Глава первая, где море, чайки, булыжники и лодыжки выуживают признания

Он стоит на диком и безлюдном берегу моря ко мне спиной. Худощавый. Руки убраны в карманы джинсовых шорт. Белая растянутая майка висит мешком на костлявых плечах – теплый ветер упоенно набрасывается на потерявшую форму ткань, треплет ее, теребит, надувает хлопковым парусом. Ниже, под острыми коленями и тонкими икрами, почти на уровне земли, наливается сферическим отеком правая лодыжка, неаккуратно перемотанная эластичным бинтом – лента незакрепленного края танцует вместе с изменчивыми потоками воздуха и открыто насмехается над пустяковым повреждением: «Хи-хи-хи, какая нелепость – подвернуть ногу на круглой гальке! Хи-хи-ха, ясно, как дважды два, что перед пляжной прогулкой нужно обуваться в удобные кроссовки! Хи-хи-хо, на худой конец – если нет иных вариантов! – нацеплять архаичные резиновые тапочки, чтобы уберечь от различного рода травм свои нежные ножки!»

Яркое солнце окаймляет стройный силуэт Бога золотистым сиянием, а кудри, кудри, кудри (хочется восклицать, восклицать, восклицать!) торчат во все стороны, словно после долгого дневного сна, размывающего время и пространство, умыкающего имена и фамилии, стирающего названия улиц и городов. Я смотрю на долговязую фигуру (гордую и нескладную носительницу буйной шевелюры), смотрю, смотрю и, кажется, не меньше века размышляю над тем, что любое принуждение вот этой живописной головушки к стандартной короткой стрижке, ровной укладке или скучному пробору по линеечке вполне может расцениваться как грех и святотатство, как вандализм и варварство, как грубое нарушение прописных норм и приличий.

– Угу, – перебирая пятерней каштановые лохмы, соглашается Бог. – К тому же укладка – для дураков и зануд.

– Шампунь тоже? – интересуюсь я вежливо, сомневаясь, впрочем, в том, что мне, заблудшей горемычной овечке, вообще дозволено устраивать в столь изумительном месте безыскусную клоунаду.

Наглядное основание для резонных сомнений: ясный горизонт натягивает прямую нить между морской гладью и высоким васильковым небом, грациозные чайки парят над лазурными волнами и переговариваются друг с другом в полете на затейливом чаячьем диалекте, необозримый пляж завораживает первобытностью, чистотой и непорочностью, адепт хиханек-хаханек (то есть я) изощряется в неуклюжем остроумии…

Диссонанс и чужеродность очевидны!

А вдруг (по всем правилам) каждому прибывшему (кстати, прибывшему куда?) необходимо соблюдать железную дисциплину и удерживать на лице приемлемое выражение? А вдруг (по всем регламентам) каждый прибывший должен притихнуть и очи долу опустить, дабы не обронить в этот неведомый, но бесспорно красивый мир шуточку кощунственную? Если инструкции действительно существуют (и в каких магазинах их, спрашивается, продают?) – то я, безусловно, опростоволосилась и опростофилилась по полной программе!

Бог смеется всем своим жилистым, угловатым, вытянутым телом, резво оборачивается, охая от рези в голени и зажмуривая медовый глаз, – и внезапно я делаю грандиозное открытие (достойное как минимум номинации на Нобелевскую премию), что ему всего-то лет семнадцать, не больше и не меньше: вот на щеках прыщики юношеские розовеют, рассказывают о любви к мучному, шоколадному и карамельному; вот щетина такая смешная, неровная, трогательная, жуть как хочется ткнуть в нее подушечкой указательного пальца каким-нибудь легкомысленным «тыц!», сотворить в кончик курносого носа звонкое «чпоньк!», потрепать по кудлатому загривку, точно озорного кусачего кутенка.

– Ой, пожалуйста, давай без этого, – умилительно смущается Бог, и я умилительно смущаюсь вдогонку, краснею, полыхаю, чувствую себя почти тетенькой, хотя мне даже пятидесяти нет, даже сорока. И до тридцати еще целый год.

Ну какая тетенька, ешкин-матрешкин? В гардеробе моем, ядрен-батон, с фонариком или без фонарика не найти ни халата махрового, ни ночнушки в цветочек, ни панталонов безразмерных. Ну какая тетенька, ложки-поварешки? И что я, ек-макарек, несу? Где и когда я набралась неуместных бабушкиных просторечий? Генетическая память проказничает и чудит? Или подкрадывающийся юбилей рапортует о своем приближении? По-видимому, так оно и начинается: использование несуразных междометий, коллекционирование одноразовых контейнеров из-под салатов, покупка сумки-тележки для походов в универмаг. Что дальше? Восторг от приобретения тонометра, эйфория при приеме пустырника и преклонение перед поясом из собачьей шерсти?

– Банку с солеными огурцами ты, разумеется, не догадалась прихватить? – нарочито строго осведомляется Бог, имитируя то ли заседание страшного суда (где оценивают по десятибалльной шкале праведников и грешников, а затем свайпают их, как в приложениях для знакомств, в разных направлениях: влево – в ад, а вправо – конечно, в рай), то ли урок математики (который был мне ненавистен и противен в школьно-университетские годы примерно так же, как процесс снятия колорадских жуков с листьев картофеля на огороде в тысячу соток).

Тем не менее, робея и скукоживаясь, я ищу веское оправдание своей непутевости и недальновидности (разумеется? банку? огурцы? что-что-что?), ищу это самое загадочное оправдание, ищу, ищу, никак не нахожу – и потому, встряхнувшись да отважившись на радикальный ва-банк, отвечаю подчеркнуто возмущенно и горделиво:

– А можно без оскорблений?! Разве я похожа на человека, который извращается посредством выращивания, сбора и консервации овощей?! Ты бы еще, чесслово, про лечо с острым перчиком спросил! Или про икру баклажанную! Или про варенье из черноплодной рябины, веками изнывающее от неактуальности за дверцами хрущевского холодильника!

– Не люблю лечо, – картинно морщится Бог и для пущего эффекта поднимает тяжеленную-тяжеленную волну, чтобы с феерической высоты и со звучным «Пффф-бафф-буфф!» обрушить ее на крупную-крупную гальку.

Странный парень, думаю я, наблюдая за тем, как просачивается в прорехи и трещины овальных камней молочная пена, добавляет им контрастности и насыщенности, тени и глянца, играет с шумами и кривыми, а по завершении окрашивания, умаявшись и порядком истрепавшись, отползает к прибрежной отмели. Солоноватый, с узнаваемыми йодистыми нотками букет запоздало врывается в ноздри, переносит меня на мгновение в детство (каждый постсоветский ребенок, единожды или многократно подвергшийся пытке, не забудет детсадовский раствор люголя на ватке, зажатой в крепких клыках пинцета), пропитывает каждую клеточку моего бренного тела.

– Недурственно, – авторитетно и будто бы со знанием дела признаю я. – А получится еще разочек? На бис?

– Проще простого.

Покачиваясь туда-сюда и сюда-туда, двигаясь назад-вперед и вперед-назад, теряя и восстанавливая равновесие дзинькающей куклой-неваляшкой, Бог широко-широко улыбается и с азартом повторяет фокус: тяжеленная-тяжеленная волна номер два с веселым грохотом наскакивает на кроткое взморье, катит по нему гладкие голыши, темный песок, дрейфовавшие пред тем веточки – и, на должном уровне взбаламутив ошарашенную воду, быстро (словно после импровизированной и глупой шалости) убегает вспять.

Ну ооочень странный и своеобразный парень, вновь думаю я, – и тоже широко-широко улыбаюсь, прыскаю с невероятной для меня беспечностью и ребячливостью, закрываю глаза, сливаюсь со стихиями, разливаюсь течениями, переливаюсь жемчужинами, ух и ух, как мягко лучи бело-желтые сквозь кожу бледную проникают, ух и ух, как глубоко и свободно легкими прокоптелыми дышится, ух и ух, как хочется некачественными, но высокопарными стихами разговаривать, арии хмельные распевать, пируэты балетные выводить, ух, ух и ух!

– Все-таки жаль, что ты не взяла с собой баночку-другую.

Я распахиваю разомлевшие от умиротворения веки, всматриваюсь в опечаленного Бога, меланхолично поправляющего съехавшую с плеча майку, и ума не приложу, как одолеть его необъятное разочарование. И правда: почему я не взяла с собой гостинцы? Мне же банки с соленьями девать некуда: здоровенные склады убраны за шторы, расставлены по углам, спрятаны под мебель – хоть баррикаду в коридоре со скуки строй. Незримое, но ощутимое цунами стыда и раскаяния низвергается на мою голову от мысли, что я не сумела исполнить даже такое, казалось бы, маленькое желание такой монументальной, казалось бы, сущ ности. И как теперь вернуть ее приязнь и расположение?

– Прости, – говорю от всего сердца. – Мне было не до банок и не до огурцов. И, увы, не дотебя. Признаться, если я и думала о тебе – то, конечно, вне гастрономического контекста и крайне поверхностно, как о картонном персонаже из сборника скучных сказок, преподнесенного в подарок какой-нибудь троюродной тетей на Новый год. А еще в самолетах могла неожиданно вспомнить: при сильной турбулентности, грозовом ливне или в минуты напряженного захода на посадку. И перед операциями – своими или родительскими. И, само собой, в те дни, когда от новостей кровь в жилах стыла.

– Ожидаемо, – тяжело вздыхает Бог. – Не ты одна вспоминаешь обо мне исключительно в тошнотворные периоды жизни.

– Обижаешься?

– Из-за чего обижаться? Из-за природы человеческой? Я давно уже усвоил, что безмятежность и процветание не побуждают к молитвам: только горе, только слезы, только хардкор… Что может быть естественнее, чем искать, корчась от боли или страха, поддержку в высших силах? Верно. Ничего. Люди всегда возлагали надежду на сакральное и мистическое: божества, идолы, талисманы, обряды, «перешли такое-то сообщение десятерым друзьям, иначе тебя в автобусе настигнет понос!» – ассортимент чрезвычайно забавен и разнообразен. И если ты переживаешь, что я злюсь из-за того, что меня не зовут на шумные тусовки с настойками, игрой в «Монополию» или «Тайного Санту», а приглашают посидеть-поскорбеть-похандрить в пасмурной тишине, – то я не злюсь: вы все делаете правильно. Не верь тому, кто с пеной у рта доказывает иное. Ибо в радости следует быть радостным, а не отягощенным гнетом принудительной благодарности тому, кто вовсе не требует благодарности. Награда мне – не восхваление, не раболепие и не билеты на искрометное пати. Награда мне – знание, что вокруг стало меньше страданий. Загрузил? Запутал? Или смекаешь?

– Вроде бы смекаю.

Заторможенно переваривая огромный массив полученной информации, я параллельно обследую ладонями свои уши-подбородок-плечи-живот-бедра на предмет их физического присутствия (все на месте и все достаточно плотное), щипаю коленку (немного больно) и, пользуясь случаем (когда еще такой шанс представится?), спрашиваю:

– А как ты относишься к тому, что тебя упоминают в будничном разговоре в качестве междометия?

– Ты про так называемое богохульство? – подмигивает насмешливо Бог. – Мда, терминология у вас… Кто, вообще, это понятие в употребление ввел?

– Угрюмые люди без чувства юмора.

– Оно и видно.

Прикинув риски, а точнее их полнейшее отсутствие, я маленькими шажками перемещаюсь вперед (переставляя босые ноги с булыжника на булыжник с преувеличенной осторожностью), подхожу к Богу и, пытаясь уловить в мимике хотя бы малейшую тень притворства, заглядываю ему в лицо:

– Не возникало позыва небеса разверзнуть и покарать богохульников в поучение?

– Не замечал у себя пристрастия к первобытной свирепости, – хмурится Бог. – Или ты меня за маньяка принимаешь, который хмелеет от власти, а после, опьяневший, чинит расправу над своими птенцами без повода?

– Почему же за маньяка? – отзываюсь я. – За школьного завуча, прожигающего грозным взглядом нутро учеников, которые сидят на подоконниках и курят за спортзалом.

– Предрассудки, – укоризненно кривит губы Бог. – Слегка тоскливо, что мной, будто прикроватной бабайкой, людей стращают! По правде говоря, мне куда тягостнее столкнуться не с богохульством или искажением моего образа, а с обесцениванием бесценной ценности, именуемой как «счастье жить свою единственную жизнь» и воспринимаемой некоторыми так, словно я им тягучую и пресную работу поручил выполнить. Если подобное имеет место быть – то в чем тогда смысл моей деятельности? Далеко ходить не нужно: взять, к примеру, твою ситуацию.

– Мою ситуацию? – поджимаю я невидимый хвостик от бесперебойно набегающей на берег воды и не отстающего от нее смятения.

– Твою ситуацию.

– И какая она?

– Весьма и весьма досадная.

Душа (и сердце, и желудок, и селезенка за компанию) проваливается прямо к ядру Земли, собирает грозди смачных ссадин и синяков. Неужели – он обо мне знает то, что никто другой не знает? Неужели – все? А может – не просто скромное «все», а оголенное «все-все-все»?

– Знаю – все-все-все.

Конечно, знает. Конечно, до мельчайших и неловких подробностей. Он же Бог. Ему, согласно должностной инструкции, положено быть предельно осведомленным. Но какое же позорное пятно отныне красуется в моем личном деле, какой сокрушительный удар нанесен по достоинству, какая атомная угроза нависает над репутацией! Хотя стоит ли вообще заботиться о безупречной репутации, если бессовестная совесть подстрекает торжествовать труса и, шустро сорвавшись с места, бежать за тридевять земель? Вот только как бежать, когда ноги – вялые и ватные? На каких бы плоскостях распластаться, чтобы не ощущать на себе этот атипичный взгляд: совсем-совсем не подростковый, от макушки до пяток рентгеновскими лучами сканирующий, по винтикам-гвоздикам-шурупчикам разбирающий и хранящий в себе, как жесткий диск на тридцать терабайт, воспоминания о бесчисленных историях человеческих жизней? За каким бы деревцем спрятаться, чтобы не разлепить внезапно пересохшие губы и не попросить, чуть или не чуть презирая себя, и жалея, и еще больше за жалость презирая: «Не смотри так, пожалуйста, не смотри так…»

– Как – так?

Словно я подвела и предала – и ты во мне окончательно разуверился. Как, например, в чайном пакетике, нитка которого отрывается в момент наивысшего эмоционального напряжения. Или как в разряженном мобильном телефоне, не способном на выходе из метро открыть карту, построить маршрут и привести к нужному сооружению, обязательно имеющему дробь и литеру для углубленной мутации квеста . Или как в протертой подошве, самовольно оторвавшейся от зимнего ботинка ровно за неделю до выплаты гонорара.

– Да ладно, – рассеянно почесывает локоть Бог. – Нашла кого стесняться и страшиться. Всякое бывает. Даже со взрослыми. Тем более со взрослыми. Ты наверняка догадываешься, что я значительно старше тебя – но и мне однажды хотелось бесповоротно уйти в небытие, испариться туманом, развеяться дымом. Чувство безысходности захлестнуло меня так, что, казалось, оно вот-вот выльется всемирным потопом, поднимется до снежной верхушки Арарата и во веки веков не иссякнет. В очередной душераздирающий день я подумал: а вдруг у меня получится самоликвидироваться? Подумал: для человечества, возможно, нет особой разницы между «я есть» и «меня нет»? Пришел к заключению: если я никак не могу повлиять на происходящие ужасы, то абсолютно нет разницы между «я есть» и «меня нет».

– Безрезультатно? – робко шепчу я, стараясь не отпугнуть нечаянное откровение.

Чайки, чуя чуткость и тонкость момента, замедляют свой славный полет, деликатно приземляются поодаль и, прижав серые крылья к белым бокам, замирают фарфоровыми статуэтками на продубленных муссонами камнях. Замирает в нерешительности ветер. Одно только море продолжает вести свой монолог, неизменно уместный и анестезирующий, не имеющий ни начала, ни конца.

– Как видишь, – кивает Бог. – Вроде бы всесильный, я тогда оказался совершенно бессилен против массового геополитического сумасшествия, против мора Первой и Второй мировых войн, против нового оружия, способного уничтожать одним залпом батальон покорных и обреченных на смерть солдат. Падая в лужи грязи и испражнений, истерично рыдая, вскрикивая на все фронтовые зоны, я проходил мимо уродливых воронок, изувеченных окопов, раскуроченных трупов, оторванных конечностей – и не понимал, как цивилизованно расправиться с эпидемией слепого бешенства и кровавого остервенения, ибо оно обуяло не одного-единственного человека, а целые народы; не понимал, как не равнять всех под одну гребенку; не понимал, стоит ли биться над запутанными задачами: коллективная вина или не коллективная, люстрации или не люстрации, безграничная жестокость или безграничная глупость вкупе с доверчивостью? Вечные и повторяющиеся из поколения в поколение дилеммы, отличающиеся лишь количеством невинных жертв. Нет ничего короче человеческой памяти. Даже инфузория туфелька длиннее. И мое утверждение, увы, не является изысканной остро€той. Удручающая правда. Неопровержимый факт. Классическая картина. И неимение вакцины для сохранности мира в этом прекрасном и чудовищном мире.

Точно податливая, выжатая, пересохшая с доисторических времен губка, я жадно впитываю печаль Бога, шаром распухаю от притока его тяжких переживаний и вспоминаю о том, как в подростковом возрасте прочитала «На западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка, проштудировала «Где ты был, Адам?» Генриха Бёлля, случайно и с последующим сожалением ознакомилась с дикими кадрами из «Иди и смотри» Элема Климова – а затем впала в такой ступор и шок, что еще долгие недели не могла восстановить пошатнувшийся душевный покой… Но быть непосредственным свидетелем кошмара? Видеть хаос не через дневники современников и выцветшие фотографии (низкого качества, но колоссальной значимости) – а своими собственными глазами? Ощущать на кончике языка вкус пороха и пепла? Заклятому врагу не пожелаешь такой судьбы!

Мне сложно найти уместные слова утешения и поддержки (вряд ли фраза «Да все будет хорошо, не волнуйся!» покажется честной), однако я уверена: предаваться самобичеванию – негоже и излишне. Пользы от такого действа – ноль. Вреда – сто миллионов килограммов на сердце. Ко всему прочему, у любого адекватного существа в схожих обстоятельствах непременно опустились бы руки, а воспаленный разум прочно погряз бы в депрессии – вне зависимости от того, какой статус это самое существо занимает во вселенной.

– Но не любому существу разрешено опрокидываться лапками кверху.

Верно. Не любому. И, наверное, именно поэтому изложенная глава божественной биографии выглядит невероятно грустной, сюрреалистичной и эпичной.

– Грустной, сюрреалистичной и совсем не эпичной, – поправляет Бог, вглядываясь в морскую рябь у края горизонта. – Карикатурной, банальной и, не прими за оскорбление, абсолютно человековой.

И похожей, не прими в свою очередь за оскорбление, на мощный артхаус, способный вдохновить на низкобюджетный ремейк.

– Пройдено и провалено, – подтрунивает с горечью Бог. – Твой вчерашний ремейк оказался максимально бестолковой затеей, которая могла бы подарить тебе неоспоримую победу в «Золотой малине» [2] и белые тапочки с погребальной сорочкой.

Стремительно и до нелепости кинематографично посреди безоблачного неба вдруг вырастает одинокая тучка в форме раздувшегося попкорна, бросает тень на мое прокисшее, словно двадцатидевятилетнее молоко, лицо. Пробудившиеся от трехминутного сна чайки с клекотом расправляют крылья, взмывают в небо и улетают прочь от предгрозовой кляксы – и, конечно, от меня, не ожидавшей такого коварного дезертирства. Стараясь не терять достоинства, я заявляю:

– Первый блин, справедливости ради, едва ли не у всех получается комом и бессодержательной кучкой!

– Главное, что бессодержательная кучка – не ты, – усмехается Бог. – Как бы я завтракал после такой неприятной и неприглядной работенки?

– Фуууе, – выражаю я солидарность, по-прежнему пребывая в вежливом недоумении. – Послушай, Бог, а ты пробовал…

– М?

– …а ты пробовал антидепрессанты? Ходят слухи, что они помогают. Или таблетки для божественного организма сродни бесполезным фруктовым леденцам?

– А ты пробовала антидепрессанты? – усмехается Бог еще размашистее. – Ходят слухи, что советовать другим гораздо проще, чем самому себе. Или я не прав?

– Я, между прочим, первая спросила.

– Я, между прочим, Бог, – информирует Бог и без того информированную меня. – Поэтому – шах тебе и мат!

– Попахивает превышением служебных полномочий, – ворчливо скрещиваю я руки на груди, игнорируя беззастенчиво приватизированный вопрос. – Или я не права?

– Попахивает наслаждением от превышения служебных полномочий, – размыкает мои руки своими руками Бог. – И в этом мы оба правы!

Принимая безоговорочное, но, в общем-то, не унизительное поражение, я делаю в сторону прибоя шаг, второй, третий, оставляю позади берег, странноватую беседу, рассуждение о спасении тела и духа через пережевывание антидепрессантов, перемотанную лодыжку Бога и Бога с перемотанной лодыжкой. Легкий бриз касается моих распущенных волос, развевает их, как в телевизионной рекламе шампуня. Галька впивается в мягкие стопы и, похрустывая, хихикает: «Грр-ха-ха! Грр-ха-ха! Грр-ха-ха!» – а затем получает мгновенный и красноречивый ответ от пальцев ног: «Ооой-ой-ой! Ооой-ой-ой! Ооой-ой-ой!»

Я медленно захожу в море.

Теплая и ласковая вода пузырится, обволакивает, обтекает узкие щиколотки, поднимается к икрам, обнимает колени: ух и ух, как дивно, будто я в джакузи залезла и гидромассаж включила. По€лы голубого хлопкового платья (которое я заметила на себе только сейчас и которого в моем шкафу никогда не было) тут же становятся мокрыми, но ничуть не тяжелыми.

– Выкладывай, – отдает приказ Бог. – От аза до ижицы.

Что за тон требовательный? Разве таким тоном можно к исповеди склонять? И нешто внедрение бумерских фразеологизмов в современный язык – не кринж, а фича пригожая? В воде по пояс, я смотрю на блики, узорчатые ракушки, медуз с наперсток, лазурь, сливки, перламутр, хрусталики не привыкли к такой красоте, к такой простоте – и решаю ничегошеньки не выкладывать (ни азу, ни ижицу, ни иное экстравагантное), а поддаться гипнозу ленивых волн.

– Ну? – допытывает и барабанит по сухощавому плечу Бог, щекочет острыми глазами затылок.

Притворяясь глухой, я растираю указательным пальцем попавшую под прицел область и затянувшейся паузой отчетливо даю понять: ответа не будет, потому что сеть в моем сигналоприемнике со вчерашнего дня (и, вероятно, уже навсегда) недоступна, потому что провода безнадежно запутались и оборвались, а вышка с грохотом рухнула на самое дно самого глубокого океана.

– Нуу?

Ох и ох, да за что же?! Прилип, словно бурые водоросли в мелком городском пруду.

– Нууу?

Ах и ах, да зачем же?! Ворошить то, что ворошить коренным образом не хочется, подцеплять ноготком коросту, вытаскивать наружу неудобное и нелицеприятное.

– Затем, что хочу услышать твою трактовку случившегося. Поэтапно. Пункт за пунктом. Из первых уст.

– От иза до ажицы? – паясничаю я.

– Угу.

Моя трактовка сумбурна и запутанна. Расскажешь – и съежишься от стыда. Дурь, мол, сплошная дурь и бессмысленное усложнение. Проблемы изнеженной молодежи. Ай-ай-ай, какие мы чувствительные, какие хрупкие, какие ранимые. Ути- ути-ути, а ведь раньше люди как-то жили, справлялись, работали. Ой-ой-ой, а сейчас, вместо того чтобы приглушать переживания в алкогольном водопаде или плескаться в океане псевдоспасительных отношений, предпочитают постонать прилюдно в запрещенных социальных сетях, на терапию к мозгоправам-мошенникам-деньговымогателям сходить, за бешеные суммы самокопанием позаниматься и изможденных родителей во всех смертных грехах пообвинять. Или как говорят представители старшего поколения – не все, разумеется, но те из них, чья гордыня небоскребом возвышается над эмпатией?

– Вроде бы так говорят, – подтверждает Бог.

– И как после этого открывать им сердце и душу? – распаляюсь я. – Как реагировать на нескрываемое осуждение? Как избежать излишних и непрошенных наставлений?

– Уважительные и конструктивные диалоги сплачивают лю…

– Слишком разумные вещи ты предлагаешь – тошно слушать!

– …дей.

Можно, конечно, затевать конфликты или молча обижаться на тех, кто не обучен принимать чужую слабость и признаваться в собственной, а обучен выживанию в голодно-безработные девяностые (дающему им мнимое право относиться к миллениалам и зумерам с презрительным снисхождением), – но следует ли на самом деле обижаться? Да, новые поколения учатся распознавать свои проблемы, не оглядываясь на гендерную принадлежность. Да, нас называют нытиками, задохликами и вечными подростками. Да, у этих суждений, возможно, имеется аргументированная причина. Но разве наше стремление стать в разы счастливее заслуживает оскорблений? Мы просто хотим жить иначе, чем наши родители. Не лучше и не хуже – всего лишь иначе. И это право свободного выбора нельзя попирать глумлением – зачем вступать в конфронтацию из-за разного миропонимания?

– Незачем, – соглашается Бог.

Однако стоит признать, что многие из нас (даже при настойчивых попытках уйти от детских установок) все равно сталкиваются с токсичными канонами, усвоенными вместе с алфавитом и таблицей умножения: мы частенько ловим себя на мысли, что сочувствие не должно распространяться на человека в зеркале (при отступлении от правила – человеку в зеркале надлежит круглосуточно маяться угрызениями совести за эгоцентризм); что нужно быть сильными (равняться на трудолюбивых прабабушек, которые жили без стиральных машин-пылесосов-микроволновок, в разгар сенокоса рожали детей в открытом поле и отбивались лопатой от волков по пути в школу); что не рекомендуется лить слезы и устраивать истерики в публичных местах (дабы никого не позорить и самим не позориться) – и, как водится, терпеть, терпеть и еще раз терпеть, чтобы стать атаманами! Эти настройки регулярно проникают в нашу жизнь – и не делают ее светлее.

Например – прямо сейчас проникают в мою то ли жизнь, то ли нежизнь, то ли во что-то, находящееся между.

В голове выстреливают вроде бы безвредные вопросы, которые на самом деле приносят огромный вред: достойна ли внимания моя маленькая личная трагедия, если кругом (в соседней квартире, в другой области, в Африке, на Юпитере, локация не очень важна) – целое варево глобальных проблем? Стоит ли обсуждать такую ерунду? Отвлекаться от действительно стержневых задач?

– Могу я немного отдохнуть от варева глобальных проблем и погрузиться в одну маленькую личную трагедию?

«Фшш-фшш-фшш», – щебечут и ластятся насторожившиеся волны. Чайки поют молебен о мудрости, сытости и ясности, разрезают острыми крыльями пропитанный солью воздух. Что от меня требуется? Повесть? Рассказ? Или краткая выжимка о вчерашнем вечере? Вечер вчерашний был не самым веселым (мягко говоря), наполнился слезами и медикаментами (теми, что нашлись в аптечке), был омрачен и добит тремя исходящими (и, подчеркну, неотвеченными) звонками самым насущным и необходимым людям.

– Внимай же, голубушка ненаглядная и горе луковое, – благодушно взывает Бог. – Жажду сообщить, что первый абонент беспробудно спал в неудобном кресле после напряженного рабочего дня. Второй абонент не услышал твой клич, поскольку одновременно мыл целую гору грязной посуды, жарил отвратительные постные котлеты из моркови и варил какао с пенкой. Третий абонент… Нет нужды доказывать, что третий абонент – всего лишь человек, которого давно пора убрать из списка насущных, ибо в его персональном списке, увы и увы, твои имя и фамилия не значатся.

– Вот обязательно скальпелем – да по живому? – вздрагиваю я инстинктивно и еще дальше забредаю в море, распугивая косяк карликовых рыбок, вьющихся у ног. – Слышал хоть что-нибудь о милосердии и сострадании?

– Пронизанный милосердием и состраданием, я помогаю тебе с отсечением зудящих корок, конкретизацией туманных формулировок и проговариванием душащих проблем.

– За корки спасибо, – пытаюсь я увернуться от атаки на конфиденциальность моих непрезентабельных данных. – За формулировки – не спасибо. Я их не люблю, не привечаю, всячески бойкотирую. Точные формулировки к тому же чересчур крепко врезаются в память. Нет-нет да и наткнешься на мины уже использованных выражений. Мне куда проще даются тишина, нейтралитет и, в случае неминуемого конфликта, сглаживание рыхлых вопросов.

– Молчание – не панацея и не анестетик.

– Прессинг – тем более.

– Я тебя не тороплю, – невольно торопит Неторопящий. – И не хочу давить. И не собираюсь прибегать к карательным мерам. И мои карательные меры вдобавок не идут ни в какое сравнение с твоими собственными карательными мерами. Так поведай мне начистоту, без утайки и без обиняков: какие такие думы перекрыли твою волю к жизни?

В воде по грудь, я смотрю на блики, узорчатые ракушки, медуз с наперсток, лазурь, сливки, перламутр, хрусталики не привыкли к такой простоте, к такой красоте – и мечтаю не отвечать, но больше не могу поддаваться гипнозу ленивых волн.

– Во-первых, – величайшими усилиями воли произношу я. – Проблемы со словами. Точнее, с их отсутствием. Я писатель, знаешь? Мое дело – сочинять хорошие тексты. Но последние пару лет все, что у меня получается делать, – это сидеть в своей комнате и, онемев от сводок новостей, глядеть в окно. День за днем. День за днем. День за днем. Я не способна напечатать ни главы, ни абзаца, ни строчки. На столе – закрытый ноутбук. В голове – белый шум, сквозь который пробиваются сигналы извне, шипящие, пилящие, клацающие: записывай, записывай, записывай хоть что-то, иначе ты – не писатель, иначе ты – никто, иначе место тебе – в нигде. Но всякое творчество ушло из меня, как смех над рилсами[3] с домашними животными, как желание встать с кровати и почистить зубы, как необходимость разобрать почту, как обязанность ответить на нескончаемые сообщения в мессенджерах. Всякая литература, за исключением крупных журналистских расследований, которые я боюсь читать (и читаю, читаю, читаю без остановки), перешла в разряд бесполезной шелухи – особенно на фоне реальных событий, которые оказались куда трагичнее и непредсказуемее выдуманных историй.

– Не упрекай себя за то, что имеет собственную волю, – наставляет и утешает Бог. – Слова придут к тебе в нужный час – ни раньше и ни позже. Жди их смиренно, не подгоняй плетью, а после – встречай с благодарностью, как вознаграждение за преданность ремеслу. А во‑вторых?

– Во-вторых, – разгоняюсь я, будто на саночках с горочки. – Мне одиноко. Очень и очень одиноко. Словно я, голодная и неприкаянная, в лесу заблудилась и, оступившись на кочке, увязла по скулы в трясине. Словно я превратилась в истончившийся носок и трагически угодила под неподъемный советский шифоньер, где допетровская пыль кукует с закатившимися пуговицами, высохшими виноградинами и комками кошачьей шерсти. Словно мне выпало играть роль самой невкусной конфеты из новогоднего подарка – непривлекательной «Москвички» или дубового «Рачка» – и отправиться в ссылку за угловой диван. Почему так? Отчего так? Я не знаю и не понимаю. Быть может, потому, что у меня мужчины нормального не было? А был только безжалостный индивид, которого давно пора убрать из списка насущных и чье имя недостойно того, чтобы произносить во всеуслышание?

– Мужчины у нее не было, упаси меня я, – комментирует без запинки Бог. – С каких пор наличие человека у человека является волшебной пилюлей от одиночества и гарантией стопроцентного счастья? Это никакая не гарантия, а всего лишь вероятность! Представь на секунду масштаб семейно-бытовой разобщенности: прорва супружеских пар связаны не любовью, но привычкой, непогашенными кредитами, родительскими обязательствами! Ходят на работу, ездят на дачу, летают в отпуск, затевают ремонт, детей в строгости воспитывают и начисто забывают, что в любых отношениях главное – наличие себя у себя. При таком раскладе все остальные радости жизни, как правило, притягиваются естественным путем. Это общеизвестная формула. Можешь, кстати говоря, записать ее в блокнот – на случай, если однажды позабудешь, но захочешь срочно и дословно вспомнить.

– Карандаш забыла, – ехидничаю я, еле-еле сдерживая подступающие слезы.

– Еще какие причины? – выуживает по крупицам Бог.

– Чувство безысходности, – грубо и изнуренно подвожу я суммарный итог, закусывая зубами удила и не ослабляя жгут всхлипами. – Потеря надежды. Усталость от ожидания новых напастей. Кажется, что с каждой минутой тучи над головой сгущаются. Хотя, казалось бы, куда еще темнее? Взгляни на этот мир: на бескрайние потрясения и катастрофы, на ежечасную неустойчивость и неуверенность в завтрашнем дне. Взгляни. Что, в сущности, у нас, людей, имеется? Какой багаж? Зыбучие пески под ногами? Груз постоянной вины за то, что не предотвратили мрак сегодняшнего дня? Воспоминания о том, как люди были пусть и равнодушны друг к другу, но хотя бы не охвачены всеобъемлющей ненавистью?

– У вас есть…

– Вот, смотри, что есть у меня, – перебиваю я, не дослушав. – У меня есть любящие родители, целые стены, деньги на коммуналку. Как будто бы все имеется. Имеется абсолютно все. Только нет ощущения покоя и защищенности – того, без чего трудно дышать полными легкими. Я не помню себя другой, не помню себя беспечной, но отчетливо вижу предшествующие текущему дню явления: митинги, задержания, сроки, эпидемии, оскудевшая продуктовая корзина, сократившиеся почти до нуля путешествия, войны, рассеивание друзей по материкам и давящая мысль о том, что ты остался один в жерле вулкана. Эти события произошли относительно недавно, буквально в диапазоне нескольких лет – но все же так давно. Они прошлись по реальности мельничным колесом, в крошку стерли всякое «до» и катапультировали в помойку представленные до мелочей мечты о лучезарном, полноценном, вольном будущем.

И я всерьез старалась держаться на плаву в океане обрушившихся на всех нас бед.

Очень старалась.

Веришь мне?

Я даже поставила чайник, достала батончики, уселась ждать новых гостей, которые тоже пытаются выбраться из пропасти с лавой, которым тоже страшно, с которыми мы сумели бы разломать смятение на мелкие кусочки, чтобы каждому стало чуточку легче и теплее, – однако, услышав звонок в дверь, погасила в панике свет, задернула шторы, закрылась на все замочки, задвижки, шпингалетики.

Загрузка...