потом показала мне журнал, под лампой, что светит на её столе, куда надо записывать время и цифры из-под стрелок на манометрах. У них у всех большие круглые лица за круглым стеклом, под которым цифры, и они стоят в самом конце разных железных узких мостиков с перилами, потому что во всём зале пола нет, а повсюду только тёмная вода, чтобы насосы её качали.
И это как раз от насосов такой ужасный гул и шум всё время, что приходится их перекрикивать, но даже и тогда не всё слышно. «Что?! Что?!»
Поэтому мы вернулись в комнату напротив входа, но я теперь уже знал, кто это за стеной гудит.
Мама достала из ящика в столе карандаш и ненужный журнал, где уже много страниц вырвано, чтобы я порисовал каляки-маляки.
Я занялся рисованием, а они, хотя им не было занятия, и шум уже больше не мешал, молчали почему-то, и только всё смотрели друг на друга.
Когда я докончил большое круглое солнце, Мама спросила – может, я хочу поиграть во дворе?
Во двор мне вовсе не хотелось, и я заканючил, но тогда Папа сказал, что раз я не слушаюсь Маму, он больше не приведёт меня сюда никогда-никогда.
И я вышел.
Двор оказался просто куском дороги из мелких камушков, через которые выросла трава – от ворот и до деревянного сарая, чуть дальше правого угла Насосной Станции. А сразу за спиной здания стоял крутой откос в сплошной крапиве, куда никак не протиснуться.
Я вернулся к зелёной двери, от которой короткая бетонная дорожка спускалась к совсем маленькому домику в побелке, но без никаких окон, а с большим висячим замком на железной двери.
Ну, как тут вообще играть-то?
Правда, были ещё две круглые горки, обросшие травой. Они стояли с каждой стороны от белого домика, который просто карапузик между ними.
Хватаясь за длинные пучки травы, я взобрался на правую. С такой высоты стало видно пустую крышу Насосной Станции и соседнего с ней сарая. А крапиву я уже и так видел.
С другой стороны, за проволокой забора, тянулась полоса кустов, за которыми текла быстрая речка, но меня точно накажут, если пойду за ворота…
Для всякой дальнейшей игры оставалась одна только вторая горка с тонким деревцем у неё на макушке.
Я спустился к белому домику, обошёл его сзади, и вскарабкался на соседнюю горку. Отсюда сверху видно было всё то же самое, просто здесь ещё стояло деревце, которое можно потрогать.
Вспотевший и разгорячённый подъёмом, я лёг на тонкую полоску тени от дерева.
Ой! Что это?!. Что-то куснуло меня в ляжку, потом в другую, а потом ещё и ещё. Я обернулся заглянуть через плечо за спину.
Куча красных муравьёв бегали по моим ногам пониже шортов из жёлтого вельвета. Я смахнул их, но жгучесть укусов стала ещё больнее…
На мой вой, Мама выскочила из-за зелёной двери, а следом за ней Папа. Он взбежал ко мне и отнёс вниз на руках.
Муравьёв повычистили и стряхнули, однако покраснело опухшие ляжки щемили невыносимо…
И это стало мне уроком на всю жизнь – нет лучше средства от жгучих укусов этих рыжих людоедов, чем посидеть в зелёной шёлковой прохладе подола Маминого платья, туго растянутого её присевшими коленками.
~ ~ ~
Баба Марфа жила в одной комнате с её внуками – нами тремя – узкая железная койка, на которой она обычно сидела или спала, стояла в правом углу от входа.
В стене за изголовьем койки начиналось и заканчивалось окно, а за ним следующий угол, заполненный громоздким сооружением. Это был не диван, а диванище – с прямоугольно-высокой спинкой в обивке чёрным дерматином, заключённой в раму из широкой лакированной доски.
Пухлые валики двух дерматиновых подлокотников, по краям дерматинового же сиденья, откидывались (в направлениях противоположных друг от друга) на петлях, которые удерживали откинутых.
Тем самым, валики превращались в продолжение плоскости сиденья. Оно уже годилось для лежания вытянувшись, и диван вполне бы мог предоставить ночной приют баскетболисту среднего роста.
Однако возможность проверки предположения дивану не предоставляли, укладывая на нём двойняшек на ночь.
Верхняя доска лакированной рамы включала в себя длинную полоску зеркала, чуть ниже которого выступала полочка для прогулок слоновьего стада. Отражая белые фигурки слонов, зеркало удваивало их поголовье, выстроенное по росту: от вожака и до самого мелкого слоника, замыкающего в стадной шеренге.
Слоны затерялись ещё до приезда Бабы Марфы, в те времена, что сбереглись только в родительских легендах. Поэтому зеркалу некого удваивать на слоновьей полке, и она пустует, пока мы не затеем играть в Поезд.
С наступлением ночи на долгом пути следования, я карабкаюсь на слоновью вагонную полку, но выступ её слишком узок, не даёт перевернуться с боку на бок. Надо спускаться на пружинисто чёрную спину сиденья, чтобы влезть обратно уже следующим боком.
Играть в Поезд ещё интереснее, когда Лида и Юра Зимины, соседние дети на нашем этаже, приходят через лестничную площадку к нам в комнату.
Поезд наращивает свою длину и, стоя внутри торчащих ногами кверху табуреток – друг за дружкой, как цепочка вагонов, или стадо затерявшихся слонов – мы расшатываем во всю эти наши вагоны, натасканные из кухни, вместимостью на одного пассажира, и они, набирая скорость, стучат и щёлкают сиденьями о доски крашеного пола.
Поезд и вправду мчится, унося из игры в неясно предстоящие странствия.
И тогда Баба Марфа, очнувшись от молчаливого сидения на своей железной койке, начинает ворчать, что хватит нам уже беситься, как оглашенные.
. .. .
А когда уже совсем поздно, после игр и ужина, в центре комнаты расправляет свою брезентовую спину моя раскладушка. Мама опять выходит из детской: за матрасом и синей клеёнкой под простынь, на случай если я уписяюсь ночью. И под конец строительства она приносит огромную подушку и толстое ватное одеяло – покрыть всё сооружение сверху.
Баба Марфа выключает коробочку настенного радио, в левом углу возле двери, и щёлкает выключателем света.
В комнату заходят потёмки, но не совсем беспросветные – из окон соседнего, углового, здания, и от нескольких фонарей во Дворе Квартала, сквозь сеточку тюли оконных штор проникают неясные отблески, а под самым низом двери закралась полоска света из коридора между кухней и комнатой родителей…
Я наблюдаю тёмный силуэт Бабы Марфы, которая стоит у изголовья своей койки и что-то шепчет потолку над головой. Однако такое странное поведение меня совсем нисколечко не беспокоит, после того, как Мама объяснила, что это так Баба Марфа молится своему Богу. Но всё равно родители не могут ей позволить, чтобы повесила икону в том углу, потому что наш Папа – член Партии…
~ ~ ~
Утром, самая надоедная досада – отыскивать свои чулки. Хочешь верь хочешь нет, однако в те времена даже мальчиков понуждали носить чулки.
Поверх трусиков одевался специальный матерчатый пояс с парой пристёгнутых спереди резинок. На конце у каждой резинки – застёжка из резиновой кнопочки с откидным проволочным ободком. Его нужно приподнять, натянуть на кнопочку кусочек чулка и втиснуть покрытую им кнопочку обратно, в тугую проволочинку ободка – щёлк! – получилось… Уфф!
Всю эту сбрую на меня одевала, конечно же, Мама, однако розыск чулков – на мне, а они постоянно умудрялись прятаться в каком-нибудь новом месте.
Из кухни Мама опять зовёт, ну, идти уже наконец завтракать: «Что ты там всё копаешься?» Потому что ей же ведь тоже на работу, а эти гады затаились где-то…
И тут – ага! – замечаю мятый нос кого-то из их пары, что высунулся из-под диванного валика на петлях, но двойняшки ещё спят, и надо звать на помощь Маму, потому что на валике подушка со спящей Сашкиной головой…
Меня достали эти утренние упрёки с насмешками, и как-то само собой придумалось красивое решение проблемы пропадающих чулков.
Перед сном, я взял их к себе на раскладушку, а когда свет в комнате уже потушился, но Баба Марфа всё ещё перешёптывается со своим Богом, чулки украдкой привязываются к моим ногам – по одиночке, отдельным узлом на каждую щиколотку, теперь уж точно не сбегут.
Мои сестра с братом, чьи подушки разложены к разным подлокотным валикам на диванище, как всегда, перебрыкиваются под своим общим одеялом. Они там хихикают и не замечают моих манипуляций в темноте.
И я успел очень вовремя укрыть ноги, когда Мама зашла перецеловать своих деток на сон грядущий.
Но вдруг она сделала что-то новое, чего прежде никогда не случалось!
Мама включила свет, который живёт под потолком в своём стеклянном лампочном домике. Вокруг его жилья висит густая бахрома тугого шёлкового оранжевого абажура, чтобы в дневное время, после работы, свету удобней было спать.
Правда, он и ночью тоже спит, у него постоянно вторая смена – вечером.
Но тут пришлось ему выскакивать из своей койки между круглых тонких стенок лампы, чтобы включиться, и чтобы Маме – как только сдёрнула одеяло с моих ног – открылись чулочные кандалы.
– Что-то прямо-таки толкнуло меня заглянуть! – со смехом рассказывала она наутро Папе.
Пришлось мне отвязать чулки и бросить сверху остальной моей одежды, сваленной на стуле всегдашним шохом-мохом.
А до чего блестящая была идея…
~ ~ ~
Основную неприятность и совсем, пожалуй, лишнюю ненужность вносил в детсадовскую жизнь «тихий час» – принудительное лежание в кровати днём после обеда.
Вот и снимай всё до трусиков и майки, складывай одежду на белую табуреточку. Ну-ка, ну-ка! Аккуратненько!
Но как ни старайся, при подъёме после «тихого часа» всё будет в полной перепутанице. И чулочная кнопочка на одной или другой резинке откажется, как ни старайся, протискиваться в свой ободок.
А перед этим лежи просто так, без всякого совершенно толку, целый час, и смотри в белый потолок, или на белую штору окна, или вдоль длинного ряда белых кроваток, с узким проходом после каждой их пары.
Ряд тихо лежащих согруппников кончается у дальней белой стены, где далёкая Воспитательница в белом халате тихо сидит на стуле и читает свою книгу, и только совсем иногда, какой-нибудь ребёнок отвлечёт её, шёпотом, просясь выйти в туалет.
Она позволит, шёпотом, и, переходя на негромкий голос, пресечёт поднявшийся было шумок шушуканья вдоль ряда кроваток: «А ну, закрыли все глазки и – спать!»
Возможно, временами я и вправду засыпал, в какой-то из «тихих часов», хотя чаще просто лежал в недоуснулом оцепенении, не различая открытыми глазами белый потолок от белой простыни натянутой поверх лица…
Но полудрёма вдруг стряхнулась тихим касанием осторожных пальчиков, что ощупью скользили вверх по моей ноге, от коленки к ляжке. Я оторопело выглянул из-под простыни.
Ирочка Лихачёва лежала в соседней кроватке, глаза зажмурены крепко-накрепко, но в промежутке между нашими простынями виднелся кусочек её вытянутой руки.
Тихие пальчики нырнули ко мне в трусы и мягкой тёплой горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно. Но вскоре прикосновение послабилось и ушло прочь – зачем? о, ещё!
В ответ на бессловесный зов, её рука нашла мою и потянула под свою простыню – положить мою ладонь на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет имени, да и не надо, потому что надо только, чтоб это длилось и длилось.
Однако когда я, крепко-накрепко зажмурившись, привёл её ладонь ко мне обратно, она побыла совсем недолго и отскользнула потянуть мою к себе…
Но тут Воспитательница объявила конец «тихого часа» и совсем уже громким голосом велела всем подниматься. Комната наполнилась шумом-гамом одевающихся детей.
– Хорошенько кроватки заправляем! – напоминательно повторяла Воспитательница, шагая вперёд-назад по длинной ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула: «А Огольцов ко мне в трусы лазил!»
Дети выжидательно затихли. Оглаушенный позорящей правдой, я почувствовал, как накатила жаркая волна стыда – выбрызнуться слезами из глаз, совместно с моим рёвом: «Сама ты лазила! Дура!»
И я выбежал из комнаты на площадку второго этажа, покрытую квадратиками жёлтой и коричневой плитки, в шахматном порядке.
Посреди площадки бег мой остановился, и я решил никогда больше в жизни не возвращаться в эту группу и в этот детский сад. Совсем никогда ни разу. Хватит с меня уже.
Но времени на обдумывание: как же теперь дальше жить? – у меня не оказалось, потому что всё моё внимание приковал красный огнетушитель на стене.
Вообще-то меня привлёк не огнетушитель целиком, а только жёлтый квадрат картинки на его боку. Внутри квадрата человек, в кепке рабочих людей на голове, держал точно такой же (только уже нарисованный) огнетушитель.
Он держал его не просто так, а в рабочем положении – кверх ногами, и направлял пучок расширяющейся струи из нарисованного огнетушителя на махровый куст широких языков пламени.
Должно быть картинка служила наглядной инструкцией, как надо правильно бороться с огнём. Поэтому изображение огнетушителя в руках человека с кепкой на голове отображало всю правду жизни.
Даже жёлтый квадрат картинки-инструкции на боку огнетушителя, перевёрнутого в рабочее положение, дотошно воспроизводил махонького человечка в кепке, который (в перевёрнутом виде) боролся с перевёрнутым очагом возгорания струёй из крохотного огнетушителя.
И тут меня осенило, что на следующей, уже неразличимой картинке (в инструкции перевёрнутой инструкции) совсем уже крохотулечный человечишка вернулся в естественное положение, ногами книзу.
Зато ещё глубже, уменьшенным до невозможности, он снова окажется на голове и – самое дух захватывающее открытие! – эти кувыркающиеся человечки никак не могут кончиться: им дано лишь становиться всё меньше, превращаясь в невообразимо крохотные крапушки, и – кувыркаться дальше.
Их назначение – идти путём вечного уменьшения. Однако исчезнуть полностью им не дано из-за того просто, что этот вот Огнетушитель висит на своём гвозде, в стене над площадкой второго этажа, рядом с дверью старшей группы, напротив двери в прихожую туалета.
Зачарованное ротозейство разбилось командным окриком, чтоб я немедленно шёл в столовую, где все группы детсада сидят уже за полдничным чаем, в награду пережившим «тихий час».
Однако с того дня, проходя под Огнетушителем, несущем бесчисленные миры на жести своего раскрашенного бока, я проникался понимающим почтением. Если, конечно, голова не занята была чем-то другим.
Что же касается посягательств на трусы посторонних, та девственная вылазка осталась единственной и неповторимой.
И уже умудрённый опытом, оплаченным жёстко обличающей гласностью, в последующие «тихие часы», когда мне приходилось выйти (с тихого разрешения Воспитательницы) пописять, мне ясен был смысл простыней, спутанных вперехлёст между парой соседствующих кроваток, и почему так крепко-накрепко зажмурился Хромов, у себя на кроватке рядом с кроваткой Сонцевой…
~ ~ ~
Мы жили на втором этаже и дальше, следом за нашей, шла дверь Морозовых, супружеской пары пенсионеров на всю их трёхкомнатную квартиру. Напротив них, в углу лестничной площадки, была вторая трёхкомнатная квартира на нашем этаже. Однако семья Зиминых занимала в ней только две комнаты, а третью населяли бессемейные женщины, время от времени сменявшие друг друга.
Иногда женщины проживали в ней парам из двух, которые объявляли себя родственницами, пересмехнувшись одна с другой.
А прямо напротив нас жили Савкины, чей толстый весёлый папа носил очки и офицерскую форму.
Глухая стена конца площадки [от двери Морозовых до двери Зиминых] разделялась вертикальной железной лестницей, устремлённой к постоянно распахнутому люку на чердак, где жильцы всего дома развешивали свои стирки, а папа семьи Савкиных, из квартиры напротив нашей двери, держал голубей, когда приходил домой со службы и переодевался в синий спортивный костюм.
Деревянная перилина, поверх чёрных железных стоек, тянулась, по самому краю площадки, от двери Савкиных к нашей, однако не дотягивалась, а сворачивала вниз, сопровождая 2 лестничных марша до площадки на первом этаже.
Ещё четырьмя ступенями ниже, после навек прижавшейся к стене двери, тебя встречал подъездный тамбур. А из него, приналёгши на широкую входную дверь, чтоб одолеть натяжение прибитой к ней ржавой пружины, ты получал доступ в необъятность общеквартального Двора.
А та узкая дверь в углу тамбура (которая без пружины) тебе совсем ни к чему, за ней прячутся ступеньки круто сбегающие вниз, в непроглядную темень теснины подвального коридора. Причём без всяких перил.
Исходя из последующего жизненного опыта, могу уверенно предположить, что мы жили в Квартире № 5.
В том беспечном возрасте я вообще ещё не представлял, насколько важна нумерация в жизни людей. Однако мне уже начало доходить, что главную роль в устройстве квартир играют наполняющие их двери.
Входная, с привинченным на неё объёмистым самодельным ящиком для почты, открывалась в прихожую, населённую парой других дверей. За узкой направо, скрывалась тесная кладовка. Дверь налево – двустворчатая, остеклённая выше пояса – вела в комнату-спальню родителей, где вместо окна – снова дверь, на балкон, тоже широкая и так же стеклянная от половины роста.
Прихожую продолжал длинный прямой коридор мимо двух глухих дверей справа: первая в ванную, следующая в туалет. Со стеной слева смогла ужиться всего одна только дверь, глухая – ну ещё бы! – это дверь в детскую. А рядом с нею – последняя дверь в коридоре, она же поперёк него: кухонная, в которую тоже вставлено стекло, но это не имеет значения, потому что сквозь него смотреть не на что, там постоянно тёмно-зелёная краска стены. Дверь не отходит от неё ни на шаг, ни даже на полшага, для беспрепятственного сообщения с кухней.
В детской комнате целых два окна, ведь она угловая. Одно окно смотрит во Двор, а в другом вид на непроглядность серых окон в торцевой стене соседнего здания.
В единственном окне кухни, панорама всё той же соседней стены, а если оглянуться на распахнутую кухонно-коридорную дверь (она засунута слегка буфету за спину, что помогает ей держаться нараспашку), то чуть левее, высоко под потолком, матовое стекло в квадрате туалетного окошка.
Его матовость полна той же серой мути, что и окна в здании напротив, когда там не включён свет. Ни ванная, ни кладовка в прихожей, никаких окон не имеют, совершенно нет, но из потолка каждой свисает электрическая лампочка, просто щёлкаешь чёрным клювиком на коридорном выключателе, и – вперёд!
Ведь, как оказалось, любая дверь квартиры толкается внутрь своего помещения!
. .. .
Зайдя в туалет, я первым делом плевал на зелёную краску стены слева от унитаза, и только уже потом садился делать «а-а», и наблюдать неспешное продвижение плюнутой капли, что оставляла за собой очень вертикальную слюнную полоску пройденного пути.
Если слюне недоставало сил доползти до плинтуса над плитками пола, я помогал ей дополнительным плевком, чуть-чуть повыше застрявшего паровозика.
Иногда на путешествие уходило от трёх до четырёх плеваний, а иногда хватало и самого первого.
Родители терялись в догадках – отчего это стена в туалете всегда мокрая? Но однажды Папа зашёл туда сразу после меня, и на последовавшем допросе с пристрастием я признался, что это моя работа, хотя и не смог объяснить зачем.
С тех пор, страшась наказания, я затирал следы мокрых преступлений кусками нарезанной, в целях гигиены, газеты ПРАВДА, из матерчатой сумки на стене напротив, но очарование беззвучных странствий сверху-донизу – исчезло.
(…мой сын Ашот, в возрасте пяти лет, иногда мочился мимо унитаза, на стену. Неоднократно я объяснял ему, что так нельзя, а если уж промахнулся, то будь добр подтереть за собою.
Однажды он заартачился и отказался вытирать лужу. Тогда я схватил его за ухо и отвёл в ванную, чтобы взял половую тряпку, затем привёл обратно и, спёртым от бешенства голосом, приказал вытереть досуха. Он повиновался.
Разумеется, в более продвинутых странах я бы запросто мог нарваться на лишение родительских прав из-за бесчеловечного обращения с ребёнком, но до сих пор продолжаю считать себя правым в данном случае, потому что ни один биологический вид не способен выжить в собственных отходах…
Мне как-то было бы понятнее, плюй он на стены, но в доме, который построил я, их покрывала известковая побелка, ну а по извести никакая слюна не поползёт.
Позднее, наскреблись деньги и на облицовку кафелем, но дети, к тому времени, стали уже взрослыми…)
~ ~ ~
Чувствуешь себя в шкуре Всемогущего, воссоздавая мир полустолетней давности, подгоняя детали так и эдак, по личному произволу, и некому ткнуть носом, если случайно где-то и заврёшься.
Однако обмануть можно кого угодно, кроме самого себя, и должен признаться, что на расстоянии в пятьдесят лет не всё складывается абсолютно гладко.
Например, я не слишком уверен, будто помянутая вскользь загородка для голубей, на чердаке двухэтажного дома, хоть как-то связана с Капитаном Савкиным. Вполне даже возможно, что сооружение принадлежало Степану Зимину, отцу Лиды и Юры…
А может, там было две загородки?
Честно говоря, теперь я даже не уверен в присутствии голубей в одной или другой из загородок (но где гарантия, что их точно две было?) в тот день, когда я отважился пуститься ввысь по железной лестнице вдоль глухой стены – к чему-то неизведанному, неразличимому в смутно-тёмном квадрате вечно распахнутого люка на чердак, над моей головой.
И очень даже может быть, что мне просто вспомнилось замечание в разговоре родителей, что голуби Степана тоже страдают из-за его запоев.
В целом, вне всякого сомнения остаётся лишь одно – восторженный трепет первооткрытия, ради которого оставил я внизу мою сестру, с её зловещими пророчествами про убиение меня отеческой рукой. А рядом с ней молчаливый взор моего брата, неотступно следящий за каждым из моих движений. (Я старательно скрывал холодок страха, что перекарабкивался со мною вместе с одной железной перекладины на следующую.)
Пара их задранных ко мне лиц всё отдалялась, всё более мельчали плитки пола лестничной площадки, при оглядке с каждой из высот, поочерёдно достигаемых при восхождении в новый таинственный мир. И он всё ближе, он вот-вот расстелится передо мной, под сумеречно-белёсым брюхом шиферной крыши…
. .. .
Дня через два, Наташа прибежала в детскую, с гордостью оповестить, что Сашка, только что, тоже залез на чердак!
С учётом этого всего, вполне возможно, что голубей в чердачной загородке уже не оставалось, но по Двору они летали толпами…
~ ~ ~
Систематично выверенным дизайном, Двор являл собою шедевр безукоризненной геометричности.
Эллипс дороги, окаймлённой парой параллельных дренажных кюветов (по одному вдоль каждой из обочин), вписан в площадь прямоугольника, с шестёркой двухэтажек по периметру.
Пара дощатых, но мощных мостков – чётко напротив каждого из 14-ти подъездов в 6-ти домах Квартала (итого 28) – дают возможность пересечь кюветы для доступа в центральный овал площади охваченной дорогой.
Две узкие дорожки забетонированы под прямым углом к продольной оси эллипса, рассекая площадь овала натрое. Они же служат противоположными сторонами квадрата, полученного соединением их концов отрезками кюветов между ними.
Ещё пара подобных дорожек (однако параллельных оси эллипса и, следовательно, друг другу) делит квадрат на тройку равных по площади сегментов. Среди них бетоном ограничен только тот, что в середине. Он образует прямоугольник равноудалённый от общедворового периметра.
Бетон его углов переходит в центробежные лучи дорожек. Каждый из четырёх устремлён к центральному подъезду в ближайшем к нему угловом здании (у каждого своё, сообразно расположению в позиции многократно вписанных фигур).
Но и на этом ещё не всё! Линии, проведённые (и уже забетонированные) между ближайшими друг к другу точками старта лучей из углов центрального прямоугольника, являются диаметрами полуокружностей, описанных вовне его коротких сторон. Итого две полуокружности.
Полукруг, в свою очередь, содержит шатрообразную беседку с жестяной крышей поверх брусчатых стен, вход в которую обращён ко входу в точно такую же беседку, метров за 50, по ту сторону среднего сегмента в центральном квадрате внутри овала площади эллипса, вписанного в общий прямоугольник всего Двора.
Таким образом планировка могла, при желании, вызывать ассоциации с разбивкой палисадника перед Версалем или Тюильри. Пусть не настолько заковыристо, зато прагматично и из практичного бетона.
(…столь рафинированный Bau Stile в природе просто-напросто не существует. Нет в ней ни циркульных окружностей, ни абсолютно равнобедренных треугольников, ни даже квадратов без малейшего изъяна – где-нибудь, как-нибудь, а таки выткнется, нарушая идеальность, неутаимое шило из домотканой котомки Матушки-Природы…)
Конечно, никаких вычурных фонтанов в нашем Дворе не наблюдалось. Отсутствовали также и куртины декоративных кустарников, как и изнасилованные скульптурной стрижкой деревья.
Возможно, впоследствии там что-то и выросло, но в моей памяти даже и саженца не завалялось. Одна только трава, расквадраченная в геометрические фигуры бетонными дорожками, ну и конечно же, стаи голубей, перелетающих из одного конца необъятного Двора в другой, на призывное: «…гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гууль!»
. .. .
Мне нравилось, когда эти – такие схожие друг с другом, но чем-то непременно разные – птицы слетались окружить тебя воркующей толпой и торопливо склевать хлеб, раскрошенный на дорогу.
Дорожного движения ни голуби не опасались, ни кормилец. Машин, дорога, практически, не видела, ну, разве что в полгода раз проедет грузовик с мебелью въезжающих или съезжающих жильцов, а ближе к зиме наведается неторопливый самосвал с дровами для чугунных топок в котлах квартир, где греется вода для ванной.
Но ещё больше я любил кормить голубей на жестяном подоконнике кухонного окна. Правда, при оконном кормлении приходилось дольше ждать, пока кто-то из птиц сообразит, откуда именно «гуль-гулится» твой призыв и, разрезая воздух биением пернатых крыльев, зависнет над серой жестью, щедро усыпанной хлебными крошками, прежде чем спрыгнуть на неё своими голыми ногами и дробно застучать клювом по угощенью.
Похоже, голуби присматривают друг за другом: кто, куда, зачем, как, или же у них имеется некая мобильная связь, но вскоре вслед за первыми слетаются и остальные, по двое, тройками, целыми ватагами. Возможно, даже из соседнего квартала.
Подоконник тонет в половодье столпотворения из оперённых спинок и головок, чуть ли не два слоя друг на дружке, ныряющих за крошками сквозь тесноту… Жестяная дробь, толкотня, спихивают суетливо один другого через край, припархивают обратно, хоть как-то втиснуться…
И в эту суматошную неразбериху, можно постепенно свесить руку из форточки кухонного окна и потрогать, сверху, какую-нибудь из торопливых спинок, но осторожно и совсем слегка, не то, все разом всполошившись, шарахнутся в отрыв и, хлеща крыльями, подадутся прочь, словно живой, изменчиво объёмный эллипсоид.
Ни «пока» тебе, ни «спасибо»…
~ ~ ~
Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год.
Сначала на лестничной площадке, опершись на перилину между нашей и дверью Савкиных, появлялись две-три полулежачие Ёлки с короткими иглами и пронзительно зелёным запахом. Папа знал, которая из них наша и на следующий день обувал на неё крестовину, чтобы Ёлка смогла стоять.
Пахучее дерево шло в комнату родителей на помощь белой тюлевой шторе, которой в одиночку почти не удавалось сдержать холод от балконной двери.
Потом из тесной кладовой прибывали фанерные ящики. В каком-то из незапамятных времён их принесли к нам как почтовые посылки, но с тех пор они успели превратиться в ларцы полные ёлочных сокровищ, укутанных для сохранности в отдельные куски газеты, каждому сокровищу – свой.
Под шорох жёлтой от древности бумаги, на свет, поблескивая серебром и ярким лаком, являлись хрупкие стеклянные фрукты, гномики, колокольчики, деды-морозики, корзиночки, дюймовочки…
Ворох газетных обёрток всё рос, а из следующих вылуплялись сверлообразные лиловые сосульки, зеркальные шары, с примёрзшими по их бокам снежинками, и гладкие шары, но тоже красивые, разноцветные искристые звёзды, в обрамлении из тонюсенько-стекляных трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги…
Папа редко участвовал в украшении Ёлки, но красную Кремлёвскую Звезду ей на макушку одевал только он, стоя на табурете.
Под конец, когда дерево уже обросло игрушками и конфетами (да, потому что конфета, на продетой сквозь фантик нитке, тоже красочное украшение, которое можно снять или срезать, и подсластить дни наступившего года), вокруг её крестовины залегал белый сугроб из ваты. Своим краем он покрывал и прятал фанерку под валенками Деда Мороза.
Посылочного ящика его размера не нашлось, и Дед Мороз весь круглый год лежал опрокинутым на спину посреди кладовочной темени, на верхней полке, и даже не снимал матерчатую шубу, красную с белым воротником, дожидаясь праздничного стояния на ватном сугробе.
Одной рукавицей Дед Мороз сжимал высокий посох, упёртый в ту же фанерку под ногами, а вторая держала мешок, переброшенный за спину.
Мешок, однако, был накрепко обвязан красной тесьмой и обстрочен слишком крепким швом, который не пускал проверить – что это там в нём бугрится?
Ой! Чуть не забыл разноцветное миганье крохотульных лампочек на тонких проводах!
Они развешивались по Ёлке раньше всего остального, а провода уходили в тяжёлый электрический трансформатор, под тот же самый сугроб из ваты.
Электрогирлянду Папа сам сделал, вместе с трансформатором, а лампочки покрасил Маминым лаком для маникюра, и ещё зелёнкой из аптечного ящика в прихожей, и ещё чем-то жёлтым.
. .. .
И маску Медведя для детсадовского утренника мне тоже Папа сделал. Мама объяснила ему как, а он уже у себя на работе нашёл особую глину, и на куске фанеры вылепил из неё морду со стоячим носом.
Когда глина стала твердокаменной, Папа и Мама, по очереди, покрыли её слоями марли и кусочками газеты, размокшей от воды. Прошло два дня, пока газета подсыхала и твердела поверх морды на табуретке, возле батареи отопления.
Затем глину выбросили и – ух, ты! – получилась маска из папье-маше с дырочками для глаз.
Маску покрасили коричневой акварелью, и Мама пошила костюм Медведя из коричневого сатина, где в шаровары надо одеваться через курточку.
Так что, с такой мордой, на утреннике я уже не завидовал дровосекам, у которых фанерные топорики через плечо.
(…и до сих пор Новый год для меня пахнет акварельными красками, а может они – Новым годом. Вот с этим как-то всё не выходит поконкретнее определиться…)
~ ~ ~
А когда в спальне родителей разбирают их большую кровать, а её части переносят в детскую, значит вечером, вместо неё, туда притащат разные столы и стулья от соседей.
Там соберётся много взрослых, а к нам в детскую придут играть соседские дети.
И когда уж станет совсем поздно, а гостевые дети разойдутся по своим квартирам, я проберусь в комнату родителей, где шумно и гамно, и глаза щипает серый туман папиросного дыма, а многие дяди говорят голосом, чтобы погромче голоса у других дядей.
Потом старик Морозов объявит, что в молодости он грёб на вёслах на свидание за 17 километров, а его сосед за столом подтвердит, что, да, значит то оно того стоило.
И всех очень обрадует такая хорошая новость, всю комнату зальёт счастливый смех, люди ухватятся друг за друга и на радостях закружатся в танце, и заполнят всю комнату своим высоким ростом до самого потолка.
А вместе с ними будет кружиться пластинка на патефоне, который принёс папа Савкиных, чтобы играла музыка. Меня тоже кто-то покружит, но слишком близко к абажуру.
Потом они снова раскричатся, не слушая, кто что говорит, а Мама, сидя за столом, заведёт песню про огни на улицах Саратова, полного холостых парней, и веки её глаз осоловело сползут вниз, до середины.
Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и начну просить: «Мама, не надо петь, ну, не пей, пожалуйста!»
Она засмеётся и отодвинет свой стаканчик на столе, и скажет, что вот не пьёт уже, и запоёт дальше.
Потом гости станут очень долго расходиться и уносить столы по своим квартирам, и всё так же громко спорить, но не слушать, даже когда уже на площадке, за нашей дверью настежь.
Меня пошлют в детскую, где Саша давно спит, а Наташа тут же вскинет голову со своей подушки.
На кухне будет постукивать посуда, которую моют Баба Марфа с Мамой, а потом свет в нашей комнате ненадолго включат, чтоб унести звяканье кроватных частей.
~ ~ ~
Кроме своей работы, Мама вечерами уходила ещё на Художественную Самодеятельность в Дом Офицеров, который очень далеко, и я знал это, потому что иногда родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке-Наташке.
Каждое кино начиналось очень громкой музыкой и большими круглыми часами на Кремлёвской башне, которая открывала каждый новый номер киножурнала «Новости Дня», где чёрнолицые шахтёры улыбаются белыми зубами и дружной толпой шагают в своих касках, а одинокие ткачихи, в белых косынках на волосах, ходят по длинным пустым залам, где нет никого, только дёргаются длинные белые нити в станках, а множество людей, с непокрытыми головами, радостно стоят в громадном светлом зале и быстро-быстро хлопают в ладоши.
Но однажды меня до слёз напугала новость, где чёрные бульдозеры мяли гусеницами и толкали груды голых трупов, чтобы заполнить глубокие чёрные рвы Фашистского концлагеря.
Мама сказала мне закрыть глаза и не смотреть, и после этого меня уже больше в кино не водили.
Однако когда Художественная Самодеятельность представляла свой концерт в Доме Офицеров, Папа взял меня с собой.
Разные люди Художественной Самодеятельности выходили на сцену петь под один и тот же баян, и зрители им за это хлопали.
Потом всю сцену оставили одному человеку, который долго что-то говорил, но я не мог разобрать, что именно, хотя он говорил всё громче и громче, чтобы ему тоже похлопали.
Наконец, вышли много тёть в длинных платьях танцевать с дяденьками в высоких сапогах, и Папа сказал: «Ага! Вот и Мамочка твоя!»
Только я никак не мог её увидеть, потому что когда в одинаковых длинных платьях, все тётеньки совсем одинаковые. Папе пришлось показать мне ещё раз, кто из них Мама, и после этого я не сводил с неё глаз, чтобы не затерялась.
Если бы не такое пристальное внимание, я, возможно, пропустил бы тот миг, что застрял во мне на долгие годы, как заноза, которую невозможно вытащить и лучше просто не бередить и не надавливать то место, где сидит…
Танцовщицы на сцене кружились всё быстрей и быстрее, их длинные юбки тоже вертелись, подымаясь фонариком до колен, но юбка моей Мамы вдруг всплеснулась и оголила её ноги до самых трусиков.
Нестерпимый стыд хлестнул мне по лицу, и остальной концерт я просидел упорно глядя на красную краску половых досок, далеко внизу от моих свешенных валенков, и не поднимал головы, хоть как громко ни хлопали бы вокруг, а весь обратный долгий путь домой, я не разговаривал ни с кем из моих родителей, и не отвечал почему я такой надутый.
(…в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал…)
Но кому вообще нужны эти концерты, если на стене в нашей детской есть блестящий коричневый ящичек радио? Оно может и петь, и говорить, и играть музыку.
Мы, дети, хорошо знали, что надо покрутить белый регулятор, добавляя громкости, и со всех ног бежать по дому, созывая всю семью – скорее! идите! – когда объявят выступление Аркадия Райкина, чтобы всем вместе хохотать под ящичком на стене.
И – наоборот, мы быстренько спускали звук, или даже совсем выключали радио, если начинался концерт для виолончели с оркестром, или какой-то дяденька рассказывал про победу кубинцев на Революционной Кубе, которая его так обрадовала, что он выдал две дневные нормы за одну смену, назло реваншистам и их вождю Аденауэру…
~ ~ ~
А Первомай совершенно недомашний праздник. До него надо долго шагать по дороге от углового здания Квартала, спуститься до самого низа Горки, а там опять идти и идти. Не в одиночку, конечно, много людей шли тем же путём, в одну и ту же сторону – и взрослые, и дети.
Люди весело приветствовали друг друга, и несли в руках охапки воздушных шариков или гибкие веточки, усаженные самодельными листьями из нежно-зелёной папиросной бумаги, каждый листочек примотан куском чёрной нитки, туго-претуго, чтобы хорошо держался.
Ещё на Первомай несли красные полосы материи, такие длинные, что их вязали на пару высоких шестов. Часто попадались портреты разных дядей, лысых и не так чтоб очень, и каждый на отдельной толстой палке.
Как почти любой другой ребёнок, я нёс красный прямоугольничек флажка на тонкой – как карандаш, только подлиннее – палочке.
Жёлтый кружок в жёлтой решеточке изображал, в центре флажка, земной шар, над которым завис неподвижный жёлтый голубь, а поверх него жёлтые буквы «МИРУ – МИР!»
(…конечно, в то время я не умел ещё читать, однако те флажки не изменялись десятилетиями, чтобы все тугодумы и неуспевающие смогли бы догнать, со временем…)
И пока мы так все и шагали, издалека к нам приближалась музыка. Чем ближе, тем громче звучала она и заставляла нас шагать отчётливее.
И уже прекращались всякие пустые разговоры, а вскоре даже не пустые, а всяческие вообще глушились громкими ярко сверкающими трубами, в руках солдатского строя музыкантов. А с ними большущий барабан, – бум-бум-бум! – под высоким красным балконом с дядями, застывшими наверху, в офицерских фуражках.
Только балкон какой-то непонятный, совсем даже без дома за его спиной…
. .. .
После одного из Первомаев, мне захотелось нарисовать праздник, поэтому Баба Марфа дала мне бумагу и карандаш, простой…
По центру листа я нарисовал большой круг воздушного шара, чья ниточка спускалась вниз – за край бумаги.
Он хорошо смотрелся, – большой такой, праздничный. Но мне хотелось большего, я хотел, чтобы праздник был во всём мире, поэтому справа от шарика я нарисовал забор из плотных досок, за которым живут не нашенские, а Немцы и другие враги из киножурнала в Доме Офицеров.
Только никого из них не видно, конечно, потому что за забором.
Ну, ладно, Немцы! Пусть и у вас будет праздник тоже! И я нарисовал ещё один шарик на ниточке, которая тянулась из позади забора.
Наконец, чтобы шарики не спутались, – для понятности: кто, где празднует, я нарисовал жирный крест на вражеском шару.
Затем я чуть полюбовался своим художеством, и побежал показывать картину, для начала – бабушке…
Сперва она никак не разбиралась, что к чему, и мне пришлось всё ей объяснять.
Но когда я дошёл до места, что пусть и у Немцев тоже будет праздник – жалко, что ли? – она меня вдруг резко оборвала, и подвергла суровой критике.
Мне давно пора знать, так она сказала, что из-за этих моих шариков с крестами, машина «чёрный воронок» приедет к нам домой. И тот «воронок» арестует и увезёт моего Папу, а разве этого, спросила она, я хочу?
Мне стало жалко Папу, и страшно оставаться без него.
Разрыдавшись, я скомкал злосчастный рисунок, убежал в ванную и сунул смятую бумагу за чугунную дверцу Титана, – котла для нагревания воды, где зажигали огонь перед купанием и стиркой…
~ ~ ~
Самое трудное по утрам – покинуть постель. Вот, кажется, всё бы отдал за одну ещё только минуточку полежать, и чтобы без криков через дверь, что пора подыматься в садик.
В одно из таких утр, подушка у меня под головой оказалась мягче белых завитушек облачка на небе, а вмявшийся под спиной матрас превратился в точный слепок моего тела, и охватил его мягким объятием, оторваться от такой неги и тепла, накопленного под одеялом за ночь, превосходило мыслимые пределы человечьих сил.
Вот я и лежал дальше, покуда не явилось пугающе чёткое осознание – если сию минуту не стряхнуть эту засасывающую в блаженство дрёму, то я никогда не приду в детский сад, и вообще никуда не приду, потому что это будет смерть во сне.
Разумеется, настолько вычурные фигуры речи в ту пору оставались вне пределов моего обихода. Да, впрочем, в них, как и в других словесных выкрутасах, я, не особо-то нуждался, поскольку мысли приходили в виде ощущений. Так что, когда посреди дрёмы навалился страх, я – испугался, вылез в холод комнаты и начал торопливо одеваться…
По воскресеньям можно было поваляться и подольше, но постель уже ни разу не принимала настолько сладостную форму…
В какое-то из воскресений я проснулся в комнате один, и услыхал где-то за дверью весёлые Сашки-Наташкины взвизги. Одевшись, я выскочил в коридор, где их не оказалось.
На кухне тоже нет. Там только Баба Марфа в одиночку бряцала кастрюльными крышками. Ага! Вот снова смех в спальне родителей!
Я вбежал в самый разгар веселья – мои брат-сестра и Мама ухохатывались над бесформенно белым комом, что стоял в углу на голых ногах. Конечно, это Папа! Накинул на себя толстое одеяло с родительской кровати, и теперь высится там неуклюже, возле гардероба.
Но тут эти две ноги начали совместно прыгать, всколыхивая вислые складки ногастого кома. Жуткое белое голоногое существо отрезало путь к выходу, оттесняя Маму и нас троих к балконной двери. О, как мы смеялись! И всё крепче ухватывались за Мамин халат.
Потом один из нас расплакался, и Мама сказала: «Да, что ты глупенький! Это же Папа!» Но Саша не унимался (или, может, Наташа, но только не я, хотя мой смех всё больше скатывался к истеричной икоте).
Тогда Мама сказала: «Ну, хватит, Коля!» И одеяло выпрямилось во весь рост и свалилось, открывая лицо смеющегося Папы, в трусах и майке, и мы все вместе начали успокаивать Сашу, который сидел высоко на руках у Мамы и недоверчиво пытался засмеяться сквозь слёзы.
(…смех и страх нераздельны и нет ничего страшнее, чем не разбери пойми что…)
А утром в понедельник я прибрёл в комнату родителей расплакаться и признаться, что ночью я опять уписялся. Они уже одевались и Папа сказал: «Тоже мне! Парень называется!»
А Мама велела снять трусики и залезть в их постель. С гардеробной полки она достала сухие, бросила поверх одеяла, под которым лежал уже я, и вышла за Папой на кухню.
Под одеялом, ещё тёплым от их тепла, было так хорошо. И простыня такая мягкая, ласковая. От удовольствия, я потянулся в потягушеньки, сколько тянулось, всеми руками и ногами.
Моя правая рука угодила под подушку, и вытащила непонятную заскорузлую тряпку. Я понятия не имел, зачем она тут, но чувствовал, что прикоснулся к чему-то стыдному, про что нельзя никого спрашивать…
~ ~ ~
Трудный вопрос: что было вкуснее – Мамино печенье или пышки Бабы Марфы, которые они пекли по праздникам в синей электрической духовке «Харьков»…
Свои дни Баба Марфа коротала на кухне за стряпнёй и мытьём посуды, или сидела в детской комнате на своей койке в углу, чтоб не мешать играм.
По вечерам она одевала очки и читала нам книгу «Русские Былины», про богатырей, которые бились с несметными полчищами или со Змеем Горынычем, а для отдыха от битв, богатыри ездили в город Киев, погостить на пирах у князя Владимира Красное Солнышко. И тогда кроватная сетка прогибалась под дополнительным весом нас троих, обсевших Бабу Марфу.
А если богатырям случалось закручиниться между битвами, то они вспоминали мать, каждый свою, и к своим разным, но одинаково отсутствующим матерям, они обращались с одним и тем же упрёком. Эх, да зачем же эти матери не завернули будущих героев в белую тряпицу, пока те были ещё младенчиками несмышлёными, да и не бросили их в быструю Речку-Матушку…
Только Илья Муромец и Богатырь Святогор, который стал таким большим и сильным, что даже Мать-Сыра-Земля не могла уж выносить его, и ему пришлось уйти в горы, где скалы и камни как-то пока что выдерживали, никогда не заводили этих причитаний про белу тряпицу, даже когда им случалось очень горько прикручиниться…
Иногда некоторые из богатырей затевали бой с какой-нибудь девицей-красавицей, переодетой в воинские доспехи. Такие стычки могли заканчиваться с переменным успехом, но в последний момент у побеждённого – будь то девица или, как ни странно, богатырь – неизменно находились одни и те же слова: «Ты меня не губи, а напои-накорми, да поцелуй в уста сахарные».
Посреди всех многажды слушанных былин, я знал места таких поединков со сладким концом, они мне особенно нравились, и я заранее их предвкушал…
. .. .
Ванную Баба Марфа называла «баней» и, после еженедельного купания, возвращалась в детскую распаренной до красноты, усаживалась на свою койку, чуть ли не телешом – в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке на лямках, и – остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы.
На левом предплечье у неё висела большая родинка в виде женского соска – так называемое «сучье вымя».
В ходе одного из таких остываний, когда она ничего, казалось, не замечает кроме пластмассового гребешка и влажных прядей своих волос, я улучил момент особо бурных пререканий моих брата-сестры, на большом диване, и заполз под пружинную сетку в узкой бабкиной койке, просевшую под её весом.
Там я осторожно перевернулся на спину и заглянул вверх – под юбку между широко расставленных и крепко упёртых в пол ног. Зачем? Я не знал.
Да ничего и видно-то не было в тёмном сумраке изнаночного купола её юбки. И я уполз прочь со всей возможной осторожностью, чувствуя запоздалый стыд и сильно подозревая, что от неё не утаилось моё заползновение…
~ ~ ~
Саша был надёжный младший брат, доверчивый и молчаливый.
Он родился вслед за шустрой Наташкой и напугал медицинских работников посиневшим цветом лица, из-за пуповины, которая захлестнула его и чуть не удавила. Несмотря на это, он родился в сорочке, хотя ту всё равно в роддоме с него сняли. Мама говорила, что из сорочек новорожденных делают какое-то особое лекарство.
А Наташка и впрямь оказалась ушлой выдрой. Она первая узнавала все новости – что назавтра Баба Марфа будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже въезжают новые соседи, что в субботу родители уйдут куда-то в гости, и что никогда-никогда нельзя убивать лягушку, не то дождь польёт.
Баба Марфа заплетала ей две косички по бокам от затылка, вперемешку с ленточками, чтобы каждую из косичек закончить красивым бантом. Но жил такой бант недолго, и распадался на тугой узел и пару узких хвостиков из ленты. Наверное, из-за усердного верчения головой во все стороны примечать: что-где-когда?
Двухлетняя разница в возрасте давала мне прочный запас авторитета в глазах младших. Однако, когда Саша молчком повторил моё восхождение на чердак, то этим поступком, он как бы обогнал меня на два года. Конечно же, ни он, ни я, ни Наташа не могли в ту пору выразить словами такие дедуктивные вычисления. Мы оставались на уровне эмоциональных ощущений, выразимых междометиями типа «ух, ты!» или «эх, ты!»
~ ~ ~
Меня со всех сторон обуревало желание упрочить свой авторитет и уважение, шатнутое в глазах двойняшек, не говоря уж про свои личные. Однако при всей его всестороннести, желанию оставалось только помалкивать в тряпочку из-за жёсткой ограниченности словарного запаса.
Возможно, к неудовлетворённости примешивались некие, невыразимые даже пером классиков, причины, и вся эта шайка-лейка, объединённымии усилиями, довела до случившегося в тот поздний вечер.
В полупотёмках после щелчка выключателя, уложенные в свой диванный «валет» мелкие всё ещё брыкались, с обычной безнаказанностью в момент, когда Баба Марфа не могла шумнуть, застыв у изголовья своей койки для шёпотного общения с потолком.
И вдруг среди довольно относительного полумрака, из-под реально тёплого одеяла поверх алюминиевой раскладушки в центре комнаты, раздался голос, мой: «Бабка? А ты знаешь, что Бог – сопляк?».
Шёпот пресёкся, а через миг силуэт в углу прорвало потоком несдержанных угроз, выплёскивая, в полный голос, картину красной сковородищи, раскалённой на весь ад, чтоб черти её протирали моим богомерзким языком.
Однако, мотивируясь благоговейной тишью на неподвижно замершем диване, я отвечал наглым смехом в адрес чертей и предстоящих мук лизания: «А так и что! Всё равно, твой Бог – сопляк!»
Наутро Баба Марфа со мной не разговаривала. По возвращении из садика, я выслушал Наташкин обзор новостей, что Баба Марфа всё рассказала Папе, когда он пришёл с третьей смены, и плакала на кухне. Сейчас родители ушли куда-то в гости, но мне точно будет, да ещё как!
На мои заискивающие попытки восстановить общение, Баба Марфа реагировала неприступным молчанием, и вскоре ушла на кухню…
Невыносимо тянулись часы подавленного ожиданья, прежде чем хлопнула входная дверь и в прихожей раздались родительские голоса. Переместясь на кухню, они звучали там всё горячей и громче. Дверь нашей комнаты не позволяла разобрать о чём.
Громкость на кухне нарастала до момента, когда у двери больше не хватило сил держаться. Дрогнув, она вдруг резко распахнулась под рукой Папы.
– Что?! Над старшими измываться? Я тебе дам «сопляка»!
Его руки выхватили ремень из брюк. Чёрная змея сверкнула хромом пряжки-головы. Взвилась к потолоку, но не успела врезаться – рука, схватившая за хвост, прервала взмыв змеи, и резко дёрнула ремень книзу.
Незнаемая прежде боль ожгла меня. Ещё. И ещё.
Взвизжав, я сключился и закатился под бабкину койку – укрыться от ремня. Ухватив железные прутья боковины, Папа мощным рывком выдёргивает койку в центр комнаты.
От неожиданности, заставшей его полностью врасплох, матрас шлёпнулся на пол, таща за собой всю прочую постель в скомканную груду под стеной.
На торопливых четвереньках, настигаю голое железо койки, чтобы нырнуть под щит её пружинно прядающей сетки. Койка пустилась в пляс на двух ногах, подпрыгивает, скачет, стуча о доски пола.
Но Папа крепко держит боковину, и хлещет необъезженную скакунью по панцерным бокам – оттуда, отсюда – поочерёдно.
С необъяснимой прытью, я не отстаю от взбрыков сетки, что часто бряцает над головой, шмыгаю, словно ретивый поскакун, под её брюхом, вплетая свои вопли «Папонька! Родненький! Не буду! Никогда не буду!» в его осатанелое «Сопляк! Гадёныш!»
Из кухни рысью вбежали Мама с бабой Марфой.
Мама закричала: «Коля! Не надо!» – и выставила руку, принять на себя охлест ремнём. Бабка тоже заголосила, и они вдвоём увели Папу из комнаты.
Жалко скуля, я тру вспухающие рубцы, и прячу глаза от младших. Они молчат, окаменело вжавшись в спинку диванища…
~ ~ ~
Во Дворе мы играли в Классики…
Прежде всего, нужен кусок мела, чтобы нарисовать большой прямоугольник на бетоне дорожки. Делишь его пополам сверху донизу. Затем слева направо, то есть, поперёк, прочерчиваешь 4 линии, с примерной удалённостью одна от другой. Образовались пять пар квадратов. Ну, почти квадратов (потом у тебя лучше станет получаться), каждая пара на голове другой, только под первой нету пары, – она на самом дне. Вот тебе и классики – как бы таблица: две колонки из пяти строк.
Правда, колонки и таблицы не слишком-то и важны, ты их не проходил. И совсем не факт, что когда станешь школьником будешь их учить, вообще. Тем более, что к тому времени на классики уже не тянет. Вообще. Зато сейчас понадобится битка, – это песок, насыпанный в пустую баночку-жестяночку из-под обувной ваксы.
Битка – продукт разделения труда: жестянка держит песок от рассыпания, а он придаёт ей нужную увесистость. Битка – как бы диск для прицельного метания.
Теперь, стоя снаружи под первой колонкой, вбрасываешь битку в нижний слева классик-квадрат и прыгаешь туда же на одной ноге, чтобы поднять битку и скакать дальше, через остальную таблицу (до верха первой колонки и вниз вдоль второй, по одному прыжку на каждый классик), на одной и той же ноге, чтобы завершающим прыжком, через нижнюю черту второй колонки, выпрыгнуть на волю, где можно ходить двумя ногами. Тур по параболе завершён.
Если сошло без излишнего шума (стоит лишь твоей сандалете приземиться поблизости любой из меловых линий, то остальные игроки, привязчиво внимательные к твоим перемещениям, испустят радостный крик, что ты на неё наступил), то вбрасывай битку в следующий классик, и скачи новый тур.
Когда битка побывает во всех (в порядке параболических номеров) классиках, один из них помечаешь, как свой личный «домик», и в дальнейшей игре можешь чувствовать себя в нём, как дома – опустить вторую ногу и отдохнуть. Но конечно, это больше показуха, чем необходимость.
А если при вбросе битки, она не угодила в нужный классик или застряла на линии, или же ты наступил на какую-то черту, тогда в игру вступает следующий, а ты становишься зрителем, придирчиво следящим за одноногой скачкой…
Ещё были игры с мячом. Например, ударяя мяч о землю – без остановки, в одно касание,– каждый шлепок ладонью следовало сопроводить отдельным словом-вскликом: «Я! – Знаю! – Пять! – Имён! – Девочек!» На каждый из последующих ударов по резиновому боку, нужно выкрикнуть пять любых, но непременно женских и без повторов.
Затем, подряд, и не снижая темпа, шли пять имён мальчиков, пять цветков, пять животных и т. д., и т. п., покуда мячу не надоест всё это, и он отскочит криво, вкось, куда уж не поспеть, или же пока не заплетёшься языком в своих речитативах…
Другая игра с мячом не требовала интеллектуального напряга. Просто мечешь мяч в поблекло-розовую штукатурку стены дома (поближе к его углу, подальше от окна на первом этаже). Прикинув место приземления отскочившего мяча, ты должен перепрыгнуть его на излёте широко раздвинутыми ногами, прежде чем он ударится о землю…
Игрок за твоей спиной подхватывает мяч, отскочивший от земли, чтобы снова бросить о стену, но прыгать уже ему, а ловить – тебе. Проще некуда.
Однако участников может оказаться больше, и тогда придётся ждать в очереди попрыгунчиков. Впрочем, движется она довольно быстро.
Меня завораживала бесконечность этой игры. Типа картинок на красном боку Огнетушителя, где за каждым кувыркнутым идёт следующий…
Играли мы и вне пределов Двора, за неизменно пустым бетоном дороги, охватившей кварталы-близнецы.
Точно напротив нашего дома, у самого начала спуска к Учебке Новобранцев, высокие стенки забора из досок ограждали два ряда железных ящиков для мусора из нашего Квартала.
Правее от Мусорки – зелёное поле, ровное, если не считать кучи песка, расползшейся у забора, которая, наверное, осталась ещё со времён, когда зэки бетонировали площадку под железные ящики.
Впоследствии, по мере заселения Двора, куча стала использоваться, как любой песок, любыми детьми, в любой песочнице.
Помимо общеизвестных и традиционных, у нас имелась особая игра с песком, которая никак не называлась. Просто зачерпываешь пригоршню песка и бросаешь вверх, а когда он моросит обратно, нужно поймать в ладонь, сколько насыплется.
Над уловом произносилась ритуальная формула: «Ленину – столько!»
Ленинский пай тоже отправляется во взлёт, и над вторым уловом ты меняешь адресата: «Сталину – столько!»
Песок из третьего подброса никто не ловил, наоборот, во избежание падающего песка, руки прятались за спину, а потом ещё и вытряхались, ладонью об ладонь, для гарантии, что и песчинка случайно не прилипла: «А Гитлеру – вот сколько!»
Подстроенная обездоленность третьего, мне не нравилась, однако я помалкивал, что оставлять нарочно без самой даже крохотной песчинки – нечестно.
Но как-то раз, играя с песком кучи в одиночку, я нарушил правила, поймав щепотку и для Гитлера, хотя и знал, что он плохой и даже с хвостом, как выяснилось при поимке под мостом…
. .. .
Помимо всего прочего, на окраинах кучи мы строили «секреты»: выскребали мелкие ямки, чтобы выстелить дно головками цветков из-посреди окружающей травы, и придавить осколком пыльного стекла. Лепестки плющились, и глядели сквозь пыль с невыразимо красивой грустью.
Ямка заравнивалась песком, и мы сговаривались «проверить секрет» на следующий день, но либо забывали, либо шёл дождь, а потом мы уже не могли отыскать «секрет» и просто делали следующий…
. .. .
Однажды дождь захватил меня в ближней к подъезду беседке Двора. Вернее, это не дождь даже грянул, а смесь грозы с потопом.
Чёрные тучи навалились разом, всё потемнело снизу доверху, будто вот-вот уже и ночь. Бывшие в беседке взрослые и дети пустились врассыпную, по дорожкам к своим подъездам.
Только я задержался над забытой кем-то книгой, где трое охотников бродят, на картинках, по горам, с длинными ружьями. Тут-то и хлынул сверху водопад.
Бежать домой сквозь струи водонизвержения даже и подумать страшно, оставалось только – переждать.
Гроза разразилась невиданная, молнии раздирали небо над всем Кварталом, из края в край. Беседка вздрагивала от оглушительных раскатов грома. Шквалистый вихрь забрасывал полосы дождя до середины круга бетонированного пола.
Я отнёс книгу на брусья лавки вдоль подветренной стороны, однако некоторые шальные капли добивали и туда. Было жутко, и мокро, и холодно, и без конца и края.
Когда гроза всё же закончилась, и в клочья подранные тучи разошлись, открылось синее небо и стало ясно, что день совсем ещё не прошёл, и что моя сестра Наташа бежит от нашего подъезда с уже ненужным зонтиком, потому что Мама послала её звать меня домой.
– Мы знали, что ты тут,– сказала она запыханно,– тебя сначала видно было.
~ ~ ~
(…и подумать жутко даже, будто у меня особый нюх на конспираторов, однако странное стечение случайных обстоятельств неизбежно заводит не в одно так в другое место, где зреет некий тайный сговор…)
Когда три мальчика постарше начали в моём присутствии обмениваться намёками явных заговорщиков типа:
– Так значит сегодня?
– Точно пойдём?
– После садика, да?
Мне стало горько и обидно, потому что ясно же – тут готовится какое-то приключение, но так вот и пройдёт ведь мимо, а мне опять останется каждодневное одно и то же. Поэтому я встал лицом к лицу с предводителем сговора и спросил напрямую:
– А куда вы идёте?
– На Кудыкины Горы – воровать помидоры!
– Можно и мне с вами?
– Ладно.
У меня уже имелось смутное понятие, что воровать нехорошо, хоть я и не знал, как это делается. Однако мне ни разу в жизни не встречались горы, а только лес, речка да невысокий, поросший Елями и Сосенками холм Бугорок, обрывистый песчаный бок которого завершал зелёный луг, расстилавшийся к нему от забора Квартальной Мусорки.
Однако все смутности отметались нестерпимым желанием дивных кудыкинских помидоров. И мне уже неясно виделись их сочные округлые бока, мягко лоснящиеся красным.
День проходил в ожидании часа, когда взрослые придут разбирать своих детей. И он таки настал. Прежде всего, я отказался идти домой с чьей-то посторонней мамой, которую моя просила прихватить и меня тоже.
– Нет, я с мальчиками пойду, чтобы быстрее.
Однако, оказавшись за воротами, четвёрка заговорщиков свернула не на короткую тропу через лес, а к широкой грунтовой дороге, по которой вообще никто и никогда не ездил.
Дорога повела бесколёсную компанию вверх, затем вниз, сделала поворот, а я всё высматривал по сторонам, и спрашивал одно и то же – ну, когда же уже покажутся Кудыкины Горы?
Ответы становились всё короче, звучали неохотнее, и я уныло приумолк, чтоб не спугнуть своё участие в помидорном приключении.
А когда мы вышли на дорогу из бетонных плит, все щели между которыми залиты полосами чёрного гудрона, чтобы ровнее ездилось, я её тут же опознал. Ведь это именно она вела к Дому Офицеров.
Однако в тех краях помидоров не предвидилось. Мы пересекли бетон и углубились в густые гибкие кусты с широкой тропой через их чащу, которая закончилась возле дома из серых от старости брёвен. Повыше двери поблескивала вывеска под стеклом для тех, кто умеет читать.
Отсюда участники заговора дальше уже никуда не шли, словно выжидая чего-то. Забыв про горы, мальчики бездельно шатались от кустов к серому дому и обратно, пока оттуда не выступил сердитый дяденька, и стал прогонять нас.
Наш предводитель отвечал, что родители прислали его забрать газеты и почту, но дяденька ещё громче рассердился, и я понёс домой жизненный опыт, – в чём смысл хождения на Кудыкины Горы…
. .. .
И всё же меня не покидала уверенность, что приключения и странствия обязательно начнут случаться, когда-нибудь. Только надо заранее к ним подготавливаться. Вот почему, когда в пустой кухне мне на глаза попался скучающий в грустном одиночестве коробок спичек, я и опомниться не успел, а рука уже – хвать его! И только после этого мне подумалось, что надо же развить в себе умения необходимые для жизни. Или что-то вроде того. Но точно помню, что оправдание нашлось…
Пара первых опасливых проб удостоверила, что зажечь спичку – проще простого.
И тут же взыграл порыв похвасталься кому-то, на что я теперь способен. Но кому?
Конечно же, Сашке-Наташке, их такая редкая среди детей способность удивит больше, чем Бабу Марфу. К тому же, мой подмоченный авторитет нуждался в подсушке и, возможно, штопке, после недавних провалов…
(…разумеется, перечень мотивов сделан задним числом, из неизмеримо далёкого будущего – моего нынешнего настоящего, над этой картошкой в этом костре.
Но в том, недостижимо далёком прошлом, без всяких умствований и обоснований, я мигом сообразил, что…)
Надо позвать младших в какое-то укромное местечко и показать им моё владение огнём. А самое из наиболее подходящих мест – под кроватью родителей в их комнате, куда мы и заползли гуськом.
При виде коробка в моих руках, Наташа шёпотом заохала. Саша молча посапывал, он внимательно следил за процессом.
Первая спичка вспыхнула, но угасла чересчур быстро. Следующий огненный цветок красиво распустился, но вдруг шатнулся слишком близко к тюлевому покрывалу, что ниспадало с придвинутого к стене края кровати.
Узкий кончик огня потянулся (сам собою!) вперёд,– живая жёлтая сосулька весело заструилась – кверх-ногами – из чёрной, ширящейся дырки в тюли.
Какой-то промежуток времени я недоумённо наблюдал, как дыра превращается в горизонтальную полосу с неровной бахромой огня, прежде чем значение живого натюрморта мне дошло. Кроватная сетка, упираясь в голову, не пускала вскочить во весь рост, но я крикнул моим сестре-брату: «Пожар! Убегайте! Пожар!»
Однако эти глупыши остались лежать на досках пола, и только разревелись хором…
Я выкатился из-под кровати и побежал через площадку к Зиминым, где Мама и Баба Марфа сидели на кухне, где тётя Полина Зимина их угощала чаем.
На моё сбивчивое объявление пожарной тревоги, все три женщины метнулись через площадку. Я добежал последним.
Под потолком прихожей неторопливо проворачивались толстые клубы жёлтого дыма. Дверь комнаты родителей стояла настежь. Вдоль стены, поверх родительской кровати весёло плясали полуметровые языки пламени.
Комната тонула в синевато белом тумане, и где-то в нём по-прежнему ревели двойняшки.
Баба Марфа сдёрнула матрас и всю постель на пол, и тоже присоединилась к танцу, торопливо выплясывая шлёпанцами по огню. Свою чечётку она сопровождала вскриками: «Батюшки! Батюшки!». Мама звала Сашу с Наташей скорее вылезать из-под кровати.
Огонь перепрыгнул на тюлевую занавеску балконной двери, и Баба Марфа оборвала её голыми руками. На кухне Полина Зимина грюкала кастрюлями о раковину, наполняя их водой из-под крана. Мама отвела двойняшек в детскую комнату, бегом вернулась и приказала мне идти туда же…
Мы сидели на большом диване тесным рядком. Мы молчали. Мы хранили неподвижность. Внимательно вслушивались через закрытую дверь детской в беготню, туда-сюда, по коридору, в непрерывный шум воды из кухонного крана, в отрывистые восклицания женщин. Что теперь будет?
Потом шум мало-помалу унялся, хлопнула входная дверь за уходящей тётей Полиной. Из родительской спальни доносилось постукивание швабры, как при влажной уборке, из туалета – плеск сливаемой в унитаз воды.
И – наступила полная тишина…
Дверь открылась. На пороге стояла Мама с широким Флотским ремнём в руках.
– Иди сюда!– позвала она, не уточняя кого конкретно, но мы трое знали, кому сказано…
Я поднялся и пошёл получать по заслугам…
Мы сошлись посередине комнаты, под шёлковым абажуром в потолке.
– Никогда не смей больше! Негодяя кусок!– сказала Мама, и замахнулась ремнём.
Я сключился. Шлепок пришёлся на плечо. Вот именно! – шлепок, а не удар – ни капельки ж не больно.
Она повернулась и вышла… Ничто по сравнению с тем, что влетит мне от Папы, когда придёт с работы и увидит руки Бабы Марфы, забинтованные после смазки постным маслом…
Но вот щёлкнула дверь в прихожей, и голос Папы сказал: «Что за х… гм… Что тут у вас такое?», Мама быстро прошла туда из кухни.
Что именно она говорит ему – слышно не было, но эти вот слова я различил очень чётко: «Я уже наказала его, Коля»…
Папа зашёл в их комнату – оценить ущерб – и вскоре пришёл в нашу. «Эх, ты-и!» – было всё, что он мне сказал.
. .. .
Пару дней в квартире стоял крепкий запах гари. Ковровую дорожку из комнаты родителей порезали на более короткие половички. Остатки тюлевой занавеси и сгоревшую постель Папа вытащил на Мусорку через дорогу.
Ещё через пару лет, когда я уже умел читать и мне попадался спичечный коробок с грозным предупреждением на этикетке «Прячьте спички от детей!», я знал, что это и про меня тоже.
~ ~ ~
Поныне, до текущего часа с минутами, хоть убей не нахожу ответа, что именно – в том безвозвратно нежном возрасте – не позволяло мне и на секунду усомниться, что в предстоящем человечеству грядущем про меня напишут книги. Непременно.
За что конкретно – я не знал, но мои щёки заранее жёг стыд при мысли, что будущие жизнеописатели моего детства установят, что да, уже совсем даже большим мальчиком, первоклассником, фактически, мне всё ещё случалось описять ночью свою раскладушку, хотя у Папы уже просто зла не хватало, потому что в моём возрасте, он уже не пудил в постель. Нет! Никогда!
Не говоря уже о том ужасном случае, когда по пути из школы мой живот скрутило невыносимой коликой, но когда измученным галопом я притащил её домой на унитаз, всё встало и застопорилось на полдороге – ни туда ни сюда – покуда Баба Марфа, напуганная моим натужным воем, не ворвалась из кухни в туалет, чтоб выхватить кусок нарезанной ПРАВДЫ из сумки на стене, и выдрать упрямо застрявшую какашку…
Ведь невозможно же писать такое в книге!
{…уже совсем в другой – моей нынешней – жизни, моя жена Сатэник посещала популярную гадалку в разрушенном войной городе Шуше, когда наш сын Ашот сбежал из местной армии из-за неуставных прессований со стороны командира роты, и регулярных избиений на гауптвахте.
В год, когда Ашот родился, Советский Союз трещал по швам, как гнилой орех. Забрезжила надежда какой-то новой жизни. Поманила шальная мечта, что покуда он вырастет, на смену призывам в армию явится служба контрактников. А почему нет? Чем чёрт не шутит… Да видать и у нечистой силы очко не железное перед лицом священного долга Отечеству…
Командир роты, по кличке Кёха, въелся в Ашота из-за личной обиды на несправедливое устройство жизни.– После карабахской войны, его братаны по оружию в генералы вышли, брюха поотрастили, на Джипах их катают личные шофёры, а он, Кёха, так и гниёт на передовой…
Восемь дней Ашот был без вести пропавшим дезертиром, и Сатэник поехала в Шушу, к общепризнанно знающей гадалке, и та её заверила, что всё будет хорошо.
Так и случилось. Ашот пришёл домой, переночевал, и мы отвезли его к месту службы, но к более высоким командирам, чем Капитан Кёха, и после перевода в другой полк, Ашот дослуживал на постах более жаркого района, зато уже без сержантских лычек…
Так вот, в процессе предвидения, гадалка поделилась дополнительной информацией, ну типа бонуса, раз обратились к ней, что моя бабка тревожится обо мне, хотя уже на том свете, но если на этом ей поставить свечку, тогда на том она поуспокоится.
А зовут мою бабку (это всё ещё гадалка) почти что как бы Мария, но всё же по другому…
Меня буквально ошарашила точность экстрасенсорной угадки. Мария и Марфа и впрямь весьма похожие имена двух сестёр из Евангелия. Лео Таксиль уверяет, что даже Сам Иисус иногда в них путался…
А когда моей Бабе Марфе перевалило за 90, она уж и сама порою забывала своё имя. По таким дням ей приходилось звать на помощь дочь: «Ляксандра, а я вот всё думаю – меня как звать-та?»
Ну да, нашла помощницу! Тётка Александра ещё тот подарочек: «Ой, Мамань! И я-чёт не упомню! Может, ты – Анюта?»
– Не-е… По-другому как-то было…
А через пару дней победно объявляла дочери: «Вспомнила! Марфа я! Марфа!»
Легко ли это всё распутать гадалке в древнем городе Шуше?
Однако, тут кое-кто слишком забежал вперёд, потому что в армию сперва меня загребли, а в этом письме – я всё ещё в старшей группе детского сада… Так что, мне лучше заткнуть фонтан заумной чепухи про инфантильную мегаломанию, да вернуться в ту судьбоносную пору, когда детсад завершал свой вклад в процесс формирования моей личности…)
Итак – вперёд, обратно в поворотный 1961…
Чем замечателен этот год (помимо выпуска меня из старшей группы детсада на Объекте)?
Ну, во-1-х, как ни крути его, цифра не меняется – «1961».
Кроме того, в апреле обычное звукотечение программ из коричневого ящика на стене детской оборвалось, радио умолкло на несколько минут, и только треск статических помех подавал признаки, что оно ещё не испустило дух.
Но наконец набатный голос диктора Левитана проколоколил, что через час будет зачитано важное правительственное сообщение.
Баба Марфа начала вздыхать и украдкой креститься…
Однако, когда к назначенному часу вся семья собралась в детской комнате, голос Левитана возвысился в ликующие перезвоны, и оповестил про первый полёт космического корабля с человеком на борту. Наш соотечественник, Юрий Гагарин, за 108 минут облетел земной шар и открыл новую эру в истории человечества…
В Москве и прочих главных городах Советского Союза, люди вышли на улицы для непредвиденной демонстрации, прямо со своих рабочих мест – в халатах и спецовках. Некоторые несли большие листы ватмана, с написанными от руки плакатами: «Мы первые! Ура!».
Тем временем на Объекте, наша детская полнилась бодрыми маршами из радио на стене. Вынужденно повышая голос, Папа нетерпеливо объяснял Маме с Бабой Марфой: «Ну, так и что тут не понятно, а?! Посадили его на ракету, он и облетел!»
Специальный самолёт с Юрием Гагариным на борту близился к Москве и, всё ещё среди облаков, его единственный пассажир был с лёту произведён из Лейтенанта прямиком в Майоры.
К счастью, на борту нашёлся запасной комплект погон именно такого ранга, и в аэропорту он сошёл по трапу с большими майорскими звёздами на плечах светло-серой офицерской шинели.
Парадно печатал шаг новый Майор по ворсу ковровой дорожки, простеленной от самолёта до группы Правительства в плащах и шляпах.
Шнурок одного из начищенных ботинок случайно развязался и хлестал дорожку, на каждый чёткий шаг, но первый космонавт планеты не подал виду и, в общем ликовании, шнурочный непорядок остался незамечен.
{…много лет спустя, нечаянно просматривая кадры знакомой кинохроники, шнурок-раздолбай вдруг бросился мне в глаза, хотя прежде, как и, наверное, все остальные зрители, я видел только лишь лицо Гагарина и отличную выправку…
А сам-то он заметил? Не знаю. Но всё равно держался чётко и уверенно и, вскинув ладонь под козырёк своей фуражки, отрапортовал, что задание Партии и Правительства успешно выполнено…)
Стоя под настенным радио на Объекте, я слабо представлял, как можно облететь земной шар сидя верхом на ракете, но раз это говорит Папа, значит – именно так и открываются новые эры…
. .. .
В виде содействия всем окончательно понять, что эра точно новая, 3 месяца спустя состоялась денежная реформа.
На смену широким и длинным кускам бумаги пришли заметно укорочённые ассигнации, однако копейки остались прежними.
Эти (как и прочие, не столь очевидные) детали реформы, служили темой оживлённых обсуждений на кухне.
В попытке приобщиться к миру взрослых, по ходу очередных дебатов я встал посреди кухни и заявил, что новые однорублёвые бумажки отвратительно желты, а Ленин на них даже и на Ленина-то не похож, а прям тебе чёрт какой-то.
Папа бросил краткий взгляд на пару соседей по площадке, участвовавших в дискуссии, и резко приказал мне не лезть в разговоры взрослых, а сейчас же отправляться в детскую.
Невзирая на чувство оскорблённости, свою обиду я уносил молча. Выходит Баба Марфа может говорить, что ей вздумается, а мне нельзя? (Но этого я не сказал.)
И это при том, что мне уже случалось слышать восхищённые отзывы о моём уме! Я личными ушами слышал, как Мама выдавала информацию для размышления соседкам: «Он иногда такие задаёт вопросы, что даже и меня в тупик ставят». (Это про меня, если кто не понял.)
Меня после подобных слов накрывала волна гордого щипания в носу, как после ситра или минералки с пузырьками.
{…не тут ли корни моей мегаломании? Однако взбучка при обсуждении новых денег послужила мне хорошим уроком – не плагиатничай у бабки, а умничай своим, если отыщется, конечно…
И кстати, о носе, не о том, который задирают, а которым нюхают. В домах других людей, в соседних квартирах или в отдельных домиках, как у Папиного друга Зацепина, всегда чувствуешь какой-то запах. Не обязательно противный, но всегда, и только вот у нас дома никогда ничем таким не пахнет…)
В то лето взрослые кварталов «Горки» увлеклись волейболом.
После работы и домашних дел Мама одевала спортивный костюм и отправлялась на волейбольную площадку, до которой рукой подать – за дорогу и через луг, к песчаному боку Бугорка, похожего на какой-нибудь холм из Русских Былин…
Игра велась «на вылет». Команды сменяли одна другую до бархатистой ночной темени, что сгущалась вокруг жёлтого света лампочки на одиноком деревянном столбе рядом с волейбольной площадкой.
Игроки кричали друг другу упрёки или азартно пререкались с командой по ту сторону сетки, но судье никто не смел перечить, потому что тот высоко сидел, и у него был свисток.
Болельщики менялись тоже. Они приходили и уходили, орали по ходу игры, загодя сколачивали свои команды, – на смену проигрывающей; пришлёпывали на себе кровососных комарих, слетавшихся с писклявым "зззиии…" из темноты, либо гуманно отгребали прочь их полчища широколистыми ветками, отломанными где-нибудь неподалёку…
И я там был, и комарих кормил, но они всего лишь невнятное припоминание, зато память уважительно хранит то редкостное ощущение породнённости, единства – всё это мы, мы все – свои, мы – люди.
Жаль, что кому-то из нас пора уходить, но – посмотри! – вон ещё подходят. Наши. Мы…
{…а ведь было так… пока TV и WIFI не разъединили нас, рассовали по отдельным камерам… где всего-то и жизни, что различишь через глазок экрана в твоём телефоне…)
~ ~ ~
С приближением осени, Мама принялась обучать меня чтению Азбуки с картинками для каждой строчки, где буквы связывала цепь из чёрточек, чтобы послушнее складывались в слова.
Однако даже в таком вспомогательно увязанном виде, буквы упрямо не желали превращаться в слово. Иногда, чтоб сократить азбучные муки, я мухлевал и, рассмотрев картинку рядом с буквами, объявлял: «Лы-у-ны-а… Луна!»
Но Мама отвечала: «Не ври. Это «Ме-сяц».
Я эхал, пыхал и начинал сызнова составлять слова из слогов и, через пару недель, а может, через три (ну, хорошо! спустя целый месяц!), мог уже нараспев вычитывать живописательные тестики в конце Азбуки – про комбайн, что косит колосья в колхозном поле…
. .. .
Юрий Гагарин так и не смог повлиять на Бабу Марфу своим разъяснением на вопрос журналистов, что пока летал, он так и не увидел никакого Бога в небесах, ни даже и вокруг планеты.
Наоборот, она настойчиво и скрытно повела анти-атеистическую пропаганду среди подрастающего меня, чтобы втихаря переманить своего старшего внука к верующим.
Ненавязчиво, но ежедневно, она советовала мне поиметь ввиду, что Бог всё знает, а и к тому же ещё и может всё, даже исполнять любое желание. Какое только захочется.
А главное – за что? Да просто в обмен на одну всего-навсего молитву в день – только и делов-то! Пустяк же, правда? Зато в школе, с Божьей помощью, у меня всё пойдёт как по маслу. Захотел получить «пятёрочку»? Помолись и – получи! Честный обмен, по-Божески, чем плохо, а?
Выгоды обетованной лёгкой жизни ввергли меня в соблазн, и я дрогнул.
Сам вздрог происходил внутри, не отражаясь внешне, однако там, про себя, уже исчезло всякое сомнение, что я – потайной верующий.
Скрывая свою секретную суть и храня наружную невозмутимость, я переметнулся в Бабкин лагерь, чего, конечно, Юрий Гагарин не одобрил бы, не говоря уж про наземных членов Партии. Поэтому тайна веры оставалась неразделённой.
Путь к обеспеченности Божьей помощью усложнялся отсутствием Пастыря. Наставник – первая необходимость для начинающего верующего. Кто мне расскажет, что больше любит потолок, чтобы ему шептали? Как выпросить инструктаж, не раскрывая своей тайны?
Сложилась весьма серьёзная дилемма, один рог которой перечёркивает другой. Самораздирательство какое-то! Причём она досталось мне, жившему чувствами, для передачи которых имелись только "эх!" да "ух!". Задача непомерная для человека, который, если уж начистоту, буквально на днях освоил чтение про комбайн в колхозном поле.
Другое дело взрослые, они запросто находят выражения своим чувствам. Хотя бы тот же Папин друг Зацепин, о котором я толком знать ничего не знаю, но которого, по свидетельству Папы, хлебом не корми, дай только повыражаться. Он просто сыпет ими на каждом шагу.
Неинформированность на тему Боговедения понуждала применять обряды собственноручного производства, то есть, потреблять продукты личного невежества. Причём, довольно регулярно, если не забывал, конечно.
Так, выходя играть во Двор, я на минутку заскакивал в самое укромное место подъезда – за узкую подвальную дверь, чтобы шагнуть в кромешность на пару ступенек ниже, чтобы там отслужить молебен, не вслух даже, а про себя, в уме, то есть: «Ну ладно, Бог. Сам всё знаешь. Видишь же, крещусь вот».
В завершение молитвы накладывалось крестное знамение примерно в области пупка… После чего, с воспрявшим духом, что не забыл исполнить зачётный ритуал, я бежал играть в классики…
Однако, когда до школы оставалась последняя пара дней, в душе моей восстало невесть откуда взявшееся непокорство, и сделало меня Богоотступником.
Я отрёкся от Него. И совершил это открыто, нимало не таясь. И очень громко.
Выйдя в поле чистое (тот самый луг возле Мусорки), я что есть мочи проорал: «Бога нет!»
Крик, прозвучавший посреди пустынной предзакатной тишины, не вызвал отклика.
Довольно одиноко он как-то прозвучал, без эха.
И хотя вокруг никого не было – ну, совершенно ни души – я всё же принял меры предосторожности, просто на всякий. Ведь если кто-то услышит случайно, ну, скажем, из-за позади забора вокруг мусорных баков, то без труда смекнёт: «Ага! Раз этот мальчик заорал, что Бога нет, тогда и дураку ясно – он перед этим верил в Какого-то Него».
А это просто стыд и срам для мальчика, который уже школьник. Не сегодня-завтра.
Поэтому, чтоб не позволить посторонним догадался, вместо отчётливого богохульства, отречение оралось неясно гласным звуком: «Ы-ы ы!». Однако громко…
Ничего не произошло…
Задрав лицо кверху, я проорал повторно:«Ы-ы ы!» После чего, для надёжности, поставил окончательную точку в моих отношениях с Богом – плюнул в небо.
Ни грома, ни молнии в ответ. И только щеки ощутили капельки слюны, рассеявшейся в изморось, идя на приземление. Так, вместо точки вышло многоточие. Ну да не велика разница.
С лёгким сердцем, радуясь обретённой свободе духа, я покинул пустошь и вернулся в периметр Квартала.
. .. .
{…микроскопические слюнные осадки, окропившие, в результате Богоборческого плевка в небо, лицо семилетнего меня, неоспоримо свидетельствовали о неготовности извлекать выводы из личного опыта – пригоршни песка, подброшенного для Ленина-Сталина-Гитлера, неизменно падали вниз, исполняя закон сэра Исаака Ньютона на эту тему, о котором тот «я» понятия не имел.
Короче, пришёл срок юному атеисту плюхнуться в неизбежную каламуть обязательного среднего образования…)
Нескончаемое лето поворотного года сжалилось, наконец-то, над маленьким невеждой и передало беспросветного меня сентябрю…
В сизом костюмчике с троицей тускло-оловянных пуговиц на пиджачке, с ровным чубчиком, как в стрижке у Китайских мальчиков с почтовых новогодних открыток конца пятидесятых (хотя из парикмахерской для взрослых дядей, куда сводила меня Мама накануне), сжимая в правом кулаке шуршащий хруст газеты, окутавшей стебли букета георгинов, который прибыл накануне вечером из палисадничка Папиного друга Зацепина, на его чёрном мотоцикле с коляской – я пошёл в первый раз в первый класс, под конвоем Мамы.
Уже и не вспомнить – вела ли меня Мама за руку, или я смог-таки настоять, что сам буду нести свой тёмно-коричневый портфельчик.
Мы шли той же дорогой, с которой давным-давно исчезли чёрные колонны зэков, но солнце сияло ярко, как и при них.
Тем же путём посреди солнечного утра шагали и другие первоклассники с их мамами, а также разнокалиберно более старшие школьники, без сопровождения, Вразнобой: группами и по отдельности.
Но с окончанием затяжного спуска, мы не свернули на торную детсадную тропу, а пошли прямо, – в распахнутые ворота Учебки Новобранцев, чтобы пересечь их двор и выйти через боковую калитку, и продолжить идти вверх, на взгорок, по другой, пока ещё неведомой тропе среди Осин и редких Елей.
Подъём сменился долгим спуском по лиственному лесу, с болотом справа вдоль тропы, а после следующего – краткого, но крутого – взгорка мы были встречены грунтовой дорогой, что подвела к воротам в периметре штакетного забора, вокруг широкой школьной территории.
Внутри ограждения, дорога заканчивалась полдюжиной ступеней из бетона, восходивших к бетону дорожки, устремлённой к дверям здания из двух этажей, с плотным строем широких окон на каждом.
Мы не вошли внутрь, а долго стояли перед школой, пока большие старшие школьники бегали сквозь занятую разговорами толпу, чтобы взрослые на них кричали.
Потом нас, первоклассников, построили лицом к раскрытой двери в здание.
Родители всех первоклассников остались позади, отдельным строем, но всё-таки почти что рядом, и бегуны уже перестали носиться, а мы так и стояли с нашими новыми портфелями коричневого дерматина и букетами в газетных обёртках.
Потом нам сказали взяться попарно за руки, и идти вслед за пожилой женщиной в чёрном.
И мы двинулись неуклюжими парами. Одна девочка из нашей, разнобойно шагающей колонны, вдруг разрыдалась. Её мама подбежала с уговорами не плакать, а идти как все.
Я оглянулся на Маму. Она махнула мне рукой и сказала что-то, чего я уже не мог расслышать. Черноволосая, красивая и молодая…
~ ~ ~
Дома Мама всем сказала, что Серафима Сергеевна Касьянова – очень опытная учительница, её все хвалят, и хорошо, что я к ней попал…
Потом эта хвалёная учительница месяца три учила нас писать в тетрадках в косую линейку, чья косина помогает вырабатывать правильный наклон почерка, и всё это время, запрещала нам писать чем-либо кроме простого карандаша.
Мы выписывали нескончаемые строчки косых карандашных палочек и наклонных крючочков, которые в дальнейшем, когда приспеет время, должны превратиться в буквы с элегантным перекосом, даже и на нелинованной бумаге.
Прошла целая вечность плюс ещё один день, прежде чем учительница объявила нас достаточно созревшими для ручек, которые назавтра надо принести с собой, и не забыть чернильницы-невыливайки, и пёрышки про запас.
Эти ручки – изящно-утончённые деревянные палочки жизнерадостно монохромной раскраски, с манжеткой светлой жести на конце для вставки пёрышка – я приносил с собою в школу, под скользко выдвижной крышкой лакированного пенала, с первого же дня занятий. А пластмассовая чернильница-невыливайка и впрямь удерживали чернила в пазухах двойных стенок, если случайно перевернёшь или осознанно поставишь вверх тормашками. Лишь бы не слишком полная была.
К тому же, при переизбытке чернил в невыливайке, перо зачерпывало их слишком чересчур, а те на страницу – кап! – ой! – опять клякса!.. Самое правильное, чтобы в чернильнице их было чуть глубже, чем на полпера, тогда одного обмака хватит на пару слов, а дальше суй перо по новой.
(…жить получалось проще при употреблении одной и той же пишущей принадлежности. Говоришь «дай ручку» и всем понятно, что имеется в виду, без всяких уточняющих вопросов: автоматическую? шариковую? гелиевую? маркерную? цифровую? беспроводную мышиную?
– Нет, мне, пожалуйста, макательную.
Но слово «макательная» тогда не употреблялось из-за своей ненужности…)
Неприхотливая приспособа из надёжных пиломатериалов приучала многомиллионные массы, проходившие через её усечённный параллелепипед в стиле элементарного коструктивизма, к отсидке длительных сроков (от 8-ми до 10-лет).
Парты производились из расчёта на пару сидельцев каждая. Они росли вместе с заключенными в их кубизме парами. Старшекласные оболтусы не помещались в маломерках для первоклашек, ученикам начальных классов не соответствовали недра парт выпускников.
Неизменными оставались форма орудия образования и её цвет. Чёрная слолешница, коричневая скамья, с неумолимо прямой спинкой из одной доски, и коричневые боковины парты.
Дизайнеры не знали, что такое эргономика, не ведали слова "макательная", они творили на основе практической сметки и традиций, уходящих корнями к утвари подобного назначения, тёртой задницами средневековых школяров.
Разумеется, прогресс тоже находил своё отражение в изделии широкого потребления. Горизонтальность в столешнице сохранила всего одна доска вдоль переднего края. Остальная столешникова плоскость полого спускалась в направлении желудка сидящих за партой.
Заключительная доска в спуске состояла из двух половинок (каждая напротив своего сидельца) и могла откидываться в обратном направлении на врезанных в неё петлях малого размера, чтобы лечь на предыдущую часть спуска. Она работала крышкой внутреннего ящика, куда сидевший впихивал свой портфельчик, мешочек с кедами для физкурьтуры и прочее другое из принесённого для занятий. Вернув крышку в исходное положение, ты вновь оказывался за скошенным столом.
Неисчерпаема изобретательность человеков.
По центру единственной горизонтальной доски столешницы, вдоль её дальнего от сиденья края, имелась неглубокая круглая выемка для установки чернильницы. Всего одной на пару партопользователей, чтобы те туда макали, в очередь, цокоча кончиками перьев о дно невыливайки.
Кончик сменного пера раздвоен, однако его тесно притиснутые друг к другу половинки на бумаге оставляют совместный след не толще волосинки (если не забыл обмакнуть перо в чернильницу). Притиснешь ручку чуть плотней к листу перед собой, и – половинки малость раздвигаются, изливая чернила в линию пошире. Можно и вовсе жирнющую провести, – смотря как нажимаешь.
Чередования тонких и широких линий, с безукоризненными переходами из одной в другую, запечатлённые в прекрасных образцах для подражания в учебнике Чистописания, доводили меня до отчаяния своей недостижимо изысканной каллиграфичностью…
Много позже, уже в третьем классе, я освоил ещё одно применение пёрышек для ручки:
Воткни перо в бок яблоку и проверни его на полный оборот, – при вынимании обратно, в пере застрял конус вырезанной яблочной плоти, а в боку яблока появилась аккуратная дырочка. Вставляешь в неё свежеизвлечённый конус задом наперёд и… Ну, дошло, что ли? Да, конечно же! Теперь у яблока торчит миниатюрный рог!..
Понатыкаешь ему ещё таких же точно, и плод начинает смахивать на морскую мину или ёжика, в зависимости от творческой усидчивости…
В награду за труды можно даже съесть своё произведение, но лично мне никогда не нравился вкус этих яблочных мутантов…
А спустя ещё один год школьного обучения, в четвёртом классе, ты узнаёшь способ превращения сменного пера в метательное оружие.
Для начала, обломай одну из половинок острого кончика, чтоб тот стал ещё острее. Затем расщепи противоположный конец, предназначавшийся для вставки в манжетку. В произведённую тобой трещину сунь квадратик из бумаги, сложенной в четыре треугольные крыла хвостового стабилизатора, что обеспечивает прямолинейность траектории.
Теперь мечи свой дротик в какую-нибудь деревянную поверхность – дверь, классная доска, оконная рама одинаково пригодны. Оставшаяся половинка кончика пера вонзится за милую душу, и дротик симпатично заторчит хвостом-стабилизатором…
~ ~ ~
Путь в школу стал совсем привычным, но всякий раз немножечко другим. Листва опала, меж обнажившихся древесных стволов пошли гулять сквозняки, а школа начала виднеться ещё на спуске, от болота рядом с большой Осиной. Её светлокорому боку хватало ширины для размещения общего заголовка осеннему пейзажу – «ЗДЕСЬ ПРОПАДАЕТ ЮННОСТЬ», исполненного ножом в одну строку.
{…литературный ежемесячник «ЮНОСТЬ» до сих пор шокирует меня своей ущербностью. Чего-то явно не хватает слишком короткому названию…)
Затем зарядили снегопады, однако под конец всякого дня в наметенных сугробах вновь пролегала возрождённая тропа между «Горкой» и школой.
В погожие дни солнце ослепительно искрилось по обе стороны этой дороги к знаниям, что начинала уже смахивать на траншею глубиной выше колен, с оранжевыми метинами мочи на снеговых стенках. Бесследно пропавшие под следующим снегопадом, они упрямо выпрыгнут в других местах неистребимой, заметно углубившейся тропы через лес…
За пару недель до Нового года, наш класс закончил проходить Букварь, и Серафима Сергеевна привела нас на второй этаж, в узкую комнату школьной библиотеки. Сидевшей там женщине, она торжественно объявила нашу полноправность считаться читателями, которым можно уже выдавать книги для личного чтения.
В тот день я принёс домой в портфельчике мою первую книгу, и залёг с добычей на диван.
Оттуда мы не подымались, а только ворочались с одного моего бока на другой, на спину, на живот… Затем в обратном направлении, пока не кончилась вся сказка про город, где в узеньких улочках бродят рослые Молоточки, и стукают маленьких Колокольчиков по голове, чтобы те динькали.
Суровость жизни во имя нежной музыки передал С. Т. Аксаков своим произведением «Город в Табакерке».
. .. .
Зимние вечера такие торопыги, – едва успеешь пообедать и нацарапать домашнее задание по Чистописанию, а уже – глянь-ка! – за окном чернильная темень.
Но ей не одолеть весёлый пульс общественной жизни. Поспешно обуваешь валенки, натягиваешь поверх них тёплые штаны, застёгиваешься в зимнее пальто.
Свисают за спину концы тугого шарфа, что затянула Мама поверх торчком вскинутого воротника.
Она завязывает под подбородком уши меховой шапки, черех подкладку искусственных ушей шнурки гулко шарудят в твоих, глуша её наставления… И – нет тебя, ты уже выскочил на Саночную Горку.
Далеко ли? Да всего-то за углом! Тот самый спуск к Учебке Новобранцев, по которому каждое утро тянется вереница школьников. Своим плотно исхоженным снегом, Саночная Горка идеальна для саночных увеселений.
Старт – от окружной бетонной дороги.
Глубокая колея, промятая колёсами случайной автомашины, подтверждает, что дорожное покрытие на месте. Где-то там, во глубине снегов.
О том же говорят и фонари своею чередой световых конусов пролитых со столбовых верхушек на нетронуто пышную обочину.
Стартовый столб Саночной Горки лишён сугроба. Тот утоптан до состояния плоскости, по которой жёлтоватый конус лампочного света нарисовал расплывчато неясную окружность – эпицентр сбора толпы фанатов саночного спорта…
Большинство санок – покупные, их магазинное происхождение сразу бросается в глаза алюминиево-белыми полозьям и пёстрой лакировкой в поперечинках верха. А вот мои, Папа сам сделал. Поэтому мои стальные санки куда угонистей, чем ширпотреб из Спорттоваров.
Краткий разгон, глубоко склонясь и опираясь на убегающие под тобою санки, и – шлёп! – животом на верёвку, брошенную вдоль их спины.
Ноги вверх! Чтоб валенки не тормозили, стуча носами об дорогу.
Летишь под гору – в бескрайнюю тьму с точечным блеском далёкой лампочки над воротами Учебки Новобранцев.
Точка света приплясывает, дёргается вверх-вниз, вместе с подскоками санок, летящих под твоим животом. Встречный вихрь выжимает слёзы из туго сощуренных глаз…
Всё медленнее катят санки на излёте… Останавливаются неохотно.
Встаёшь, хватаешь варежками обледенело-твёрдую верёвку со спины санок, продёрнутую им в носовые дырки, и топаешь обратно. Санки послушно плетутся следом, порой постукивают мордой в пятки валенкам.
По мере восхождения к стартовому фонарю, в сугробах обочин, придавленных ночной мглой, оживают мириады живых искорок, переливаются, подмигивают на каждый твой шаг…
Вот это – да! Наверху Саночной Горки, уже выстраивают паровозик, увязывают санки цугом и – поехали! – вся масса с визгом, криком, морозным скрипом полозьев, катит в темноту…
В какой-то момент, как тысячи, наверное, мальчиков до меня и после, я делаю то, что никак нельзя делать, и нам это заранее и очень хорошо известно. Нет-нет! Совсем нельзя, но саночный нос под светом лампочки искрится узорами такой красоты, что мы не в силах больше сдерживаться. Так хочеться лизнуть их в нос.
Конечно же, как мы и знали, язык прикипел к стылому металлу, и приходится отрывать его обратно, с болью и стыдом, и с надеждой, что никто не углядел такую полную, для такого большого мальчика, глупость…
А уже в конце, топаешь домой, волоча за собою санки бесчувственными руками, и бросаешь их в тёмном подъезде, возле узкой двери в подвал. Взбираешься по ступеням на второй этаж и бухаешь носками валенок в свою дверь.
В прихожей, мама сдёргивает у тебя с рук варежки, обросшие бисерно мелкими ледышками на каждой-прекаждой ворсинке. Мама громко часто охает при виде набело закоченелых рук.
Она бежит во двор, чтоб зачерпнуть тазик снега для растирания твоих деревянных рук. Приказывает сунуть их в кастрюлю с ледяной водой из кухонного крана. Трёт их шерстью развязанного с тебя шарфа и, постепенно, жизнь начинает возвращаться в твои руки.
А ты скулишь и ноешь в невыносимой боли от невидимых, вонзённых в твои пальцы игл, а Мама кричит: «Так тебе и надо! Тоже мне – гуляка! Горе ты моё луковое!»
И, не затыкая свой скулёж от боли в непослушных пальцах и ободранном безжалостным железом языке, ты всё же знаешь, – это ничего, потому что Маме известно как тебя спасти…
~ ~ ~
После зимних каникул, Серафима Сергеевна принесла в класс «ПИОНЕРСКУЮ ПРАВДУ» и, вместо урока, читала нам оттуда, что такое Коммунизм, при котором мы все начнём жить через двадцать лет, потому что к тому времени его строительство в нашей стране завершится, как только что пообещал народу Никита Сергеевич Хрущёв…
Придя домой, я тут же огласил радостную весть, что двадцать лет спустя в магазинах всё будет бесплатно, бери что хочешь, потому что нам в школе сегодня так сказали.
На моё объявление, родители переглянулись, но как-то не поспешили разделить со мной радость светлому будущему, которое всем нам предстоит.
Тогда я тоже проявил сдержанность, и перестал к ним приставать, но про себя вычислил, что при Коммунизме мне стукнет двадцать семь, не слишком-то и старый для бесплатных магазинов…
К тому времени все ученики нашего класса стали уже Октябрятами, после захода в наш класс взрослых пятиклассников, которые прикололи октябрятские значки на наши школьные формы.
Значок состоял из алой пятиконечной звёздочки вокруг жёлтого ободка, откуда, как из медальона, выглядывало ангельское личико Володи Ульянова, в длинно-золотистых локонах его раннего детства, в котором, играя со своей сестрой, он ей приказывал: «Шагом марш из-под дивана!».
Впоследствии он вырос, утратил волосы и стал Владимиром Ильичом Лениным, и про него написали много книг…
. .. .
У нас дома появился несуразное устройство с жестяным трубчатым носом, откуда поблескивало стекло линз – проектор диафильмов.
С ним вместе вынырнула картонная коробка, полная пластмассовых бочоночков для хранения тугих плёночных свитков.
Среди плёнок встречались давние знакомые, которых крутили ещё в детском саду, по субботам, – герой Гражданской войны Матрос Железняк или дочка подпольного революционера, которая находчиво утопила типографский шрифт в кувшине с молоком, на столе её спальни, когда в их дом нежданно нагрянула полиция с обыском посреди ночи.
Те точно знали, что её папа печатает листовки, и поискали даже у неё в кроватке, однако заглянуть под молоко так и не догадались…
Конечно же, плёнки заряжались мною, и чёрное колёсико под жестяным носом вертел, меняя кадры, тоже я, а ко всему тому вдобавок, ещё и читал белые надписи под картинками. Однако длилось моё безраздельное самодержавие недолго.
Меньшие выучили надписи наизусть, и взяли моду пересказывать их, прежде чем соответствующая картинка вползёт, скрипя сквозь трубку носа, в квадрат изливаемого на обои света.
Вызов моему старшинству со стороны Наташки меня задевал меньше, чем Сашкина строптивость.
Давно ли, наперегонки мчались мы галопом утолить жажду из-под кухонного крана? И, придя первым, он с готовностью уступал мне жестяную белую кружку с революционным крейсером Аврора на боку, как старшему, как брату, чья неповоротливость не отменяет его верховенства.
И, выхлебав полкружки, остаток я не выливал, а благодушно передавал ему докончить, – самый верняковый способ стать силачом.
Вот отчего, например, я такой сильный? Потому что не погребовал отпить пару глотков из бутылки с минералкой, початой Сашей Невельским. А он – самый сильный мальчик в нашем классе.
Мой младший брат наивно слушал мои наивные россказни, и принимал протянутую кружку.
Как и я, он отличался чрезмерной доверчивостью. Однажды, когда Папа за обедом достал из своей суповой тарелки хрящ без мяса, и пообещал кило пряников сумевшему разгрызть эту несъедобность, Саша посопел, молча, и – вызвался.
Жевал он долго, упорно глядя в свою тарелку, а не на кого-нибудь в отдельности. В конце концов, хрящ был проглочен, по частям.
Жалко, что пряников он так и не дождался. Папа забыл, наверное…
~ ~ ~
Почта доставила нам посылку. Вернее, нам принесли бумажку, что прибыла посылка, а потом Мама зашла туда после работы.
Домой она принесла ящик из фанеры обшарпанной за долгий путь. Фанерные бока обвивала тонкая бечёвка, пришлёпнутая коричневым сургучом. Должно быть для надёжности, чтоб ящик не разваливался.
Сверху химическим карандашом, который синеет от влажности, крупноблочно стоят буквы двух адресов (без наклона) – отправитель Е. Вакимова из города Конотоп, получателю в Почтовом Ящике нашего Объекта.
Посылку усадили посреди кухни на табурет, и вся семья собралась вокруг.
Крышку с адресами, должно быть для надёжности, крепила целая уйма вколоченных гвоздиков, но против кухонного ножа, который Папа сделал сам, они не устояли. Даже совместным сопротивлением не смогли…
Открылась чёрная гладь из семечек, заполнившая ящик до краёв. Взрослые удивлённо взглянули друг на друга. Папа отложил нож на стол.
Мама провела рукой от середины к бортику, гоня ребром ладони мелкую волну подсолнуховых семечек. На полдороге проступил белый кусище сала. Волна от центра в противоположную сторону открыла утонувший красный бок резиновой грелки. Наполненная слишком туго, она не сумела всплыть.
Утопленников вытащили на стол. Уровень семечек упал до трети ящика. Папа прогрёб оставшуюся глубину и сказал, что больше нет ничего, что семечки тут наполнитель, чтоб сало с грелкой не болтались по посылке.
Потом он выкрутил у грелки пробку, весело понюхал и объявил, что точно, так и есть, как он и подумал.
Слегка прожаренные на сковороде, семечки наполняли кухню приятным ароматом, и стали аппетитнее на вкус.
Мы их раскусывали, складывали шелуху в блюдце посреди стола, а сплюснутые ядрышки с острым носиком прожёвывали и ели. Это и называется грызть семечки.
А потом Мама сказала, что если их есть не просто так, одну за одной, а налущить хотя бы полстакана зёрнышек, а потом слегка посыпать сахарным песком, вот это будет вкуснятища!
Каждый из трёх её детей получил чайный стакан, для заготовки к посыпанию. Заместо блюдца, Мама выдала нам одну глубокую тарелку на всех. Она ловко свернула большой кулёк из газеты, и высыпала в него семечки из сковороды.
Мы оставили взрослых есть неподслащенные семечки на кухне, и перешли в детскую. Разлеглись там, на кусках ковровой дорожки в подпалинах от давнего пожара, но не так-то уж слишком заметных.
Вполне ожидаемо, уровень налущенных зёрнышек в Наташкином стакане рос быстрее, хотя она больше болтала, чем щёлкала. Однако когда и брат ушёл в отрыв, меня стала разбироать обида.
Мою заготовку затормаживала карикатура на боку газетного кулька, где толстопузый колониалист вылетал с континента Африка.
Пучок прозрачно-тонких линий по воздуху показывали траекторию его полёта. На старте, в зад его белых шортов явно пнули широким башмаком. Там он и отпечатался, почти что на весь зад. Но отчего весь отпечаток чёрный? Башмак сперва ступнул в гудрон или ещё куда-то? Это нечаянно случилось или таки нарочно, чтобы испортить шорты?
Все эти вопросы мне пришлось отбросить, и не слишком приглядываться к параболе полёта. Не отвлекаться на пробковый шлем для тропиков. Мне надо поживее грызть, и следить построже, чтоб в спешке не жевать случайно, а зёрнышки, все до одного, складывать в стакан.
Но несмотря на правильные планы, никак не получалось догнать более шустрых грызунов. Мне не ничего уже не могло помочь, мелкие оторвались недосягаемо.
Дверь отворилась, и зашла Мама – весело спросить как у нас дела. С нею прибыл сахарный песок и ложечка – посыпа́ть нагрызенные нами достижения, у кого сколько вышло.
Однако эти гадские семечки меня совсем уже вывели. Просто зла уже на них не хватало, хоть под сахаром, хоть и без…
Так что всю последующую жизнь я оставался безразличным к восторгам семечковых оргий.
(…и жаль, отчасти, ведь лузганье семечек не просто ленивый способ убить время, получая при этом побочный эффект обильного слюновыделения, – и близко нет! Оно переросло в самостоятельное искусство.
Взять, например, разухабисто Славянскую манеру семечкоедства, неофициально именуемую «свинячий способ», когда они закладываются горстью, и зёрнышки прожёвываются совместно с чёрной своей шелухой; и, впитав от них усладу вкуса, всё это не сплёвывают энергически в окружающую среду, но вялыми толчками языка выпихивают из уголка губ, чтобы оно сползало общеперемолотой, обильно смоченной слюной, лавообразной массой по подбородку, пока не шмякнется влажными клочьями на грудь потребляющего. Да-с, беситься с жиру можно всячески, судари мои.
А или же, для контраста, опять-таки Славянский, но на этот раз «филигранный» стиль, при котором каждая семечка в отдельности вбрасыватся в рот ядущего с расстояния не ближе двадцати пяти сантиметров, а то и пары пядей.
И так далее вплоть до целомудренно Закавказского фасона, где грызóмая семечка вставляется в тот же таки рот будучи зажатой между сгибом указательного пальца и концом большого, и эта пальцевая паранджа прикрывает момент приёма семени, после чего отпроцессированная лузга не выплёвывается, как попадя, но возвращается в ту же пальцеконструкцию для рассеивания куда-уж-там-нибудь или сбора во что-уж-там-придётся.
В целом, наблюдая последний из представленных методов, складывается впечатление, будто потребитель втихаря кусает сам себя за кукиш. Ну-кась-ка, выкусим!
О, да! Семечки подсолнуха это вам не тупой поп-корм. Однако ж хватит с них, вернёмся на зелёную ковровую дорожку неравномерного покроя…)
Именно на этих зелёных кусках мой брат нанёс сокрушающе мощный удар по моему авторитету старшего…
В тот день я пришёл домой после урока Физкультуры и, с томным видом чемпиона по кёрлингу, опрометчиво заявил, что сделать сто приседаний за один раз – выше человеческих возможностей.
Саша, молча, посопел…
Наташа и я вели счёт. После пятнадцатого приседания я завопил, что это неправильно и нечестно, что он не подымается до конца! Однако Сашка продолжал, как будто я только что тут ничего и не говорил даже, а Наташа продолжала считать.
Я заткнулся и вскоре присоединился к ней, хотя после «восемьдесят один!» он не мог подняться выше своих согнутых в приседе коленей. Мне было жалко брата, эти неполноценные приседы давались ему с неимоверным напряжением. Его пошатывало, в глазах стояли слёзы, но счёт был доведён до ста, прежде чем он насилу доковылял до большого дивана, а потом неделю жаловался на боль в коленях.
Мой авторитет рухнул, как колониализм в Африке, хорошо хоть пряников я не обещал…
~ ~ ~
Откуда взялся диапроектор? Скорее всего, родители переподарили чей-то подарок.
А у них в комнате появилась Радиола – комбинация из радио и проигрывателя – 2 в 1, как станут называть такие сочетания лет через 40.
Крышка верха и боковые стенки мягко лоснились коричневым лаком. Позади – твёрдый картон без лака, но с тесными рядами просверленных в нём отверстий, что походили на иллюминаторы крохотного многоэтажного лайнера, припёртого бортом к стене.
Но если Радиолу сдвинуть от стены, одним углом и совсем чуть-чуть – только бы голова туда засунулась, и заглянуть в лилипутные иллюминаторы, то в сумеречных радиоло-недрах откроется прерывистый ландшафт, где на террасах белых алюминиевых панелей тесно сгрудились жемчужно-чёрные башенки радиоламп разного роста, в которых теплятся рыжие огоньки.
Из крайнего иллюминатора в нижнем ряду свисает наружу гибкий коричневый провод; не с якорем, а с вилкой на конце – для подключения в розетку.
Плоский лик Радиолы обтянут специальной звукопропускающей тканью, за которой угадывается овальный кратер динамика, а над ним глазок: стеклянный, круглый, тёмный. Но это когда Радиола спит, а при включении он загорается зелёным.
Вдоль угловатого подбородка-низа – невысокая, но длинная, чёрная полоска из стекла, подобно мостику от пары пластмассовых катушек-регуляторов справа (которая повыше – общий вкл/выкл и установка громкости (2 в 1), а та, что ниже – скачковый переключатель диапазона радиоволн) к одинокой катушке слева – плавная настройка на волну передающей станции.
Черноту стекляшки прорезают четыре тонкие прозрачные полоски – во всю горизонтальную длину, – из них сочится жёлтый свет, если «вкл» и глазок бодрствует (зелёным).
Тонкие, как волосок, вертикальные засечки над каждой из четырёх полосок сопровождаются именами всяческих столиц: Москва, Бухарест, Варшава и т. д., отмечая места для ловли этих далёких городов.
При вращении катушки настраивающей на волну, допустим, из Будапешта на Улан-Батор, в прозрачных полосках видно переползание – от засечки к засечке – красного столбика-бегунка, по ту сторону чёрного стекла.
Правда, включение радио не слишком-то и интересно: динамик шипит, трещит, невыносимо подвывает – смотря куда заполз бегунок – иногда вынырнет голос диктора с новостями на Незнаемо-Бухарестском языке, а с прокруткой дальше по волнам его сменит Русский диктор, и начнёт повторять новости, уже рассказанные настенным радио в детской…
Зато когда поднимешь крышку Радиолы – ух, ты! Ту словно зал маленького театра с круглой сценой из красного бархата. Из её центра торчит блестящий стерженёк для продевания в дырку грампластинки.
Рядом с диско-сценой чуть кривоватая лапка адаптера из белой пластмассы лежит-отдыхает, приопёрлась на свой костылёк-подпорку.
Когда диск уже крутит на своей бархатной спине пластинку, надо осторожно приподнять адаптер с костылька, отнести в сторону вертящегося чёрного круга, и опустить адаптерную иголку в широкие промежутки между бороздок, бегущих по краю грампластинки.
Игла ещё оборотов пару пошипит и – съедет в тесно сдвинутые круги-бороздки, и тут уж Радиола запоёт про Чико-Чико из Коста-Рики или про О, Маё Кэро, или про солдата в поле вдоль берега крутого в шинели рядового…
В тумбочке под Радиолой, стопки поставленных стоймя конвертов берегли от пыли чёрные блестящие пластинки, изготовленные на Апрелевской фабрике грамзаписи, о чём сообщали круглые красные наклейки вокруг дырки для стерженька. Там, после названия песни, имени исполнителя, и что скорость вращения 78 об/мин, упоминалась фабриа. На всех одна и та же.
Рядом с костыльком адаптера, из дугообразной щели торчал рычажок переключения скоростей с пометками 33, 45, 78.
Грампластинки на 33 оборота были чуть ли не вполовину меньше 78-оборотных, но у этих маломерок помещалось по две песни на каждой стороне!
Наташа показала мне и брату, что если пластинку в 33 оборота запустить на 45, то даже Большой Хор Советской Армии и Флота имени Александрова начинает петь бравые песни кукольно-лилипуточными голосами…
~ ~ ~
Чтением Папа не слишком увлекался. Читал он только журнал «РАДИО» со множеством схем-чертежей из всяких конденсаторов-диодов-триодов, который каждый месяц возникал в объёмистом почтовом ящике из фанеры, который Папа соорудил на нашей двери.
А из-за того, что Папа член Партии, туда же ещё клали каждодневную «ПРАВДУ» и ежемесячный «БЛОКНОТ АГИТАТОРА», без единой картинки в беспросветно плотном тексте, – пара нескончаемых абзацев на одну страницу ежемесячника, в среднем, а кое-где на пару – один…
И ещё по случаю партийности, Папа дважды в неделю ходил на Вечерние Курсы Партийной Учёбы, когда не работал во вторую смену. Курсы ему приходилось посещать для записи уроков, в толстую тетрадь в коричневой дерматиновой обложке, потому что после двух лет учёбы его ждал очень трудный экзамен.
Однажды после Партийной Учёбы он принёс домой стопку партийных учебников, которые там распространяли среди партийных курсантов. Однако даже и распространённые книги он не читал, и и это привело его к непоправимой ошибке.
Горькие плоды своей недальновидности ему пришлось пожать через два года, когда в одном из партийных учебников он обнаружил свою «заначку» – часть заработной платы, утаённую от жены, на расходы по собственному усмотрению. С неподдельным раскаянием и громкими (но запоздалыми) упрёками в свой личный адрес, горевал Папа над находкой, которая заначивалась до денежной реформы, обратившей широкие деньги в бумажные фантики…
Среди множества наименований Объекта, на котором мы жили, имелось и такое имя как «Зона», – пережиток из тех времён, когда зэки строили Объект. (Зэки живут и пашут на Зоне, это известно каждому).
После второго года Вечерних Курсов Партийной Учёбы, Папу и других курсантов возили на экзамен «За Зону», в ближайший районный центр.
Накануне, Папа заметно переживал и не уставал повторять, что он ни черта не знает, хотя исписал ту толстую тетрадь почти до самого конца. А кому охота оставаться, говорил Папа, на ещё один год Партийной Учёбы к чертям собачьим!
Из «За Зоны» Папа вернулся очень весёлым и радостным, потому что на экзамене он получил слабенькую «троечку», и теперь у него все вечера будут свободны.
Мама спросила, как же он сдал, если не знал ни черта. Тогда Папа открыл толстую тетрадь Партийной Учёбы, и показал свою колдовочку – карандашный рисунок, который он сделал на последней странице: осёл с длинными ушами и хвостом, а под животным магическая надпись «вы-ве-зи!»
Я не знал можно ли верить Папиной истории, потому что он часто смеялся, пока рассказывал. Поэтому я решил, что лучше никому не говорить про осла, который вывез Папу из Партийной Учёбы…
~ ~ ~
Читателем книг в нашей семье была Мама. Уходя на работу, она брала их с собой, чтобы читать в свою смену на Насосной Станции. Но сначала она приносила работные книги из Библиотеки нашей Части. (Да, потому что мы жили не только в Почтовом Ящике/Зоне или на Объекте, но также и в пределах Войсковой Части номер какой-то-там, что и делало слово «Часть» ещё одним из названий нашего места жительства)…
Библиотека Части находилась не очень далеко, примерно за километр ходьбы. Сперва по бетонной дороге до самого низа Горки, где она пересекалась асфальтной, а сама, после перекрёстка, превращалась в грунтовую улицу между деревянных домов за невысокими заборчиками палисадников. В самом конце, поперёк улицы стоял Дом Офицеров.
Однако, не доходя до её окончания метров сто, надо свернуть направо, к одноэтажному, но кирпичному зданию Библиотеки Части.
Иногда, отправляясь за книгами для предстоящих смен, Мама брала меня с собой, и пока в глубине здания она обменивала прочитанные, я ждал в большой пустой передней комнате без всякой мебели.
Наверное, такую пустоту поддерживали в ней, чтоб ни один шкаф-стуя не мешал разгляывать какой-нибудь из множества плакатов, покрывших своей красочностью каждую из стен.
Самый главный плакат представлял схему Атомной бомбы в разрезе (потому что, называя Объект полным именем, говорили: «Атомный Объект»).
Кроме плакатов про атомную анатомию и грибы разнообразных атомных взрывов, по углам висели также картинки о подготовке Натовских шпионов. В одной из фотографий, шпион, запрыгнув на спину часового, раздирал солдату рот засунутыми под губы пальцами.
Это был самый жуткий угол в комнате, но я не смел отвести взгляд от выпученного взгляда часового с безжалостным шпионом на его спине, и только думал про себя: «Мама, ну, пожалуйста, меняй свои книги поскорее».
В одно из таких посещений, я набрался смелости спросить Маму: можно ли и мне брать книги в Библиотеке Части? Она ответила, что вообще-то библиотека тут для взрослых, но всё же отвела меня в комнату, где сидела Библиотекарша за тумбовым столом, придавленным пирамидами разнообразно толстых книг, из-за которых почти не оставалось места для её лампы и длинного фанерного ящичка с плотным строем читательских карточек.
Тут Мама сказала женщине под лампой, что уже не знает, что со мною делать, потому что я перечитал всю библиотеку в школе.
С тех пор я всегда ходил в Библиотеку Части сам по себе, без Мамы. Иногда я обменивал и её книги для дежурств, и приносил домой, вместе с двумя-тремя для собственного чтения.
Читаемые мною книги усеивали диван в постоянной готовности, из-за того что я их читал вперемешку. На одном диванном валике, я уползал через линию фронта, вместе с разведгруппой «Звезда», чтобы захватить Немецкого штабного офицера, а перекатившись к дальнему концу дивана, я утыкался носом в кактусы Мексиканских пампасов, и скакал во весь опор с Белым Вождём Майн Рида.
И только солидный том «Легенды и Мифы Древней Греции» я читал, по большей части, почему-то в ванной, на маленьком табурете, плеч о плеч с Титаном, паровым котлом-бойлером.
За такой диванно-лежачий образ жизни, Папа прозвал меня Обломовым, потому что на уроках Русской Литературы в своей деревенской школе, он хорошо запомнил образ этого лентяя.
~ ~ ~
Зима выдалась бесконечно долгой, затяжной; метели сменялись морозом и солнцем; в школу я выходил в густых сумерках, почти затемно…
Но в один из дней случилась оттепель, и по дороге из школы, на подъёме между Учебкой Новобранцев и Кварталом, я заметил непонятно тёмную полосу в снегу налево от дороги.
Тогда я свернул и, бороздя валенками нехоженые сугробы, пошёл взглянуть что это там.
Полоса оказалось землёй, выступившей из-под снега – проталина, чуть липкая от влаги. На следующий день она удлинилась, а кто-то ещё успел побывать на ней и оставить почернелые Еловые шишки, скорее всего прошлогодние.
И хотя через день снова ударил мороз и сковал снег твёрдым настом, а потом опять зарядили метели, бесследно укрыв снегом темневшую на взгорке проталину, я точно знал, что зима пройдёт всё равно…
. .. .
Посреди марта, на первом уроке в понедельник, Серафима Сергеевна сказала нам отложить ручки и послушать её.
Оказывается, два дня назад она ходила в баню со своей дочкой, а вернувшись домой, обнаружила пропажу кошелька, вместе со всей её учительской зарплатой.
Она очень расстроилась, и дочка её тоже, и начала доказывать матери, что невозможно построить Коммунизм, когда вокруг воры.
Однако на следующий день к ним домой пришёл человек, – рабочий из бани. Он нашёл там кошелёк на полу и догадался, у кого это выпало, вот и принёс вернуть…
И Серафима Сергеевна сказала нам, что Коммунизм обязательно будет построен, и попросила запомнить имя этого рабочего человека.
(…однако имя я уже не помню, потому что, как записано в словаре Владимира Даля – «тело заплывчиво, память забывчива»…)
Субботний день купался в тёплом весеннем солнце. После школы, я быстренько пообедал и прямиком из кухни поспешил во Двор, в самый разгар Общего Субботника.
Люди вышли из домов в яркий сверкающий день и расчищали бетонные дорожки широкого Двора. Ребята постарше грузили снег в большие картонные коробки и на санках оттаскивали в сторонку, чтоб не мешал ходить.
В кюветах вдоль обочины прорыли глубокие каналы, нарезая лопатами целые кубы подмокшего снизу снега. И по каналам, с весёлым журчанием, побежала тёмная вода…
Так пришла весна, и всё стало меняться каждый день.
А когда в школе нам выдали жёлтые листы табелей с нашими оценками, наступило лето, а вместе с ним пришли каникулы и каждодневные игры в Прятки, Классики, Ножички.
. .. .
Для игры в Ножички нужно выбрать ровное место и начертить на земле широкий круг. Круг делится на равные сектора, соответствуя количеству участников, каждому – свой .
Стоя во весь рост, игроки по очереди мечут нож в участок земли кого-либо из соседей (сошедшиеся в центре круга сектора поневоле соседствуют, геометрически, и даже соприкасаются в одной точке).
Если нож застрял торчком, сектор делится прямой, проводимой через края воткнуого лезвия. Хозяин разделённого сектора решает – какая часть остаётся ему; остальная отходит метнувшему.
Участник остаётся в игре, покуда имеет клочок земли, достаточный для стояния хотя бы на одной ноге, а если нет – выходит из игры.
Игра продолжается, пока весь круг не достанется кому-то одному. You win, хозяин!
(…как говорит Александр Сергеевич Пушкин:
«сказка ложь, да в ней намёк…»
Играя в Ножички, я пылал азартом, страстно желая победить. Нынче же былой пыл сменился безмерным изумлением – до чего точно простенькая детская игра отразила самую суть всемирной истории!..)
А ещё мы играли в Спички (ошибки нет, «в спички», а не спичками), но это игра всего на двоих.
Стиснув руку в кулак, игрок отводит свой большой палец в сторону, вставляет и удерживает между его концом и суставом указательного спичку – крепко-накрепко, как распорку.
Спички противников аккуратно упираются одна в другую – серединами, крест-накрест. Нажим, влагаемый в противостояние, растёт до тех пор, покуда не преломится одна из противоборствующих спичек (если обе – ничья, а победа за тем, чья продержалась).
Та же, фактически, идея, как и в траханье крашеными яйцами на Пасху, просто не нужно весь год ждать сезона игр, в которых изводился не один коробок, подхваченный на кухне дома…
Или же мы просто бегали туда-сюда, играя в Войнушку, с криками «ура!», «та-та-та!»
– Та-дах! Та-дах! Я тебя убил!
– Знаю! Просто это я ещё при смерти!
И затем долгое время номинально павший боец будет бегать «при смерти» рысью, вы-та-та-кивать предсмертные обоймы и разве что «уракать!» умирающим голосом, (если, конечно, мальчик обладает достаточно развитым чувством порядочности), прежде чем упасть, в конце концов, с непогрешимо театральным смаком, на траву, где та погуще.
Для игры в Войнушку нужен автомат, выпиленный из куска дощечки. Хотя некоторые мальчики играли автоматическим оружием из чёрной жести – оно импортировалось из «За Зонных» магазинов.
Таким автоматам требовалась спецамуниция – тугой рулончик узенькой бумажной ленты, с насаженными вдоль неё крапушками серы. Под ударом пружинного курка, такая крапушка громко бахкала, а полоска заправленной в автомат ленты, автоматически продвигалась кверху, подтягивая свежую серу на место прибабахнутой…
Ну а мне Мама купила жестяной пистолет и коробку пистонов – мелких бумажных кружочков с теми же крапушками, только их приходилось закладывать вручную, после каждого «баха».
При выстреле, из-под курка всплывал крохотный дымок с кислым запахом.
Однажды я в одиночку бахал в куче песка возле Мусорки, и мальчик из углового здания попросил подарить пистолет ему. Не задумываясь и на секунду, я протянул оружие просителю, ведь так намного правильнее – он сын офицера, оно ему и нужнее, и больше полагается, чем мне…
Мама ни в какую не хотела верить, будто мальчик способен отдать свой пистолет другому, так запросто. Она требовала сказать ей самую настоящую правду, – признаться, что я потерял Мамин подарок. Но я упрямо стоял на своей.
Ей даже пришлось отвести меня в квартиру того мальчика в угловом здании. Офицер стал стыдить своего сына, но Мама начала извиняться и просить прощения, потому что она просто хотела проверить и добиться, чтобы я не врал.
~ ~ ~
В то лето мальчики нашего Двора начали играть желтовато медными гильзами настоящего стрелкового оружия, которые отыскивали на стрельбище в лесу.
Мне очень хотелось увидеть какое оно, это стрельбище, но старшие мальчики объяснили, что ходить туда можно только по особым дням, когда не стреляют, а в простые тебя прогонят, и – всё.
Особый день долго не приходил, но, наконец, случился, и мы пошли через лес…
Стрельбище оказалось широкой-преширокой поляной с глубоким рвом у кромки леса. Но в одном из углов рва есть крутое место спуска на его глубокое дна.
Дальнюю стенку в этой ямище отгораживал высокий барьер из брёвен, весь исклёванный пулями, а на нём пара забытых мишеней – листки бумаги с изрешечёнными контурами человеческой головы на плечах.
Мы искали гильзы в песке под ногами. Попадались только два вида: продолговатые с зауженной шейкой – гильзы от Автомата Калашникова, и мелкие прямые цилиндрики от пистолета ТТ.
Громкий вопль радости встречал любую из находок, и её тут же пускали в оживлённый обмен между искателями.
Мне совершенно ничего не попадалось, и я только завидовал находчивым мальчикам, чьи крики как-то терялись в жутковатой тиши стрельбища, недовольного нашим приходом в запретное место…
Недалеко от глубокого рва пролегала короткая траншея линии фронта, чьи песчаные стенки удерживались щитами из досок. Узкоколейка железных рельсов тянулась из конца в конец поляны, пересекая фронтовой передний край. Она служила для катания вагонетки с большим зелёным танковым макетом из фанеры, который надо тянуть тросом ручной лебёдки.
Мальчики стали играть этой механикой.
Я тоже посидел разок в траншее, пока над головой проедет фанерный танк, громыхая вагонеткой. Потом меня позвали на край поляны, где нужно было помогать.
Мы подтягивали трос поближе к горизонтальному блоку, через который он пробегал, чтобы у мальчиков на другом краю поля боя легче крутилась лебедка, и танк тарахтал бы по рельсам быстрее.
В какой-то момент я зазевался, и не успел отдёрнуть руку вовремя.
Стальной трос закусил мой мизинец и втащил в ручей блока. От боли в заглоченном пальце, из меня выплеснулся пронзительный крик, вперемешку с фонтаном слёз.
В ответ на мои истошные «у-ю-юй!», а также вопли трудившихся рядом со мной мальчиков: «Стой! Палец!» – остальным, крутившим лебёдку вдалеке, удалось остановить её, когда мизинцу оставалась какая-то пара сантиметров до освобождения из проворачивающегося блочного колеса.
На том конце поляны, принялись крутить кривой рычаг в обратном направлении, протаскивая бедный палец туда же, где он и попал под трос в самом начале несчастного случая.
Безобразно сплющенный, смертельно побледневший палец, перемазанный кровью лопнувшей кожи, медленно высвободился из пасти блока и мгновенно вспух.
Мальчики обмотали его моим носовым платком, и велели мне бежать домой. Быстрей! И я побежал через лес, чувствуя горячие толчки пульса в пожёванном пальце…
Дома, Мама ничего не спросила, а сразу приказала сунуть раненного под струю воды из кухонного крана. Она несколько раз согнула его и выпрямила, и сказала, чтобы я не ревел, как коровушка.
Потом она смазала палец щипучим йодом, забинтовала его в тугой белый кокон и пообещала, что до свадьбы заживёт.
(…и вместе с тем, детство никак не питомник садомазохизма навроде: «ой, до чего ж мне пальчик прищемило! ай, как я головкой тюпнулся!», просто какие-то встряски оставляют более глубокие зарубки в памяти.
А жаль однако, что та же самая память, подсказывая вовремя оплатить счета за коммунальные услуги, забрать стирку из прачечной, или не забыть поздравить шефа с днём рождения, как-то забывает делиться тем восхитительным состоянием непрестанных открытий, когда песчинка на лезвии перочинного ножа полна галактик, которым несть числа, когда любая чепушинка, осколок мусорный, неясный шум в широком перламутре приложенной к уху морской ракушки —есть обещаньем и залогом будущих далёких странствий, невообразимых приключений.
Мы вырастаем, обрастая защитной бронёй, панцирем необходимым для преуспеяния в мире взрослых – докторский халат на мне, на тебе куртка ГАИшника. Каждый из нас нужный винтик в машине общества. Всё лишнее типа замирания перед огнетушителями, разглядывания лиц в морозных узорах на стекле кухонного окна – отстругнуто…
Сейчас на моих пальцах различим не один застарелый шрам. Этот вот от ножа – не туда крутанулся, тут топором тюкнуто, и только на моих мизинцах чисто, нет и следа от той трособлочной травмы. Потому что «тело заплывчиво»…
Но – эй! Слыхал я поговорки поновей, совсем недавно (и очень даже в точку) пропето кем-то: «лето – это маленькая жизнь»…)
В детстве, не только лето, но и всякий день – это маленькая жизнь. В детстве время заторможено, оно не летит, не течёт, оно не шевелится даже, покуда не подпихнёшь. Бедняжки детишки давно б уж пропали, пересекая эту бескрайнюю пустыню недвижимого времени, что раскинулась в начале их жизней, если б их не спасали игры.
А в то лето, когда игра надоедала, или не с кем было играть во Дворе, у меня появилось уже прибежище посреди пустыни, как бы «домик» в Классиках.
Оазисом служил большой диван со спинкой и валиками подлокотников. Вот где жизнь бурлит приключениями, которые переживаешь с героями книг Гайдара, Беляева, Жуля Верна…
Впрочем, для приключений годится не один только диван. Например балкон в комнате родителей, где однажды я провёл целый день за книгой про доисторических людей – Чунга и Пому.
На них росла шерсть, как у животных, и жили они на деревьях. А потом ветка обломилась, но помогла спастись от саблезубого тигра, поэтому они стали всегда носить при себе палку, вместо того чтобы прыгать по деревьям.
Потом случился огромный пожар в джунглях, и началось Оледенение. Их племя бродило в поисках пищи, учились добывать огонь и разговаривать друг с другом.
В последней главе, уже постаревшая Пома не смогла идти дальше и отстала от племени. Её верный Чунг остался – замерзать рядом с ней в снегу.
Но их дети не могли ждать и пошли дальше, потому что они уже выросли, и не были такими мохнатыми, как их родители, а от холода они защищались шкурами других животных…
Книга была не особо толста, но я читал её весь день: пока солнце, поднявшись слева – из-за леса позади домов Квартала – неприметно продвигалось в небе над Двором к закату справа – за соседним кварталом.
Ближе к вечеру, утомившись безотрывным чтением, я протиснулся между стоек под перилами балкона и начал расхаживать по бетонной кромке снаружи. Это вовсе не страшно, ведь я крепко хватался за железные прутья ограждения, как Чунг и Пома, когда они жили ещё на деревьях.
Но какой-то незнакомый дядя проходил внизу, отругал меня и сказал сейчас же вернуться на балкон. Он пригрозил даже сказать моим родителям.
Только они в тот день работали на своих работах, и он наябедничал соседям снизу. Вечером они всё рассказали Маме, и мне пришлось пообещать ей – никогда-никогда так не делать больше.
~ ~ ~
(…всякий путь, когда проходишь его впервые, кажется бесконечно долгим, ведь ты ещё не можешь соизмерять пройденное с предстоящим. При повторном прохождении, тот же путь заметно укорачивается…
То же самое и с учебным годом в школе. Но мне бы не пришлось узнать об этом, сойди я с дистанции в начале второго года обучения…)
Ясным осенним днём наш класс ушёл из школы на экскурсию, – собирать опавшие листья для гербариев. Вместо Серафимы Сергеевны, которой не было весь день, за нами присматривала Старшая Пионервожатая школы.
Сначала она вела нас через лес, откуда мы спустились на дорогу к Дому Офицеров и Библиотеке Части. Однако вскоре мы оставили её, и свернули в короткий проулок между домиками, который кончался наверху крутого обрыва.
От верхнего его края, широкие и очень длинные потоки деревянных ступеней сбегали парой параллельных маршей вниз, к маленькому – с такой верхотуры – футбольному полю.
Когда мы спустились к самому подножию ступеней, на широкую лестничную площадку (тоже сколоченную из досок), то поле оказалось настоящим, а в обе стороны от маршей расходились по полдесятка болельщицких лавок из брусьев. Никто там не сидел, и их совершенную безлюдность скрашивала лишь пара-другая опавших листьев, там и сям.
На противоположной стороне отсутствовали даже и лавки, но за боковой напротив центрального круга стоял одинокий белый домик без окон, рядом с высоким квадратом вдвое превосходившим его по высоте и шири.
Картина, целиком заполнявшая жесть квадрата, изображала двух великанских футболистов, совместно застывших в одновременном и очень высоком прыжке. Уже не первый, но и не последний год, на жестяном квадрате стенда остановилось мгновение борьбы за неподвижный мяч хорошо тренированными ногами в гетрах контрастного цвета соперничающих команд.
Девочки нашего класса остались со Старшей Пионервожатой выбирать листья из их шуршащего ковра между притихших лавок в тени обнажившихся деревьев у подножия крутизны, а мальчики, нетерпеливо торопливой группой, устремились вдоль гаревой дорожки позади ворот на правой половине поля. Предводители гурьбы, жившие в домиках по-над обрывом, обещали им встречу с речкой.
Пока я добежал, четверо однокласников уже бродили, в подвёрнутых до колен штанах, по шумному потоку, что скатывался через брешь в издавна прорванной плотине. Остальные любовались видом необузданно бурлящей тесниной с берега.
Не тратя слов на уточнения: что? как? зачем? – я тут бросился задом на траву, чтоб легче стаскивались ботинки и носки, затем поднялся и закатал штанины.
Наконец, загодя ёжась – а вдруг холодная? – я вошёл в воду. Да, нет,так вроде ничего…
Течение шумливо бурунилось вокруг ног, напористо толкало под коленки… Однако дно, на ощупь ступнями, оказалось приятно гладким и ровным.
Мальчик, бродивший рядом в упруго бегущей воде, которому, вероятно, всё это было не впервой, пояснил, перекрикивая громкий гул струй, что под нами плита от бывшей плотины – ух, класс!
Так я бродил, туда-сюда, в нашей компании из пяти душ, стараясь не заплескать подвёрнутые штаны…
…но вдруг сразу всё – плеск шумно бегущей воды, задорные возгласы одноклассников, ясный ласковый день – как отрезало.
Вокруг меня сомкнулся совершенно иной, безмолвный мир пустого жёлтого сумрака, сквозь который, прямо перед глазами, мимо моего носа бежали кверху вертлявые шарики белесого цвета.
Всё ещё не понимая, что произошло, я всплеснул руками, вернее, они сделали так сами по себе, и вскоре выпрыгнул ещё один мир.
Здесь оказалось очень много ослепительного солнца, рёва и гула воды, хлеставшей меня по щекам и носу мокрыми шлепками. Странно далёкий крик «тонет!» донёсся сквозь плеск, и услышался даже забитыми водою ушами. Ладони мои беспорядочно бились о воду, пока их пальцы не вцепились в чей-то ремень, одним концом брошенный с края плиты, что так коварно обрывалась под водой…
Меня вытащили за стиснутый в руке ремень, помогли выжать воду из одежды, и показали широкую тропу в обход стадиона, чтобы не наткнулся на Старшую Пионервожатую и ябедных девчонок, занятых сбором листьев для своих осенних гербариев.
~ ~ ~
Вид сверху на школьное здание, скорее всего, представлял собой широкую букву «Ш», но без средней палочки в тройке вертикальных, а вместо неё (однако снаружи) к уцелевшей нижней перекладине добавилась параллельная чёрточка ступеньки перед входом.
Пол вестибюля покрывали квадратики коричневых и жёлтых плиточек, чередовавшихся узором шахматной доски. А в двух коридорах, что расходились, каждый к своему крылу здания, керамику сменял лоснящийся паркет скользко-жёлтого цвета.
Широкие окна обоих коридоров смотрели в охваченное зданием пространство, где, заменив отсутствующую палочку в «Ш», непроходимо и беспорядочно росли молодые сосенки, как самим вздумается, в тонко шелушащейся кожице коры.
В стенах напротив коридорных окон имелись одни только двери – далеко отстоящие друг от друга, помеченные цифрами и буквами классов, получавших своё образование согласно дверной нумерации.
Однако в правом крыле, за поворотом в вертикальную палочку «Ш», вид снаружи имел всего один ряд окон на оба этажа. Данное крыло давало приют школьному спортзалу, который вобрал всю ширину и высоту здания.
Громадный зал раскинулся на метр глубже уровня остальных полов на первом этаже.
Под окнами срединной части зала содержался «козёл» для прыжков, которым содействовал мостик, придвинутый к задней паре его ног, но упражнениям препятствовал толстый, бугристо-витой канат, висевший вплотную перед козлиной мордой (которая, конечно же отсутствовала, ведь «козёл» – это безрогий спортивный снаряд, и его вытаскивают на середину зала, когда тема урока физкультуры: прыжки через «козла», а ты, канат, виси себе и дальше).
Канат свисал от своего крюка (в очень высоком потолке) до своего узла (за полметра от пола).
Встав на узел и держась руками за канат, можно было БЫ здоровски раскачиваться. Вот именно – «БЫ»! Из-за своего козлиного нрава, «козёл», даже и без рогов, стоял на пути. А в поперечном направлении не пропускала стена под окном зала.
Половину дальней глухой стены загораживали гимнастические брусья и штабель – метровой высоты – из тяжких чёрных матов. Оставшуюся половину покрывали перекладины шведской стенки.
И только гимнастические кольца, свисавшие от потолка на более тонких верёвках, никому не мешали, потому что до них всё равно не допрыгнешь.
В том же крыле, перед залом, – направо от входного коридорчика – находилась небольшая сцена, скрывая за синим занавесом чёрное пианино и склад сидений, объединённых в секции. Одна секция на троих.
Компактно сложенными в штабель, они там дожидались часа, когда понадобятся для превращения спортивного зала в зал зрительный или слушательный…
На верхний этаж вели два марша ступеней, из нижнего угла в левом крыле. Планировка второго этажа совпадала с первым, за исключением, конечно, вестибюля, с его никелированными вешалками для шапок и пальто школьников, стоящими в загородках из невысоких барьерчиков, по обе стороны от входа.
Именно благодаря этой разнице, коридор наверху был такой длинный и сплошь паркетный, без вестибюльных плиточек в полу.
Паркет, кстати, очень удобный пол, – в сезон ношения валенок можно, чуть разбежавшись, скользить по его натёртой глади, если, конечно, на валенках нет чёрной резины калош, а в коридоре не похаживают дежурные учителя…
Мои валенки поначалу ужасно натирали сзади, под коленками, пока Папа не надрезал их войлок особым сапожным ножом. Он всегда знал, как что делается.
. .. .
Зимой в школу являешься чуть ли не затемно, потому что поздно светает. Иногда я бродил по пустым классам.
В седьмом, навещал маленький бюст Кирова на подоконнике, заглянуть в дырку его нутра. Очень похожа на утробу статуэтки фарфорового щенка, сидящего на ящике трюмо в комнате родителей, только пыли побольше.
В другой раз, щёлкнув выключателем на стене восьмого класса, я увидел восковой муляж яблока, забытый на учительском столе.
Конечно, я понимал, что фрукт не настоящий, но яблоко смотрелось таким манящим, сочным, и даже как бы светилось изнутри, – просто невозможно удержаться. Вот я и куснул твёрдый неподатливый воск, оставляя отпечаток зубов на безвкусном боку. И сразу стало стыдно, что клюнул на яркую подделку. Хотя кто видит?
Я тихо выключил свет и незаметно вышел в коридор.
(…двадцать пять лет спустя, в школе карабахской деревни Норагюх, я увидел точно такой же муляж из воска, с отпечатком детских зубов, и понимающе усмехнулся – а я тебя вижу, пацан!..)
Дети любой национальности и возраста очень похожи, взять, например, их повсеместную любовь к игре в прятки…
В прятки мы играли не только во Дворе, но даже и дома. В конце концов, у нас постоянно налицо компания из трёх, которая часто дополнялась соседскими детьми: Зимины и Савкины жили на одной площадке с нами.
С местами для прятанья, в квартире не густо. Ну, во-1-х, под кровать родителей, или же… за углом серванта… или… ну, конечно! Занавесочный гардероб в прихожей. Его Папа сам сделал.
Вертикальная стойка в два метра ростом, закреплённая в пол метра за полтора от угла, плюс два металлических прутка, под прямым углом от макушки стойки к стенам прихожей, отграничили немалый параллелепипед пространства.
Осталось только занавесить его тканью на передвижных колечках вдоль макушечных прутков, и покрыть всю конструкцию куском фанеры, чтобы пыль не повадилась набиваться внутрь. Самоделка-раздевалка готова!
Широкая доска, с колышками для пальто и всякого другого, скрыта висящей до пола тканью, под вешалкой уместился плетёный сундук из гладко-коричневых прутьев, и осталось ещё много места для обуви…
В общем-то, прятаться почти негде, но играть всё равно интересно. Затаиться в каком-то из упомянутых мест и, сдерживая дыхание, прислушиваться к настороженным шагам водящего…чтобы… сорваться бегом!
Первым добежать до дивана, у которого жмурился водящий перед выходом в поиск.
Первым стукнуть по его валику и крикнуть «чур, за себя!», чтобы не водить в следующем ко́не.
Но однажды Сашка умудрился так спрятаться, что я его совсем обыскался. Ну, просто как сквозь землю провалился через соседей на первом этаже!
От недоумения, я даже заглянул в ванную и кладовку, несмотря на твёрдую договорённость между нами – там никогда не прятаться.
И я прощупал все пальто на колышках вешалки, в занавесочном гардеробе прихожей.
Потом я открыл зеркальную дверцу шкафа в комнате родителей, где в тёмном отсеке (с непонятно-приятным запахом) висели на плечиках Мамины платья и Папины пиджаки, но Сашки нет как нет.
И уже просто так, на всякий, я заглянул даже за правую дверцу, где до самого верха только ящики с кипами глаженых простыней и наволочек, кроме самого нижнего, в котором я однажды обнаружил тёмно-синий прямоугольник воротника от матросской рубахи. Им обмотался морской офицерский кортик в тугих чёрных ножнах, куда пряталось длинное стальное тело, сходящееся в иглу острия.
Через пару дней я не утерпел, и под большим секретом поделился тайною с Наташей, на что она фыркнула и сказала, что знает про кортик давным-давно и даже показывала его Сашке…
А теперь она вот стоит и радостно хихикает над моими бесплодными поисками, а на мой крик, что так и быть, я согласен водить ещё кон, и пусть он уже выходит, Наташа тоже кричит, чтобы сидел и не сдавался.
Тут моё терпение лопнуло, и я сказал, что больше не играю вообще, но Наташа предложила мне выйти на минутку.
Возвращаюсь из коридора – Сашка стоит посреди комнаты, молчит и сопит довольный, пока сестра хвастается, как он залез на четвёртую полку, а она присыпала его там носками.
~ ~ ~
Случались и сугубо семейные игры, без всяких соседей… Разноголосый смех раздался из комнаты родителей, я отложил книгу, вскочил с дивана и побежал туда:
– А что это вы тут?
– Горшки проверяем!
– А как это?
– Давай и твой проверим!
Надо сесть Папе на закорки и ухватить его за шею, пока он крепко держит мои ноги. Совсем неплохо, мне понравилось. Но тут он развернул меня спиной к Маме, и я почувствовал, как её палец проник мне в попу, насколько позволяла ткань штанов.
– А горшок-то дырявый!– объявляет Мама.
Все смеются и я тоже, хотя мне как-то неловко…
В другой раз Папа спрашивает: «Хочешь Москву увидать?»
– Конечно, хочу!
Подойдя сзади, он плотно возложил свои ладони мне на уши и приподнял меня всего над полом, за голову, стиснутую между его рук.
– Ну, как, Москву видно?
– Да! Да!– вскрикиваю я, хватаясь за его тиски.
Он опускает меня обратно, откуда брал, а я пытаюсь утаить слёзы, боюсь притронуться к ушам, расплющенным о череп.
– Ага! Купился? Как же тебя просто обмануть!
(…много позднее, я догадался, что он повторял шутки, сыгранные над ним в его детстве…)
В наших прятках, когда Сашка затихарился под носками, я, проверяя занавесочный гардероб в прихожей, заприметил там бутылку ситра, одиноко стоявшую в расселине между стеной и плетёным сундуком.
В своём отношении к ситро, я обожал его всерьёз. Единственный изъян газированного нектара (неоднократно удостоверенный на практике), что он слишком быстро исчезал из моего стакана.
Клад, найденный за ситцевой занавеской (в количестве одной бутылки) явно припасался для какого-то праздника, но про неё случайно позабыли.
Точно такая же забывчивость случилась и со мной. Только лишь через день, а может даже пару, когда никого не было дома, мне вдруг припомнилась она, всеми забытая бутылка.
Выудив ситро из общего забвения, я поспешил на кухню.
Ещё в коридоре, мои нетерпеливые пальцы ощутили слабинку крышки, сдёрнули её, – и я машинально вскинул бутылку к жаждущим губам…
Посреди второго глотка мне дошло, что ситро не то, чтобы не совсем то, а вовсе даже не то.
Перевернув бутылку в её естественную позицию, я обнаружил, что в праздник ситро всё же выпили, а затем наполнили пустую тару подсолнечным маслом, для хранения.
Хорошо хоть никто не видел мою попытку получить наслаждение от поддельного клада. Ну, разве только белый ящичек с красным крестом на дверце – хранилище бинтов, таблеток всяческих и пузырьков из тёмного стекла, высоко на стене, между ситцевым гардеробом и дверью в кладовку. Да ещё, наверное, электросчётчик над входной дверью, однако они не проболтаются…
Следующим из моих гастрономических преступлений стала кража свежеиспечённой пышки, которую, с компашкой ей подобных, Мама вытащила из электродуховки «Харьков», и разложила на махровом полотенце, поверх клеёнки кухонного стола.
Манящий запах, округлая коричневатость, мягкий лоск их спинок сплелись в такой соблазн, что я нарушил наказ Мамы – дотерпеться, покуда остывают для общего чаепития.
Пробравшись на обезлюдевшую кухню, я сцапал одну и, пряча за спину, уволок умыкнутую в логово на плетёном сундуке, в полутёмной ситцевой пещере.
Должно быть, пышка оказалась слишком с пылу с жару, или же чувство вины глушило вкусовые ощущения, но торопливо заглатывая запретный плод кулинарного искусства, я не испытывал привычной услады, и хотел всего лишь только одного – ну, да кончайся же ты, пышка, поскорей!
Когда Мама стала созывать всех на кухню пить чай, меня пришлось звать дважды…
. .. .
Ну а в целом, пусть хоть неумека и копуша, я рос вполне послушливым и чистосердечно старательным ребёнком, а если что-то выходило не так как надо, то это не нарочно, а просто оно как-то уж само так получалось.
Папа ворчал, что моя Лень-Матушка раньше меня родилась и всё, на что я способен – это валяться день-деньской на диване с книжкой. Ну, вылитый Обломов!
А Мама возражала, что читать полезно, и я, возможно, даже врачом стану, и белый докторский халат мне очень подойдёт…
Становиться доктором я никак не хотел, мне совсем не нравился медицинский запах их кабинетов.
~ ~ ~
На уроке, Серафима Сергеевна показала нам квадратную рамочку, выпиленную из фанеры.
Внешняя сторона квадрата 10 см, внутри – квадратная дырка в 7 см, следовательно, ширина рамочки 1,5 см (правда, десятичные дроби мы ещё не начинали проходить). Вдоль двух противоположных сторон её вбито по десять гвоздиков. Вся конструкция – прообраз ткацкого станка, причём действующий.
Толстая шерстяная нить натягивается поперёк рамочки, от гвоздика до гвоздика и обратно, и так далее, туда-сюда, – получилась основа, сквозь которую продёргиваешь нити всяких других цветов. Когда основа заполнена параллельными рядами нитей, то это уже тканый коврик для куклы, пёстрый шерстяной квадрат: 8 см х 8 см, очень миленький.
Поэтому наше домашнее задание – изготовить рамочку с гвоздиками и принести на следующий урок. Потому что родители, заверила нас учительница, охотно помогут нам в деле станкостроения.
Однако Папы дома не было, он с понедельника работал во вторую смену, а Мама слишком занята на кухне. Но всё же она улучила минуту отыскать фанерку от старой посылки, и позволила взять Папину пилу-ножовку из кладовой в прихожей.
Ванная стала станкостроительным заводом, там я пилил, прижимая ногой фанерку к табуреточке.
Обе они упрямо пытались вырваться. Ножовка часто застревала, драла длинные щепочки из верхнего слоя фанеры.
Однако упорный труд их переупрямил и увенчался кривобоко корявым квадратиком в щетине из частых задирок.
Отложив инструмент, я упёрся в капитальную проблему – как выпилить квадрат в квадрате, чтобы получилась рамочка?
Попытка выдолбить квадратную дыру, стуча молотком по кухонному ножу, расщепила моё трудовое достижение надвое.
А когда Мама сказала, что мне пора отправляться спать, бесплодные усилия успели извести всю посылочную фанерку. Горестное осознание, что я никак не гожусь в мастера, заставило меня горько разреветься на кухне, перед Мамой.
Уже совсем-совсем поздно, сквозь сон на раскладушке, я слышал, как папа вернулся с работы, но у меня не хватило сил, чтоб проснуться. Не разлепляя глаз, мне удалось разобрать его сердитую отповедь Маме: «Что Коля? Опять Коля?! Сам знаю, что я – Коля!», и тогда я уснул окончательно.
Наутро за завтраком Мама сказала: «Посмотри, что Папа сделал тебе для школы». Я обомлел от восхищения и счастья.
Фанерная рамочка ткацкого станка без единой выщербинки и задирки! Добела зачищенная шкуркой! Рядочки гвоздиков на двух сторонах вбиты ровнее, чем под линейку…
Мне так хотелось немедленно сказать ему «спасибо!», но Папа ещё спал…
Через пару лет, он принёс мне лобзик с работы, и тонкие пилочки, которые надо натягивать в нём. Я записался в школьный кружок «Умелые Руки».
С выпиливанием у меня не заладилось, – слишком часто ломались пилочки, но всё равно я успел изготовить кружевную фанерную рамочку (с Папиной доводкой и лакировкой) для вставки фотографического портрета Мамы.
Выжигание по дереву давалось намного легче. К тому же мне нравился запах тлеющей фанеры.
Папа принёс домой выжигатель, который сконструировал у себя на работе – получше, чем магазинный. И я скопировал на куски фанеры пару иллюстраций к басням Крылова, из книги «Умелые Руки».
Но это вовсе не означает, будто детство моё проходило среди самодельных игрушек и кустарных приспособлений. Ничуть не бывало! У меня имелся набор «Конструктор» из за-Зонного магазина в районном центре.
Большущая картонная коробка, разбитая на секции для всяческих панелей и полосок чёрной жести, а в них – множество отверстий, куда продеваются винтики для крепления деталей путём навинчивания гаечек, когда собираешь детали друг с другом, и они растут дальше, в более крупные детали конструкции.
В результате получается автомашина, паровоз, мельница или всё остальное, что только захочешь из книжечки чертежей в наборе Конструктора.
Только сперва нужно разобрать уже свинченное, чтобы было из чего делать новое.
Целых два месяца (и почти весь запас винтиков-гаечек) ушли на сборку башенного крана, который своим ростом вышел повыше табурета.
Можно было бы и быстрей закончить, не будь Сашка таким упрямым, с его непрошеным содействием. Не успеешь оглянуться, а он уже свинтил какую-то дальнейшую деталь. Совсем без малейшего спроса!
А потом развинчивай, и – заново собирай её же.
. .. .
Костюм Робота для Новогоднего утренника в школьном спортзале тоже Папа сделал. А чертёж отыскала Мама, в журнале РАБОТНИЦА, который приносили ей каждый месяц.
В своём готовом состоянии, костюм весьма напоминал ящик из тонкого, но прочного картона. Две дыры в боках у ящика служили для просовывания рук наружу, а Робот целиком, в надетом виде, заканчивался чуть ниже пояса.
Его коричнево-картонное тело отмечали знаки «+» и «—», на груди, слева направо. Точно такая же маркировка, как на батарейках для карманного фонарика.
Внутри ящика тоже имелась батарейка, но более мощная – чешская «Крона», а рядом с нею неприметный переключатель. Секретно щёлкнул им – и загорелся нос, сделанный из обычной лампочки, как в комнате или на кухне.
Она торчала из второго ящика, размером поменьше, который служил головой Робота и одевался поверх моей, как шлем рыцаря.
Два квадратных глаза, по бокам от носа-лапочки, позволяли вести наблюдение из глубины шлема-ящика – с кем и как ты хороводишься вокруг Новогодней Ёлки.
~ ~ ~
атаив робкую надежду, я попросил позволения выбрать не из высоких стопок сданных книг, скопившихся на столе, а с полок. «Ну, ладно», – ответили две Библиотекарши сразу, потому что у них шла пересменка, – «можно».
Ах, нет, перо не в силах передать всю благодарную, неописуемую радость, тесно наполнившую вдруг мою грудную клетку! Ну а с компьютерной клавиатурой, тут даже и пытаться нечего. С её прямолинейностью к подобным переливам состояния души не подступиться…
Направо от стола Библиотекарш, стеной до потолка, стояли «Полные Собрания Сочинений» В. И. Ленина, из разных лет издания. Полки начинались от пола, вознося сплочённые ряды однообразно упитанных томов, что разнились только лишь оттенком синего в их твёрдых обложках, чем позже год переиздания – тем голубее.
Корешки многотомных работ Маркса и Энгельса (в коричневых обложках) теснились вдоль стены напротив ленинской сини, а полки с трудами Сталина стояли шеренгами (не столь многочисленными, но более рослыми) вдоль короткой стены возле двери.
Плотные, никем не троганные гряды широких книжных корешков, золото тисненых наименований и нумерации томов, саркофаги несметных строк, погребённых меж тяжких обложек с рельефно-выпуклыми лицами великих творцов на передней, словно венчающие надгробья из навзничь лежащих фигур на помпезных кладбищах средневековья… Увековеченная бесполезность…
Однако в синей стене имелась узкая щель, – проталина в ту часть Библиотеки, где, в лабиринте тесных проходов, стояли полки книг разной степени потёртости.
Они строились по алфавиту: Асеев, Беляев, Бубенцов…; или по странам: «Американская литература», «Бельгийская литература»…; или по разделам: «География», «Политика», «Экономика»…
В закоулках лабиринта тоже попадались многотомные издания: Джек Лондон, Фенимор Купер, Вальтер Скотт (в чьих трудах я упорно искал, но так и не нашёл роман про Робин Гуда, а под руку всё время выскакивал какой-то навязчивый Роб Рой).
Я обожал бродить в плотной тиши проходов между полками, порой снимая, насколько позволял мой рост, какую-то из них – прочесть название, и вернуть обратно.
В заключение, притиснув пару избранных к своей груди, я возвращался в отсек Библиотекарши. Иногда она откладывала какую-нибудь из принесённых мною книг, потому что такое мне читать ещё рано…
Однажды, в хождениях по тесным проходам, я нечаянно пукнул. Какой конфуз!
Не очень-то и громко, но, на случай если постыдный звук всё же проник сквозь стену Марксизма-Ленинизма, я попытался сбить с толку слух Библиотекарши пустопорожним трям-блямканьем губ, что, возможно, чем-то и смахивало на вырвавшийся шум, однако явно оставалось невинной забавой мальчика, гуляющего между высоченных полок, которому рано ещё читать некоторые книги.
Так я похаживал и испускал трям-блямы, пока один из камуфляжных пуков не получился таким убедительным, таким раскатисто натуральным, что я буквально обмер – если тот первый, самопроизвольный пук как-то и мог бы остаться незамеченным, подделка прозвучала слишком круто.
(…как сказала бы мать твоей матери: «тулив, поки не перехнябив», она любила вставлять Украинские поговорки в свою речь…)
~ ~ ~
После Новогодних каникул, в кипу подписной почты, которую вкладывали в ящик на нашей двери, добавилась «ПИОНЕРСКАЯ ПРАВДА».
Конечно, я всё ещё был Октябрёнком, но в школе нам сказали принести деньги на подписку, чтобы мы заранее всячески готовились к своему пионерскому будущему.
Протягивая мне самую первую из «ПИОНЕРСКИХ ПРАВД», Мама сказала: «Ого! Тебе уже газеты носят, как взрослому».
Меня по́ уши наполнила гордость, что я принят в мир взрослых, хотя бы с точки зрения почтового ящика. Для закрепления успеха, ту, первую газету я читал весь день, стараясь по-взрослому прикончить все её четыре полосы.
Когда родители вернулись вечером с работы, я выбежал в прихожую хвастливо отрапортовать, что я прочёл всю, всю, всю! Они сказали мне: «Ну, молодец», – повесили свои пальто в занавесочный гардероб, и прошли на кухню.
Невозможно избежать разочарованности чувств, когда за все старания с тобой расплачиваются вежливо-рассеянным безразличием. Чувствуешь себя, как богатырь, после схватки не на жизнь, а на смерть со Змеем Горынычем. Однако вызволенная тобой красавица, рассеянно переступив отрубленные головы чудища, уделяет герою-победителю прохладное «молодец», вместо положенного ему поцелуя в уста сахарные.
В следующий раз, витязь да и призадумается: а стоит ли такая неблагодарная овчинка выделки?..
Вот почему никогда больше я не читал «ПИОНЕРСКУЮ ПРАВДУ» от доски (красное название с разъяснением партийной принадлежности данного печатного органа), до доски (телефоны редакции и её же почтовый адрес в городе Москве)…
Обойдённому наградой, желанной и заслуженной, трудно сдержать позывы к восстановлению попранной справедливости. И на следующее утро, в виде компенсации, я без труда забыл постоянный наказ Мамы, что три ложки сахарного песка – абсолютно достаточно на одну чашку чая.
В тот момент я находился на кухне в одиночестве и, загружая сахар в чай, чуть-чуть отвлёкся разглядыванием морозных узоров на стекле обледенелого окна, поэтому отсчёт засыпок начался не абсолютно с первой. Данная ошибка совпала с наплывшей на меня долей рассеянности и, вместо чайной, я загружал его столовой ложкой…
Густая приторная жижа, полученная в результате самовознаграждения, годилась лишь на то, чтобы вылить её в раковину.
И это стало очередным уроком мне – слямзенные удовольствия не так сладки, как ожидалось…
. .. .
Факт прочтения номера «ПИОНЕРСКОЙ ПРАВДЫ», да ещё таким исчерпывающим образом, придал мне уверенность в себе, и в следующее посещение Библиотеки Части, с полки «Французская литература» я ухватил увесистый, давно уж облюбованный том, с букетом шпаг на обложке – «Три Мушкетёра» Дюма-отца.
Библиотекарша, после заминки для краткого колебания, записала книгу в мою читательскую карточку, и я гордо поволок домой объёмистую добычу.
Большой диван почему-то показался неподходящим местом для такой взрослой книги, я отнёс её на кухню и разложил на клеёнке стола.
Первая же страница, полная оцифренных примечаний на тему, кто был кто во Франции ХVII века, показалась действительно сложноватой, но политика постепенно кончилась, дело двинулось и, когда Д’Артаньян прощался со своими родителями, я уже самостоятельно вычислил значение слов «г-н» и «г-жа», которых в «ПИОНЕРСКОЙ ПРАВДЕ» даже днём со огнём не сыщешь…
Посреди зимы Мама решила, что нужно заняться моим косоглазием, потому что нехорошо оставлять его как есть. Пока она этого не сказала, я вообще понятия не имел, что у меня может быть что-то не так.
Она отвела меня к окулисту, в Госпиталь Части, где тот заглядывал мне в самую глубь глаз через дырочку в слепящем круглом зеркале, которое крепилось на его белой шапочке, когда он им не пользовался.
Потом медсестра накапала каких-то холодных капель мне в глаза и сказала, чтобы в следующий раз я приходил один, потому что большой уже мальчик, и теперь знаю дорогу к ним.
После следующего раза, возвращаясь домой в одиночку, я вдруг утратил резкость зрения – свет лампочек на столбах, вдоль пустой заснеженной дороги, превратился в смазанные комки жёлтых пятен, а когда дома я открыл книгу, все строчки на странице оказались мутными и непригодными для чтения полосками.
Мама утихомирила мои страхи, сказав, что это ничего, просто теперь мне придётся походить в очках с разными стёклами. Поэтому пару следующих лет я носил такие, в пластмассовой оправе.
(…моё косоглазие выровняли, теперь глаза удерживают параллельный взгляд на вещи, только левый так и остался разфокусированным. На проверках окулистами, я не могу различить указку или палец нацеленные на букву в их таблице. Но как показала жизнь, её можно прожить и с одним рабочим глазом. Просто теперь у распрямлённых глаз не совпадает выражение. Это легко заметить на фотографии, прикрывая их поочерёдно, – любознательное любопытство в правом сменяется мертвяще отмороженным безразличием левого.
Иногда я подмечаю подобное разночтение в портретах популярных киноактёров и про себя думаю – их тоже лечили от косоглазия или, может, неведомые посторонние пришельцы следят за нами через их левый глаз?..)
~ ~ ~
И снова пришло лето, но в волейбол уже никто не играл. На месте волейбольной площадки, у подножия Бугорка забетонировали два квадрата для игры в городки. Там даже организовали чемпионат.
Два дня обвёрнутые жестью биты хлёстко жахкали и трахались в бетон, вышибая из квадратов деревянные цилиндрики городков к природному барьеру, в виде обрывистого бока Бугорка.
Как обычно, известие доползло до книжного дивана с улиточной скоростью, но я всё же не пропустил финального единоборства двух мастеров, которые могли даже с дальней позиции смести наисложнейшую фигуру городков – «письмо» – всего-навсего тремя бросками, и не тратили больше одной биты на такие как «пушка», или «Аннушка-в-окошке»…
Турнир закончился, но остались бетонные квадраты, где мы, дети, продолжили игру обломками окольцованных жестью бит, и кусками расщеплённых городков. Однако нам и такого хватало…
А когда остатки тоже износились до исчезновения, и бетон затерялся в высоком бурьяне, ровность под Бугорком продолжала служить нашим излюбленным местом сбора.
Мы не только играли в игры, мы давали друг другу образование в наиважнейших вещах окружающего нас мира.
О том например, что если упал и ободрался, приложи к ссадине на локте или коленке лист Подорожника, его тыльной стороной, он остановит кровь.
А стебли Солдатиков, покрытых чешуйчатой кольчугой мелких листков – съедобны, так же как и Щавель, но не Конский Щавель, конечно. Или же взять те растения на болоте, с длинными листьями, обдери их до белой сердцевины и можно есть. На, пожуй, увидишь сам!
Мы научались отличать кремень от других камушков, а также – об который из остальных надо ударить кремнем, чтобы посыпались бледные искры.
Верно! Кремнем по этому вот, желтоватому, и вместе с искрами появится непонятный – отталкивающий, но в то же время, чем-то и притягательный – запах обожжённой куриной кожицы…
Так, за играми и разговорами, мы познавали мир вокруг нас, и самих себя в нём же…
– В прятки играешь?
– Вдвоём не игра.
– Щас ищо двое подойдут с болота.
– Зачем пошли?
– Дрочиться.
Вскоре обещанная пара возвращаются, хихикают один другому, у каждого в кулаке букетик из травинок.
Мне неизвестно назначение этих букетиков, и я не знаю, что значит «дрочиться», но по всхрюку, которым мальчики обычно сопровождают это слово, легко угадать, что речь идёт о чём-то стыдном и неправильном.
(…всю свою сознательную жизнь я был поборником правильности. Всё должно быть правильно и по правилам. Любая неправильность, всё, что не так как надо, мне против шерсти.
Если, скажем, подсвинок с наглым визгом сосёт вымя коровы, меня так и подмывает их разогнать… А корова тоже хороша! Стоит себе, такая вся безропотно покладистая, будто и не знает, что молоко – телятам, ну и для людей, конечно…)
Поэтому я упираю руки-в-боки и встречаю подошедших упрёком через вопросительную форму: «Ну что? Подрочились?»
И тут я узнаю́, что сторонникам правильности порой лучше помалкивать. К тому же, какой стыд, что я такой слабак, и меня так запросто можно повалить в нежданной драке…
~ ~ ~
Неравномерно травянистый луг между Мусоркой и Бугорком служил футбольным полем.
Для начала нужно решить вопрос капитанства – кто тут повыше ростом и голосистее в пререканиях?
После этого мальчики разбредаются, попарно, в стороны, чтоб сговориться:
– Ты «молот», а я «серп», идёт?
– Нет! Я «ракета», а ты «тигр».
Условившись о временных кличках, они подходят к предстоящим Капитанам и предлагаются тому, чья очередь сделать выбор:
– Кого в команду: Серп или Ракета?
Людские резервы поделены, и – покатил футбол!
Как я хотел стать Капитаном! Таким, чтоб все мальчики просились бы в мою команду! Но мечта оставалась всего лишь мечтой…
Я азартно рысил сквозь траву, от одного края поля до другого. Я отдавал всего себя отчаянной борьбе, самоотверженный, готовый на всё ради победы.
Просто мне никак не удавалось дотянуться до мяча. Иногда, сжалившись, он сам ко мне катился, но прежде чем примеряюсь пнуть его хорошенько, налетает рой «наших» вперемешку с «ихними» – бац! – и мяч отбит далеко в поле…
И снова я перехожу на неуклюжую рысь, вперёд и обратно, кричу «Пас! Мне!», но никто не слышит, и все тоже кричат и бегают за мячом…
И игра продолжается без моего, фактически, участия…
~ ~ ~
Посреди лета вся наша семья, кроме Бабы Марфы, отправилась на Украину, в город Конотоп Сумской области, на свадьбу Маминой сестры Людмилы и молодого (но скоропостижно лысеющего) Чемпиона области по тяжёлой атлетике в первом полусреднем весе Анатолия Архипенко, из города Сумы.
Грузовик с брезентовым верхом вывез нас через КПП – белые ворота в двойном заборе из колючей проволоки, что окружал всю Зону – на железнодорожную станцию Валдай, где мы сели на поезд пригородного сообщения до станции Бологое. Там нас ожидала пересадка.
Вагон оказался совершенно пустым, одни только мы на жёлтых досочных сиденьях вдоль зелёных стен, по обе стороны от центрального прохода.
Мне нравилось покачивание вагона в такт перестуку колёс на стыках рельс под полом. И нравилось смотреть, как за окном набегали и тут же отставали столбы из тёмных брёвен. По перекладинам на их верхушках скользил бесконечный поток проводов, провисая от одного столба к другому: плавно книзу—плавно вверх, промелькивает следующий, и снова: плавно книзу—плавно вверх, и снова —, и снова —, и снова…
На остановках наш пригородный терпеливо ждал, уступая путь более скорым и важным поездам, и тихо трогался, когда утихнет гром, стук и грохот пронёсшихся мимо экспрессов.
Особенно затяжная стоянка случилась на станции Дно, чьё имя я прочитал под стеклом вывески на её зелёной будке, из ёлочно прибитых досок. И только когда мимо пропыхкал одиночный паровоз, покрыв будку завесой дыма и неспешно раздвигая своим длинным телом клубы своего же белого пара, наш поезд дёрнулся ехать дальше.
(…я вспомнил ту станцию и влажный отблеск чёрноты паровоза, пронзающего длинным тендером выхлопы молочно-белых клубов пара, когда прочёл, что на станции Дно Полковник Российской армии Николай Романов подписал своё отречение от Царского престола… Однако этим он не спас ни себя, ни свою жену, ни детей их Царской семьи, поставленных спиной к подвальной стене для расстрела, а кто не погиб при залпе, тех добивали на полу штыками.
Ничего этого я не знал, сидя в пригородном поезде возле убогой станционной будки. Не знал и того, что разницы нет, что это знание ничего не изменит. Хоть так, хоть эдак, всё это – часть меня. Я по обе стороны тех штыков и винтовок.
Как хорошо, что не про всё мы знаем в детстве…)
~ ~ ~
Большинство домов вдоль улицы Нежинской, в юго-юго-западной части города Конотопа, стоят чуть отодвинувшись, отгородясь от дороги своими заборами, которые одновременно отражают как благосостояние домовладельца, так и основные этапы в технологиях местного заборостроения. 2 в 1.
Однако заборная разношерстица по левой стороне улицы кратко прерывалась стеной Номера 19, чьей побелке стукнет, как говорится, «100 лет в обед». Два окна в той же стене топорщились давно облупившейся, но когда-то, скорее всего, зелёной краской. Их дополняли четыре дощатые ставни (по паре на каждое из окон), запиравшиеся, когда близилась ночь, с улицы, крючочками.
Эта традиция блюлась неукоснительно (и не только в Номере 19, и не только на улице Нежинской) со времён разгула «Чёрных Кошек» в послевоенно-бандитском лихолетье. Если не с более ранних ночей старины суровой.
Чтобы попасть в дом № 19, для начала нужно зайти в калитку из высоких, серых от старости досок, бок-о-бок с воротами из того же точно материала. Однако от калитки их отличала втрое большая ширина и пребывание вечно на запоре. Что значительно облегчало выбор при вхождении.
Вошедшему следовало также знать – который из четырёх входов номера № 19 ему, собственно, нужен.
Четыре двери идентично располагались по бокам пары глухих веранд (из шпунтованных досок «вагонка»), пристроенных к правой (с точки зрения калитки) стороне дома.
Данная сторона насчитывала четыре окна, размежованные верандами по системе 1 || 2 || 1.
Первая веранда от калитки, включая оба входа по её бокам, принадлежала, как и половина всего дома, Игнату Пилюте и его жене Пилютихе, а следовательно, – это их окна смотрели на улицу Нежинскую.
«Вагонку» второй веранды оплетал Виноград в тёмно-зелёной листве, что прятала в своей гуще редкие гроздья мелких шариков неясного назначения, ощутимо твёрдых, вопреки рахитичной внешности.
Глухая дощатая перегородка разделяла вторую веранду изнутри на две продольные секции, по одной для каждого из остальных домовладельцев. Двух, разумеется.
Дом, он же хата, нашей бабушки, Катерины Ивановны, затиснутый между Пилютиной половиной и четвертью Дузенок, состоял из полутёмной веранды-прихожей, за которой шла кухня с окном, обращённым на пару ступенек перед своей же входной дверью, в междуверандном закутке.
В углу напротив окна стояла кирпичная плита-печка, ростом с кухонный стол, а рядом с нею оставалось ещё место для левой створки двери, постоянно распахнутой в единственную комнату хаты.
Пространство комнаты, меж четырёх белёных стен, с утра до вечера тонуло в глубоком сумраке, который всачивался сквозь невысокое окно, из непроглядной тени под Вязом-великаном в Пилютовском наделе общего палисадника, чья ширина составляла два метра.
Длина земельных владений в прилегающем грунте определялась исходя из доли домовладельца в общей стене хаты, стоящей над ним.
Цветы там не росли, благодаря мощи вышеупомянутого Вяза, а только редкие клочки непонятных сорняков, которых угораздило занестись туда, чтобы потом всю жизнь мучиться.
Граница из штакетника препятствовала их миграции во двор Номера 17, где проживала супружеская пара глухонемых Турковых, чьи дети, однако, оказались вполне говорящими.
Обогнув дальний угол второй веранды, посетитель выходил на четвёртую, заключительную входную дверь – через веранду в хату стариков Дузенко.
Их часть состояла из той же последовательности (веранда-кухня-комната), что и в хате Бабы Кати, но у них имелись два дополнительных окна, для сохранения симметрии – пара Пилютиных окон на проезжую улицу требовала, чтоб с противоположной стороны дома два окна смотрели бы в общий двор.
Два могучих Американских Клёна, с остроконечными пальцами у каждой пятерни в их листве, росли во дворе, по одному стволу вплотную перед каждым из дополнительных окон Дузенко.
Промежуток между Клёнами перекрывал широкий и рослый (метра в полтора) штабель когда-то красного кирпича.
Неслышное течение лет обесцветило и обратило в щебень складированный стройматериал, который старик Дузенко держал всю свою жизнь, для возможной реконструкции его хаты в каком-то из неопределённо будущих времён.
По ту сторону кирпичного бруствера, на удалении в шесть метров от линии обороны (и параллельно ей) тянулась глухая стена сарая, из серых-до-черноты досок, а в ней глухие же двери с грузом солидных (но ржавых) замков. Висячих.
Ключевладельцы держали там запас топлива на зиму: дрова и сыпучий уголь «семечки», а в топливном отсеке Бабы Кати проживала также свинья Машка, в загородке с резким запахом селитры.
Напротив веранды обросшей бесплодным Виноградом, рос ещё один неприступный для лазанья Вяз, а высокий забор под ним отграничивал соседей в Номере 21. Рядом с Вязом стоял сарайчик оштукатуренный (но очень давно) смесью глины, навоза и резаной соломы. Висячий замок на двери служил залогом безопасности земляного погреба Пилют.
Сарай из голых досок, над погребом Дузенко, стоял ещё дальше от улицы и как бы продолжал собою длинный сарай с топливными ресурсами. Но до контакта не дошло – эти строения раздвигал проход в огороды домовладельцев.
Между двух погребников сарайного типа ютилась дощатая халабуда – с односкатной крышей и без висячего замка – над земляным погребом Бабы Кати.
Внутри, деревянный квадрат крышки покрывал вертикальный шурф, в чью тёмную трёхметровую глубину уходила лестница из брусьев, приставленная к одной из тесных земляных стен.
На дне скважины, свет фонарика обнаруживал четыре ниши, углублённые на все четыре стороны от лестничных ног. Там хранилась картошка и морковь на зиму, и бурак тоже, потому что мороз не мог добраться до запаса овощей на такой глубине.
В углу, образованном погребником Дузенко и халабудой Бабы Кати, стояла будка пегого пса Жульки, прикованного к его дому. Он брязгал железом своей длинной цепи, хлестал ею о землю, и остервенело лаял на всякого вошедшего во двор незнакомца.
Но я подружился с ним в первый же вечер, когда (по совету Мамы) вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина…
~ ~ ~
Свои совсем седые и слегка волнистые волосы Баба Катя стригла до середины шеи, и там же их удерживал гнутый пластмассовый гребешок, охватывавший голову под затылком, чтобы не растрёпывались.
Чёрные округлые (словно распахнутые испугом) глаза вполне подходили её чуть смугловатому лицу с тонким носом.
А в сумеречной комнате за кухней, на одной из трёх глухих стен висел фотографический портрет женщины в аристократически высокой причёске чёрных волос и в галстуке по моде предзакатных лет Новой Экономической Политики (он же нэп конца 20-х), – это Баба Катя в её молодые годы, когда она имела отдельную пару туфель для каждого из своих платьев.
Рядом с ней висело настолько же большое фото мужчины с тяжёлым Джек Лондоновским подбородком, в пиджаке поверх рубахи косоворотки – так выглядел её муж Иосиф на должности Областного Торгового Ревизора, до его ареста и ссылки на север, и последующей внезапной пропажи его же, совпавшей с отступлением Немецких войск из Конотопа…
. .. .
Гостить у Бабы Кати мне понравилось, хотя тут не было ни городков, ни игры в футбол, а только ежедневные прятки с детьми из соседних хат, которые тебя ни за что не найдут, если спрячешься в Жулькину будку…
Поздним вечером, на верхушке деревянного столба при входе в соседнюю улицу, зажигалась электрическая лампочка. Однако её желтоватый свет не в силах был превозмочь темень дороги даже и под собственным столбом.
Майские жуки с неторопливо-бомбовозным гудом, летали под звёздным небом совсем невысоко. Просто непрашивались, чтобы их сшибали курточкой или веткой, отломанной от Вишни, что перевесилась через чей-нибудь забор.
Но отыскать сбитого, когда он молча ползёт по мягкой дорожной пыли, – совсем не просто.
Пойманных сажали в пустой спичечный коробок, по отдельности, ну не больше двух, в крайнем случае. Они шарудели там изнутри, об стенки коробка, своими длинными неуклюжими ногами.
На следующий день мы открывали камеры пленников – полюбоваться пластинчатым веером их усов и каштаново-блестящим цветом спин.
Попытки накормить их мелкими кусочками свежей зелени не удавались, как видно, они сшибались уже сытыми.
Мы отпускали их на волю со своих ладоней тем же способом, как посылаешь божью коровку лететь на небо. Жуки щекотно всползали на конец выставленного пальца, вскидывали жёсткие скорлупы надкрыльев и расправляли упакованные там свои длинные прозрачные крылья, прежде чем с низким гуденьем улететь прочь, без всякого «спасибо».
Ну и лети – вечером ещё наловим…
~ ~ ~
Однажды из далёкого конца улицы донеслись раздирающе нестройные взвывы, вперемешку с протяжным буханьем. На звуки знакомой какофонии жители Нежинской вышли из дворов, – сообщить друг другу, кто это умер.
Впереди процессии медленно шагали три человека, втискивая губы в медный блеск нестройно рыдающих труб. Четвёртый нёс перед собой барабан, как громадное брюхо на привязи широким ремнём через плечо.
Отшагав сколько требовала партитура, он бил в тугой живот барабана войлочным кулаком короткой колотушки. Его свободная от палки рука держала широкую медную тарелку и, время от времени, брязгала в другую такую же, привинченную на обод барабана сверху.
На дребезг, трубы откликались новым всплеском горестных взрыдов.
Вслед за музыкантами, пара подростков несла большое фото угрюмого мужского лица, удерживая рамку с двух сторон, а следом шли штук пять широких венков, с белыми буквами надписей по чёрным лентам. И для каждого тоже по паре держащих.
Грузовик трёхтонка урчал мотором позади венков. В его кузове с отстёгнутыми бортами стоял ажурный памятник из прутьев тонкой арматуры, окрашенной «серебря́нкой». Двое мужчин, одного роста с памятником, хватались за него с двух сторон, чтобы не упасть в гроб к покойнику выложенному напоказ, у них под ногами.
Небольшая пугливая толпа замыкала шествие.
У меня не хватило смелости выйти на улицу, хотя Мама с тётей Людой стояли за калиткой, а также соседи и соседские дети, возле своих хат. Но всё же, движимый любопытством, я влез на изнаночную перекладину ворот, и выглянул поверх досок.
Сиренево-свинцовый нос, торча из жёлтого лица, веял такой жутью, что я бросился в самую глубь двора, вплоть до будки чёрно-белого Жульки, который тоже заметно нервничал, и подскуливал трубному вою вдоль улицы…
~ ~ ~
Из обыкновенного носового платка, Баба Катя умела вывязать толстую мышь, с ушами и хвостом, которую она сажала себе на ладонь и поглаживала ей белую голову пальцем другой руки.
Отчаянным прыжком с ладони, мышь вдруг бросалась в бегство, но Баба Катя успевала перехватить её на лету, усаживала обратно и чесала дальше, под наш неудержимый смех.
Конечно, я понимал, что это Баба Катя сама подталкивает мышь, но как ни всматривался, не мог разгадать её фокус…
Каждый вечер она выносилf ведро кисло пахнущего хлёбова из очистков и объедков в свою секцию общего сарая, где свинья Машка встречала её нетерпеливо-требовательным хрюканьем.
Баба Катя выхлюпывала свинячий рацион в корыто, потом стояла над громко чавкающей Машкой и ругала за очередные нарушения режима и общую невоспитанность.
Она показала нам, какие из грядок и деревьев в огороде её собственность, чтоб мы не лезли на соседские, потому что там не было заборов. Однако яблоки ещё не созрели, и я влезал на Белую Шелковицу, хотя Баба Катя предупреждала, что я слишком здоровый для такого молодого деревца. И действительно, однажды оно расщепилось подо мной надвое. Я испугался – ой, что теперь будет! – но Папа не побил меня.
Он натуго обмотал разошедшиеся половинки деревца каким-то желтовато-прозрачным кабелем. И Баба Катя тоже смолчала, не упрекнула ни единым словом…
В тот вечер она сказала, что свинья совсем ничего не стала жрать и перевернула ведро с очистками, до того умная, чувствует, что завтра её зарежут.
До поздней ночи из сарая разносился неумолкающий вопль Машки…
Наутро, когда пришёл свинорез-коли́й, Баба Катя ушла из хаты, и уже в её отсутствие они вытаскивали истошно визжащую Машку из загородки, гонялись за ней по двору и убивали длинным ножом, чтобы достал до сердца.
Визг перешёл в хриплый рёв, его сменили слабеющие крики, что становились всё короче.
В это время Мама держала нас, своих детей, в хате и разрешила мне выйти, только уже когда они обжигали тушу гудящим пламенем паяльной лампы.
. .. .
На свадьбе тёти Люды, стол под Вязом у ворот переполняли тарелки с тонко нарезанным розовым салом, чёрно-коричневыми жареными котлетами, мисками застывшего холодца под слоем белого жира.
Один из гостей предложил дать невесте урок набивки домашней колбасы, но она отказалась, под общий смех весёлых свадебных гостей…
Конотоп, в общем-то, мне понравился, хотя было жалко Машку и стыдно за сломанное деревце. И мне даже понравился вкус хлеба из кукурузной муки, который все хоть и ругали, но покупали, потому что Никита Хрущёв объявил кукурузу Царицей полей, и в магазинах продавался хлеб лишь из её муки…
Обратно на Объект, мы тоже ехали поездом, но путь показался намного длиннее. Меня тошнило, и кружилась голова, пока в конце вагона не нашлось окошко, где можно высунуть её под ветер.
Прилипнув к тому окну, я смотрел, как наш пыльно-зелёный состав, изогнувшись длинной дугой, катит по зелёному полю. Потому-то наше путешествие никак не заканчивалось, ведь поезд бежит по одному и тому же громадному кругу, посреди этого поля с одними и теми же перелесками…
На какой-то из станций, Папа вышел и не вернулся при отправлении. Я испугался и начал жалко всхлипывать. Но через пару минут он показался в проходе с мороженым, из-за которого задержался на перроне, и ему пришлось запрыгнуть в другой вагон уходящего поезда.
~ ~ ~
В тот год мои младшие сестра с братом тоже пошли в школу, и в конце августа Папа, раскрасневшись растерянно-сердитым лицом, увёз Бабу Марфу в Бологое – помочь с пересадкой на Рязань.
На прощанье она расплакалась, и Папа сделал выговор ей в утешение: «Опять? Опять начала!» Тогда она расцеловала нас, своих внуков, и покинула мою жизнь…
. .. .
За дорогой напротив угловых зданий Квартала, стоял бакалейный магазин и теперь, с отъездом Бабы Марфы, Мама посылала меня туда за мелкими покупками – принести хлеб, соль, спички и растительное масло. Более важные продукты она покупала сама: мясо, картошку, сметану или шоколадное масло. На праздники крупную красную икру или мелкую чёрную, потому что Объект хорошо снабжался. Вот только мороженое привозили раза два в месяц и оно тут же раскупалось. А вкусного хлеба из кукурузной муки совсем не бывало.
По правую руку от магазина, на повороте дороги охватившей Квартал, стена леса чуть раздвигалась просветом узкой поляны, где стояла эстакада из крепких брёвен для ремонта заехавших на неё автомобилей. Ещё одно место сбора детей для игр.
– Бежим скорей! – крикнул знакомый мальчик, на рысях в направлении эстакады. – Там ёжика поймали!
Прежде я видел ёжиков только на картинках, вот и поспешил смешаться с группой мальчиков, громко галдевших в конце поляны. Подхваченными где попало палками, они не пропускали зверька убежать в лес, а когда ёж свернулся в оборонительный серо-коричневый шар из иголок, теми же палками закатили его в небольшой ручей.
Вода заставила шар сразу распрямиться. Ёж выпростал из-под иголок свою мордочку с чёрной нашлёпкой носа, и попытался убежать сквозь траву, на своих коротких кривых ножках.
Однако его свалили наземь и крепко придавили палкой поперёк живота, чтобы он снова не свернулся.
– Смотри! – закричал какой-то мальчик. – У него запор! Покáкать не может! – В подтверждение диагноза, потыкал сломленным стеблем полыни в тёмный бугорок между задних ног зверька. – Какашка слишком твёрдая. Надо помочь.
Я вспомнил, как Баба Марфа спасла меня…
У кого-то из компании нашлись плоскогубцы в кармане, пациента распяли на земле парой дополнительных палок и самозваный Доктор Айболит потянул инструментом какашку. Та, почему-то, не кончалась и была непонятного голубовато-белесого цвета.
– Дурак! Ты ему кишку выдрал!– закричал другой мальчик.
Ёжика отпустили, и он опять прянул к лесу, волоча за собой полметра вытащенной внутренности. Все пустились следом: смотреть что будет.
Смотреть мне совсем не хотелось и, к счастью, меня вызволила сестра. Наташа примчалась бегом из Квартала – сказать, что Мама зовёт.
Я тут же покинул натуралистов и поспешил во Двор. Там я говорил с Мамой, здоровался с её соседскими подругами и всё время, параллельно, думал одну и ту же мысль в голове. Она думалась какими-то странно взрослыми словами, о которых до сих пор ума не приложу – откуда могли такие взяться, с учётом легкомысленности моего круга чтения в те детские времена:
«Как же мне теперь жить дальше, после того, что я увидел? Как жить? Как?»
(…как ни странно, – я выжил. Благое свойство людской памяти, – её способность забывать, отмеченная в словаре Владимира Даля, пришла на выручку.
Однако в серии зверств, свидетелем которых мне случилось стать, когда человеческие, с виду, особи истязаниями обращают себе подобных в куски излохмаченного мяса, – первой жертвой идёт изувеченный ёжик, волоча по хрупкой траве влажно-серый кусок прямой кишки, облипший твёрдыми комочками сухой земли.
И я дожил до понимания, что низменные твари нуждаются в высокопарных оправданиях своему изуверству: облегчение страданий… святая месть… очищение расы…
Но опять-таки, если уж совсем начистоту, есть ли гарантия, что сам я ни при каких обстоятельствах не совершу ничего подобного? Ну… как-то не знаю…)
Когда ты в детстве, у тебя нет времени оглядываться на все эти серии в своей памяти. Тебе нужно вперёд: мимо и – дальше! – к новым открытиям. Если кишка не тонка, держаться курса…
Однажды, чуть отклонясь от торного маршрута «школа—дом», я углубился в лиственную часть леса и там, на пологом взгорке, вышел к четырём Соснам, выросшим за пару метров друг от друга, по углам почти правильного квадрата. Гладкие широкие колонны их ровных стволов уходили ввысь и, в шести-семи метрах над землёй, смыкались помостом, куда вели перекладины из обрубков толстых сучьев, прибитых гвоздями к одной из Сосен, как вертикальная лестница…
Кто и зачем устроил такое, я так и не узнал, а только лишь убедился, что не всякий трус отважится взобраться на помост в лесу, пусть хоть даже и сам на него вышел…
~ ~ ~
Намного глаже продвигалось освоение подвального мира, куда мы с Папой спускались за дровами для Титана, чтобы ему было чем гореть, нагревая воду в день купания.
Подвал тонул в полной темноте, без единой лампочки, и Папа приносил нажимной фонарь с упругим рычажком у него на брюшке. Охватишь пальцами весь фонарик, и – пошёл сжимать и попускать его в ладони! Рычажок пружинисто противится, но всё же лезет внутрь под твоими пальцами, а на послабление нажима – высовывается обратно.
Качнёшь так раза два, и – внутри пластмассового тельца проснулась маленькая динамо-машина, жужжит, подаёт ток фонарику на лампочку. От скорости жужжания зависит яркость света.
Чётко очерченный световой круг скачет по стенам из шершавых досок или по дверям из таких же, с висячими замками, и по бетону пола в подвальном коридоре, который заворачивает влево, где, в самом конце, – наша секция.
Папа отпирает замок, щёлкает выключателем, и в тот же миг из потёмок выпрыгнула квадратная комната, залитая до краёв и потолка светом голой лампочки.
В углу сошлись пара стен из гладкого бетона, третья – грубо-дощатая перегородка от соседней секции. За спиной – дверь в коридор.
Поленница напиленных дров сложена под стеной бетона, на перегородке – полки с хозяйственными принадлежностями, инструментами, и всякая свободно висящая всячина: санки, лыжи…
Когда пара широких поленьев расколоты на дрова, я собираю щепки для растопки Титана и две-три дровишки потоньше, а Папа ухватывает остальное в одну охапку.
Иногда он заодно и мастерил что-то в нашей секции и я, прискучив ожиданием, выходил в коридор с узкой зарешечённой канавкой вдоль середины цементного пола.
Через распахнутую дверь, лампа бросала прямоугольник света на запертую секцию напротив, а дальний конец коридора, откуда мы приходили, – терялся в непроглядной темноте.
Но мне не было страшно, потому что за спиной у меня работал Папа в старом морском бушлате, с двумя рядами жёлто-медных пуговиц спереди, а в каждой – бравый храбро выпуклый якорёк…
~ ~ ~
Дрова попадали в подвал в начале осени. Медленный самосвал осмотрительно заезжал во Двор и ссыпа́л груду поленьев грубого раскола рядом с обитой жестью крышкой, покрывавшей бетонированный приямок, что имелся в каждой торцевой стене любого здания Двора, – строго по её середине.
Под крышкой, приямок выглядел прямоугольной ямой глубиной метра в полтора, а чуть выше её дна квадратная дыра-лаз (50 см х 50 см) горизонтально уходила сквозь фундамент в темень подвального коридора, где и заканчивалась на высоте полутора метров над уровнем пола.
Поленья сбрасывались на дно приямка, а оттуда – через лаз – в подвал, для перетаскивания в секцию того, кому их привозили в этот раз.
Когда раз оказался нашим то, поскольку я уже такой большой мальчик, Папа сказал мне сбрасывать поленья в яму, чтобы он (через дыру) продёргивал их к себе, на пол в подвале.
Стоя над приямком, я не мог его сверху видеть, но слышал отдалённый голос, когда он кричал мне из подвала повременить, если куча сброшенных поленьев грозила затором лаза. И тогда я ждал, слушая утробный стук поленьев о бетон пола глубоко внизу.
Всё шло легко и гладко до тех пор, пока Наташа не сказала Сашке, что нам привезли дрова, и что я помогаю Папе спускать их в подвал.
Саша прибежал к дровяной груде, молча ухватил полешко и поволок сбрасывать его в яму.
В ответ на мои запальчивые декларации о нарушении возрастных ограничений для именно таких вот работ, и что всего ещё только одна кинутая им дровина наверняка устроит затор дыры, он молча реагировал упрямым сопением и продолжал таскать и сбрасывать.
(…риторика не помогает с теми, у кого Упрямство-Матушка прежде него родилась, такому хоть кол на голове теши!. )
Однако я не только произносил пылкие речи, но тоже бросал дрова, чтобы потом, за обедом на кухне, Сашка даже и одним посапыванием не намекнул бы, будто он работал больше моего.
И вдруг он отшатнулся от приямка; пальцы в брызгах крови схватились за лицо.
Наташа бросилась домой сказать Маме. Та прибежала с мокрой тряпкой – протирать запрокинутое лицо Сашки. Папа тоже бегом явился из подвала…
И никто вовсе не слушал мои оправдания, что всё нечаянно так получилось, не нарочно, когда брошенное мной полено ободрало ему нос.
Мама накричала на Папу, что он допустил такое. Папа тоже рассердился и велел всем уходить домой, и работу он доканчивал уже в одиночку.
Царапина быстро зажила, даже без пластыря, который Саша упрямо отлепил ещё до ужина.
(…вряд ли мой брат упомнит это происшествие, и только я до сих пор чувствую себя виноватым – да не нарочно, но меньше бы орал, оратор грёбаный, а смотрел бы лучше куда швыряю…)
~ ~ ~
В школе я постоянно записывался во всевозможные кружки, как только руководитель очередного приходил к нам в класс, чтобы объявить о наборе желающих.
А собирались кружки под вечер, чтобы участники могли сходить домой после уроков, пообедать, отдохнуть и вернуться в школу.
Кружковое занятие длилось почти час, и участники расходились по домам в уже густой темноте ночи.
Как-то вечером, после очередного занятия, несколько кружковцев забрели в спортзал школы, Вернее, на его сцену, где стояло пианино, и где один мальчик мне показал однажды, что если ударять по только чёрным клавишам, то получается китайская музыка.
Однако в тот вечер я и думать забыл о музыке, потому что возле пианино стояли большие старшеклассники с парой настоящих боксёрских перчаток!
Мы несмело попросили разрешения потрогать их блестящую кожу и немножко примерить.
Старшеклассники великодушно позволили, а потом решили провести матч между шпингалетами: «Горка» (представитель кварталов-близнецов) против «Нижняков», которые жили в порядках деревянных домов у подножия Горки.
Выбор пал на меня – о! как же мне этого хотелось! – и на плотного рыжеволосого Вовку от Нижняков.
Освещение сцены оказалось недостаточным. Присутствующие на спортивном событии вышли в узкую прихожую спортзала, под яркую лампочку плафона, отражённого в чернильно-чёрной зимней темноте, что разлилась уже за широким стеклом окна. Нам с Вовкой скомандовали «бокс!»
Сперва мы хихикали, бухая друг друга громоздкими шарами перчаток, но вскоре остервенели. Я страстно хотел (но никак не мог) влепить ему в голову, а в его глазах угадывалось взаимное желание. Безошибочно и несомненно.
Вскоре моё левое плечо, которое я подставлял под все его удары, жутко заныло, а моя правая рука, который я долбил в его подставленное плечо, ослабла и выдохлась.
Наверное, ему приходилось не слаще моего, наши хиханьки сменились пыхтением и кряхтом.
Было плохо, больно до слёз, потому что его удары проникали, казалось, до кости предплечья, но я бы скорей умер, чем сдался.
Наконец, старшим надоела такая монотонщина, они сказали «хватит!» и забрали перчатки.
На следующее утро лилово-сизый отёк расплывался у меня по предплечью, и несколько дней кряду оно оставалось моим больным местом, я крючился от дружеских похлопываний по нему и сычал, словно гусь в самообороне.
~ ~ ~
Если выпадал пушистый снег, но не аж по пояс, мы всей семьёй выходили во Двор чистить ковёр и ковровую дорожку. Расстилали их лицом на снег и топтались по жёсткой изнанке.
Потом ковёр переворачивался, на него веником наметался снег с ближайших сугробов и – сметался начисто. Готово. Мы складывали ковёр тяёлым квадратом.
Длинная зелёная дорожка после протаптывания не переворачивалась ворсом кверху. Вместо этого, мы вчетвером – Мама и трое детей – становились сверху, и Папа волок её (и всех нас на ней стоящих), оставляя промятую борозду и тёмные остатки пыли в снегах за кормой.
Вот какой у нас сильный Папа!
А когда выпал мокрый снег, мальчики Двора начали катать его для строительства крепости.
Лепишь обычный снежок, кладёшь его на снег сугроба и начинаешь катать – вперёд-назад. Снежок тут же обрастает слоями мокрого снега. Превращается в футбольный мяч из снега. Вырастает тебе по колено. Становится всё плотней, тяжелеет, и уже нужно звать кого-то на помощь, чтобы объединёнными усилиями двоих-троих докатить снежный ком к растущей крепости, где старшие мальчики взгромоздят, и закрепят его в кольцевую стену, которая уже выше твоего роста…
Мы разбились на две команды – защитники осаждённой крепости и нападающие. За рекордно короткое время заготовлен арсенал снежковых боеприпасов, и – они бросились на штурм!
Гвалт, крик, вопли; снежки свистят отовсюду и во всех направлениях. Высовываюсь над стеной – залепить снежком хоть в кого-то-нибудь.
Вспышка жёлтой молнии в глазах, слепящая, как сполох лопнувшей электролампочки. Скользя спиною по неровностям белой крепостной стены, сползаю на корточки, ладонь вжата в глаз, куда стеганул снежок.
(…" ах, да – я был убит…”
так воссоздал этот момент Н. Гумилёв своим стихотворением…)
Но не стихая беснуется бой, некому оглянутся на павших. Всё сплелось и слиплось в единый общий рёв: «A-a-a-a-a-a!»…
Спустя неведомое время, иссякла битва. Крепость так и не сдалась, а только превратилась в метровый холмик снега, утоптанного до оледеневшей твёрдости.
Однако тишина во Двор не воротилась, всё тонет в том же неуёмном крике, с которым скатываемся мы по льду растоптанной твердыни на животах. Голова немеет неясной глухотой от своего и общего обезумело буйного, неумолкающего: «A-a-a-a-a-a!»
Глаз мой уже глядит. Сошлёпав запоздалый снежок, я вмазал им по голове мальчика старше меня. Какая непростительная промашка!
Во-1-х, он старше, а значит и сильнее, да и бой давно окончен, и этот мальчик пришёл уже с коньками на ногах.
Как мог я быть таким неосмотрительным?
Как всегда – борьба за правильность, чтобы всё как надо было. Давным-давно тому назад, в начале возведения крепости, старшие мальчики объявили: «Кто не строит, играть не будет», а я точно знаю, что этот мальчик на коньках совсем не строил.
Но кому какое дело до справедливой правильности? Многие из мальчиков-основоположников уже разошлись. Никто вокруг не помнит договорённостей мирного времени.
И дерзости моей всё меньше оправданий, их слушать некому, и некого позвать на помощь, и попранную справедливость сейчас не восстановишь, а просто – Бе! Ги!…
И я бегу… Едва живой, измотанный долгими часами дикой беспрерывной игры. Бегу с глухим опустошеньем в голове. Бегу к нашему подъезду. А вдруг не догонит в коньках по вытоптанному снегу?..
Я всё ещё бегу. И до подъезда уже рукой подать. «А ну если догонит?»– мелькает в голове, и получаю пенделя коньком под зад за этот запоздалый страх.
Хлопнув дверью, влетаю на площадку первого этажа. Преследователь не отважился – тут чужой подъезд.
(…если хочешь, чтоб всё вышло как надо, не вздумай усомняться, что так оно и будет…)
~ ~ ~
Весной, что через пару месяцев таки наступила, родители надумали заняться сельским хозяйством. В том смысле, что посадили картошку…
Когда, после работы, с лопатой и сумкой посевного материала они направились к лесу, я упросил, чтобы и мне позволили пойти.
Мы вышли на узкую бесконечную просеку в лесу, здесь проходила граница Зоны, пока та не разрослась в Объект.
Папа выворачивал ямки в грядке, которую вскопал днём раньше, а Мама роняла в них картошины. Лица обоих казались печальными, и Папа недоверчиво качал головой, что почва совсем негожа, навряд ли вырастет хоть что в сплошном суглинке…
Тихо сгустились весенние сумерки, и мы отправились домой.
(…несколько забегая, должен сказать, что попытка с огородом провалилась. Суглинок виноват или ненужное сомнение в успехе предприятия?
Но что вовсе непонятно – зачем понадобился тот огород? Сэкономить на картошке? Но жили мы тогда небедно. В комнате родителей появился раскладной диван-кровать и ещё два кресла с жёлтыми лакированными ручками, и овальный столик на трёх ногах – с общим названием для всех вещей сразу – «мебельный гарнитур»…
Скорее всего, им просто захотелось отдохнуть от новой мебели, вот и придумали себе отговорку для вылазки в лес…)
~ ~ ~
И снова пришло лето, причём намного раньше, чем в предыдущие годы. А вместе с летом в жизнь мою ворвалась Речка. Или же границы моего жизненного пространства достигли её пределов.
Для начала моих отношений с Речкой, сперва пришлось увязаться за компанией мальчиков более продвинутых по возрасту. Переступая размякший на стыках плит гудрон, скромно позволяю им предводительствовали на спуске из Квартала по дороге, которая втемяшилась уже как свои пять пальцев, за все мои хождения в Библиотеку.
Однако вот и поворот на незнакомую мне тропу через густую чащу, совсем уже крутым спуском, где на полпути – в самом низу и как-то сразу – открылся сверкающий отблесками солнца шумный поток Речки, плещущей по всевозможным валунам и неисчислимым булыгам различного размера…
Все семь метров её ширины получалось пересечь без погружения глубже, чем по пояс, а можно и просто постоять у берега по колено в быстрых струях, наблюдая, как табунчики полупрозрачных мальков тычутся в твои икры, в зеленоватом сумраке неудержимо мчащей водной массы…
На Речке мы играли в Ключик-Замочек, загадывая – как всплеснёт вода от брошенного в неё камня.
Всплеск пошире, который типа пенистого кустика, считался, конечно же, «замочком», а когда выбулькнет одиночно тощая струя в виде живой сосульки вверх тормашками, то это «ключик», тут и спору нет.
В менее определённых случаях, решающее слово оставалось за мальчиком, который лучше играл в футбол, а пущенный им плоский камешек делал больше пружинистых подскоков от воды при «печении блинчиков»…
. .. .
Вскоре я начал ходить на Речку один или на пару с кем-то всего одним из мальчиков. Однако на берегу, мы разделялись, потому что пришли ловить рыбу.
Всей снасти: удочка – длинный ивовый хлыст, срезанный ножом, но не ошкуренный от коры, да трёхметровый кусок лески, привязанной к тонкому концу удилища.
Продетая сквозь поплавок леска проходит далее через грузило (капелька свинца), и кончается крючком, сантиметров через пять после свинцовой капли. Её назначение – не дать крючоку всплыть на поверхность. Однако грузило не должно мешать его заглатыванию, вот для чего и нужны пропущенные сантиметры.
Поплавком – коричневатая пробка из винной бутылки или же (если он куплен в магазине «Спорттовары») начисто выщипанное гусиное перо, чьи верхняя и нижняя половинки окрашены в белый и красный, для контраста.
И пробочный, и гусиный поплавки одинаково прыгучи в торопливой ряби на быстрине, а среди глади крохотных тихих затонов (за спиной валунов покрупнее) одинаково впадают в малоподвижную задумчивость…
Рыбалка – это нечто чисто личное. Какой-то мальчик надеется поймать в тихом заливчике, другому нравится брести за поплавком, что катится вприпрыжку по течению. Поэтому на речном берегу рыбаки расходятся. Под боком друг у друга рыбалить могут одни только конспираторы, для отвода глаз.
Рыбалка – взмыв возбуждения до небес при самом лёгком вздроге поплавка. Тихо! Клюёт!
Леска не подаётся, порывисто дёргает к себе, гнёт кончик удочки, режет воду зигзагами, и вдруг разом – сдалась! Выпрыгивает из воды и, по невидимой дуге, несёт к тебе трепещущие взблески пойманной добычи.
Потом, конечно же, окажется, что блеск и дёрганье – сплошная видимость, не рыба клюнула, а так, – мелюзга. Ничего! В следующий раз точно: во-о-от такая будет!
(…чаще всего на крючок попадались «горюхи». Я никогда не узнал их научного имени. Эти дуры ловились даже на голый крючок, без всякой наживки. И ловились любой своей частью – хвостом, животом, глазом. Кому придёт в голову классифицировать таких тупиц?..)
С рыбалки я обычно приносил штук шесть уснувшей мелочёвки в молочном бидоне, зачерпнув туда речной воды. Кошка Полины Зиминой, отпугивающе урчала голосом угрозы, и пожирала их, елозя блюдцем по плиткам пола лестничной площадки…
~ ~ ~
В тот день я начал ловлю от моста между Насосной Станцией и КПП, на выезде из Зоны. Как обычно, я шагал вслед за течением, меняя наживку, а где надо – глубину погружения крючка.
Рыбак я упорный, и почти не отвлекался. Всего только раз отложил удочку на валуны, чтоб малость подшлёпать разлёгшуюся на пляже женщину из песка. Двумя днями ранее, пара солдат слепили эту фигуру, на песчаной косе вдоль зарослей кустарника.
На скульпторах были только чёрные трусы и сапоги – сразу видно, что солдаты. Кто ещё оденет носить такие сапоги летом?
В общем, я нарастил осевшие перси и подкруглил ей бёдра, той скульптуре. Они тоже заметно осели и казались шире, чем нужно, но узить их мне не хватило пыла.
Зачем я вообще этим занялся? Так ведь неправильно же, чтобы произведение искусства сравнялось с остальным песком, и весь солдатский труд пошёл прахом…
(…или, может, пацанчику захотелось пошлёпать женский бюст и ляжки, пусть даже и песчаные?
И-и-и! К чёрту Фрейда и его горюшных прихлебателей!
Айда на рыбалку! Там интереснее…)
…и на неё я не ложился, как один из тех солдат два дня назад, а просто продолжил рыбалить.
Течение донесло поплавок до прорванной плотины, пониже стадиона, где когда-то давно я оступился с коварной плиты. А это значит, что половина Речки пройдена, ещё столько же – и она убежит за Зону, прочь от колючей проволоки на столбах в два ряда.
В коридоре между плотно-колючих стен – полоса взрыхлённой земли, чтобы улавливать отпечатки шпионских похождений диверсантов из НАТО…
Полречки пройдено, а в бидоне лишь пара «горюх», кошка тёти Полины Зиминой будет недовольна…
Когда ниже по течению показался второй (он же последний) мост Зоны, я решил не идти дальше, а попытать счастья на крутой излучине течения под высоким глинистым обрывом. И именно там случилось то, чего ради люди вообще на рыбалку ходят.
Поплавок не дёрнулся, не дрогнул, а просто ушёл под воду, глубоко и спокойно. Я потянул на себя, и удочка ответила странной неуступчивой дрожью. Никакая рыбка не выскочила из воды, трепыхаясь в полёте сквозь воздух. Пришлось тянуть тугую леску всё ближе и ближе, а там и на берег…
Рыбина выгибалась и билась на песке, а мне и подойти-то боязно, – никогда ещё не видел целый обрубок живого тёмно-синего шланга.
Я выбросил «горюх» обратно в Речку, наполнил бидон всерьёз, и опустил туда добычу, но рыбище пришлось заторчать в нём стоя, её длина не позволяла кувыркаться между тесных стенок.
Два мальчика подошли от моста, возвращаясь домой с рыбалки. Они спросили про улов, и я показал им рыбу.
– Налим! – мгновенно определил один из них. Они ушли, а я понял, что ничего лучшего уже не поймать, пора сматывать удочку…
Я поднимался по бетону плит на Горку, а слава летела впереди меня – пара мальчиков выбежала навстречу, до самого до Бугорка. Им хотелось увидеть Налима.
А когда я уже подходил к нашему дому, незнакомая тётенька из углового здания остановила меня на дорожке, спросить – правда ли это.
Она заглянула в бидон, из которого ей навстречу торчала круглая морда Налима, и попросила отдать его ей.
Я тут же протянул улов, потом подождал, пока она отнесёт рыбу к себе домой и принесёт бидон обратно, потому что надо делать, что тебе взрослые говорят – так будет правильно…
~ ~ ~
В те времена лето было безразмернее, чем нынче, и за тогдашнее лето происходило намного больше разного всего, чем теперь за два, а то и три лета.
Например, в одно лето с Налимом мои сестра-брат и я поехали в пионерский лагерь, хотя мы ещё не успели стать юными пионерами.
Ярким солнечным утром, дети нашего Квартала, а также соседнего, и дети-Нижняки́ из деревянных домов у подножия Горки, собрались вместе, возле Дома Офицеров, где нас ожидали два автобуса и два грузовика с брезентовым верхом над кузовом.
Родители отдали своим соответственным детям чемоданчики с одеждой и сумки с печеньем и прочими вкусностями, и помахали вслед отъехавшей колонне.
Мы пересекли Речку по мосту возле Насосной Станции, миновали белые ворота КПП и оставили Объект за колючей проволокой, что окружала его весь целиком – с лесом, с горами и долами, с болотами и кусочком Речки.
После КПП, мы свернули вправо и долго ехали по длинному подъёму, прежде чем свернуть с асфальта на грунтовую дорогу через лес могучих Сосен. Там колонна продвигалась медленнее, но минут через двадцать мы подъехали к другим воротам и другому забору из колючей проволоки. Однако тут она не шла удвоенной стеной, а только одной и довольно реденькой, и у ворот не стояли часовые, потому что лагерь-то просто пионерский.
Меж сосен вблизи ворот проглядывало одноэтажное здание из медпункта и столовой, а также из жилых комнат для Воспитателей, Директора и других работников лагеря.
Позади здания раскинулось широкое поле, застолблённое высокой железной мачтой Гигантских Шагов, с железным колесом на макушке, откуда свисали брезентовые петли на рыжих от ржавчины цепях, потому что никто и никогда не крутился на этом аттракционе.
Гигантские Шаги стояли тут, как молчаливый монумент из времён иных, далёких, когдв по лику Матушки Сырой Земли ещё прогуливались великаны, которым по плечу столь титаническая потеха.
Их уж не встретишь, но остался ржавый столб – свидетель самораскруток богатырских…
Под сенью высоких Берёз на левом фланге поля, тянулась ровная гаревая дорожка к яме для тройных прыжков, а также и одиночных, – просто в длину.
За полем снова начинался лес, отграниченный от лагеря парой провисших проволок (да, колючих), вколоченных в древесные стволы, которые потолще.
Налево от здания столовой, за полосой зелёных кустов стояли четыре квадратных шатра брезентовых палаток, а в каждой – четыре железных койки, поверх дощатого пола, для размещения девятиклассников из Первого отряда.
Затем шла ровная поляна с ещё одной железной мачтой, но намного тоньше аттракционной, и без ржавых цепей. Вместо них вдоль мачты тянулся тугой тонкий трос, продетый в пару блоков: верхний – не доходя метра до мачтовой макушки, нижний за метр от поверхности земли.
На трос крепился Красный Флаг лагеря…
Каждое утро и каждый вечер, отряды выстраивались на общую «линейку» по трём сторонам большого прямоугольника, лицом внутрь.
Железная мачта, Директор лагеря, Старшая пионервожатая и лагерный Баянист замыкали четвёртую – довольно жиденькую – сторону периметра.
Командиры отрядов, начиная от самого младшего, подходили, поочерёдно, к Старшей пионервожатой с докладом, что их отряд построен. При этом, и рапортующий, и Старшая пионервожатая удерживали свой правый локоть на высоте плеча, а правую ладонь выстраивали досочкой, обёрнутой большим пальцем к своему лицу, удерживая её строго по его диагонали.
Выслушав доклады командиров, Старшая пионервожатая командовала «Смирно!» всему построению, чтоб и самой начать шагать. Однако, так и не домаршировав до центра прямоугольника, она разворачивалась кругом и шла к Директору лагеря – доложить, что лагерь на линейку построен.
Во время её доклада, Директор лагеря стоял, вскинув правую руку в пионерском салюте по диагонали своего лица, хотя и не был юным пионером. После чего, он отдавал приказ поднять или опустить Красный Флаг лагеря, в зависимости от времени суток.
Баянист широко растягивал меха своего инструмента, и тот испускал гимн Советского Союза. Пара рядовых разнополых пионеров – вызванных Старшей пионервожатой из рядов отрядов за их недавние отличия и заслуги в жизни лагеря, – приближалась к мачте.
Стоя по обе стороны от мачты и нижнего из блоков тросика, они хватались за него и дёргали попеременными руками, и Красный Флаг полз, нервно вздрагивая, с досадными остановками, вдоль мачты – утром вверх, а вечером вниз, пока всё построение (кроме Баяниста, что шевелился с какой-то расхлябанной распущенностью, несмотря на гимн) стояло по стойке смирно, удерживая их правые локти на высоте плеч, с ладонями расправленными в досочку, строго по диагонали их персональных лиц, включая малышню Четвёртого отряда, которым ещё расти и расти до возраста, что соответствует салюту юных пионеров…
Покинув поляну с флагштоком, короткий спуск сбегал к приземистому бараку из двух длинных спален. Внутри их разделяла продольная глухая перегородка. Для окон, в каждой оставалось по одной дощатой стене, вдоль которой стояли два ряда кроватей с панцирными сетками, развёрнутые своей длиной поперёк барака. Однако и при этом вдоль глухой перегородки оставался вполне даже широкий проход.
Каждая спальня заканчивалась дверью в общую комнату, вдвое короче, чем предыдущие, зато без перегородок – во всю барачную ширину. В ней находилась маленькая сцена с экраном для показа фильмов, и сиденья под зрителей, – десятка два рядов.
Сразу по прибытии, водворясь в свою спальню, мальчики не торопились вернуться в здание у ворот для получения матрасов, простыней и одеял. Вместо этого, они дружно уронили свои сумки-сетки-чемоданчики на пол и, испуская вопли вольных краснокожих, сорвались взапуски вдоль пружинисто отзывчивой пары рядов из коечных сеток, что придают такую приятную взлётность прыжкам бегущего…
(…в этом виде спорта очень важно не врезаться в попрыгунчиков, мчащих в обратном направлении…)
Потом все пооткрывали свои сумки и чемоданчики, и начали объедаться сладостями, запивая их глотками тягучего сгущённого молока, из сине-белых жестяных банок.
Как оказалось, для потребления сгущёнки никакой консервный не нужен вовсе. Просто найди гвоздь, который вытарчивает из стены, и ударь по нему крышечной частью банки, чтобы пробилась дырка.
Постарайся, чтобы пробой пришёлся с краю, а не в центре. Теперь в той же крышке сделай дополнительную дырку, напротив первой, поближе к другому краю…
Чувствуешь? – Сосётся легче лёгкого, без остановок, и при этом ничуть не перемажешься, в отличие от вон того гвоздя, с висящей на нём каплищей густой сгущёнки.
Ну а если ты не слишком ещё натренированный дыробой или не хватает роста дотянуться до гвоздя в стене, то попроси кого-нибудь из мальчиков постарше – пробьют безотказно, всего за пару долгих отсосов из твоей банки…
~ ~ ~
Но так чтоб особо, на поляне лагерных построений не помаршируешь, центр её отводился под квадратные грядки. Типа отдельной могилки для присмотра каждым из отрядов. Дети выкладывали на своей дату текущего дня, применяя зелёные шишки или свеженащипанную листву, или головки оторванные у цветов для эстетического соревнования на Лучший Отрядный Календарь. Это и обеспечивало скорый разворот Старшей Пионервожатой к Директору с докладом, в ходе лагерных линеек.
По воскресеньям большой автобус привозил в лагерь толпу родителей, чтобы те кормили своих детей пряниками, конфетами и – поили ситром!
Мама уводила нас в уединённую тень под берёзами, и смотрела, как мы жуём и глотаем, а Папа щёлкал с разных сторон своим новеньким фотоаппаратом ФЭД-2. Уминая лакомства, мы с важностью отвечали, что жизнь в лагере, как жизнь, да.
А совсем недавно все отряды ходили на прогулку в лес, вот. Возвращаемся – сюрприз! Нас ожидает ресторан в перголе с дощатым полом, напротив запасного выхода барачного кинозала.
Оказывается, девочки старших отрядов в лес не пошли. Они расставляли стулья и столы в перголе, и готовили обед, вместе с поварихами столовой.
На столах разложены листки рукописного меню, и все посетители подзывают девочек взрослым словом «официант!». А они подходят получить заказ на Салат Майский или Салат Луковый. В списке меню только два этих блюда.
После ресторана, я случайно подслушал, как две официантки пересмеивались между собой, что все заказывали Салат Майский, хотя Салат Луковый намного вкуснее, и официантская доля получилась больше, благодаря лопухам, которые верят словам на куске бумаги.
(…и я дал себе слово – не покупаться больше на блестящие фантики финтифлюшных слов.
Да-да, именно так, потому что моё лавинообразное чтение успело уже сделать из меня довольно пафосного ребёнка с ненормативным запасом странных слов…)
К сожалению, в режиме дня лагерной жизни сохранился пережиток детсадовского прошлого, хоть и под новым именем – «мёртвый час». После обеда – марш по своим палатам! Всем по койкам! Отбой!
Спать посреди дня просто не получается, и двухчасовый «мёртвый час» ползёт медленнее слизняка. Все ужасы рассказаны и выслушаны в миллионный раз: и про женщину в белом, которая пьёт собственную кровь, и про летающую чёрную руку, у которой даже тела нет, а всё равно душит кого попадя, и все другие жути жуткие, однако до команды «Подъём!», по-прежнему, всё те же 38 минут…
Однажды за обедом в столовой, я заметил несомненно конспиративные знаки в жестикуляции на пальцах у трёх мальчиков за моим столом.
Помимо пальцевых переговоров, шёл обмен активными кивками и немым подмигиванием – тут даже и слепой увидит тайные сигналы секретного кода. Яснее ясного – здесь полным ходом сговор семафорится. Но как же я?
И я пристал к близсидящему заговорщику так неотвязно, что ему поневоле пришлось открыть мне их секретный план. Они сговорились не идти на «мёртвый час», а смыться в лес, где есть место, малины – завались, больше, чем листьев.
По окончании обеда, беглые мальчики, украдчивой пробежкой, подались в противоположном от барака направлении.
Прилипчиво бегу за ними вслед, отражаю попытку вожака вернуть меня восвояси – в палату с «мёртвым часом», и – проползаю замыкающим, в веренице пластунов под колючей проволокой.
В лесу мы первым делом вооружились. Ружья – из древесных сучьев, что дали себя обломить. И – пускаемся в путь по широкой тропе, среди кустарников и Сосен. Вожак сворачивает на поляну, после которой мы входим в лес, где уже нет тропы.
Долго бродим, но никакой малиной и не пахнет, а попадаются лишь только кусты волчьих ягод, но они ядовитые.
Наконец, нам надоедает бесполезный поиск, а вожак вынужден признать, что позабыл место обещанной малины. За это ему выражено разноголосое «эх, ты!», и наше блуждание по лесу продолжается. Но куда?
Да вот же она! Двойная путеводная нить из колючей проволоки, прибитой к стволам деревьев. Продвигаясь вдоль наводящей колючей подсказки лагерного забора, мы выходим на уже знакомую тропу.
Воспрянувший вожак отдаёт команду строиться. Похоже, начнём играть в Войнушку. С охоткой подчинясь приказу, выстраиваемся в шеренгу на тропе, тесно прижимая сучко-автоматы к животам.
И вдруг сразу две взрослые тёти – Воспитательницы из лагеря – прыгают из-за куста с громким криком: «Бросай оружие!»
Ошарашенные, мы роняем наши палки и нас – уже готовой колонной – конвоируют к воротам лагеря. Одна из поимщиц идёт впереди, вторая замыкает строй.
. .. .
Вечером на общей линейке, Директор объявил, что в лагере произошло ЧП и родителям виновников сообщат о нарушении, а также будет поднят вопрос об отчислении беглецов из лагеря.
После построения сестра-брат подошли ко мне из своего младшего отряда. «Ну тебе будет!»
– А! – отмахнулся я в ответ, скрывая страх перед неопределённостью меры наказания за поднятие вопроса об исключении.
Неизвестность мучила меня до самого конца недели и воскресного Родительского Дня…
Родители приехали с обычной усладительной программой, и Мама, при раздаче сгущёнки и печенья, ни словом не помянула мой проступок. Мне отлегло – наверное, Директор лагеря забыл сообщить родителям!
Когда они уехали, Наташа мне сказала, что Мама всё время знала про ЧП и, в моё отсутствие спрашивала: а кто ещё ходил в бега со мною?
Выслушав отчёт Наташи, с исчерпывающим списком имён и фамилий, она сказала Папе:
– Ну деток таких людей уж точно не исключат.
~ ~ ~
Конец лета ознаменовался резкой переменой в образе жизни Квартала. По утрам и вечерам, ежедневно, осторожно медлительный мусоровоз начал заезжать во Двор. Он испускал протяжный громкий «бииии!», и неподвижно ожидал, пока жильцы домов принесут и выпорожнят свои мусорные вёдра в задний ящик его кузова.
Железные ящики Мусорки, позади нашего дома, куда-то увезли, а ворота в заборе окружающем пустое место наглухо заколотили досками.
В сентябре, на просторный луг между Бугорком и осиротелой загородкой явился бульдозер, и несколько дней-деньских фырчал, и тарахтал, и лязгал, передвигая горы грунта.
Затем он вдруг исчез, оставив после себя пустое поле – на пару метров глубже того, где мы прежде играли в футбол. Однако в новом незнакомом поле не осталось ни одной травинки, а только множество следов его бесконечных гусениц глубоко впечатавшихся в голый твёрдый грунт…
. .. .
Месяц спустя случился Трудовой Воскресник для только взрослых, однако Папа разрешил и мне пойти с ним.
На опушке леса за следующим кварталом, стояло длинное здание очень похожее на барак в пионерском лагере, и взрослые Трудовые Воскресенцы набросились на него и принялись нещадно бить, громить, и всячески разваливать.
Папа залез на самый верх. Он ломом отрывал целые куски крыши, и швырял их вниз, покрикивая: «Эх! Ломать – не строить! Душа не болит!»
Трудовой Воскресник мне совсем почти не понравился, потому что повсюду тебе твердят одно и то же: «Близко не подходи!», а просто слушать издали, как визжат гвозди, когда их вместе с досками отдирают от брёвен, быстро надоедает.
(…вот всё никак не вспомню – накануне того Воскресника или сразу же после него, скинули Никиту Хрущёва, и главным рулевым СССР стал Леонид Брежнев… И-и-и! Как всё-таки несвоевременно! Ведь до построения Коммунизма в нашей стране оставалось всего каких-то 18 лет…)
В своей весьма практичной книге, Эрнест Сетон-Томпсон настаивает, что лук следует изготовлять непременно из Ясеня. Но спрашивается: где найдёшь ты на Объекте Ясень? В лесах вокруг «Горки» лишь Сосны с Елями, а из лиственных – Берёза да Осина, всё прочее можно считать кустарником.
Поэтому, следуя совету соседа по площадке, Степана Зимина, я свои луки делал из Можжевельника.
Очень важно выбрать правильный Можжевельник, потому что у слишком старого много побочных ветвей, а если без ветвей, но слишком толстый, то его и не согнуть никак. Деревце метра в полтора – самое оно, пружинисто и крепко. Превратишь его в лук, и выпущенная из него стрела взовьётся, почти теряясь в осеннем сером небе, – насилу разглядишь. Потом, конечно, присвистит обратно, чтобы стоймя уткнуться в землю, потому что наконечником у неё – гвоздь, примотанный изолентой.
Для изготовления стрелы применяй ровную рейку, из тех, что крест-накрест прибивают к стенам под штукатурку. Рейку следует продольно расщепить и обстругать ножом округло.
Вот только стрелы мои так и остались неоперенными, хоть Сетон-Томпсон подробно излагает, как именно их вделать.
Да, но откуда перья взять-то? Папу просить бесполезно, – у него на работе одна только механика…
~ ~ ~
На зимних каникулах мне кто-то сказал, что ребята обоих кварталов «Горки» ходят в Клуб Полка по субботам, чтобы смотреть кино.
(…Полк – это где солдаты продолжали службу по окончании Учебки Новобранцев…)
Идти туда в первый раз было страшновато из-за ползущих среди детей невнятных слухов, что какой-то солдат душил в лесу какую-то девочку. Даже Наташа толком не могла сказать зачем душил, но она предполагала, что это был чернопогонник, а в Полку погоны у всех солдат красные.
Путь в Полк оказался неблизким, в два раза дальше, чем до школы, которую надо обойти справа. Тропа там становится прямей, продолжаясь вдоль плотного ряда Елей-великанов, пока не выйдешь на асфальт дороги, что кончается воротами с охраной. Однако часовые мальчиков не останавливают, и можешь идти дальше, до здания с вывеской «КЛУБ ЧАСТИ».
Сразу за входом – широкий длинный коридор с тремя двустворчатыми дверями в его глухой стене. Вдоль неё, – от двери до двери и дальше, а также на простенках между окнами, – висят картинки одинакового размера, с портретами солдат и офицеров, и с кратким описанием их беззаветных подвигов и героических смертей при защите нашей Советской Родины. Она их не забыла, и наградила каждого звездой Героя Советского Союза. Вот почему подобные картинки всегда начинаются изображением высоrой награды в левом верхнем углу листка,
Двустворчатые двери открываются в огромный зал без окон, наполненный рядами прибитых к полу фанерных сидений, лицом к сцене, где висит занавес из тёмно-малинового бархата. Он раздвинут в обе стороны, чтоб не закрывать широкий белый экран.
От сцены к задней стене, в которой высоко под потолком чернела пара квадратных окошечек, откуда показывают фильм – тянется длинный проход, разделяя зал на две половины.
Такие же проходы, но поперечные, проложены от каждой двери до стены напротив.
Солдаты заходили группами, громко переговариваясь и стуча сапогами о крашеные доски пола. Постепенно, сиденья заполнялись их одноформенной массой, и в зале рос густой неясный гул массовой болтовни.
Время тянулось до невыносимости. Окружающие стены зала покрывала однообразная побелка, без картинок, и я, в который раз читал и перечитывал слова двух надписей по бокам от сцены. Красный туго натянутый кумач на паре деревянных рам послужил холстом, чтоб написать их. Кроме того, кумач на рамах служил для маскировки двух чёрных ящиков звуковой аппаратуры, стоящих там, где кончался бархат занавеса.
На левой, тонкая жёлтая линия прямоугольно охватывала портрет вырезанной где-то головы с широкой бородой и копной полуседых волос, приклеенной над словами в общем с ней прямоугольнике:
«В науке нет широкой столбовой дороги и лишь тот, кто не зная усталости, карабкается по её каменистым тропам, достигнет сияющих вершин».
Отдельная строка без кавычек, но заключённая в ту же нарисованную жёлтым рамочку периметре, служила пояснением, чья именно голова додумалась до этих слов – К. МАРКС.
А вслед за бархатными складками на правой стороне, голова без волос и с бородкой клинышком (не вклееная, а исполненная жёлтой краской в размашистом наброске) – моментально вразумляла (ещё не доходя до самой нижней строчки), что это Ленин так кратко поделился:
«Кино не только хороший агитатор, но и замечательный организатор масс».
Когда солдаты заполняли зал целиком, школьники-киноманы (около десятка на сеанс) перебирались из передних рядов на сцену, и смотрели кино с обратной стороны туго натянутого полотна экрана.
Какая разница, если Человек-Амфибия нырнёт со скалы в левую сторону, а не направо, как может показаться сидящим в зале.
А бунтовщик Котовский всё равно сбежит из судейского зала… К тому же, кино с обратной стороны можно смотреть и лёжа на полу сцены…
Хотя некоторые мальчики оставались в солдатских рядах, унасестившись на подлокотниках между сиденьями, и их не прогоняли.
Иногда в темноте, прорезаемой сполохами луча проектора над головами массы, звучал крик от какой-нибудь из трёх двустворчатых дверей: «Ефрейтор Солопов!» или «Второй взвод!». Однако всякий крик, от любой двери, заканчивался одинаково: «На выход!»
Если кино внезапно обрывалось, и зал тонул в кромешной темноте, мигом взвивалась оглушительная стена свиста и грохота сапогами в пол, и криков «Сапожник!» – со всех невидимых сторон…
После кино в Клубе Полка, мы шли домой через ночной лес, пересказывая друг другу то, что только что смотрели сообща: «Нет! Но как он ему двинул!»—«Эй! Эй! Я те говорю! Тот даже и не понял!»
. .. .
Конечно, Клуб Полка не единственное место, куда можно ходить в кино. Всегда остаётся Дом Офицеров, но там сеансы по билетам, а значит надо приходить с родителями, у которых на кино никогда нет времени.
Хотя по воскресеньям, там же, для детей крутили бесплатные сказки, чёрно-белые, с Бабой-Ягой в драном тряпье, или цветной фильм про юного партизана-пионера Володю Дубинина.
~ ~ ~
Воскресным утром я сказал Маме, что иду гулять.
– Думай, что говоришь! Какой гулять в такую погоду?
За стеклом кухонного окна стремительные росчерки снежной крупы полосовали мутно-серый сумрак.
– Видишь, что творится?
Но я ныл и канючил, и не отставал, пока Мама не рассердилась и сказала мне идти, куда уже хочу, но всё равно там никого не будет.
Я вышел в необъятный Двор. Ни души на всю его беспредельность. Пустота вокруг выглядела слишком тоскливой, чтоб разделить её одиночество. Пряча лицо от секущих вихрей жёсткого снега, я обошёл угол дома, пересёк дорогу и вышел в поле возле заколоченной Мусорки.
Конечно, и тут совсем никого, ведь себя же я не мог видеть, а видел только ошалелую вьюгу, что хлестала посеревший от страха мир змеистыми полосами колючего снега. От одиночества в этой унылой круговерти, хотелось вернуться домой, в спокойное тепло. Но Мама скажет: «Я же тебе говорила!» И младшие начнут подсмеиваться.
Но вдруг с дальнего конца поля, где в давным-давно минувшие лета играли в волейбол и городки, донёсся голос алюминиевого репродуктора с верхушки деревянного столба, не видного за всей этой кутерьмой:
– Дорогие юные радиослушатели! Сегодня мы разучим песню о Весёлом Барабанщике. Сначала прослушайте её, пожалуйста.
И слаженный хор детских голосов запел про ясное утро у ворот и кленовые палочки в руках Весёлого Барабанщика.
Песня закончилась, и диктор начал раздельно диктовать первый куплет, с тем чтобы юные слушатели у своих приёмников успевали записывать, слово за словом и без ошибок:
«Встань по-рань-ше, встань по-рань-ше, встань по-рань-ше, толь-ко ут-ро за-ма-ячит у во-рот…»
И я уже был не один посреди пустого мира, что получал свою, чем-то заслуженную порку. Я бродил по глубоким сугробам угрюмого поля, но снег не мог до меня добраться, тёплые штаны плотно облегали валенки.
Диктор закончил диктовать первый куплет и дал мне прослушать его в исполнении хора. Затем он перешёл к диктанту второго, тоже с последующим прослушиванием, и третьего.
– А теперь послушайте песню целиком.
И тут уже нас собралось совсем много: и Весёлый Барабанщик, и дети с весёлыми голосами, и даже вьюга стала одной из нас, и бродила по полю, рука об руку вместе со мной, туда-сюда.
Только я проваливался сквозь корку наста в зыбкую снежную пудру под ним, а вьюга плясала поверху, разбрасывая свои колючие крупинки.
Когда я вернулся домой, Мама спросила: «Ну, видел там кого-нибудь?» Я сказал, что нет, но никто не хихикал.
~ ~ ~
Одиночная прогулка в большой компании, под диктовку Весёлого Барабанщика, вылезла мне боком и уложила в постель с температурой.
Странная тишина сползлась вокруг, когда все ушли на работу и в школу.
Из-за того, что все книги, взятые в Библиотеке Части оказались полностью прочитанными, а вокруг никого, кто отнёс бы и обменял их, мне пришлось выбирать какую-нибудь из домашней библиотеки – на полке внутри серванта в комнате родителей.
Чуть поколебавшись, я вытащил ту, которая давно манила своим названием, но отпугивала общей толщиной в четырёх томах «Войны и Мира» Льва Толстого.
Начальная глава подтвердила мои опасения – с первой же строки потекла страница за страницей французского текста. Однако отлегло, когда углядел перевод в подстраничных примечаниях…
Из-за романа, я не заметил свою болезнь, а торопливо проглатывал лекарство, – и спешил обратно к Пьеру, Андрею, Пете, Наташе… порой, не успевая вытащить градусник из подмышки.
Я прочёл все тома и эпилог, но заключительную часть – рассуждение о предопределении, так и не смог осилить.
Её нескончаемые предложения превращались в отвесную стеклянную скалу и, с трудом вскарабкавшись на чуть-чуть, я неизменно соскальзывал вниз к её подножью. Неодолимая стеклопреграда простиралась в обе стороны от подвернувшейся точки в конце спуска, где невозможно ни понять, ни вспомнить, откуда я к ней докатился. Последний том пришлось закрыть, не дочитав до заключительной доски.
(…пару лет назад я перечёл роман – от доски до доски – и в заключение изрёк, что если человек мог писать как у Толстого в той последней части «Войны и Мира», то нафига ващще огород городить, из всей той предварительной беллетристики, да ещё с эпилогом?
Возможно, я выпендривался отчасти, но только лишь отчасти…)
~ ~ ~
А пока я лежал на своей раскладушке, посреди бального зала и поля битвы при Аустерлице, жизнь не стояла на месте. Мои брат-сестра приносили новости о снесении заколоченной загородки бывшей Мусорки, и о возведённой на том месте раздевалке.
А поле от раздевалки до Бугорка превратили в каток! Да, приехала пожарная машина, сбросили наземь рукава шлангов и вылили тонны воды. И теперь там настоящий каток, а в раздевалке выдают коньки! Заходишь и получаешь или приносишь свои, переобуваешься, и – на каток!
Страшась отстать от жизни, я поспешил выздороветь. Но всё же опоздал. В раздевалке коньков уже не выдавали, а нужно приносить свои. Скамейки, правда, оставались, можешь сесть и переобуться в принесённые коньки и спрятать свои валенки в шкафчик, если там найдётся место, или оставить их под скамейкой, и – иди, катайся.
Как выяснилось, раздевалка не единственное помещение в дощатом комплексе, возведённом возле катка. Из двух дверей на его высоком крыльце, левая открывалась в комнату обогрева, где, помимо электрического точила коньков, стояла дровяная печка из модифицированной железной бочки на попа.
В её стенах потрескивает жаркое пламя, чтобы мог отогреть замёрзшие руки, и просушить варежки, связанные ещё Бабой Марфой. Только надо вовремя снимать их с железного дна, что служит верхом бочко-печки, а то развоняются жжёной шерстью. Йехк!
Нет в мире слов способных передать, как мне хотелось научиться катанию на коньках. До чего вкусно хрустит лёд под ними! А ты летишь, словно крылатый стриж, опережая звук лезвий, режущих морозную гладь!..
Учиться я начал с двухполозных коньков, которые надо привязывать к валенкам, и был высмеян за такие детсадовские безделушки. Их сменили «снегурки» с широко закруглёнными носами, но всё равно с бечёвками для привязки к обуви.
Однако и с ними ничего не вышло, ни полёта, ни радости, просто железки, навязанные к войлоку валенок. Наконец, Мама принесла откуда-то настоящие «полуканадки», приклёпанные к их кожаным ботинкам.
С настоящими коньками, красиво переброшенными через плечо (один поверх груди, второй за спиною), я поспешил в раздевалку катка. Быстренько переобувшись из валенок в коньки, я вышел на лёд.
Всё, что мне там удалось – это жалкое ковыляние: туда-сюда-обратно. Держаться ровно, коньки не желали ни в какую – подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни.
Пришлось вернуться в раздевалку, обходя каток по снежным сугробам. Своим глубоким плотным снегом они удерживали лезвия коньков стоймя, чтоб не доламывались мои измученные пыткой щиколотки.
Последняя попытка состоялась вечером, когда Папа пришёл с работы и поужинал. По моей просьбе, поверх смягчающих шерстяных носков толстой вязки, он накрепко пришнуровал «полуканадки» к моим ногам, чтобы они слились в единое целое с коньками.
Я вышел за дверь и поцокал вниз по ступенькам, скользя подмышкой по перилам. Когда те кончились, меня поддерживало опирание на стены подъезда. Снаружи, обогнуть здание помогла внешняя стена. Дальше начались вспомогательные сугробы, Однако на дороге их зачем-то счистили, и её пришлось пересекать по-канатоходски, встрёпывая руками, как птенец подбитым крылышком.
Наконец, я ступил на лёд катка – удостовериться насколько помогла шнуровка. Но всё повторилось по новой – коньки выламывали мне ступни, хотя и натуго примотанные Папой…
Изнывая от мук боли и зависти, я малость постоял средь шумной толчеи крылоногих счастливчиков, что порхали вокруг хрустя льдом, обмениваясь радостным курлыканьем, и – заковылял в мучительный обратный путь…
(…и больше ни разу не пытался я встать на коньки.
“ Рождённый ползать – летать не может.”…)
~ ~ ~
Ярким солнечным утром выходного, сосед по площадке, Степан Зимин из квартиры наискосок, позвал меня и своего сына Юру сходить на лыжную прогулку по лесу. Для такого случая, Папа принёс из подвала лыжи.
Кожаный ремешок посреди каждой лыжины имел пряжку – подгонять ширину крепления по ширине валенкова носа, а петля из бельевой резинки, привязанная к ремешку, охватывала войлочную пятку – предотвращать соскоки лыжи.
Снаряжение дополнили две пары жёлтых бамбуковых палок, одна у Юры, другая у меня. Степан же вышел всего лишь с одной лыжиной на каждую из ног в ботинках вместо валенок, но – ого! – ему и этого хватало.
Перейдя дорогу, он ловко скатился по нетронутым белым сугробам далеко вниз, до самого болота, тоже укрытого снегом, и дожидался там, пока мы с Юрой, замедляясь падениями, доедем до него.
Мы обошли болото, где под снегом таилась вода, и зашли в лес налево от Учебки Новобранцев, в почти непроходимые дебри из непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах.
Где-то в тех местах, нам попалась пара квадратных ям под глубоким снегом. Степан объяснил, что они от бывших землянок, вырытых во время войны, чтобы солдатам было в чём жить.
У меня это просто в уме не укладывалось, – ведь война кончилась до моего рождения, то есть, вечность тому назад, и за такой длительный период времени все окопы, блиндажи, и воронки от бомб должны были совершенно изгладиться с лица земли…
~ ~ ~
Степан никогда больше не выходил на лыжные прогулки, но мне понравилось кататься со спусков и горок рядом с дорогой окружавшей «Горку». И конечно же, я записался участвовать в лыжных соревнованиях на первенство школы.
По такому поводу, вечером накануне забега я попросил Папу заменить потёршиеся бельевые резинки в креплениях лыж. Он отмахнулся, да ладно, мол, сойдут и эти.
Старт проводился с поляны, где в минувшую осень завалили барак Трудовым Воскресником. Именно с той поляны лыжня уходила в лес и, пропетляв там около километра, возвращалась обратно, так что старт становился финишем: 2 в 1.
Нашу группу из четырёх- и пятиклассников отмахнули в забег всех разом. Дополнительный старшеклассник бежал впереди, чтоб, углубясь в лес, мы не сбились бы там на какую-нибудь приблудную лыжню.
Меня обгоняли, и я обгонял кого-то, кричал им в спины «Лыжню! Лыжню!», чтобы мне уступали две наезженные дорожки – по одной под каждую из лыж. А когда за моей спиной раздавался крик «Лыжню!», я неохотно соступал в сугробы непроезжего снега, потому что такое правило.
Мы бежали, скатывались со спусков и снова бежали. На одной особенно крутой горке, участники забега сбились, падая, в неразборчиво общую кучу-малу.
Я выбрался из свалки одним из первых, и отчаянно ушёл в отрыв, но за двести метров до финиша эта гадская резинка лопнула, и лыжина соскочила с валенка. Сдерживая злые слёзы, я пришёл к финишу в одной левой, подгоняя вторую пинками в крепление.
Судьям понравилось, они хохотали, но я, придя домой, разрыдался: «Я же знал! Ну просил же!» Мама начала выговаривать Папе, тот хотел что-то ответить, но не нашёл что.
На следующий день, со своей работы он принёс и закрепил на ремешки крепления какую-то круглую резину, толщиной в мизинец, цвета слоновой кости.
(…эти крепления никогда не подводили, и двадцать два года спустя резина служила как надо… Лыжи, они, вообще-то, очень живучи…)
С такими надёжными крепленьями, по воскресеньям я закатывался в лес чуть ли не на весь день. Бесконечная, хорошо наезженная лыжня тянулась по просеке из ниоткуда в неизвестно куда. Иногда лыжня раздваивалась и, одинаковые, они уже вдвоём бежали бок-о-бок друг с дружкой.
Мне нравилось отрывистое щёлканье дерева лыж по тверди лыжни за спиной. Иногда на пути я встречал солдат-лыжников, которые отдыхали без шинелей, оставленных в Полку, просто в широких гимнастёрках навыпуск, что плескались на них от ветра из-за скорости спусков.
Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания – пара взгорков разделённых глубокой ложбиной, где разгон при спуске выносил тебя на треть противоположного склона.
Я очень гордился, что могу гонять там, как те одиночные солдаты, хотя иногда падал голова-ноги, особенно на трамплине, который они соорудили для своих прыжков…
. .. .
Однажды меня привлекла укромная лыжня, что ответвлялась от магистрально уезженной трассы вдоль просеки, которая, как уже говорилось, служила границей Почтового Ящика-Зоны-Части-Объекта до их расширения.
Беглая лыжня привела меня к бесподобному месту в глубине чащи, просто созданному для скоростного спуска. Правда, на склоне лыжной горки росли могучие Ели, понуждая к резкому виражу в конце его, но, если не упасть при этом, разгон уносил тебя чёрти куда, застилая глаза выжатыми слезами и заставляя повторять спуск ещё и ещё…
На следующее воскресенье я уже почти не падал на том кручёном повороте, и катался со спуска допоздна, когда глубокие сиреневые тени начали соскальзывать со снега на густых разлапистых ветвях высоких Елей, спадая в непролазные сугробы.
И вдруг нахлынуло странное чувство, будто я не один тут, что кто-то ещё подглядывает за мной из-за великанских Елей. Сначала страшно стало, но вслушавшись в затаённое молчание деревьев вокруг, я понял, что это он, лес, добродушно подглядывает, потому что мы заодно, мы свои – я и лес… Стемнело, и я вспомнил, что до «Горки» ещё два километра пути.
(…конечно же, я добрался домой уже в потёмках и получил громкий нагоняй, но до сих пор, вспоминая те сиреневые сумерки и дружелюбную тишь леса, я знаю, что не зря жил жизнь…)
~ ~ ~
Такое же чувство растворённости и сопричастности всему, что ни есть вокруг, когда не получается провести черту разграничения между твоим «я» и всем прочим, где начинается «не-я», мне довелось пережить намного позже, – в Карабахе. Только на этот раз подглядывал уже я, и всё происходило летом, а не зимою.
(…да, мне известно:, что подобный выкрутас вдрызг разносит линейность в развитии повествования, ломает классический канон единства времени-места-действия, но в конце концов, письмо-то моё, и жизнь моя – как хочу, так и верчу.
Только вот пристегну ремень безопасности, на всякий, перед флэш-форвардным скачком…)
. .. .
В Степанакерте меня и близко нет за день-два до моего дня рождения, и столько же примерно после. В этот период у меня происходит бегство на волю.
(…не устаю хвалить себя за мудрую предусмотрительность: взять – и родиться летом! Ай, красава!…)
Мои закавказские родственники уже перестали удивляться или сердиться. Им пришлось сделать логичный вывод, что это просто старинный, немного странный, но красивый Украинский обычай – на свой день рождения уходить, куда глаза глядят.
Что я и сделал в том августе (точного года не помню) из конца девяностых. Да, никак не позднее, потому что эта вот палатка покупалась в последний год истекшего миллениума.
В тот раз я пошёл на север через леса и тумбы без дорог и деревень, но где открываются виды красы неописáнной. Точь-в-точь как меня когда-то предупреждала Мама: «Ты будешь там один».
В конце дня, затраченного на восхождение до таких высот в цепи тумбов, где леса сменяются альпийскими лугами, я набрёл на почернелые от сажи куски шифера и кучу обугленных жердей. Как видно, до войны пастухи поднимались сюда с отарами, вот и притащили строительный материал для халабуды.
Но кто спалил? Ну так теперь-то уже и не узнаешь… а и нечего всегда на людей валить, могла и случайная молния трахнуть… в любом случае, мне-то какое дело?
И я прошёл дальше…
А ещё выше, в седловине перехода с тумба на тумб, мне попалось древнее захоронение. Откуда я узнал про древность?
Так это совсем просто… Могила была раскопана алчными гробокопателями, в поисках драгоценностей, После их трудов, осталась только яма да четыре или пять полутораметровых, грубо-тёсанных каменных плит по полтонны каждая.
При социализме людей не хоронили в таком стиле. Да и в капиталистическую эпоху вряд ли. Скал, на склонах поблизости, нет. Значит, плиты везли издалёка. Но зачем?
Впрочем, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос мгновенно отпадает, сам собой – какое раздолье невероятной красоты! Небо бескрайнее, волнистые цепи тумбов расходятся в бесконечность. На дальних темнеют леса, альпийские луга на тех, что ближе…
Чтобы приволочить плиты, из даже не знаю какого далека, необходима круглая сумма денег или реальная власть, или же то и другое… Более чем достаточно для неоспоримого вывода: какой-то из Карабахских князей-меликов однажды выехал на охоту, добрался сюда и – прикипел, не захотел расстаться даже после своей кончины. Досадная промашка в расчётах – не учёл алчи осквернителей праха…
Теперь понятно? Ни одной загадке истории не избежать полного разоблачения, если приложим к ней свои вымыслы, на которые некому возражать…
. .. .
Я перешёл на следующий тумб, и на его вершине меня прихватил дождь. Впрочем, ничего страшного, для таких случаев у меня имеется чётко отработанный приёмчик.
Как обычно, стаскиваю с любимого себя одежду, до последней нитки, и всё запихиваю в целлофановый пакет. А после, налегке, начинаю выплясывать под дождём.
Эти танцы, в целом и общем, отнюдь не часть какого-либо шаманского обряда. Их назначение – для сугреву. В горах, где повыше, да и без солнца, да под дождём… весьма даже прохладно себя чувствуешь, могу заверить.
Хотя некий налёт ведьмацкого паганизма трудно отрицать, иначе, с какого б рожна взялись те дикие гики-крики, когда выплясываю голяком, тряся мошонкой и что уж там ещё?
Короче, у одиночества тоже не без плюсов – фиг тебя повяжут за нарушение общественного порядка и узаконенной морали своим первобытно пещерным обликом.
А когда дождь закончится, просто обтираюсь свитером, насухо, и надеваю сухую одежду, что в целлофане под кустом пережидала. Ведь вот умею ж таки умнеть, когда деваться некуда…
Однако в тот раз, вскоре после одного дождя пошёл следующий, и под вторым мой балет уж не блистал былым энтузиазмом. А когда повторная процедура кончилась, свечерело, и я решил залечь на ночёвку, Тем более, что небольшая ложбина подвернулась, где можно укрыться от пронизывающего ветра. Он любит ночью по тумбам шастать.
Где-то к полуночи, ко мне постучали…
Капли нового дождя плюхали по ткани спального мешка, извещая, что всё – капец мне. Полный капец…
Торопливый поток дождевой воды покатил по лощинке. Чтоб не стать ему дамбой, я расстегнулся и выпутался из мешка, покрыл им свою спину и стоял, широко расставив ноги над бурлящим течением. Вот когда я догадался, что место ночлега совпало с давней дождевой промоиной, но покинуть ложбину не мог – шквалистый ночной ветер уже вовсю примазался к потехе.
Иного выбора не осталось, кроме как ждать рассвета в позе буквы «зю», стиснув ладонями чашечки колен, под мокрым, как хлющ, спальным мешком поверх моей спины, с которого журчала бахрома из непрестанных струй. Неудержимая дрожь била изнутри, извне хлестали ледяные дожди, которым я утратил счёт в ту ночь…
. .. .
Утро началось сквозь густой туман, но без дождя, просто временами моросило, и ветер начал утихать…
Сотрясаясь как эпилептик, я выжал спальный мешок, насколько хватило сил в окоченелых кистях. Во мне не сохранилось ни малейшего желания продолжить путь. Дом и очаг – вот всё, чего хотел я.
Развернувшись, я побрёл обратно. Однако даже и ходьба меня не согревала – ей препятствовала дрожь, бившая меня безудержно.
Как правило, идти под гору легче, чем наверх, но для меня эта разница как-то стёрлась, а временами я типа как бы плыл, но до очагов цивилизации оставался день пути круизным темпом. Вот когда я вспомнил про шифер, до которого намного ближе, если только смогу найти. Где-то у края леса.
Поэтому с того тумба я спускался зигзагами, чтобы не пропустить шифер в зарослях высокой полыни.
И я нашёл его.
Борясь с ознобным тремором с одной стороны, и полной задубелостью с другой, я принялся восстанавливать халабуду. Работа согрела меня лучше ходьбы…
Реставрация увенчалась просторным шалашом с шиферными стенками. Внутри хватало места сесть, не пригибаясь, и более чем достаточно для лёжки во весь рост.
Потом я разложил костёр у входа, из остатков жердей и сушняка, приволочённого с опушки неподалёку. У огня, я постепенно обогрел свои бока, и приступил к сушке спальника.
Когда цвет ткани посветлел, и она перестала испускать пар, я поверил, что, может, и выживу…
Весь следующий день солнце жарило во всю, но у меня уже была крыша над головой. Шиферная. Её удерживали обугленные жерди, по которым замедленно прогуливались беззвучные ящерки, такие же ленивые, как я, потому что за весь день выходил только раз – набрать охапку травы для подстилки на землю под спальный мешок…
Так оно и шло, день за днём, без перемен, если не считать демографического роста – осторожные полевые мыши пришли разделить нашу с ящерками компанию.
Они не решались переступать пепел костра, так что я оставил кусок варёной картофелины снаружи, но остальное, вместе с хлебом и сыром, подвесил в вещмешке на жердяные стропила под шифером.
. .. .
По ночам полная луна взбиралась в самый зенит – наполнять мир чётко очерченными тенями. В одну из таких иллюминированных ночей, я вышел помочиться в высоких травах и, по пути, у меня из-под ног вырвался выводок куропаток, с трескучим хлопаньем крыльев и пронзительным криком: «Разуй глаза! Лунатик грёбаный! Не вишь куда прёшь?»
Как будто они меня не испугали насмерть!
При свете дня, над широкими просторами долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Когда смотришь на них из долины, голова запрокидывается, следя за их кругами в высоте, но тут, лёжа на спальнике, для наблюдений не требовалось даже высунуться из-под шифера.
Когда один из них нарушил невидимую границу охотничьих угодий, хозяин взмыл повыше и, сложив крылья, упал на браконьера сверху, словно камень.
Я слышал, как свободное падение хрустко рассекло воздух у входа в шалаш. Он, впрочем, промахнулся, а может и не хотел попасть, а просто отпугивал наглюку. Ведь все мы кровные родичи, свои же как-никак.
Так всё и шло…
У меня всего-то дел было – переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без никаких желаний, стремлений, планов. Иногда я засыпал, без оглядки на время суток… какая разница…
Ну а ещё я, конечно, смотрел. Смотрел: до чего красив и совершенен этот мир…
Иногда я думаю, что назначение человека в том, чтобы просто смотреть на эту красоту и совершенство. Вот для чего и нужен человек, он для мира – зеркало, иначе тот и не узнал бы, насколько он прекрасен…
Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию. Просто из чувства долга перед правильностью.
На все вопросы я отвечал односложно, потому что голосовые связки, от долгого безделья, тоже разленились, и говорить я мог лишь сиплым шёпотом.
(…то есть, хочу сказать, что в обоих случаях – в том зимнем лесу и среди летних тумбов – у меня было одинаковое ощущение, что я не один, и кто-то ещё наблюдает того пацанёнка на лыжах, и этого бездельника, что валяется на спине под сенью чёрных кусков шифера и, что ещё более странно, я был частью того неведомого наблюдателя, видел себя в сумерках зимнего леса, и следил за собой сквозь высокую траву на склоне тумба, потому что мы все сопричастны…
Короче, полная каша, галиматья и ахинея…)
~ ~ ~
С приближением весны мы, четвероклассники, начали активно готовиться к вступлению в ряды юных пионеров. Для этой цели нам пришлось переписать и выучиь наизусть «Торжественную Клятву Юных Ленинцев».
А в какой-то из дней, после перемены, Серафима Сергеевна привела в класс неизвестную женщину. Она представила незнакомку как новую Старшую Пионервожатую школы, и сказала, что сейчас у нас будет Ленинский урок. Всем надо выйти в коридор, но там вести себя очень тихо, потому что в других классах идут обычные занятия.
Мы вышли в коридор второго этажа, где в простенках между окнами слева и на стене между дверями в классы справа, висели разнообразные картинки одинакового размера, каждая из которых представляла Ленина, но уже в другом возрасте…
Новая Старшая Пионервожатая школы отвела нас к самому началу…
Вот он совсем молодой, даже ещё юноша, в день, когда пришло известие о казни его старшего брата Царским режимом. Смотрите, как он утешает свою мать словами: «Мы пойдём другим путём». Так же, кстати, названа и сама эта знаменитая картина.
И наш класс тихонько проследовал к следующей картинке с его фотографией в группе товарищей подпольного комитета…
Рабочая тишина царила в школе, мы проходили мимо закрытых дверей классов, за которыми сидели школьники, и только мы, как тайные сообщники, покинули обычное течение школьного режима, Мы словно бы ушли в подполье, следом за тихим голосом, что вёл нас от одной картинки к следующей…
~ ~ ~
И снова наступает весна, и появляются проталины на взгорке между Учебкой Новобранцев и Кварталом, но я уже не хожу их проверять…
Средь белого солнечного дня, по пути домой из школы, я догоняю незнакомую девочку моего возраста. Наверное, из параллельного четвёртого. Споро обгоняю и оборачиваюсь к её лицу, преисполненному незамечанием, что вот он – я, иду тут, вообще-то.
Надо показать задаваке, что я мальчик имеющий вес в местных окрестностях, и у меня есть даже своя шайка, как у Робин Гуда, благородного разбойника.
Продолжая движение, я оборачиваюсь влево и красноречивыми жестами семафорю Бугорку, по ту сторону раскисшего катка: «Эй! Осторожней там! Вас же видно! Пригнитесь!»
Так что, если эта воображала туда глянет, никого уже не будет заметно…
В другой раз, когда уже и снега не осталось, я шёл совсем один, но тем же путём и жмурился. Если прижмуришься, однако не до самого конца, а только до соприкосновения нижних ресниц к верхним, то ты весь мир видишь как бы сквозь прозрачные крылья стрекозы.
И теперь я, фактически, уже не иду, а лечу на крохотном вертолёте, похожем на стрекозу, с кабиной из плексигласа. Точно такой я видел в журнале «Весёлые Картинки», потому что хотя я уже вырос из дошкольного возраста, но всё равно могу полистать этот журнал для малышни, когда попадается под руку.
И тут я вспомнил, как бунтовщик Котовский, из кинофильма «Котовский», отвечает заносчивому помещику в Клубе Части: «Я – Котовский!» А потом берёт его за грудки, и выбрасывает сквозь остеклённое окно помещичьей усадьбы.
Вот и я хватаю богатея за грудки его пиджака, и бросаю в придорожный кювет. И я гордо называю себя прославленным именем: «Я – Котовский!»
Ух-ты! Классно чувствовать себя таким сильным. Поэтому я повторяю эпизод несколько раз, поднимаясь вверх по спуску. А почему нет? Кто меня видит на пустой дороге?
Дома Мама рассказала, как она и Полина Зимина ухохатывались, глядя из окна соседки на мои захваты и броски невесть кого. Но я так и не признался, что в те моменты я как бы Котовский был…
. .. .
В конце апреля мы стали юными пионерами. Торжественная линейка состоялась не в школе, а возле Дома Офицеров, потому что только там стоял пьедестал с головой от Ленина.
Ещё с вечера, Мама нагладила мои штаны через марлю, а также парадную белую рубашку и алый треугольник шёлка в пионерском галстуке. После глажки она их всех повесила на спинку стула, чтобы утром осталось просто одеть готовое.
Оставшись наедине с висящими вещами, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, будто купила его в магазине, но разве такие вещи могут продаваться?
. .. .
Сверкало утреннее солнце. Пара четвёртых классов стояла в одну шеренгу перед лицом «линейки» из учащихся школы. Алый шёлк свисал в переброшенных через наши правые, – согнутые в локте – руки, воротнички парадно белых рубашек вскинуты, по-хулигански, кверху, чтобы старшеклассникам сподручней было набрасывать нам на шею галстук.
Единым строем белорубашечников стояли наши классы перед высокорослым, сейфообразным пьедесталом, с белым яйцом метровой головы из гипса.
Негромко прзвучало: "три-четыре!", и мы слился в единый клятвобубнящий хор. Звучал он малость заунывно и тягуче, из-за всяких там несознательных, которые не знали клятву назубок. Чуть запоздалым эхом, подхватывали они слова из уст примерных учеников, и потому-то общий ритм становился тормознутым.
Но мы упорно продолжали клясться, что будем жить, учиться и бороться, как (как) завещал (ал) великий (ий) Ленин (энин), как (как) учит (ит) Комму-нисти-ческая (ая) партия…
~ ~ ~
За неделю до окончания учебного года я заболел. Мама подумала, что это у меня простуда, и велела мне лежать в постели. Однако сбить мою температуру ей никак не удавалось, а когда столбик в градуснике подполз до сорока, она вызвала «скорую» из Госпиталя Части, ведь ещё через два градуса температура стала бы смертельной…
В моей голове царила слишком общая вялость, чтобы гордиться или страшиться, когда целая машина пришла за мной одним.
В Госпитале сразу же определили воспаление лёгких, и начали сбивать температуру уколами пенициллина, каждые полчаса. От вялости, мне это всё казалось как-то всё равно.
Через день регулярность уколов снизили до одного в час. Ещё на следующий – до одного в два часа…
Среди больных нашей палаты детей не оказалось. Все как один – солдаты из Полка, но только уже без гимнастёрок, а в тапочках и халатах синего цвета.
Через четыре дня я совсем поправился и гулял в саду вокруг Госпиталя, когда наш класс, вместе с Учительницей, пришли меня проведать, и отдать табель с моими оценками.
Мне стало неловко и почему-то стыдно, наверное, из-за халата. Поэтому я убежал за угол вместе с мальчиками нашего класса. Но потом мы вернулись и девочки, вместе с Учительницей, вручили мне наградную книгу за хорошую учёбу и примерное поведение.
Это оказалась та же самая «Русские Былины», которую Баба Марфа читала нам, её внукам, в раннем детстве, просто эти былины пока что не успели пожелтеть и истрепаться.
Вот так, мало-помалу, всё начало как-то повторяться в моей жизни…
~ ~ ~
Летом нас опять повезли в пионерский лагерь, снова к той же столовой, линейкам, спальням-палатам, к «мёртвому часу» и Родительским Дням.
Хотя кое-что ощутимо поменялось, потому что я, как уже полный пионер, причислялся к Третьему отряду, да! И значит нам уже позволительно, как и Первому со Вторым, купаться в доступных водоёмах!
Однако для начала надо целую неделю ждать и тревожиться, чтобы в назначенный день не пошёл дождь.
Нетерпеливо ожидаемый день всё же таки настал, и погода тоже не подкачала. Пара грузовиков с брезентовым верхом повезли нас на озеро Соминское.
Дорога шла через лес, по какой-то узкой и совершенно бесконечной просеке. Езда всё не кончалась, и мы успели перепеть все пионерские песни: и мою любимую «ах, картошка – объеденье…», и не очень любимую, но всё-таки пионерскую «мы шли под грохот канонады…», и… ну в общем, все какие знали, а нас всё везли и везли в обтянутом брезентом тесном кузове, и меня начинало тошнить и укачивать на дорожных кочках.
Потом те, кто сидел у квадратно вырезанного в брезенте окошка, над передним бортом кузова, закричали, что что-то уже завиднелось! И грузовик остановился на берегу большого очень тихого озера посреди леса.
Нам разрешили заходить в воду не всем вместе, а поотрядно, а вскоре начинали кричать с берега «всем из воды!», чтобы запустить следующих. Вода казалась очень тёмной, а дно неприятно липкое, и с берега слишком сразу начинали кричать: «Третий отряд, выходить!»
Поначалу, я только стоял по грудь в воде и немножко подпрыгивал, но потом научился плавать, потому что мне дали надувной спасательный круг и показали, как надо грести руками и бить ногами.
Очень скоро всем воспитателям и пионервожатым надоело выгонять нас из воды, и каждый оставался в озере, кто сколько хотел.
Я выпустил воздух из спасательного круга и убедился, что и в таком состоянии умею проплыть пару метров.
В конце дня, когда уже кричали всем идти на берег, потому что уезжаем, я чуть-чуть задержался для окончательной проверки моих навыков плавания. Они оказались на месте и, с чувством благодарности, я сказал в уме: «Спасибо тебе, Соминское!»
А в следующий раз нас возили на озеро Глубоцкое. Старшие отряды говорили, там даже лучше, потому что на озере есть пляж, а дно песчаное.
Ехать туда пришлось ещё дольше, однако по асфальту, а к тому же автобусом, так что меня совсем не укачивало…
Ух-ты! Вот это озерище! Говорят, в нём даже есть протоки, которыми оно соединяется с другими озёрами, куда заходят пассажирские суда и экскурсии на Муравьиный Остров.
Он такой большой, что в старину там стоял монастырь, окружённый лесом с громадными муравьиными кучами, в рост человека. Когда какой-нибудь монах плохо себя вёл, его бросали, связанным, на какую-нибудь из муравьиных куч. Муравьи думали, что это на их город нападение. Они выбегали обороняться, и всего за день от наказанного оставался один только скелет, обглоданный до блеска.
Однако с купального места никаких судов с островами не видно было, а только противоположный берег в очень далёком далеке.
Зато дно и впрямь оказалось песчаным, такое твёрдое, приятное наощупь ногами. Просто очень далеко надо отбредать, пока закончится мелководье, и глубина станет достаточной для купания.
Выбредая обратно, я глубоко порезал ногу, возле большого пальца. Рана обильно кровоточила, и на берегу мне её сразу же забинтовали.
Сквозь бинт проступило тёмное пятно, но кровь таки перестала вытекать.
В разные концы пляжа покричали, чтобы все проявляли осторожность. Однако чуть позже кто-то из взрослых нашёл разбитую бутылку в песчаном дне и зашвырнул её подальше, к другому берегу.
Но это меня не утешило.
На обратном пути я даже начал всхлипывать, оттого что это так нечестно и обидно, что на целый автобус порезана одна только моя нога.
И тогда кто-то из воспитателей сказал мне: «Стыдно! Ты парень, или тряпка?»
Этот вопрос прекратил моё хныканье и в последующей жизни, я стыдился стонать при травмах, а притворялся, будто мне совсем не больно и строил из себя крутого парня…
~ ~ ~
Дважды за смену лагерников возили в баню деревни Пистово. Первый раз я пропустил, потому что сначала забыл мыло в бараке, а когда прибежал обратно, автобусы уже уехали.
В лагере стало тихо и пусто, только поварихи в столовой да я. Делай что хочешь, заходи куда угодно. Хоть даже в палатки Первого Отряда, с железными койками на некрашеном полу, а по нагретому солнцем брезенту стен пляшет резная тень листвы ближних деревьев.
Но меня зачем-то увело вскарабкаться на узкую дощатую будку, наверху у которой железная бочка вместо крыши. Это душ для воспитателей и пионервожатых.
Они наполняли бочку вёдрами воды, чтобы солнце её нагревало, а вечером внутри плескались, громко ахая.
Все два часа застывшего вокруг безмолвия, я коротал на макушке будки, всё бродил там по паре деревянных брусьев подсунутых под бочку, пока весь лагерь не вернулся из Пистово…
Однако второй выезд в баню я не пропустил. Но она мне не понравилась – большущая полная шума комната, и ни одной ванны! Чтобы помыться, надо бросать на себя воду ладонями из жестяного тазика с двумя ушами, за которые его приносишь на общую скамью.
На стене бани – пара кранов, один с холодной водой, а другой с кипятком. Ставишь эту ушастую шайку на низкий столик под кранами, и наполняй её водой. Только не сразу получается сообразить из какого сколько должно налиться, потому что сзади очередь с пустыми тазиками в руках, и все орут «скорее!»…
. .. .
Все лагерные смены кончаются Прощальным Костром на поле с мачтой заброшенного аттракциона. Но не вокруг, а вдалеке от Гигантских Шагов, у самой опушки леса за колючей проволокой. Такова традиция.
Сразу после завтрака старшие отряды отправляются в лес, через временный проход под вздёрнутой проволокой, – собирать сухой валежник для Прощального Костра. Сбор продолжается и после «мёртвого часа», а к вечеру на краю поля стоит уже целый стог из сухих ветвей и сучьев, повыше взрослого человеческого роста.
Сумерки сменяются потёмками летней ночи, и стог поджигают со всех сторон, под хоровые песни и марши из баяна Баяниста.
Директор с воспитателями начинают спорить на шумных повышенных тонах. Потом Директор соглашается, и отдаёт распоряжение своему шофёру. Тот пожимает плечами, говорит: «Как знаете», – и уходит в сторону столовой, откуда пригоняет «газик» Директора лагеря.
Из багажника, шофёр достаёт зелёную канистру, а пионерам приказывают отступить от костра на безопасное расстояние.
Он плещет из канистры на огонь, – жирный шар чёрно-красного пламени с гулом взлетает в ночную тьму. Метра на три, не меньше. И опадает обратно, до повторного выплеска…
Утром автобусы везут нас домой.
~ ~ ~
Однако конец лагерной смены не означает конец лета. И снова Речка, игры в Казаков-Разбойников, Войнушку, Американку, и Двенадцать Палочек, а также новые приключения из Библиотеки Части. Но кроме странствий на далёкие планеты и таинственные острова, куда стартуешь с разных валиков большого дивана, я продолжал бродить и по живому лесу.
Причины случались разные. Например, Юра Зимин позвал сходить за Заячьей Капустой, а мне любопытно, что это за неслыханная овощ такая.
Да, хоть и кисловата, но вкусна капуста, только собирать замаешься, до того уж мелки на ней листочки.
Или сестра Наташа прибежит с новостью, что в болоте позади соседнего квартала какой-то мальчик собрал целый молочный бидон голубики.
Тут уже дух соревнования приводит меня в стоячее положение и гонит на то же самое болото. Я должен собрать больше ягод, чем какой-то там мальчик, тем более из соседнего квартала. Дойдёт до того, что даже «Нижняки» начнут грабить болота «Горки»!
Но обычно, я бродил в одиночку и почти бесцельно, разве что иногда присмотреть подходящий можжевельник для следующего лука, или собрать зелёных шишек Сосны для игрушечных поделок…
Воткни четыре спички в зелёную шишку и – у тебя уже туловище четвероногого. Добавь пятую торчком вверх – шея, на неё насади шишку помельче – ух-ты! – да, у тебя уже конь! Не забудь только хвост придумать какой-нибудь сзади.
За зелёными шишками нужно влезать на молодые Сосны, чья нежная светло-коричневая кора отшелушивается сама собою и налипает к ладоням своей бесцветной смолой. Но не прошло и пяти минут, как она уж счернела, однако на штанах останется белой и клейкой не меньше, чем твои чёрно-пятнистые ладони.
Молодые Сосны раскачиваются под твоим весом на ветру, как мачты яхты Пятнадцатилетнего Капитана на океанских волнах. Э-гей! Здоровски!
А собранные шишки такие красивые, словно зелёным лаком покрыты плотно сдвинутые чешуйки. Куда тем прошлогодним шишкам, в россыпях под старыми Соснами. Те уже чёрно-серые совсем, и разъерошены врастопырку.
Правда, даже и на очень взрослых Соснах можно встретить зелёные шишки. Только висят они на самом конце длинных веток, куда не добраться, а пригнуть поближе к суку, на котором сидишь, тоже не получается – уж очень они чересчур толсты…
~ ~ ~
Новые увлечения распространяются среди мальчиков со скоростью опережающей пожар в прериях у Фенимора Купера. Стоит кому-то одному разузнать что-то новенькое – и не успеешь даже моргнуть глазом, как все уж занялись подрывным делом.
Изготовить сухопутную мину замедленного действия – проще простого. Наливаешь воды в стеклянную бутылку (на три четверти её объёма), пропихиваешь в горлышко клок травы, и сверху засыпаешь карбид, растолчённый до состояния синеватого порошка.
(Карбида полным-полно в железной бочке на стройке пятиэтажного дома, за окружной дорогой Квартала. Солдаты-чернопогонники тебе и слова не скажут, бери, сколько влезет в карманы шортов.)
Теперь плотно заткни бутылку пробкой, выструганной из дерева. Переверни заряд донышком кверху, и воткни в какую-нибудь кучу земли или песка.
Мина готова.
(!) Внимание! Будь осторожен и не порежь пальцы при обстружке пробки, а во-вторых, когда сидишь на земле и вколачиваешь готовую пробку в горлышко, не удерживай бутылку между ног, где кончаются шорты, потому что она может лопнуть, и осколок стекла распорет кожу на ляжке, как и в моём случае.
Теперь остаётся лишь дождаться, пока карбид войдя в контакт с водой, испустит больше газа, чем в силах выдержать стенки из стекла. Запредельное давление разрывает бутылку с громким «бум!», расшвыривая грунт и осколки стекла по всем направлениям…
(…повзрослев, мы благополучно забываем свои любимые игрушки. Нам нет ни времени, ни охоты вспоминать жестяного Самоделкина или пожарную машинку, или куклу Дашу. Ещё менее склонны мы анализировать, что движило нами в прошлом, когда мы двигали их, играя.
Да и какая, скажи на милость, польза знать, что наши карбидные бухалки совпали с модным у великих держав трендом – взрывать ядерные устройства, постоянно наращивая их мощность, навеки обращая степи, горы, острова в безжизненную пустыню. Из чистой любознательности в сфере физики, ну и соседей запугать ядерным "грибом", что вырос аж до стратосферы. Хотя бы тот рекордный взрыв на Новой Земле. А? Ведь смотришь плёнку и аж дух захватывает – х3 сколько мегатонн, БЛЯ!
Впрочем, это уже какие-то не совсем детские мысли накатили, да ну их!
Вот только, прежде чем вернуться в безоблачность неведения, ещё одна мысля в ту же тематику.
Ещё одна игра, правда, из поры полового созревания. Спешу изложить из опасения, что в отрочестве уже не до философий будет, так что – на всякий.
Пляжная игра, без названия, участвуют двое.
Один/одна сгребает песок в кучку, холмиком. По центру верхушки втыкает щепку, сантиметров 5, и глушит кулаком, чтобы забить поглубже. Кулаку больно, щепка исчезает под песком.
Задача соперника/соперницы достать щепку. Как? А как хочешь: разгребай песок носом, раздвигай его дутьём. НО! только без рук! Покуда не вытащишь триумфальными губами или зубами то, чего искал в песке.
Игра полезна для увеличения объёма лёгких и инженерно-стратегической смекалки.
Старина Фрейд слюною б изошёл, дай только символов понакрутить под эдакий "сухой куннилингвус", ну а нам некогда – вон мальчики уже на команды делятся, в футбол играть…)
~ ~ ~
По причине хронического книгочейства, я часто отставал от основных течений в переменчивостях общественной жизни…
Утомлённый течением строчек, распластываю книгу страницами вниз, чтоб не искать, где был, когда вернусь к ней, – и встаю с дивана.
Спустившись в подъезд, распахиваю дверь – опа! Караван мальчиков разнообразного возраста пересекает Двор с грузом обрезков досок, брусьев, реек…
Я бросился спросить: что? как? где?
Мне объяснили поскорей бежать на стройку пятиэтажки, где другая группа выпрашивает у сторожа-солдата отходы деловой древесины. И я поспел как раз, чтоб ухватиться за конец доски, которую солдат разрешил уже утаскивать, но побыстрей, пока никто не видит…
Словно процессия трудолюбивых муравьёв, мы тащим добытый стройматериал поперёк Двора, и – вниз по спуску, и – в лес направо, к подножию откоса сдвинутой земли, когда бульдозер равнял поле под каток.
Там, меж деревьев кромки леса, под вжиканье ножовок и стук молотков, во всю бурлит работа.
Опытным глазом умельца, натренированного чертежами Конструктора, я сразу определил, что возводится сарай без окон, но чья дверь уже висит на своих петлях, и уже даже есть потолок из досок.
Приставная лестница стояла во внутреннем полумраке, опёршись на стену под квадратным лазом, пропиленным в длинных досках потолка. По её перекладинам я выбрался на крышу, она же потолок сооружения, (2 в 1)…
Пара старших мальчиков стояли там, обсуждая насколько прочен такой верх, и заодно укрепляя уверенность друг в друге, что сарай точно станет штабом, и исключительно для мальчиков нашего Квартала, а из соседнего пусть даже не мечтают.
Я попросил дать мне поработать, но ни один из них не поделился своим молотком, и мне даже велели поскорей спускаться, чтоб не напрягать крышу – вон как прогнулась под моим добавочным весом.
Внизу, в сумеречности сарая уже не оставалось никого из моих сверстников и, по пути домой, я радовался, что у мальчиков Квартала теперь будет свой штаб, как у Тимура и его команды из повести А. Гайдара…
С тех пор, в моих блужданиях по лесу, я непременно проведывал сарай, но там царило полное безлюдье, красноречиво подчёркнутое висячим замком на двери.
Наступила осень, стожок сухого сена возник возле сарая, уже захваченного отрядом кур, через квадратный проём, выпиленный по низу двери.
Штаб явно отменялся.
~ ~ ~
У Папы имелась машинка для стрижки волос – никелированный зверёк с двумя рожками, а точнее ручками. Папа ухватывал их обеих в свою широкую ладонь, и приводил машинку в движение, стискивая и попуская ручки.
В день стрижки, мой брат и я, по очереди, усаживались посреди кухни на табурет, поставленный поверх стула, чтобы мы сидели повыше, и Папе не приходилось бы сгибаться к нам в три погибели.
Мама туго окутывала простынёй шею своего сына – смотря чья очередь – и закрепляла её бельевой прищепкой. Потом она держала большое квадратное зеркало перед каждым из братьев, по очереди, и давала Папе советы.
В ответ, Папа отмахивался – одним только носом, потому что правой рукой держал машинку, а в левой сжимал голову клиента, которую поворачивал вверх-вниз и влево-вправо для удобства обработки. И даже челюсть его беззвучно двигалась вправо-влево, копируя стригущее движение машинки.
Иногда машинка заедала – не резала, а дёргала за волосы. Чтобы решить загвоздку, Папа сердито фыркал и резко дул зверьку в брюхо, прежде чем снова продолжать.
Однажды фырканье не помогло, машинка продолжала дёргать волосы, и Саша заплакал.
С того дня мы с ним ходили в парикмахерскую не только перед началом учебного года, но всякий раз, когда Мама решала, что слишком уж мы с ним облохматились
~ ~ ~
Фотографии Папа обучился сам, по толстой серой книге. Его фотоаппарат, ФЭД-2, сидел ввинченным в толстый футляр коричневой кожи, на который снаружи крепился тонкий ремешок, чтобы вешать через плечо или на шею.
Для съёмки аппарат вынимать не приходилось, достаточно отстегнуть две кнопки на спине футляра, уронить намордную часть вперёд, чтобы болталась, не мешая объективу, а после снимка пристегнуть обратно.
Камера вывинчивалась и вынималась из футляра, только когда её счётчик показывал 36 щелчков, а значит кадры кончились, и пора менять кассету с плёнкой, которая дальше всё равно уже не покрутится.
Отснятую плёнку следует перемотать (соблюдая все предосторожности по предотвращению случайного попадания света на неё) на широкую шпульку в круглой банке из чёрного пластика, с плотно подогнанной крышкой, где плёнка обрабатывается раствором проявителя.
Его заливают внутрь через светонепроницаемую дырку во вращающейся ручке, которая торчит из баночной крышки.
Ручка проворачивается щепотью из двух пальцев, шпулька погромыхивает внутри чёрной банки, вращая на себе широкую спираль неплотно намотанной плёнки, для всестороннего купания её в растворе, пять минут.
Затем банка переворачивается, и проявитель вытекает через светонепроницаемую дырку. Ему на смену заливается вода, и промывочное вращение длится следующие пять минут. После чего вода сливается (см. выше – как и через что).
Пришёл момент заливки в банку раствора закрепителя для дальнейшего верчения щепотью, на протяжении пяти минут. (Идентичность длительности процедур облегчает запоминание.)
Дальше всё привычно – закрепитель слил, воды налил и вертишь дальше ещё (да, блин! опять!) пять минут – в ходе заключительного полоскания.
Для просушки, плёнку вешают на бельевой верёвке, закрепив прищепкой, как обычную стирку.
Но если на каком-то этапе (кроме финальной промывки) на плёнку попадёт хотя бы крохотный лучик света, она засветится, и вместо кадров получаешь беспросветно чёрную ленту блестящей плёнки, выбрось и забудь – до чего классные снимки ты там нащёлкал…
Когда собиралось несколько проявленных плёнок, Папа устраивал фотолабораторию в ванной комнате.
Поверх ванны укладывались два щита, которые он специально сделал для превращения ванны в стол. На стол водружался увесистый фотопроектор (типичный гиперболоид инженера Гарина, только линзы нацелены вниз) на вертикальной штанге.
Для освещения фотолаборатории Папа использовал специальный красный фонарь, к чему вынуждала чрезвычайная светочувствительность фотобумаги, которую только красный свет не портит.
По той же причине у фотопроектора имелся подвижный светофильтр из красного стекла – сразу под линзами, – уберечь непорочность светочувствительной бумаги, пока наводишь резкость через линзы.
Все кадры на плёнке – негативы: чёрные лица с белыми губами и глазницами, а волосы белы как снег.
Резкость настроена, и – фильтр отводится в сторону, позволяя яркому свету из недр проектора изливаться сквозь кадр плёнки на фотобумагу, покуда Папа отсчитывает нужное количество секунд (сколько сказано в толстой книге), после чего фильтр возвращается в исходное положение.
Затем, всё ещё белый, как и до обливания светом, лист бумаги вынимается из-под фотопроектора и погружается в раствор проявителя, что налит в небольшую прямоугольную ванночку, стоящую под красным фонарём. Его призрачный свет не рассеивает мрак ванной, но превращает её в пещеру чародея.
И вот, в неярком красном свете, вершится магия пластмассовой ванночки – на чисто белом листе начинают возникать волосы, одежда, черты лица…
Но нельзя передерживать в проявителе! Иначе бумага превратится в промоченный чёрный квадрат.
Проявившиеся в достаточной мере, фотографии достаются из раствора пинцетом, ополаскиваются в воде, заранее налитой до половины ванны для купания, и помещаются в соседнюю ванночку – с раствором закрепителя, иначе всё равно почернеют.
Спустя минут пять-десять, готовые фотографии перекладываются из закрепительной ванночки в большой эмалированный таз с пресной водой.
Закончив распечатку кадров, Папа включал свет под потолком, колдовская пещера пропадала, сменившись небольшой мастерской ремесленника. Папа доставал мокрые фотографии из воды, клал их лицом вниз на листы плексигласа и раскатывал резиновым валиком со спины, чтобы хорошо прилипли.
Эти прозрачные листы он выстраивал лицом к стене, в комнате родителей, и на следующий день высохшие фотографии осыпались на пол, как опавшие листья осенью, но только чёрно-белые, гладкие и блестящие.
…вот я с грустными глазами и шеей перебинтованной от ангины…
…брат Сашка доверчиво смотрит в объектив из-под кепки набекрень…
…Мама, одна или с подругой, или с какой-то из соседок…
…а это Наташка задрала нос кверху, глаза вправо – а что это? что это там? – ну а бантик в одной из косичек, конечно же, уже растрепался…
~ ~ ~
Кроме фотографии, Папа увлекался радиоделом, потому и выписывал журнал «РАДИО», полный всяческих радиосхем…
Мне нравился запах плавящейся канифоли на кухне, когда он работал паяльником, собирая какую-нибудь из журнальных схем.
Однажды он собрал радиоприёмник чуть больше, чем футляр фотоаппарата ФЭД-2. Сначала, это была коричневая плата с припаянными к ней радиодеталями, потом он сделал фанерный ящичек, отполировал его и покрыл лаком, и спрятал плату внутрь его. Снаружи остались лишь две круглые ручки – одна для включения и регулировки громкости, а вторая для настройки на радиостанцию.
Потом он пошил чехол для приёмничка из тонкой кожи, потому что умел работать шилом, и знал, как из обычной нитки делать дратву, с помощью смолы и воска.
А уже под конец, он пришил тонкий ремешок футляру – вешаешь на плечо и гуляй под музыку, а руки свободны…
Позднее, Папа соорудил специальный станок на табурете для переплёта книг. Тем станком он переплёл свои подшивки «РАДИО» по годам.
У него просто золотые руки.
И у Мамы руки, конечно, тоже золотые, потому что она готовила вкусную еду и шила на машинке Зингер, и раз в неделю делала генеральную стирку в стиральной машине «Ока».
Иногда она доверяла мне выжимать воду из стирки кручением кривой ручки, что закреплялась поверх машины.
Суёшь кончик выстиранной вещи между двух резиновых валиков – и начинаешь крутить ручку, на которой сидит нижний. Затиснутая парой валиков, вещь вынуждена выползать кверху, и кручением ручки протаскивается между валиками туго прижатыми один к другому.
Выжатая вода стекает обратно, в машину. А прокрученная вещь выходит по ту сторону валиков сплющенная, влажная, но отжатая.
Однако развешивать стирку – это работа для взрослых, потому что во Дворе нет и не было никогда бельевых верёвок, и всему Кварталу приходилось сушить стирку на чердаках своих зданий. Наверное, для сохранения секретности Объекта, чтобы спутники-шпионы не подсмотрели, что Квартал населён людьми…
Только Папе под силу поднять по вертикальной лестнице целый таз влажной стирки, и просунуть его на чердак.
Однако своими сильными золотыми руками он однажды создал себе долговременную проблему.
В тот раз он сделал «жучок» внутри электрического счётчика, чтобы тот не крутился, даже если везде горит свет, а за дверью ванной гудит стиральная машина…
Папа называл это «экономия», но очень переживал, что контролёры нас поймают и выпишут штраф. Зачем так мучить себя из-за какой-то экономии?
А Мама никогда не делала необдуманных поступков, кроме тех жёлтых вельветовых шортов на помочах, которые пошила мне в детский сад. Как я их ненавидел! Как будто знал, что именно в тех шортах меня без малого загрызут рыжие людоедские муравьи…
~ ~ ~
В одну из своих одиночных прогулок, я вышел на поляну и сразу почувствовал – тут что-то не так. Но что именно?..
Ага! Вот этот непонятный дым никак не вписывается в привычную картину леса. Правильный вывод помог мне разглядеть язычки пламени, почти прозрачные в ярком свете солнца.
Они трепыхались и обугливали кору на ближней Берёзе, они ползли по толстому ковру хвои нападавшей на землю за прошлые годы.
Эге! Так ведь это лесной пожар!..
Сперва я пытался затоптать огонь на иглах слежавшейся хвои, но тот залезал поглубже, а потом снова выпрыгивал из-под неё, уже в другом месте.
Однако невысокий Можжевельник с густыми ветвями выдернулся с корнем, почти что сам собой, и дело пошло на лад. Деревце махом сбивало огонь с древесных стволов, и глушило пламя под ногами…
Схватка с огнём завершилась заслуженной победой, и уже не спеша я увидел, что выгорело не слишком-то и много. Чёрная гарь расстилалась на площади метров десять на десять.
На руках и рубашке чернели полосы сажи, но меня это ничуть не расстроило, потому что боевая копоть – не грязь. Я даже провёл чёрной ладонью по вспотевшему лбу, – пусть и тот почернеет, чтобы сразу стало видно – вот герой, который спас лес от гибели в огне великого пожара.
Как назло, по дороге домой меня никто не видел, пока я шёл и мечтал, как про меня напишет «Пионерская Правда». Совсем недавно там напечатали про пионера, который просигналил красным галстуком машинисту поезда о том, что впереди сломался железнодорожный путь.
И только заходя во Двор я, наконец-то, встретил двух прохожих. Они внимательно взглянули на меня, но ни один не догадался спросить: «Откуда у тебя сажа на лице? Да ты, никак, боролся с огнём лесного пожара, а?»
Дома Мама меня отругала, что хожу таким замазурой, и никакая стиральная машина не настирается на меня.
Мне было горько и обидно, но я терпел молча…
~ ~ ~
Летними вечерами дети Квартала и мамы малышни, за которыми ещё нужен присмотр, выходили со Двора на окружную бетонную дорогу. Все дожидались, когда из Учебки Новобранцев примарширует взвод на вечернюю прогулку.
Выйдя на бетонное покрытие дороги, солдаты начинали печатать парадный шаг. Словно касанием волшебной палочки, ряды их обращались в единый движущийся параллелепипед сомкнутого строя каре с одной общей ногой во всю длину фланга, слитой из десятков чёрных сапог. Эта составная нога слаженно отрывалась от дороги и слитно жахкала по ней же на один шаг дальше, продвигая весь взвод на этот один шаг вперёд. Сплочённое создание буквально завораживало созерцающих.
Затем старшина, шагая вдоль обочины вслед параллелепипеду, резко вскрикивал: «Запе-е… ВАЙ!», и изнутри ритмично вздрагивающей массы, в такт слитным «ждах!» подошв о бетон, упруго взвивался молодой тенор, а несколькими ждахк-шагами дальше, громом грянувший хор поддерживал его и подтверждал:
“…нам – парашютистам,
привольно на небе чистом…
Взвод удалялся ко второму кварталу, где его ждали тамошние жители, чтоб мимо них он тоже прошагал, а кто-то из детей нашего бежали следом за волшебством, и молодые мамы взглядом провожали уходящий взвод. Они смотрели вслед солдатам, что маршируют к солнцу, которое садится за лес, пронизывая прощальными лучами вечер, ставший таким спокойно безмятежным, потому что мы – самые сильные в мире, и надёжно защищены парашютистами, против всех диверсантов НАТО из прихожей в Библиотеку Части…
~ ~ ~
Во Двор привезли длинные железные трубы. Ударь палкой по такой трубе, и она откликнется. Громко. Протяжно…
Протяжнее, в общем-то, чем нужно и я, как ни старался, никак не мог выстучать на трубах барабанную дробь, с которой в кино «Чапаев» Беляки идут в психическую атаку против Анки с её пулемётом.
День за днём, вернувшись из школы, я упорно бил по ним, снова и снова наполняя весь Двор вибрацией железного лязга-брязга, но всё напрасно – упрямая дробь из труб не выстукивалась.
Слишком вскоре трубы зарыли, оборвав моё музыкальное самообразование, а в кварталы «Горки» пришёл газ.
На кухне установили газовую плиту и повесили белый ящик на стене возле раковины, чтобы зажигать газ для мытья посуды и купания. Титан, котёл для нагревания воды дровами, исчез из ванной. Колоть и приносить дрова уже не нужно стало, и Папина мастерская-склад в подвальной секции заметно попросторнела…
. .. .
В какое-то из воскресений, когда родители ушли на работу, я сходил в подвал за Папиным большим топором, потому что мы с одним мальчиком сговорились разложить костёр в лесу.
Спустившись в чащу позади Бугорка, мы начали восхождение на следующий холм, который пониже. На крутом склоне стояла маленькая Ёлочка, ростом в метр с небольшим.
А меня с момента, как только мы вошли в лес, не отпускало страстное желание – как можно поскорей поскорее пустить топор в дело. И вот она передо мною – полутораметровая возможность. Удар, другой – и Ёлочка свалилась наземь…
Я стоял над ней, не понимая – зачем? Ель не годится для луков, разве что на автомат Калашникова, играть в Войнушку, но такое я уже перерос. Зачем же так бесцельно убил я Ёлочку?
Прогулка и костёр вдруг стали мне ненужными. Хотелось только одного – немедленно избавиться от топора, пособника моей жестокой глупости.
Я отнёс и запер его в подвальную секцию, и с той поры выходил в лес безоружным.
(…ну как? ути-вути, до чего миленький мальчишечка, нет? Хотя в основу столь пафосного самолюбования (под видом самобичевания) положены реальные события и чувства.
Но ты не спеши записывать своего папу в команду Хороших Парней, уж слишком я нестабилен для подобной чести. Сегодня, – ну, просто лапонька, прям хоть к ране прикладывай, а назавтра… даже не знаю…
Когда мой бачанах (на Карабахском Армянском этот термин означает «муж сестры жены») готовился к свадьбе своей старшей дочери, все родственники помогали, как могли. Не деньгами, конечно, он бы их не принял – расходы по такому поводу несёт счастливый отец. Такова традиция.
Приемлемая помощь носит кулинарный, в основном, характер.
Стандартный набор свадебных закусок в Доме Торжеств оплачивают наличными, но к стандартным яствам можно добавить угощения настряпанные тётями, бабушками, сёстрами, дочерями ближайших и последующих родственников. Пережитки родового-общинного строя, то есть, клановые отношения, весьма даже живучи и пахучи в Карабахе.
Кулинарная помощь – это типа трудового вклада из продуктов закупленных организатором торжества…
Однако есть виды продуктов нуждающихся в предварительной обработке, и согласись, что убой дюжины куриц на балконе пятиэтажки сопряжён с бо́льшими неудобствами, чем исполнение того же процесса в частном, пусть даже и недостроенном, пока ещё, доме.
Вот их привезли и свалили в широкой недостроенной прихожей, и уехали заниматься бездной прочих предсвадебных хлопот.
Jedem – seiner, как говорится в популярной Немецкой поговорке…
А тут – пятнадцать живых существ лежат на земле, в пыли, со связанными ногами, и я стою над ними со свежезаточенным ножом в руках, и всем нам прекрасно известно, зачем мы тут собрались.
Пятнадцать – это не одна, и есть определённые временные рамки до подхода женских представительниц клана, чтоб выщипать из полуфабрикатов уже ненужные им перья.
И у каждой из будущих продуктов (пока ещё живых), свой возраст и окраска, свой личный взгляд на происходящее, индивидуальный запас энергии, что определяет громкость протестов и длительность трепыхания с уже отрезанной головой.
Невозможно исполнить такую работу без опоры на методичность. Вот я и превратился в робота, методично исполняющего набор одинаковых движений…
Пятнадцать раз…
Иногда я смотрел через оконный проём, всё ещё без рамы, на белое пушистое облачко в синей небесной выси… чистое, незапятнанное… само совершенство…
Такой весь – типа робота с неясно сентиментальным гличем, закравшимся в макросы его программы…
С той поры моё отношение к палачам несколько изменилось, – понял, что ничто ихнее мне не чуждо…
Короче, на той свадьбе я блюл заветы вегетарианства.
А касаемо вышеозвученной отмазки, будто в убийстве Ёлочки вина лежит на топоре, это он, падла, заставил меня прикончить невинное растение, так тут и вовсе ничего нового – «Я выполнял приказ».
Обычный зомби-робот недоделанный…)
~ ~ ~
В пятом классе вместо одной Учительницы, к нам стали приходить разные учителя для отдельных предметов, потому что начальное образование мы уже прошли.
Новую классную руководительницу звали Макаренко Любовь… Алексеевна? Антоновна?.. Отчество никак не припомню, а между собой мы называли её кратко – «Макар» (Да, совпадает с погонялом самого популярного армейского пистолета с обоймой из 12 патронов).
– Атас! Макар идёт!
Но это всё пришло позже, а в самый первый раз я встретил будущую класручку за день до школы, куда Мама отвела меня переписать расписание уроков и познакомиться с моей новой классной руководительницей.
Педагог Макаренко пригласила нас в классную комнату, и там обратилась ко мне с личной просьбой – помочь в оформлении Классного Уголка на большом листе Ватмана. Разметочные линии на нём она уже провела, слегка, простым карандашом, с отступом в пять сантиметров от каждого края.
Разметка послужит мне опорой в создании оформительной рамочки на листе Классного Уголка.
Макаренко дала мне коробку акварельных красок и кисточку, сопроводив инструкцией, что нужен только синий цвет. Затем она и Мама вышли, чтоб не отвлекать меня продолжением своего знакомства.
Гордый оказанным мне доверием, я приступил безотлагательно и сразу же окунул кисточку в стакан воды, перенёс каплю на нужный кирпичик акварельной краски, размешал её до посинения, и принялся закрашивать ватманский лист от края до вспомогательной карандашной отметки, стараясь не заезжать за неё.
Дело оказалось не из лёгких, а наоборот весьма кропотливым – красишь, красишь, а вон ещё сколько красить. Но главная проблема в том, что каждый мазок акварелью отличается густотой своего оттенка от соседних – трудно добиться одинаковости.
Я старался усидчиво, потому что не каждый день мальчику достаётся окраска рамочек на Ватмане для Классного Уголка. Однако к возвращению учительницы и Мамы, работа продвинулась всего где-то на четверть периметра.
Любовь… э-э… Макаренко тут же сказала, что и столько хватит и, фактически, даже больше чем достаточно, потому что она хотела всего только одну акварельную линию по карандашу, но теперь уже поздно.
Мама принялась обещать, что принесёт совсем чистый лист Ватмана с работы, на что учительница заотнекивалась: «Нет-нет! да что вы! не надо!»
И тогда я придумал выход – взять и аккуратно заклеить кусочками бумаги избыточно окрашенные места. Но и эта идея была отнекана, даже не знаю почему…
Мы ушли домой, и по дороге Мама меня нисколько не упрекала. Ну, ещё бы, я ведь не виноват, что в жизни Макаренко не встречались рамочки в прообразах ткацкого станка, а одни только жёлтые линии, как вокруг слов Ленина и Маркса в Клубе Части…
Когда начались занятия, наверное, только я один так внимательно изучал наш Классный Уголок, очерченный синей линией вдоль края бумаги. Несмотря на тонкость линии, оттенки в ней совпадали не повсеместно.
. .. .
И всё-таки новая училка не перестала в меня верить окончательно. Месяц спустя она дала мне маленькое, но ответственное поручение – сходить в наш бывший класс, и что-то передать на словах Серафиме Сергеевне.
Я постучал в такую знакомую дверь, и пересказал послание своей первой Учительнице, которая сидела за столом в тёплом платке на плечах, лицом к новой поросли первоклашек. Она поблагодарила и попросила меня закрыть форточку окна, в которую сквозят сквозняки, как только кто-нибудь открывает дверь.
Быстренько вскарабкавшись на подоконник, я встал на цыпочки и захлопнул зловредную форточку. Задание выполнено раньше срока! Но для спуска я уже не стал ложиться животом на подоконник, а спрыгнул на пол прямо от окна.
Прыжок получился здоровски. Гордясь своей ловкостью, я покинул классную комнату, преисполненную восторженного почитания в глазах притихшей малышни за их партами.
Неужто это мне когда-то первоклассницы, заглянувшие в нашу детсадовскую группу, показались такими недосягаемо взрослыми?
Заносчивые гусыни!
. .. .
А дома у нас стоял уже телевизор, откуда дикторы читали новости, на фоне Кремлёвских стен и башен за спиной, а хоккеисты носились от ворот к воротам в прямой трансляции с чемпионатов Европы и Мира. И в нём показывали Кинопанораму, Клуб Весёлых и Находчивых и кино!
Да без него, я ни за что бы не поверил, что на свете есть фильмы длиннее пары серий. Ошибочность такого мнения исправил четырёхсерийный «Вызываю Огонь на Себя». Всего за неделю, он открыл мои глаза на необъятность сериалов.
А вот Итальянское кино мне не понравилось, когда Марчелло Мастрояни начал уговаривать свою невесту на аборт. Я стал переспрашивать, что это за слово такое, но тётя Полина Зимина расхохоталась, а Папа сказал, что это кино не для детей, и пошёл-ка ты в детскую…
~ ~ ~
Гонка вооружений продолжалась не только в программе новостей, но и в нашей мальчукóвой жизни. Мы подошли к этапу разработки оружия новых видов – к шпоночным пистолетам и автоматам.
Вряд ли есть нужда долго объяснять, что такое рогатка, но хочу уточнить – рогатки различаются по назначению: для стрельбы камнями, и шпоночные.
(…камнестрельные рогатки – смертельное оружие, в голодные послевоенные годы, Степанакертские пацаны настреливали ими воробьёв на обед…)
Шпоночная рогатка – это почти игрушка из алюминиевой проволоки и круглой авиамодельной резинки (вместо полос резины нарезанных из противогазной маски для применения в рогатках стреляющих камнями).
Полуигрушечные рогатки бьют маленькими кусочками алюминиевой проволоки. Эти кусочки согнуты в короткие параболы, шпонки, длиной не превышающие 1 см.
Захватываешь резинку в сгиб параболы, натягиваешь, отпускаешь – шпонка полетела. Убить не убьёт, но почувствуется. Лишь бы не в глаз.
Ну а если резинку крепить не на рога, а в край обрезка доски? Да натянуть вдоль кромки?
При спуске точность попаданий многократно возрастает, поскольку шпонка берёт разгон по направляющей поверхности. Остальное уже дело вкуса – выпиливать из обрезка пистолет или автомат.
В том месте, до которого оттягивается шпонка перед выстрелом, крепишь рамочку спуска – из той же алюминиевой проволоки, – верх которой ложится на кромку, прижимая подсунутую под неё ветвь параболичной шпонки.
Рамочка спуска удерживает шпонку благодаря натяжению бельевой резинкой (такая же точно, как в трусах), оттянутой на антиподной (нижней) кромке в противополётном направлении. Сила разнонаправленного резиночного натяжения (приложенная модельной к вершине параболы изнутри – тянет в полёт; но бельевая, стреножа нижнюю ветвь параболы, не пускает) удерживает оружие в постоянной готовности к выстрелу.
Чтобы произвести его, палец стрелка давит на спуск, образованный скруткой избыточной проволоки в продолжениях боковин рамочки. Преодолевая натяжение бельевой резинки, рамочка приподымается от направляющей кромки, освобождая параболу и, под воздействием туго натянутой авиамодельной, шпонка тут же срывается в улёт.
Мальчики, вооружённые столь современным оружием, уже не бегают с криками «та-та-та!», как во времена Войнушки. Оставив эти наивные забавы детсадникам, они спускаются в подвалы, во мраке которых ведут охоту друг на друга.
Металлический «циньк!» шпонки о бетон пола или по доскам секционных стен даёт понять, что противник неподалёку и открыл огонь на поражение.
Но если выбрать позицию в приямке, на полутораметровой высоте от пола, в конце коридора, то ты как бы в надёжном бункере. Сиди, не высовывайся, и посылай шпонки на звук крадущихся шагов, а когда в подвальной тьме раздастся «уй!», значит, шпонка стрелялась не попусту…
. .. .
Осенью завершилось строительство пятиэтажного жилого дома, по ту сторону окружившей Квартал дороги. Счастливые новосёлы ещё только въезжали в свои квартиры, а глубоко внизу, в бесконечных подвальных коридорах и залах такого большого здания (первенец подобной высоты и размера в домостроительной практике Объекта), развернулись беспрецедентные по своему масштабу боевые действия с применением шпоночного оружия всех видов…
На первых порах, обширные территории подвала освещались жёлтым светом лампочек, но срок жизни их оказался кратким. Их гасили выстрелами шпонок с дальней дистанции. Они взрывались, одна за другой, разбрасывая хрупкие осколки…
Пожалуй, единственным недостатком шпоночного самострела (он же модифицированный арбалет) являлась почти полная его бесшумность. Для истинного самоутверждения душа просит оружия, которое б шарахало с трах-тарарамом.
. .. .
(…жизнь не способна стоять на месте, она может лишь течь дальше. Куда? В направлении определённом сокровенными мечтами и потребностями плывущих в её потоке…)
Всё чаще и чаще, вечернюю тишь Двора прореза́ли резкие «ба-бах!», похожие на пистолетные выстрелы («макар»?), потому что мальчики вооружились пиликалками,
Мне, из-за всегдашнего отставания от продвинутых трендов, определяющих течение общественной жизни, пришлось выспрашивать ноу-хау производства пиликалки.
Возьми кусок (15 см) медной трубки узкого диаметра (≈ 0.8 см), согни его в виде буквы «Г». Короткий конец «Г» сплющь молотком. В оставшееся отверстие залей небольшое количество расплавленного свинца, с тем чтобы он стёк дальше, образуя гладкое свинцовое дно на повороте в сплюснутый конец.
Найди длинный гвоздь, который, в засунутом до дна состоянии, вытарчивал бы наружу не менее 5 см. Загни его, отступив 4 см от шляпки (у тебя получилась ещё одна «Г», но без дырки).
Вставь гвоздь в трубку (вся конструкция напоминает квадратную скобку «[» или квадратную скобку «]», в зависимости от точки зрения), и в результате ты располагаешь работающей системой «поршень-цилиндр».
Соедини шляпку согнутого гвоздя и короткий (сплюснутый) конец трубчатой «Г» эластичным кольцом из бельевой резинки от трусов, и твоя пиликалка готова.
Вытащи гвоздь, не более, чем до середины длинной части трубки, резиночное натяжение заставит гвоздь упереться в медную стенку в том месте, до которого он вытащен.
Сожми пиликалку в ладони. По мере притискивания резинки к трубке, сила натяжения растёт, понуждая гвоздь соскользнуть внутрь и резко ударить в свинцовое дно. Ты произвёл холостой выстрел.
Теперь остаётся лишь зарядить огнестрельное оружие, для чего гвоздь вынимается полностью, а в трубку, о её же край, соскабливается сера пары спичечных головок.
Вставь гвоздь обратно, насторожи резинкой и – «Hello, world!» живым выстрелом. Ба-бах!
В вечерней темноте, выплеск пламени из дырки в трубке смотрится весьма убедительно. В целом, тот же принцип как у игрушечного пистолета с круглыми пистонами, но децибелы посолиднее…
. .. .
Изучив теорию, я собирался изготовить свою пиликалку, но у Папы на работе не оказалось трубки нужного диаметра. Тем не менее пиликалка у меня появилась. Наверное, кто-то из мальчиков подарил готовую из своих запасов.
(…невозможно отрицать, что внеклассное обучение готовит мальчиков к реальной жизни лучше, чем программы среднего образования, утверждённые министерствами просвещения…
Тебе никогда не доводилось слышать это слово – «пиликалка»? И я не встречал за пределами Объекта, однако звучит ничуть не хуже «бландербаса»…)
~ ~ ~
Для вливания в нас дальнейших обязательных знаний, предусмотренных средним образованием, наш класс перевели в одноэтажное здание в нижней части территории школы, метров за сорок от главного.
Помимо нашей классной комнаты, в здании размещались также мастерские для проведения уроков Труда в старших классах. Одно из помещений оснащено было тисками на столах, а в другом громадилась махина токарного станка.
Поскольку школьная программа содержит массу более важных предметов, мастерские открывались часа на два в течение неделю, всё остальное время здание оставалось безраздельно нашей вотчиной.
Учёба на отшибе имеет ряд преимуществ. Во время перемен – бесись, как хочешь и сколько влезет, без риска врезаться в дежурного педагога. Они патрулируют лишь коридоры в главном здании, такая у них там традиция.
К тому же, учителя являлись к нам в класс не сразу, а после того, как дозорный доброволец (иногда два), вбегут с объявлением, какой Предмет движется к нам сверху.
Дозорный становился необходимостью, когда мы мордовали розетки в нашем классе и, в ходе познавательных экспериментов, совали им в дырки (с напряжением в 220 V) ножки различных радиодеталей.
Вследствие короткого замыкания, сопротивления плавились, возмущённо плюясь красивыми искрами.
(…до сих пор изумляюсь, как никого из нас не шарахнуло током. Похоже, розетки попались чересчур человечные…)
. .. .
В нашем доме тоже случились перемены. Семья Зиминых уехали, потому что Степан попал под сокращение.
(…всё по вине Хрущёва, который, исполняя должность главы СССР, пообещал Западу сократить контингент Вооружённых сил, и довести его до всего-навсего 20 миллионов военнослужащих.
Весьма вскоре, его свергли на хорошо охраняемую пенсию, однако новое руководство сдержало обещание, и политика сокращений коснулась даже нашего Объекта…)
Помимо Зиминых, уехали соседи, жившие на первом этаже под нами. Их взрослая дочь Юля подарила нам, троим детям этажом выше, альбом со своей коллекцией спичечных этикеток.
В те времена спичечные коробки, вместо картона с наляпанной поверху картинкой, изготовлялись из крайне тонкого шпона в оклейке тонкой синей бумагой. Поверх неё наклеивалась картинка (по размеру коробка) с изображением знаменитой балерины Улановой или морского животного, или Героя-космонавта.
Люди коллекционировали этикетки, как филателисты собирают свои марки, просто сначала коробок замачивали, чтоб отлепить картинку, ну а потом, конечно, высушить…
Юлина коллекция состояла из разных отделов: спорт, авиация, Города-Герои и так далее. Что и говорить, все трое с восторгом встретили настолько щедрый дар, и мы продолжили пополнять коллекцию…
. .. .
Вместо Юры Зимина моим другом стал опять Юра, но под другой фамилией – Николаенко.
Как и предыдущий Юра, он тоже был соседом, но не по площадке, а по Двору.
Когда выпал снег, мы вышли в поисках лисьих нор или хотя бы поймать зайца. У нас имелись неплохие шансы на успех, потому что с нами пошёл мальчик из «Нижняков», который привёл собаку со своего двора в деревянном доме.
Но он оказался жадина и не делился верёвкой, привязанной к собаке за ошейник, а дёргал только сам. Но потом, когда мы вошли в лес, уже собака начала таскать его за собой на верёвке, по сугробам со множеством заячьих следов.
Мы с Юрой бегали следом, чтоб не упустить момент поимки зайца.
Вскоре мы заметили, что собака не обращает на следы никакого внимания, а всё время принюхивается к чему-то ещё.
Затем она упорно стала рыться в большом сугробе. У нас появилась надежда, что она унюхала лисью нору, и мы вооружились палками на зверя.
Однако из-под снега она вытащила большую старую кость, и мы прекратили охоту…
~ ~ ~
На зимних каникулах многих детей моего возраста пригласили в соседнее угловое здание Двора, где незнакомые новосёлы праздновали день рождения своей дочери, моей будущей одноклассницы.
Присутствовали там одни только дети, без взрослых, а на столе стояло много ситра в бутылках. Именинница выглядела точь-в-точь как Мальвина из «Золотого Ключика», но только волосы не локонами, а прямые, ну, и цвет естественный, не синий.
Когда гости осушили все бутылки, красивая девочка начала с удовольствием вспоминать, что где они жили раньше, она считалась Королевой Двора, а мальчики были её пажами как бы…
Наверное, я простудился на каникулах, и начал посещать занятия не с первого дня, потому что не мог понять происходившее при моём появлении в классе.
Урок ещё не начался и новенькая, похожая на Мальвину девочка зашла сразу же вслед за мною. Как любая школьница любого класса тех времён, она носила обязательную форму в стиле Королевы Виктории – тёмно-коричневое платье с белым кружевным воротничком, покрытое чёрным фартуком на пышных лямках поверх ширины плеч.
Переступив порог, она ожидающе остановилась. И через миг взорвался крик и вой всеобщей катавасии: «Корова Двора!»
Мальвина уронила портфель на пол, охватила свою голову руками и побежала по проходу между партами, а все остальные – и мальчики, и девочки – все – загораживали ей путь, орали и кричали в её уши, а Юра Николаенко бежал сзади и тёрся об её спину, как делают собаки, пока она не села за свою парту, уронила на неё руки, и спрятала лицо в свои ладони.
Ор прекратился, только лишь когда в дверях встала учительница с вопросом: «Что тут творится?» – Она была поражена не меньше моего.
Девочка вскочила и выбежала из класса вон, даже не подхватив свой портфель с пола.
На следующий день она не пришла, а у нас в классе состоялось общее собрание, куда вместо неё явился отец с красным сердитым лицом и кричал, что мы негодяи, и щипали его дочь за грудь. Он показал своими руками на себе, куда именно мы её щипали.
Потом наша классная руководительница сказала собранию, что пионерам не к лицу до такой степени травить своих одноклассников, потому что похожая на Мальвину девочка – такая же пионерка, как и мы.
И мне стало стыдно, хотя я никого не щипал и не травил…
Красивая девочка больше никогда не приходила в наш класс, наверное, перевелась в параллельный.
(…” толпа – беспощадный зверь…”
написал армянский поэт Аветик Исаакян, но об этом мне стало известно ещё до прочтения его поэмы «Абу-Лала Маари»…)
Индивидуальная жестокость ничем не лучше коллективной. Весной меня глубоко царапнул пример материнской педагогики…
В послеобеденный пустой Двор зашла женщина, направляясь мимо нашего дома к 8-квартирному зданию на противоположной стороне периметра. За нею следом бежала девочка лет шести, которая протягивала руку к решительно шагающей женщине и, охрипшим от неумолчного рёва голосом, повторяла один и тот же крик: «Мамочка, дай ручку! Мамочка, дай ручку!».
Её вопли почему-то напомнили мне визг Машки, которую пришли зарезать у Бабы Кати в Конотопе.
Женщина не замедляла шаг, а только временами оборачивалась, чтоб на ходу чёрным прутом ожечь протянутую руку.
На это дочь ей отвечала взвизгом погромче, но не отдёргивала руку, и не переставала повторять: «Мамочка, дай ручку!»
Они пересекли Двор, и зашли в подъезд, оставив меня мучиться неразрешимым вопросом – откуда могут браться в нашей стране такие Фашистские мамы?
~ ~ ~
Между левым крылом школьного здания и высоким забором из брусьев, что помогал отличать территорию школы от остального леса, тянулись две, а может три параллельные грядки пришкольного агроучастка.
Очень сомнительно, что хоть бы что-то могло произрастать в агрономическом суглинке, помимо слоя игл иссохшей хвои, роняемой большими Соснами из их крон. Однако, когда пятым классам объявили общий воскресник для вскопки участковых грядок, я исполнительно явился к назначенному часу.
Низкие тучи отменили утро, давая Маме повод к настойчивым уговорам не покидать дом, – в такую пасмурность умные люди не ходят на воскресники. И действительно, всё совпало с её предсказанием, вокруг – тишь, глушь и ни души.
Но может, ещё подойдут?
Я немного покрутился возле запертой школы, потом прошёл мимо печальных агрогрядок к зданию нашего класса и мастерских, в ложбинной части школьной территории.
Напротив здания стоял приземистый склад из кирпичных стен и железных ворот, которые никогда не открывались, и неизвестно склад ли это вообще, если не имеет ни одного окошка.
Всё заперто вокруг, а тишина такая, что, кажется, её даже потрогать можно.
Однако висячий замок не воспрепятствовал восхождению на крышу этого, ну, возможно, даже и склада, когда я воспользовался откосом удобной досягаемости к его задней стене.
Плоскую крышу с небольшим уклоном, покрывал чёрный руберойд, хотя некоторым привычней называть его толью.
По этой толи я покружил от угла к углу, потом в обратную сторону. Оглянулся на школьное здание. По-прежнему, непроходимое безмолвие. Ладно, ещё пять минут, и – ухожу.
Но тут солнце проглянуло сквозь тучи, ждать стало веселее, потому что я заметил лёгкий, прозрачный парок, подымавшийся с толи, тут и там. «Ага, солнце нагревает!» – догадался я.
Кроме того, из черноты толи стали проступать тёмно-серые полосы высохших мест, которые ширились, длились, сливались друг с другом, что привлекло моё внимание к упорному росту солнечных владений.
Отлично понимая, что никто больше не придёт, и что давно уж можно уходить домой, я медлил – пусть и вон там сочащаяся испарением толь досохнет до самого угла крыши и, на моих глазах, соединится с материком Серо-Сухого Руберойда…
Домой я вернулся к обеду и не сказал Маме, что солнце завербовало меня в свои сподвижники…
~ ~ ~
В конце весны Папа ходил на рыбалку за Зону. Меня он тоже согласился взять, если я накопаю червяков для наживки.
Я знал отличные места для червекопства, и принёс домой целый их клубок, в банке, использованной когда-то для консервации тушёнки.
Вышли мы рано утром, и возле КПП к нам присоединились ещё два человека, с листком пропуска на троих для выхода за Зону.
Я был четвёртым, однако зря переживал – часовые меня даже не заметили. Ступив за ворота КПП, мы сразу же свернули вправо, и пошли через лес.
Мы всё шли и шли, и шли, а лес никак не кончался. Иногда тропа выводила к опушке, но потом снова углублялась в глушь и дебри.
Но я терпеливо шагал, потому что Папа меня предупреждал заранее, – ещё до того как послать за червями, – что идти надо аж восемь километров.
На это я поспешно отвечал, что это ничего, что я смогу. Поэтому теперь я шёл и шёл, хотя удочка и наживка в тушёночной банке заметно потяжелели.
Наконец, мы вышли к лесному озеру, и рыбаки сказали, что это – Соминское, которое я даже не узнал, хотя когда-то именно в нём научился плавать.
Мы прошли по длинному, поросшему влажной травой мысу, у оконечности которого стоял на воде настоящий плот.
Один из рыбаков предпочёл остаться на берегу, а мы втроём взошли на борт плота из лиственных пород с гладкой корой, которая сквозь тёмную воду выглядела зелёной. Вероятнее всего, – Осина.
Папа и второй рыбак длинными шестами отпихнули плот от берега, а затем продолжили толкаться ими же об дно озера, сквозь воду, пока мы не отошли метров за тридцать – туда, где поглубже.
Там мы остановились, и приступили к ловле.
Брёвна плота, увязанные не вплотную, открывали вид на ещё более разреженный слой поперечных брёвен, а дальше шла непроглядно чёрная глубь. Подобная конструкция плавучего средства требовала проявлять осторожность.
Мы забросили снасть на три разные стороны, и стали следить за поплавками.
Клевало довольно часто, хотя улов оказывалась не настолько крупным, как ожидалось по бурному сопротивлению, пока тащишь. К тому же, оказавшись на решетчатой палубе плота, рыба резко выкручивалась во все стороны. Снятие с крючка затруднялось также острыми шипами на её морде и горбу. При этом приходилось удерживать равновесие на широко расставленных, скользких круглых спинах брёвен.
Папа заметил, что тут клюёт один только ёрш, а рыбак добавил, что ершовая уха самая вкусная.
Позднее, уже на берегу, когда уха сготовилась в котелке над костром, я её съел, конечно, но не сумел распробовать на вкус, уж больно горячей оказалась.
После обеда, рыбаки друг другу объяснили, что клёва уже не дождаться, – в такое время дня рыба уходит спать.
Они растянулись на траве и тоже уснули под деревом, и Папа вслед за ними, а потом и я, от одиночества и нечего делать…
Возвращались мы уже не по короткой тропе через лес, а по плавным холмам и взгоркам, потому что бумага разрешала оставаться за Зоной до шести часов. С вершины одного пригорка, мы увидели озерцо вдалеке, которое было совершенно круглое и обросшее камышом.
Когда мы подошли, Папа захотел непременно искупаться в нём, хотя остальные рыбаки его отговаривали. Один из них сказал, что это озеро называется Ведьмин Глаз, и тут слишком часто кто-нибудь тонет, запутавшись в густой ряске.
Но Папа всё равно разделся до трусов, схватился за корму лодчонки возле берега и поплыл, взбивая ногами высокие пенистые всплески, прямым курсом на камыши у берега напротив.
На полпути он вспомнил про свои наручные часы, снял их и повесил на гвоздик в корме. Вернулся он таким же образом, а с его плечей свисали длинные космы поперепутанной озёрной ряски.
Он был уже на берегу и одевался, когда мы увидели женщину в длинной деревенской одежде, которая с неясными криками бежала по наклонному полю. Добежав, она не сказала ничего нового, а только повторила, что мы и так уже знали от рыбака-попутчика…
Возле КПП нас застигло сильное ненастье, и мы здорово промокли, пока дошли домой, но впоследствии никто не заболел.
~ ~ ~
С велосипедами у меня дружба с малых лет. Свой первый я и близко не помню, но некоторые фотографии свидетельствуют – вот он, трёхколёсник с педалями на переднем, а на нём, упёршись ботинками в педали, двух-трёхлетний бутуз в тюбетеечке – я.
Однако следующий помню очень хорошо – трёхколёсник с цепным приводом, из-за которого часто приходилось спорить с сестрой-братом: чья сейчас очередь кататься. Позже, Папа пересобрал его в двухколёсный, но после пятого класса он стал на меня мал и перешёл к младшим безвозвратно.
А потом Папа привёл мне настоящий велосипед. Да, это был подержанный ветеран, но зато не «дамский», и не какой-нибудь там «Орлёнок» для подростково-юношеского возраста.
В один из вечеров после работы, Папа попробовал даже обучить меня езде по-взрослому. Однако без его крепкой ухватки за седло, велосипед так и норовил завалиться не на один, так на другой бок. Наконец, Папе надоела безотрывная беготня по Двору, толкая ветерана, гружёного моей пугливой неуклюжестью. Он махнул рукой и, сказав: «Учись сам!» – ушёл домой.
А через пару дней я уже мог ездить. Правда не в седле, – у меня не хватало смелости перебросить через него ногу, чтобы сесть как надо. Вместо этого я просовывал ногу под трубку раму и ездил стоя на педалях. Подобный трюк выливался в езду с вопиюще косым креном, даже с двумя: у велосипеда вправо, а у меня наоборот.
Но потом мне стало стыдно, что незнакомый мальчик, намного младше меня, бесстрашно разбегался и, стоя одной ногой на педали, перебрасывал вторую поверх седла к педали на другой стороне.
Ему не хватало длины ног, чтобы дотягиваться до педалей из седла, поэтому он ездил сидя верхом на раме, то левой, то правой ляжкой, поочерёдно, а седло-переросток тёрлось о его спину, на уровне лопаток. Рядом с таким бесстрашным малявкой, ездить «под рамой» было совсем стыдно.
И вот, наконец, после множества проб и падений – с терапевтическим потиранием царапин и/или ушибов, а в завершение процедуры пара чистоплотных шлепков по штанинам, выбивая дорожную пыль – у меня получилось!
Ух-ты! Как быстро проношусь я над землёю! Никто и бегом не догонит. А самое главное – до чего легко, оказывается, ездить на велосипеде!
И я без конца накручивал витки по орбите вокруг пары беседок эксцентрически расположенных в периметре Двора… До тех пор, пока – с опаской, но сознавая, что обратного пути мне нет – не вырулил между знаний на орбиту в ещё неосвоенной бесконечности ∞, а может, 8,заключённой в дороге вокруг двух кварталов «Горки»…
Позднее, уже как поднаторелый велосипедист, я освоил некоторые элементы велоакробатики – езду «без ручек». Это когда управляешь велосипедом не касаясь руля, а перемещая свой центр тяжести в сторону предстоящего поворота.
И велосипед понимал меня! Слушался!
~ ~ ~
Другим достижением того лета стало умение открывать глаза под водой. Потому что плотину, где я когда-то оскользнулся с плиты, починили, и получился широкий водоём, куда сходилось множество отдыхающих.
Любимой игрой у мальчиков стала Водные-Пятнашки, по тем же правилам, как у сухопутных. Однако вода препятствует бегу в погружённом состоянии, даже когда ты зашёл всего только до пояса.
Плывущий движется куда быстрее – бегом не догнать, а вдобавок он ещё и ныряет, меняя под водой курс направления, и неизвестно, где он вынырнет глотнуть воздуха.
Прежде, при нырке мои глаза зажмуривались, сами собой, но ведь только открытыми можно различить, в какую сторону умелькивают белые пятки уплывающего.
Как выяснилось, под водой всё видится в сумраке с желтоватой подсветкой, и не очень-то далеко. Но зато звуки слышны намного чётче и чище. Чтобы убедиться, сядь на дно и постучи парой камешков один об другой.
Ну! Я же говорил! Наверное, это потому, что вода глушит все посторонние шумы.
Правда, долго под водой не высидеть, набранный в лёгкие воздух устремляется воссоединиться с оставшимся выше поверхности, и тянет тебя за собой.
Приходится грести в обратном направлении, а с камешками в руках не слишком-то и погребёшь.
~ ~ ~
Отпуска родителей в то лето не совпали, и они уезжали по очереди.
Сначала Папа навещал свою родную деревню Канино, в Рязанской области. Он и меня взял с собою, только строго-настрого предупредил – в дороге никому не признаваться, что мы живём на Атомном Объекте.
На станции в Бологове нам пришлось долго ждать поезд на Москву. Папа оставил меня сидеть на чемодане в переполненном зале ожидания, а сам пошёл компостировать билеты.
На скамье неподалёку сидела девочка с открытой книгой на коленях.
Я встал и приблизился к девочке, чтобы заглянуть в книгу ей через плечо. Это оказался «Таинственный Остров» Жюля Верна. Не удержавшись, я прочитал пару абзацев давно знакомых строк, которые мне неоднократно нравились.
Она читала, не обращая внимания, что я стою позади спинки скамьи для ожидающих пассажиров. Мне хотелось заговорить с нею, но я не знал что сказать. Что это хорошая книга? Что я тоже читал её?
Пока я подбирал правильные слова, пришли её взрослые сказать, что их поезд уже прибывает. Они ухватили свой багаж, и вышли в дверь на платформу.
Она ни разу не оглянулась…
Потом вернулся Папа с уже закомпостированными билетами. По моей просьбе, он купил мне книгу из книжного киоска в зале ожидания. Про Венгерского мальчика, который потом стал юношей и сражался с Австрийскими захватчиками его Венгерской родины.
Когда из репродуктора разнеслось невнятное эхо о прибытии нашего поезда, мы вышли на перрон.
Мимо прошёл мальчик лет десяти.
– Видишь? – спросил меня Папа. – Вот это называется – бедность.
Я посмотрел вслед мальчику и увидел грубо нашитые заплаты на его штанах, которые перед этим не заметил…
. .. .
В Москву мы прибыли на следующее утро. Мне очень хотелось увидеть столицу нашей Родины от самого её начала. Но поезд как на зло ехал очень медленно, а я всё время спрашивал, ну, когда же будет Москва? Пока кондуктор не сказал, что она уже давно, как началась.
Однако за окном вагона тянулись такие же развалюшные избы как на Валдае, только числом побольше, и потесней опёршиеся друг на друга.
Они никак не хотели кончаться, и только когда поезд втянулся под высокую крышу вокзала, я поверил, что это мы – в Москве.
Выйдя из вагона на гулкий перрон, мы пешком отправились на соседний вокзал, который оказался совсем рядом. Там Папа опять закомпостировал билеты, однако теперь поезд нужно было ждать до вечера, поэтому он сдал чемодан в камеру хранения, и мы сели на экскурсионный автобус в Кремль.
Внутри Кремлёвских стен всех экскурсантов строго предупредили, что ничего нельзя фотографировать. Папе пришлось показать, что это его самодельный радиоприёмник у меня на плече в кожаном футляре, а не фотоаппарат, чтобы мне позволили носить его и дальше.
У домов посреди Кремля все стены белые, а возле них тёмные Ели. Их мало, однако густые и высокие.
Нашу экскурсию привели к Царь-Колоколу, одна стенка у которого разбита. Это случилось, когда Царь-Колокол упал со своей колокольни, и с тех пор не может звонить, а просто стоит на земле, для экскурсий. Но это жалко, послушать бы…
А когда мы пришли к Царь-Пушке на высоких колёсах, я сразу же взобрался на груду больших полированных ядер у неё под носом, и сунул голову в её пасть. Там оказались круглые стенки, как в большой трубе, но с очень глубоким слоем пыли со всех сторон.
– Чей это мальчик? – закричал снаружи пушки какой-то дяденька в сером костюме, который выбежал из-за ближайшей Ели, но вовсе не из нашей экскурсии. – Уберите ребёнка!
Папа признался, что я – его ребёнок и, пока мы не покинули Кремль, ему пришлось держать меня за руку, чтоб я ещё куда-то не засунулся, хотя руке жарко было…
. .. .
Когда автобус вернулся на вокзал, Папа сказал, что ему нужно купить наручные часы, вот только денег не очень много. Поэтому мы зашли в магазин, где были одни только часы в стеклянных ящиках на столах и в шкафчике, но тоже стеклянном, и Папа спросил меня какие же ему выбрать.
С учётом его жалобы на безденежье, я указал пальцем самые дешёвые, за семь рублей. Однако Папа всё равно купил дорогие, за сиреневые двадцать пять рублей, где белый бюст Ленина в профиль…
~ ~ ~
В деревне Канино мы жили в избе Бабы Марфы, которая состояла из одной большой комнаты с парой окон в стене напротив большой Русской печи. Из тамбура перед избой (который называется «сени») есть дверь в маленький двор с дощатым забором и жильём коровы, но я туда не заходил, потому что в навозе не осталось места, куда ногу поставить.
Под правым боком избы стоял сарай, опёртый на неё, и тоже из брёвен. Окошек в нём совсем не было, а только дверь и клочки старого сухого сена, и сильный запах пыли.
В самом углу я нашёл три книги: исторический роман про генерала Багратиона, в момент войны 1812 года против Наполеоновского нашествия, повесть об установлении Советской власти на Чукотке, где за Белыми пришлось гоняться на собачьих упряжках, и «Маленький Принц» Антуана Сент-Экзюпери…
Один раз сестра и брат Папы приходили в гости. Они жили в той же деревне Канино, но рабочие смены колхоза слишком длинные. По этому случаю, Баба Марфа сготовила большой жёлтый омлет, а другие обеды я не помню…
. .. .
Деревня разделялась надвое ложбиной, где течёт широкий тихий ручей. Оба берега в сплошной стене Ивняка с длинными листьями, который местами даже смыкается над головой.
Но сам ручей неглубокий, чуть выше колен, с приятным песчаным дном. Мне нравилось бродить в его медленном течении…
Один раз Папа повёл меня на речку Мостью. Идти туда неблизко, зато достаточно места для плавания от одного заросшего дёрном берега до другого.
На обоих берегах оказалось немало отдыхающих людей, человек 20. Наверное, из деревень по соседству.
На обратном пути мы увидели комбайн, который убирал рожь в придорожном поле. Когда он проехал мимо к другому концу, Папа рассердился и сказал: «Тьфу!..»
Как оказалось, комбайнёр косил только верхушки у колосьев, чтобы побыстрее закончить, но когда увидел незнакомца в белой майке, тем более с мальчиком городского вида, то решил, будто мы тут проезжее начальство из района. И тогда комбайнёр начал косить уже под самый корешок, как очковтиратель какой-то…
. .. .
Возле сарая Бабы Марфы появился большой стог сена для её коровы, а когда Папа и его брат начали какой-то ремонт в материнской избе, то Баба Марфа перешла ночевать в сарай, а постель для меня и Папы стелилась наверху стога.
Спать там было удобно и приятно из-за запаха высыхающей травы, но немного непривычно, и даже чуть-чуть страшновато, что так много звёзд смотрят на тебя всё время. К тому же, ни свет ни заря начинают кричать петухи деревни, а потом так вот и лежи в серых сумерках, пока снова заснётся…
Однажды я отправился против течения ручья и, по дну его русла, добрёл до следующей деревни, где деревенские мальчики запрудили его земляной плотиной с дёрном, чтобы было, где купаться.
Но после этого я заболел, и меня отвезли обратно, в ту же самую деревню в верховьях ручья, потому что только там был лазарет с тремя койками.
На одной из трёх я болел целую неделю, читая «Знаменосцы» Гончара, а заодно лакомился клубничным вареньем. Банку с вареньем принесла сестра Папы, тётя Шура, а может быть жена его брата, тётя Аня, потому что они тогда вместе пришли меня проведать…
Так мы провели Папин отпуск и вернулись на Объект
~ ~ ~
Вскоре после нашего возвращения, Мама взяла Сашу с Наташей и поехала на Украину, проводить свой отпуск в Конотопе. Опять мы с Папой остались – только два мужика.
Он готовил вкусные макароны по-Флотски, и рассказывал мне подробности жизни моряков.
Например, на корабле многие команды подаются трубой, и она не просто дудукает как пионерский горн, когда тот вместе с барабаном сопровождает Знамя пионерской дружины на торжественной линейке. Нет! Корабельная труба играет по-разному для каждого случая.
В обед труба выпевает: «Бери ложку, бери бак и беги на полубак».
«Бак» – это котелок, куда матросу выдают обед, а «полубак» – то место на корабле, где корабельный повар-кок своим черпаком разливает экипажу по бакам, чего уж у него там настряпано.
И Папа объяснял мне разные морские слова. «Клотик» – это самая макушка у самой высокой мачты корабля. Когда хотят подшутить над молодым матросом, ему дают чайник и посылают принести чай с клотика.
Новичок, конечно, не знает, где это, и ходит по судну с чайником – расспрашивает, как туда пройти, а старые морские волки посылают его в разные места или в машинное отделение, просто так, для смеха…
А ещё Папа говорил, что некоторые зэки, которые прожили на Зоне слишком долго, уже не могут жить на свободе. И поэтому один рецидивист, когда закончился срок, просил начальника лагеря не выпускать его, а держать дальше. Но начальник Зоны сказал: «Закон есть закон! Уходи давай!»
А вечером рецидивиста опять привезли на Зону, потому что он убил человека в соседней деревне, и убийца кричал: «Говорил я тебе, начальничек! Из-за тебя душу невинную пришлось загубить!»
На этих словах у Папы глаза смотрели вбок и вверх, и даже голос его менялся как-то…
~ ~ ~
Некоторые книги я перечитывал. Иногда даже и не один раз, но не сразу, конечно, а спустя какое-то время.
В тот день я перечитывал книгу рассказов про революционера Бабушкина, которую мне вручили в конце года за хорошую учёбу и активное участие в общественной жизни школы.
Он был простым рабочим и работал на богатеев-фабрикантов, перед тем как стать революционером, однако во время революции 1905 года Бабушкин пропал без вести.
Когда Папа позвал меня из кухни идти обедать, я пришёл и начал есть вермишелевый суп, а потом спросил: «А ты знаешь, что до Октябрьской Революции, на заводе богача Путилова, рабочих заставили однажды трудиться сорок часов подряд?»
И Папа мне ответил: «А ты знаешь, что твоя Мама поехала в Конотоп с другим дядей?»
Я поднял голову над тарелкой.
Папа сидел перед нетронутым супом и смотрел на занавеску в кухонном окне. Мне стало страшно, я заплакал и сказал: «Я убью его!»
Но Папа всё так же смотрел в занавеску, и он сказал: «Не-ет, Серёжа, убивать никого не надо».
Голос его звучал чуть гнусаво, как у того рецидивиста-душегуба, который хотел и дальше оставаться на Зоне.
Потом Папа попал в Госпиталь Части и два дня соседка, которая въехала в комнаты сокращённых Зиминых, приходила к нам на кухню готовить мне обед. На третий день вернулась Мама с моими братом-сестрой…
. .. .
Мама пошла проведать Папу в Госпитале и взяла меня тоже. Папа вышел во двор в синей пижаме. Там всех переодевают в такие же.
Родители сели на скамейке и сказали мне идти поиграть. Я отошёл, но не очень далеко и слышал, как Мама что-то быстро-быстро говорит Папе тихим голосом.
Он смотрел прямо перед собой и повторял одни и те же слова: «Дети вырастут – поймут».
(…когда я вырос, то понял, что из Конотопа опять пришло письмо с доносом, только на этот раз прямо Папе, а не в Особый отдел.
Зачем?!. Ведь это не сулило доносчику дополнительной жилплощади или каких-то других улучшений быта. Или, может, просто по привычке? Или, может, это вовсе не сосед был?.. Просто некоторые люди, когда им плохо, думают, что полегчáет, если сделать плохо кому-то ещё. Не думаю, что это срабатывает, но знаю, что есть такие мыслители…
И я ни разу не спросил моих сестру-брата, ездил ли с ними в отпуск какой-то дядя, но я знаю, что так оно и было.
Мама построила свою защиту на контратаке против непутёвого поведения Папы в Крымском санатории, куда он ездил по путёвке профсоюза один, годом ранее.
Там он стал настолько легкомысленным, что и не догадался даже скрыть следы своего легкомыслия.
Маме пришлось отстирывать улики с его трусов в стиральной машинке «Ока»…)
Потом Папа выписался из Госпиталя, и мы стали жить дальше…
~ ~ ~
В школе, наш шестой класс перевели обратно на второй этаж в главном здании. Из-за беспрерывного чтения книг, вперемешку с телевизором, времени на домашние задания у меня, практически, не оставалось, учителя меня стыдили, но продолжали ставить хорошие оценки, просто по привычке…
В общественной жизни школы я сыграл роль Коня в инсценировке силами пионерской дружины школы. Эта роль досталась мне потому, что Папа сделал большую лошадиную голову из картона, и на сцене я представлял собой конскую голову и передние ноги.
Мои руки и плечи скрывала большая шаль, и она же, заодно, прятала ещё одного мальчика, который в согнутом положении держался за мой пояс, исполняя роль задней части четвероногого. На сцене лошадь не говорила никаких слов, потому что просто приснилась лентяю в виде ужасного кошмара, чтобы он от испуга начал хорошо учиться.
Постановку мы представили в школьном спортзале, и в Клубе Части, и даже ездили на гастроли за Зону – в клуб деревни Пистово. Повсюду выход коня на сцену вызывал оживление в зале.
~ ~ ~
Кроме кино в Клубе Части, я иногда ходил в Дом Офицеров, попросив у родителей деньги на билет. Там я впервые посмотрел Французскую экранизацию «Трёх Мушкетёров».
Перед сеансом, в толпе, заполнившей просторное фойе, ходили нехорошие слухи, что фильм не привезли. Вместо него покажут другое кино, и не придётся возвращать деньги за проданные билеты.
Чтобы не вслушиваться в такую жуткую весть, я безотрывно разглядывал парадный портрет Маршала Малиновского. Он своей рамой занимал полстены фойе, иначе бы не поместились все его ордена и медали.
(…моё «я» из того периода ещё и слыхом не слыхивало про Эдди Мёрфи, и не сомневалось, что Германию во второй Мировой войне мы победили один на один, потому что Советский народ в любую минуту готов умереть за нашу Советскую Родину, бросившись под танк или на амбразуру дзота, ну, а к тому же у нас имелось непревзойдённое вооружение – «катюши» (то моё «я» не знало, что каждая «катюша» монтировалась на Американский «студебеккер»)…)
Коллекция разноцветно блестящих кружков, крестов, звёзд – пришпиленных, привинченных, приколотых для экспозиции на Маршале, не оставляла ни одного живого или свободного места на его парадном кителе, а медали меньшего достоинства болтались ниже пояса, – на чреслах, словно полы кованой кольчуги.
И я дал слово окольчюженной Модели, что не пойду смотреть ничего другого, пусть хоть и не вернут мне деньги за билет.
Однако тревога оказалась ложной, и счастье, щедро сдобренное звоном шпаг, длилось целых две серии, к тому же в цвете!
~ ~ ~
Освоение Библиотеки Части достигло своего апогея. Дальше или больше, или выше – некуда. Меня давным-давно перестали пугать картинки в просторной пустой прихожей, а кроме того я стал заправским полколазом.
Полки книжного лабиринта настолько тесно толпились одна к другой, что я наловчился восходить до самого потолка, упираясь ногами в полки по обе стороны узких проходов.
Не скажу, что на недосягаемых прежде высотах нашлись какие-то особые книги, однако приобретённые навыки альпинизма повышали моё самоуважение. Как и тот случай, когда Наташа оторвала меня от диванного чтения известием про сову в подвале углового здания.
Конечно же, я сразу выбежал вслед за сестрой.
Коридор подвала освещался одинокой лампочкой, чудом уцелевшей в эпоху «шпоночных» войн. В конце коридора, под проёмом в приямок, на полу сидела большая птица, куда крупнее совы. Это был настоящий филин, который сердито вертел своей ушастой головой и щёлкал крючком носа. Не диво, что детишки не решались подойти.
Мои дальнейшие действия развивались буквально сами по себе, и оставляли впечатление, будто мне каждый день приходится общаться с приблудными филинами.
Сняв клетчатую рубашку, я набросил её на голову птицы. Потом ухватил за когтистые ноги и поднял над полом.
Филин не сопротивлялся под покровом из моей одежды. Куда теперь? Домой, конечно, тем более что я в таком полураздетом виде.
Мама не согласилась держать у нас такого великана, хотя в квартире соседей Савкиных жила здоровенная ворона.
Но Мама возразила, что бабушка Савкиных день-деньской подтирает вороний помёт по всей квартире, а кто у нас будет, если все на работе и в школе?
Скрепя сердце, я пообещал наутро отнести филина в школьный Уголок Живой Природы, потому что там уже жили белка и ёж, в отдельных клетках. Только пусть до тех пор посидит пока в ванной.
Чтобы филин подкрепился, я отнёс туда краюху хлеба и блюдце молока. Он грустно сидел в углу, и даже не взглянул на пищу, опущенную на плитки пола. Уходя, я выключил свет, в надежде, что будучи ночным хищником, он и по тёмному найдёт.
Утром, самым первым делом, я включил свет в ванной, но увидел, что филин к еде и не притрагивался даже. И он ничего не съел, пока я завтракал на кухне, хотя на этот раз свет в ванной оставался включенным, специально. Нет, это не добавило ему аппетита.
Потом я оделся, схватил его за голые ноги и понёс в школу.
Наверное, филинам неудобно висеть головой вниз, потому что этот постоянно подворачивал свою кверху. Насколько пускала шея. Иногда я отдавал свой портфель брату и нёс птицу обеими руками, в привычном ему положении, головой вверх.
Когда со взгорка открылся далёкий вид на школу, голова филина уронилась, и я понял, что он мёртв. Я даже несколько обрадовался, что ему не придётся жить в неволе Живого Уголка, где так плохо пахнет.
Покинув тропу, я спрятал его в кустах, потому что однажды видел ястреба, повешенного на суку старого дерева на Бугорке. Я не хотел, чтобы из моего филина выдирали перья и всячески увечили, пусть даже и после его смерти…
Впоследствии Мама говорила, что птица умерла, скорее всего, от старости и пряталась в подвале, чтобы сдохнуть.
(…но я думаю, всё так случилось затем, чтоб мы с ним встретились. Он явно был посланником ко мне, просто я ещё не разгадал послание… Птицы они ведь не только птицы, об этом ещё и авгуры знали…
Мой дом в Степанакерте стоит на склоне глубокого оврага, позади Роддома. Самый крайний дом в тупике, воистину тихое место.
Однажды, приближаясь к дому, я увидел птицу, не больше воробья, в сухой траве поздней осени, чуть в стороне от тропинки.
Неверными путающимися шагами, она брела через ломкую траву, будто тяжко раненная, волоча за собой свои крылья. Я взглянул мимоходом и пошёл дальше, под грузом собственных проблем…
На следующий день мне стало известно, что именно в тот момент, чуть глубже в овраге, зарезали молодого человека – наркушные разборки.
Та птичка была душой убитого, и в этом никто меня не переубедит…)
~ ~ ~
Осенью после лета в раздельных отпусках, старшая часть нашей семьи ударилась в грибничество.
Конечно, грибов на Объекте хватало, два шага в сторону от торной тропы дом—школа—дом, и вот тебе – опята, моховики, подосиновики, не говоря уж о сыроежках и волчьем табаке (который абсолютно несъедобен, однако тоже гриб), просто у прохожих нет времени отвлекаться на грибное изобилие…
Но когда получаешь бумажку с разрешением покинуть Зону на весь воскресный день, а сверх того предоставлен грузовик для вывоза группы грибников за Зону, «тихая охота» начинает выглядеть привлекательней. Наверное, все эти удобства и раньше скрашивали жизнь обитателям Объекта, только родители не пользовались ими, пока не грянула необходимость покрепче помириться, после раскольного лета.
(…естественно, в ту осень я ничего такого и не думал даже, а просто радовался, что еду с родителями в лес, что будем собирать грибы… Нет, не искать, а именно собирать те, которые соизволят найтись. Сколько бы ни искал, толку не будет – даже если они под самым носом – пока сами тебя не окликнут. Без зова – проходишь мимо, они другого дожидаются кого-то.
Понадобилась жизнь, чтобы понять – это касается не только грибов, но и любой другой неживой (Ха!), неодушевлённой (да, ну?) вещи…)
Специально для грибных воскресений, Папа сделал три ведра из крепкого картона, лёгкие и вместительные. В лесу Зонные грибники расходились почти по одиночке, изредка обмениваясь далёкими «Ау!», по которым не угадать кто это кричал и откуда.
Мне нравилось настороженно бродить по тихому осеннему лесу, влажному от тумана и измороси. Конечно, мы не собирали слишком хрупкие сыроежки, но подосиновики, маслята. моховики были хорошим сбором.
Папа сделал маленький нож каждому, чтобы не портить грибниц, и грибы снова бы росли в своём грибном месте, к тому же, на срезе сразу видно червив гриб или нет.
Самым лучшим грибом считался «белый», только он меня ни разу не окликнул. Незнакомцев я относил Папе, и он объяснял: этот рыжик, это волнушка, а этого выбросить – поганка.
Дома грибы высыпались в большой эмалированный таз, чтобы замочить на ночь вместе с луковицей. Если до утра луковица не посинела, значит в тазу нет ядовитых, и Мама их готовила или мариновала.
Всё было очень вкусно, но ходить за ними по лесу – намного вкуснее.
. .. .
Однажды в воскресенье, когда родители ушли куда-то в гости, мы втроём затеяли беготню по квартире. Пятнашки на троих. Резкий стук в дверь прервал потеху.
На площадке стоял новый сосед с первого этажа, который сказал, что если родители не дома, это ещё не значит, будто можно на головах ходить, а когда они вернуться, им будет сказано, что мы не можем себя вести.
Совсем вечером Наташа прибежала с площадки объявить тревогу – родители шли уже домой, но на первом этаже их задержал своими жалобами сосед из квартиры под нами. Ой, что будет!
Как ей удалось оказаться в нужном месте в нужное время?
Очень просто. Площадка служила как бы продолжением квартиры, и там хватало места играть в волейбол воздушным шариком. Мама стала даже превращать её в спортзал и, когда не на работе, прыгала там со скакалкой.
Мы наперебой последовали её примеру, но у меня не получалось так же хорошо, как у Наташи, которая чуть что и – на площадку, вот и услышала соседский перехват…
Когда они вошли, лицо у Папы было очень злое. Не снимая пальто, он прошёл на кухню и принёс табурет в комнату родителей. Там он сдвинул дорожку в сторону и хлобыстнул табуретом об пол.
– Потише, да? – прокричал он доскам пола, и ещё раз шарахнул по ним сиденьем табурета. – Так хорошо, а?
Я понял, что нас не станут наказывать, но всё равно как-то это было не совсем правильно…
. .. .
Для подкрепления в школе, мы брали туда бутерброды, завёрнутые Мамой в газету, чтобы на большой перемене вынул из портфеля, и – съел.
Для Саши с Наташей оба бутерброда она заворачивала в одну газету, потому что они учились в одном классе. Ну и перед выходом в школу мы, конечно же, ещё и завтракали на кухне…
Однако в ту субботу я вышел из дому один и без портфеля, потому что в тот день проводилась военная игра для старшеклассников, а остальным учащимся занятия отменили.
Поделенным на два отряда – «Зелёные» и «Синие» – участникам предстояло уйти в лес в разных направлениях. Цель игры – выследить противника и захватить их знамя.
Цвет бумажных погон на плечах участников показывал их отрядную принадлежность. Кому отрывали один погон, тот становился военнопленным, сорваны оба – ты убит…
В то утро я пришёл на кухню позже обычного, когда меня будило одевания двойняшек. Однако в этот день военная игра устроила им выходной.
К тому же, весь вечер накануне я кропотливо пришивал на плечи моей курточки бумажные погоны. Поперечные стежки вдоль края бумаги не блистали аккуратностью, но были старательно часты, чтоб затруднить срыв погона…
И из-за этих военных приготовлений, спать я пошёл ближе к полуночи.
Мама уже отправлялась на свою работу и сказала, что есть вчерашние макароны или, если захочу, могу сварить яйцо себе на завтрак.
Пришлось напомнить ей, что я не умею варить яйца. Но она возразила, что это проще простого – за полторы минуты получается яйцо всмятку, а если захочу вкрутую, то варить надо три минуты.
Она даже принесла будильник из своей комнаты, и поставила на подоконник кухонного окна, рядом с грибной банкой…
Такие трёхлитровые банки стояли почти на каждом кухонном подоконнике Объекта. Однако этот не из тех грибов, которые собирают в лесу, он доморощенный. Похожий на зелёную тину, покрывшую поверхность баночной воды, он, несмотря на гадкий вид, превращал её в приятный напиток наподобие кваса. Однако сам гриб назывался «чайным», почему то.
Когда содержимое исчерпывалось, и прядки гриба начинали цепляться за дно банки, в неё по новой наливали воду, давали настояться и через пару дней (максимум неделю) можно снова пить.
Хозяйки охотно делились кусками гриба одна с другой, а то разрастётся так, что для воды и места в банке не оставит…
Поэтому я наполнил маленькую кастрюлю, как сказала Мама перед выходом, загрузил туда яйцо, зажёг упруго-голубое пламя газовой плиты под кастрюлькой, и засёк время по будильнику.
Прошла ровно минута с половиной. Вода вокруг яйца ничуть не выглядела горячей, и я решил, ладно, пусть будет вкрутую.
Дополнительные полторы минуты тоже дотикались. От воды начал подыматься редкий парок, а на покрытых ею стенках внутри кастрюльки стали появляться мелкие пузырёчки.
И я выключил газ, потому что чётко усвоил инструкцию по варке яиц.
(…поговорку насчёт «первый блин комом» можно смело дополнить, что первое варёное яйцо лучше просто выпить…)
Участники военной игры в большинстве своём пришли в спортивной форме, и никому не хотелось заходить в здание школы. Поэтому все бездельно кучковались во дворе небольшими возрастными группами. В моей, всех удивило до чего плотно сидят на мне погоны.
Я гордо похлопал себя по левому плечу – ни капли не оттопыривается, правда? Не то, что у некоторых – пристёбнуты парой стежков, топорщатся как спина перепуганной кошки, хоть мизинцем срывай.
И тут незнакомый мальчик, наверное, из параллельного класса – ни с того, ни с сего – напал на меня, завалил на землю и подрал мои погоны в клочья.
(…драться я никогда не умел, да и теперь не умею. Скорее всего, обозвал его «дураком» и убежал в лес – домой…)
В лесу я снял свою курточку… Вместо погон осталась только узенькая полоска бумаги по их контуру, обвитая частыми стежками чёрной нитки, сложенной вдвое. Я выщипал бумажные обрывки и рассеял их по опавшей осенней листве.
Возможно, всплакнул даже, что меня так преждевременно убили, и совсем не по правилам, ещё до начала военных действий… А ведь я так мечтал захватить в плен штаб противника…
. .. .
Какое-то время моим излюбленным способом коротать уроки в школе стало составление чертежей моего тайного убежища – пещеры в недрах неприступной скалы, как у героев «Таинственного Острова» Жюля Верна.
Только в отличие от ихней, в мою можно попасть лишь по подземному ходу, который начинался далеко от скалы, в чаще окружающего леса, ну, а в самой пещере имелся ещё дополнительный ход наверх, в пещеру поменьше, с узкими расселинами бойниц, чтобы следить оттуда, что там вокруг творится.
Конец карандаша, которым я рисовал чертежи, украшала угрюмая резная маска, наподобие длиннолицых идолов с острова Пасхи…
Искусством резчика карандашных концов я тоже овладел в школе. Проще простого, если есть лезвие для бритья.
Отступив от конца полтора-два сантиметра, делаешь поперечный надрез, глубиной до двух-трёх миллиметров. От надреза и до карандашного торца, добавь ещё два надреза, но уже продольных. Начатые из разных точек посередине поперечного, они идут параллельно, на расстоянии в три миллиметра друг от друга. Это – переносица и, для полной ясности, по бокам от неё, используя продольные надрезы, выскрёбываешь 2 углубления до карандашного торца. Их ширина тоже миллиметра три.
Теперь, начав на 1 см ниже носа, ведёшь постепенно углубляющийся и расширяющийся пологий срез к первоначальному надрезу, пока срез не совпадёт с надрезом по глубине и ширине.
В результате нос начинает торчать, а срез становится нижней частью идольского лица. Засечка поперёк него представит узкогубый рот. Краткие прорези поперёк продольных углублений вдоль носа – по одной на каждое – глаза идола.
Только поосторожней с лезвием, оно страшно острое, и невнимательность может привести к порезу пальцев…
Инструментарий резчика по дереву легко найти на полке в ванной. Синяя бумажная коробочка, на ней – рисунок чёрного парусника и надпись «Нева». Внутри – конвертики, тоже синие, с таким же парусником и надпись та же…
~ ~ ~
С приходом зимы у меня на руках начала меняться кожа. В каком-нибудь месте взбугриться сухой клочок. Потрёшь его, потянешь, и – снимается целая кожная полоска.
Я никому не говорил об этом, и за неделю снял всю кожу, как изношенные перчатки, до запястий. Но на ладонях так и не облезла. А из-под снятых полосок обнажалась новая.
(…понятия не имею, найдётся ли научное объяснение подобному явлению, но скромно позволю себе предположить, что причиной ему стала книга, попавшаяся мне на полках Библиотеки Части.
Название, «Человек Меняет Кожу», чем-то оттолкнуло, но вместе с тем, и запомнилось, чтоб впечатлительный ребёнок на собственной шкуре проверил возможность такой смены…)
Меня всегда отличали две врождённые Ахиллесовы пятки: наивность и впечатлительность…
Впечатлившись песней на пластинке в 33 об/мин, я наивно возжелал переписать слова, хоть пелась она на иностранном языке.
Моя попытка списывания не продвинулась дальше первой строчки, но даже столь минималистский результат сеял серьёзные сомнения. Один раз явно слышится «аза лацмадери», а ставишь пластинку по второму кругу – тут уже звучит «эсо дазмадери».
Сколько я ни бился, эти два варианта упорно сменяли друг друга. Но невозможно ведь, чтобы пластинка сама собой менялась, без фабрики грамзаписи!
Проект остался незавершённым…
(…много лет спустя я вновь услышал и сразу же опознал, когда Луи пропел с лазерного диска:
“ Yes, sir, that’s my lady…)
. .. .
Каток за дорогой изначально предполагался для хоккея. Со временем его окружили плотным дощатым бортиком, а в противоположных концах поля поставили хоккейные ворота.
После обильных снегопадов, мальчики чистили поле парой широких металлических щитов, наподобие ножа бульдозера. По верху каждого такого щита протянута длинная горизонтальная ручка для хватания, а толкали его не меньше двух-трёх мальчиков.
Снег переталкивали к бортику напротив раздевалки, и выбрасывали с поля широкими фанерными лопатами. Поэтому позади дальнего бортика образовалась снежная гряда вдвое выше дощатого ограждения.
В искусственных холмах слежавшегося снега, мальчики прокапывали тесные туннели, с развилками и закоулками, как на моих схемах секретного убежища.
Тёмными вечерами мы играли в прятки в тех туннелях, переполненных чёрной, как чернила каракатицы, тьмой, потому что столбы с фонарями стояли только на раздевалочной стороне катка.
Но стоило включить в туннеле фонарик, и – из чернильно-чёрной тесноты – появлялись гладкие, отполированные одеждой ползунов, стены с бессчётными искорками в их льдисто мутной глубине.
~ ~ ~
Год заканчивался. Под чёрным блестящим корешком отрывного календаря на стене, рядом с обледенелым окном кухни, остались считанные листочки размером с ладонь.
Сначала такой календарь содержит столько же страниц, сколько дней в году на его обложке. Плотная масса из сотен листиков, охваченных блестяще-чёрной жестью спинки-корешка, смотрится важной и солидной.
Каждый листок жирным шрифтом предъявлял свою неповторимую дату, а более умеренной печатью сообщал точное время восхода и захода солнца в этот день, добавляя (в отдельном столбце символов и цифр) отчёт о текущей фазе луны.
И всю эту компактно напечатанную уйму информации ты должен был оторвать и выбросить, чтобы шагать в ногу со временем.
Усугубляя горечь потери, вместе с информацией, выбрасывался (также безвозвратно) дизайн художественного оформления, в котором данным о движении небесных тел уделялся самый нижний край листка.
По центру стоял тот или иной Член Политбюро Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза (от его макушки до верхнего края плеч пиджака), который родился в этот самый день. Если же какому-то дню не досталось Члена, на выручку приходил портрет того или иного героя Гражданской или Великой Отечественной войны. Оборотная сторона представляла их биографии, но вкратце, из-за маломерности листка.
Раз в два месяца выныривал кроссворд (да, подсказки на обороте), а пятеро из дат печатались жирно красным, потому что они – всенародные праздники: Новый год, Первомай, День Победы, День Великой Октябрьской Революции, и День Конституции.
Но позднее Мама начала покупать отрывной Календарь для Женщин, где с лица, вместо Членов, грустили картинки задумчивых Берёзок, а сзади, вместо биографий, – выкройки для шитья, кулинарные рецепты или другие полезные советы.
У одного из таких советов я научился, как отучить мужа от склонности к спиртному:
“Насыпьте порцию измельчённой жжёной пробки в стакан с вином и угостите своего мужа незадолго до прихода гостей. Когда все соберутся, пробка начнёт оказывать своё действие и выпивоха не сможет сдерживать давление газов в своём желудке, он распукается, ему станет стыдно перед гостями, что и заставит его расстаться с постыдной привычкой”.
Я пересказал этот способ Маме, потому что она часто упрекала Папу за такую же склонность. Однако Мама полезным советом не воспользовалась.
(..тогдашний я не смог её понять – зачем жалуешься, если не хочешь снять причину дискомфорта? Повзрослев, я понял мою Маму, но теперь уже не могу понять способных к печатанию такого идиотизма.
Похоже, с пониманием у меня та же незадача, что и у журавля в известной притче – насилу шею вытащит из топкого болота, глядь, – крыло увязло, крыло вызволит, ан нога застряла…
А или это у меня только с пониманием так?..)
За неделю до зимних каникул классная руководительница объявила, что на школьном Новогоднем вечере будет проведён конкурс на лучший маскарадный костюм, в котором наш класс просто обязан победить.
Меня настолько воодушевила поставленная задача, что не сходя с места я был осенён идеей бесподобного карнавального костюма – никаких медведей с роботами! Я наряжусь… Цыганкой!
Мама расхохоталась, когда я поделился с ней конкурсным планом, но обещала помочь, потому что у неё оставались давние связи в Танцевальной Самодеятельности.
На мои осторожные расспросы в классе: кто какой костюм задумал для конкурса? – мальчики одинаково отвечали, что никто и не собирался что-то готовить, а придут в своём обычном виде.
Меня гнобила будничность подобной перспективы, потому что на Новогоднем вечере всё должно быть как в кинофильме «Карнавальная Ночь», – чтобы оттуда и отсюда серпантин, и конфетти кружились, словно вьюга…
Наверняка, всё это лишняя паника, как перед демонстрацией «Трёх Мушкетёров», которая всё же состоялась. А если мальчики не явятся в карнавальном, то есть же и другие ребята, особенно в старших классах, для которых Новый год – весёлый праздник…
Мама сделала мне маску как у Мистера Х в кинофильме «Мистер Х», только из чёрного бархата и с дополнительной чёрной сеточкой до середины подбородка. Теперь меня никто не распознает, потому что из Танцевальной Самодеятельности Мама принесла настоящий парик с длинной чёрной косой до пояса, красную юбку, белую блузку с рюшечками и чёрную шаль с большими красными цветами.
Когда я одел всё конкурсное, Мама и её новая подруга, которая въехала в комнаты Зиминых, так и покатились со смеху. Потом они сказали, а что если кто-то меня пригласит на танец? Надо заранее потренироваться.
По их совету, я взял стул и покружил его немного под пластинку с вальсом. Тут они вообще хохотали до упаду и сказали, что мне нужны женские туфли, а чёрные ботинки со шнурками никак не идут под красную юбку.
Туфли тоже нашлись, но они оказались на каблуках, потому что зимой босоножки не носят. Ходить на каблуках – трудно до невозможности, но Мама сказала: «Терпи казак, тренируйся, пока есть время».
. .. .
За час до Новогоднего вечера, мой карнавальный костюм сложили в большую сумку, и я пошёл в школу через тёмный зимний лес.
В школе я пробрался на второй этаж, где свет вообще не включали, и, в одной из тёмных классных комнат, переоделся в свой конкурсный костюм. Я спустился на первый этаж, хватаясь за перила, потому что ходить на каблуках не легче, чем с коньками на ногах.
Свет в вестибюле и коридорах первого этажа был довольно скудным. Но и такого освещения хватало, чтобы разглядеть – все, даже ребята из старших классов, пришли пусть хоть и не в школьной форме, однако же никак не в карнавальном. А где же праздник?! Где серпантин и конфетти?
Пара старших ребят, о чём-то пошептавшись, подошли ко мне: «Погадаешь, Цыганочка?»
Но тут появилась Старшая Пионервожатая школы, и отвела меня в спортзал.
Вплоть до Ёлки и вокруг неё стояли ряды сидений для зрителей предстоящей театральной постановки. Зря я кружил тот стул – танцев не предвидится.
Старшая Пионервожатая посадила меня посреди первого ряда, лицом к пока ещё закрытому синему занавесу. Потом она ненадолго отошла, и вернулась с девочкой в маске и костюме Арлекина – ещё одна такая же дура несчастная, как и я.
Девочку усадили на соседнее сиденье. Других ряженых в зале не оказалось.
Занавес распахнулся, и девятиклассники стали представлять свою постановку «Золушки». Костюмы их мне понравились, особенно клетчатая кепка Шута…
Спектакль окончился, все начали хлопать, а я понял, что сейчас даже Шут переоденется в свои штаны с пиджаком.
Покинув хлопающий зал, я поднялся наверх, в тёмную комнату, где оставлял свою одежду, и переоделся обратно.
Какое блаженство сунуть ноги в свои валенки после мучительских каблуков!
В дверях школы я столкнулся с Мамой и Наташей, которые пришли полюбоваться моим маскарадным триумфом. Я коротко им объявил, что никакого карнавала нет, и мы пошли домой через всё тот же тёмный лес.
~ ~ ~
(…счастливым быть проще простого – живи не оглядываясь, и очень скоро память сделает своё дело, – забудет и сотрёт все твои промахи, горести, боли. Смотри всегда вперёд – навстречу удовольствиям, успехам, праздникам…)
Хотя Новогодний вечер в школе провалился, впереди ждали долгие зимние каникулы и целых семнадцать серий «Капитана Тэнкеша» по телевизору!
Он будет скакать на коне, рубиться на саблях и дурачить Австрийских оккупантов его Венгерской Родины.
В комнате родителей, как всегда, Новогодняя Ёлка касалась потолка рубиновой Кремлёвской звездой на своей макушке. Среди блеска игрушек висели шоколадные «Мишка в лесу» и «Мишка на Севере», а также «Батончики», хоть и не совсем из шоколада, но тоже сладкие…
После провального карнавала жизнь улыбалась вновь…
. .. .
В Новогоднюю ночь Папа работал в третью смену, чтобы не гасли гирлянды огоньков на Новогодних Ёлках в домах Объекта. А в первое утро Нового года Мама ушла на свою работу, чтобы не иссякала вода в кухонных кранах…
В наступившем году я проснулся поздно, когда Папа уже вернулся с работы. Он спросил, кто приходил минувшей ночью, и я ответил, что Мамина новая подруга из квартиры Зиминых заглядывала на минутку.
Потом я читал, сходил на каток поиграть в хоккей в валенках, и снова вернулся валяться с книгами на большом диване…
Я смотрел концерт Майи Кристалинской по телевизору, в её обычной широкой косынке вокруг шеи – скрыть следы личной жизненной драмы, когда Мама пришла с работы. Из комнаты родителей я выбежал в прихожую, куда и Папа уже успел придти из кухни.
Он стоял перед Мамой, которая ещё не успела снять пальто. Потом, пока они так стояли – странно неподвижные, уставясь друг на друга, – что-то непонятное произошло с Папиной рукой. Она, единственная в этом застывшем противостоянии, пошевельнулась, чтобы всплыть и как-то без размаха, а только кистью шлёпнуть по каждой Маминой щеке. Ладонью справа, тылом слева…
Она сказала: «Коля! Ты что?»– и залилась слезами, которых я никогда у неё не видел.
Папа начал кричать и показывать блюдце, найденное позади занавески кухонного окна, на подоконнике. Мама хотела что-то объяснить про свою подругу, но Папа закричал, что женщины Беломор-Канал не курят.
Он вскинул на себя свой овчинный полушубок, схватился за дверную ручку и вскрикнул напоследок: «А ведь клялась, что даже срать не сядешь с ним на одном гектаре!»
Дверь бешено хлопнула, Мама прошла на кухню, а потом через площадку к своей новой подруге, в бывших комнатах Зиминых.
Я одел пальто и валенки, и снова пошёл на каток. По пути я встретил сестру-брата, которые оттуда возвращались, но ничего им не сказал про то, что там случилось.
На катке я пропадал до полной темноты. На игры не тянуло, но и домой идти я не хотел, а просто болтался без всякой цели или сидел возле печки в сушильне рядом с раздевалкой.
Потом Наташа подошла ко мне на совсем уже ночном, безлюдном катке. Она сказала, что Мама и брат ждут меня на дороге, и что дома Папа повалил Ёлку на пол, а Саньку пнул, и теперь мы идём ночевать у каких-то знакомых.
Под светом одиноких фонарей над пустой дорогой, мы вчетвером пошли в пятиэтажное здание, где Мама постучала в дверь на первом этаже. Там жила семья какого-то офицера с двумя детьми. Мальчика я знал, но его сестра была из слишком старшего класса.
Мама начала раздавать нам бутерброды, которые она принесла с собой, но есть мне не хотелось. Она легла спать с моими сестрой-братом на раскладном диване, а мне постелили на полу, рядом с книжным шкафом.
Через его стеклянную дверь, я увидел книгу Луи Буссенара «Капитан Сорви-Голова», и попросил разрешения почитать её (уже не раз прочитанные мною строки), пока свет из кухни доходил, под шторой, до ковра, где мне постелено…
. .. .
Утром мы ушли из пятиэтажки, и пересекли Двор к одному из угловых зданий. Хоть я и знал, что это общежитие для офицеров, но ни разу прежде в него не заходил.
В длинном коридоре на втором этаже, Мама сказала нам подождать, потому что ей надо поговорить с дядей (она назвала имя, но я его напрочь не помню).
Втроём, мы долго, совершенно молча, ждали на площадке, но через какое-то время в коридоре появилась Мама и повела нас домой. Она открыла дверь своим ключом.
Из прихожей, через распахнутую дверь в комнату родителей, виднелась Ёлка, что лежала на боку возле балконной двери, на ковре вокруг валялись россыпью осколки её украшений. Они не блестели.
Дверь шкафа стояла настежь, перед ним грудилась мягкая куча из Маминых платьев, все до единого разодраны от воротника дóнизу… Мама негромко всхлипнула уже знакомыми мне слезами…
. .. .
Папа не приходил домой целую неделю, потом Наташа сказала, что он к нам возвращается. Так это и случилось на следующий день.
И мы опять стали жить дальше…
~ ~ ~
Перед началом школы я нашёл газетный свёрток у себя в портфеле. Забытый бутерброд провалялся в нём все каникулы несъеденным. Ветчина испортилась, и провоняла весь портфель. Мама промыла его изнутри с мылом, и запах уменьшился, но не до конца…
В школе объявили сбор макулатуры, и после уроков пионеры нашего класса, группами по трое-четверо, заходили в дома Квартала, стучали в двери квартир и спрашивали, нет ли макулатуры. Иногда нам давали целые кипы старых газет и журналов, но я так и не пошёл в угловое здание с общежитием офицеров.
Вместо этого, я предложил сходить в Библиотеку Части. Там нам охотно дали несколько стопок списанных книг. Некоторые совсем изношенные и подранные, а другие вполне свежие, как, например, «Последний из Могикан» Фенимора Купера, с красивыми гравюрами. В книге не хватало всего-то нескольких страниц, в самом конце.
Но мне всё равно никогда не нравилось, что Ункас в тех страницах гибнет.
. .. .
Как-то вечером, когда мы играли в прятки в снежных тоннелях вдоль бортика катка, один старшеклассник начал доказывать, будто он сможет поднять пять человек сразу, и очень даже запросто – одной рукой.
Это казалось настолько невозможным, что я поспорил с ним. Он только предупредил, что пятеро должны лежать плотной группой, чтобы удобней поднимать.
Поэтому он и я, как поспорившие, и ещё несколько мальчиков прошли к Бугорку, куда не доходил фонарный свет катка, зато имелось ровное место.
Я лёг на спину в снег и раскинул ноги-руки, как он объяснял, чтобы четыре мальчика легли на них – по одному мальчику на каждую конечность,– всех вместе пять человек.
Только он даже и не попытался нас поднять – я почувствовал, как чужие пальцы расстёгивают на мне штаны и лезут в трусы, но сбросить четверых мальчиков мне было не под силу, и я только орал не помню что.
Потом я вдруг почувствовал, что освободился, и увидал, как они убегают. Я застегнул штаны и пошёл домой, злясь на самого себя, что так запросто купился на дурацкую шутку. Опять ходил на клотик с чайником…
(…и только совсем недавно меня вдруг осенило – это не было глумливой шуткой типа «показа Москвы», но проверкой подозрений, вызванных моим костюмом для несостоявшегося конкурса.
Подумать только – чуть не вся жизнь прошла, покуда догадался… И это подчёркивает третью, но, пожалуй, главную из моих Пяток Ахиллеса – тугодумство…)
. .. .
По пути из школы, мой друг Юра Николаенко поделился новостью, что на стенде в Доме Офицеров повесили карикатуру на мою Маму. Она там как бы гадает сама с собой: пойти к любовнику или к мужу?
Мне как-то стало трудно шагать, но я не сказал ни слова, отмолчался. Затем больше месяца я не мог и близко подойти к Дому Офицеров. Но пришлось, конечно, когда там показывали «Железную Маску» с Жаном Марэ в роли Д’Артаньяна.
Перед сеансом, со всем своим нутром сжавшимся от стыда и страха, я приблизился к стенду.
На пришпиленном листе Ватмана висела уже новая карикатура: про пьяного водителя в зелёной телогрейке, который уронил свой грузовик в реку, а его жена и дети дома проливают слёзы. Синей акварелью.
(…в тот миг я испытал огромное облегчение, но почему-то до сих пор передо мной предстаёт карикатура, которую я в жизни и в глаза не видел. Там у Мамы острый нос и длинные красные ногти, когда она гадает: туда или сюда?
Нет, Юра Николаенко мне не описывал картинку, а только пересказал надпись…)
. .. .
Ранней весной Папа вернулся очень расстроенный, после собрания у него на работе. Шла ещё одна волна сокращений, и на собрании сказали, кого же сокращать, если не его?
Так мы начали собирать вещи для погрузки в большой железнодорожный контейнер, как все остальные люди, сокращённые до нас.
Однако грузить их остался один Папа, потому что мы вчетвером выехали на две недели раньше.
В последний вечер перед отъездом, я сидел на диване новой Маминой подруги в квартире через площадку. Та женщина и Мама прошли на кухню, а я остался один с толстой книгой, которую подобрал в макулатуре Библиотеки Части, а потом подарил этой Маминой подруге.
Там описывалась биография какого-то дореволюционного писателя, среди которой я невнимательно просматривал фотопортреты изредка встречавшихся людей. Почти все с бородой, в непонятных одеждах из другого, дореволюционного мира.
Потом я открыл макулатурный подарок, где-то посредине, и на полях страницы написал «мы уезжаем», авторучкой, что была при мне.
И тут я вспомнил принцип создания мультфильмов, что если на нескольких страницах, идущих друг за дружкой, написать слово – по одной букве на страницу, – а потом согнуть страницы и попустить в ускоренное самолистание – фррр! То буквы, мелькая, сложатся в написанное тобою слово.
И я вписал отдельные буквы в уголках страниц идущих одна за другой «я-С-е-р-г-ей-О-г-о-л-ь-ц-о-в-у-е-з-ж-а-ю».
Но всё-таки мультфильм не получился…
Захлопнув книгу, я оставил её на диване и пошёл через площадку в комнату, где вдоль пустых стен стояли коробки и ящики…
~ ~ ~
Рано утром из Двора отправился небольшой автобус до станции Валдай. Кроме нас четверых, в нём ехала пара семей в свои отпуска.
Когда автобус повернул к спуску до низа «Горки», Мама вдруг меня спросила, с кем нам лучше жить дальше: с Папой или с человеком, чьё имя я забыл совершенно.
И я сказал: «Мама! Не надо нам никого! Я работать пойду, буду тебе помогать!»
Она промолчала в ответ…
А это были не просто слова, я верил в то, что говорю.
Однако Мама лучше меня знала трудовое законодательство.
У подножия «Горки» автобус остановился на повороте в сторону Насосной Станции и КПП. Начисто забытый (сейчас мною) человек, про которого только что (меня тогда) спрашивала Мама, зашёл в открытую дверь.
Он подошёл к ней, взял за руку, что-то негромко говорил. Я отвернулся и стал смотреть в окно…
Человек вышел, автобус хлопнул дверью и покатил дальше. Через две минуты он остановился у белых решетчатых ворот КПП.
В дверь поднялся краснопогонник – проверить нас и отпускников, а когда вышел, водитель потянул длинный никелированный рычаг, чтобы закрыть её обратно. Автобус зафырчал…
Особо не вдумываясь, я всё же понимал, что уезжаю насовсем, и мне уже никогда больше сюда не вернуться, и не увидеть ни КПП, ни неизвестного солдата, что проплывает за стеклом в автобусном окне и говорит, смеясь, неслышно что и не понять кому, пока его рука сжимает белую трубу в решётке распахнутых ворот… и не одно протечёт десятилетие, покуда даже мне дойдёт, что происходящее – не просто расставание с Объектом-Зоной-Частью-Ящиком, а это – (именно так) – я покидаю детство.
~ ~ ~ ~ ~ ~ ~