Глава 2

Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.

Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…

…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.

Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.

Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»

На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:

– Маргитка! Оглохла? Уйми его!

– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!

Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.

– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…

– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…

– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!

– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.

Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая:

– Вы мной играете, я вижу,

Для вас смешна любовь моя…

Илья усмехнулся. Цинка весело взглянула на него, высунула язык. Она, как и все Дашкины дети, была похожа на отца, и иногда Илье даже ругаться хотелось, глядя на эти татарские глаза и толстые губы. Сейчас Дашка снова на сносях, и можно не сомневаться: к концу лета вылезет очередной арапчонок.

Ситцевая занавеска опять дёрнулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.

– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался. – Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или чёрт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне разве этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я счастья такого в своём же доме?!

Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на неё, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась ещё красивее, ещё пуще зеленели неласковые глаза, ещё больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и чёрные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты – казалось, Маргитка до колен укутана в чёрную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать три года ей, пять лет как мужняя, а всё лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьёшь, так и вырывается, так и искрит! Чяёри, девочка… Он её по-другому и назвать не сможет.

– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.

Яшка прикрыл за собой дверь и встал, не проходя в комнату, у порога. Он был мокрый с головы до ног, и под его сапогами тут же образовалась лужа. Дети кинулись к нему со всего дома, один мальчишка, вереща, повис на шее, другой – на спине. Цинка, как старшая, подошла не спеша, не спуская с рук младенца.

– Ну-ка вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:

– Наклонись.

Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как он кряхтит от удовольствия, как из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду, слышал, как та шёпотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?» – и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.

Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка это чувствует, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове зятя, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень всё больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких чёрных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему о Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбить цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издёвка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Чёрт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.

Он знал: дочери с Яшкой живётся хорошо. За все эти годы Илье не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья диву давался, потому что до сих пор думал, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шёлка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:

– Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…

Беременной Дашка ходила постоянно, но была этим вполне довольна, и через пять лет у них с Яшкой было четверо детей. Илья вздыхал про себя: хоть бы Цинка, девочка, походила на мать, так ведь нет… Курчавый, скуластый, узкоглазый бесёнок, обезьянка, мальчишка в платье. Хотя, кто знает, может, с годами переменится.

За окном звонко прочавкали по грязи лошадиные копыта: кто-то галопом подлетел к дому. Илья вспомнил умывавшуюся кошку, поморщился: вот и гостей принесло…

– Будьте здоровы все! – поздоровался, входя, Васька Ставраки, и настроение Ильи испортилось окончательно.

Этого парня, чёрного, худого и подвижного, всегда лохматого, как леший, Илья терпеть не мог. Впрочем, в этом с ним был солидарен весь посёлок. Никто не знал, откуда здесь появился Васька. Любые расспросы были бессмысленны, потому что десяти разным людям Васька давал десять разных ответов. Рыбаки не могли даже точно установить, какой Васька породы. Одни говорили – грек, другие – турок, третьи божились, что парень – цыган, четвёртые уверенно причисляли его к евреям. Васька ни с кем не спорил. Он вполне сносно болтал и по-гречески, и по-персидски, и по-еврейски, а однажды Илья заметил, что он понимает и романэс. Это было в тот вечер, когда они всей семьёй выступали в трактире Лазаря и Илье показалось, что Маргитка чересчур уж ласково слушает Васькины глупости. Он буркнул ей по-цыгански:

– Весь стыд потеряла?

– Отстань, гаджо[6] деньги платит.

– Может, ещё и ляжешь с ним?

– И лягу, если не отвяжешься.

– Кнута захотела?

– Тьфу, надоел…

Илья уже был готов перейти от слов к делу прямо в трактире, но сидящий за столом Васька вдруг фыркнул в стакан, плеснув винными брызгами, быстро отвернулся к окну, и ошарашенный Илья догадался, что тот понял весь его с Маргиткой разговор с начала до конца.

Все знали, что Васька Ставраки был конокрадом, и довольно удачливым. По временам он пропадал из посёлка, мог отсутствовать неделю, месяц, два. Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного чёрта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, весёлый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Ставраки орал во всё горло, расхваливая своих «орловских скакунов». Если ему не верили, обижался почти до слёз, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.

За этим следовал многодневный кутёж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по посёлку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут, оставленный у ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть или сгинет выстиранное бельё вместе с верёвкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все догадывались, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал всё на свете, с оскорблённой физиономией предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не имелось ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлёживался, встряхивался и принимался за старое.

Судя по всему, Ваську настигла очередная полоса безденежья: на нём красовались грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потёртая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущённо потёр их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:

– Спасибо, я мокрый весь.

Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не имелось вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой жёлтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или на худой конец прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чёртова кукла, об этом и не задумалась. Стоит у стены спиной к молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!

– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.

Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…

– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.

– Зачем пришёл, парень? – остывая, спросил Илья.

– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чём не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.

– Чего ему зачесалось?

– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Ещё и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!

– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придём. Ступай.

Васька заржал на весь дом:

– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!

– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Ещё и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?

– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога, и чёрта клянешь, а потом хвать – а он, кнут-то, за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…

– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.

– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.

Из-за занавески послышался приглушённый смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его тёмном от загара и грязи лице уже не было улыбки.

– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.

Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потёк к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же дочь на Настьку похожа… Та тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушёл.

Насквозь прогнивший трактир одноглазого Лазаря на краю посёлка держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счёт старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплёванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуёй столы. На закопчённых стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушёная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, на котором высились ряды оплетённых красноталом бутылей, за ним помещался буфет с посудой и табурет, где восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.

– Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!

– Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…

Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не имелось вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в трактирщика медные пятаки:

– На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!

Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже оказалось мало пользы: почти глухой, обладающий скверным характером, он играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю чаще всего еврейских поминальных песен да изредка невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.

Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, оказалось, что это совсем не то, что в столице. Здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт вечеров в трактире, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался прежде как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, позже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадёт – не заплачет… Может, и неправильно он жил? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала ради Настьки, а потом ради Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки подальше.

Обо всём этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место в заведении Лазаря. Кровать с железными шарами покрывало лоскутное одеяло, на подоконнике валялись ленты и дешёвые мониста, на столе лежали сушёная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.

Чачанка пришла в посёлок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на неё узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринуждённо осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:

– Что, ненаглядный, деньги любишь?

– Кто ж нынче не любит?

– Буду у тебя петь – золоту счёт потеряешь. Принимай!

Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим пустил к себе цыганку: «Заколдовала, чёрт голопятый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голопятый чёрт» с удобством расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.

То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьёй Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик упорно отнекивался. Бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь всё-таки закидывал, но явно получил отказ.

«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»

Да, что-то неудержимо привлекательное было в невысокой и подвижной фигуре тридцатилетней Розы, в её загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой, разговаривать, звонко, по-девичьи, смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого оказалось достаточно, чтобы мужчины посёлка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение её лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы одновременно с грохнувшим выстрелом вылетел огромный, как медведь, чёрный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремнёвым ружьём Лазаря, выскочила полуодетая негодующая Роза. Выпалила она из ружья, конечно, вхолостую, но с того вечера её оставили в покое.

Вскоре Роза раздобыла себе лёгкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь посёлок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась она к полудню, усталая, весёлая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днём уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зёрнах, порой заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам с советами – по признаниям кофарей[7]-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от её высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Её сын с утра до ночи носился по посёлку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от матери, нельзя было выведать ни слова.

Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступлений – оставалась в своей синей широкой юбке и оранжевой блузке и лишь набрасывала на плечи зелёную шаль с кистями. Так Роза была одета и сегодня. Войдя, она подошла к столу, взяла бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.

– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждём? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Лёвка Шторм со своими мальчиками пришёл, так уже по лампам стрелять примеряются!

Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула босой пяткой, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:

– Не держите мине, мама, не вяжите дочку,

Я в окошко утеку тёмною ночкой!

Где гуляет мой фартовый, козырной мальчонка?

Позабыл, злодей-обманщик, за свою девчонку!

Эту песню Роза принесла из Одессы. Но пела она её на цыганский манер и так ловко, словно подслушала не в каком-то воровском притоне, а в кочевом таборе. Шум за столиками не только не утих, но сделался ещё сильнее, когда Роза, ударив в бубен и бросив его через весь трактир опешившему Лазарю, кинулась в пляс между столиками. Гости заорали от восторга; десятки загорелых, грязных, просоленных, покрытых татуировками рук потянулись к Розе, а она, уворачиваясь, грозила пальцем, показывала язык и била без удержу тропаки на заплёванном полу. Её поймал, подкравшись сзади, контрабандист Белаш, взметнул вверх на своих огромных руках, поставил на стол, и рыбаки, повскакав с мест, помчались к этому столу. Лазарь кинул Розе бубен. Она ловко поймала его, заколотила ладонью по гладкому верху и начала отплясывать прямо на столе, под звон содрогающихся бутылок и стаканов.

Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта красавица стерпеть могла, чтобы не на неё, а ещё на кого-то смотрели? Сейчас, как прижаренная, плясать кинется…

Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» – и, вскинув руки, с места, без выходки, понеслась в пляс. И больше Илья не замечал никого и ничего. Он даже сделал шаг вперёд и встал не за спиной Маргитки, а слева от неё, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и отрывисто кричала гитаристам: «Авен[8], авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке:

– Ещё! Ещё! – и они послушно ударяли по струнам.

Лишь один раз Илья упустил ритм: когда из-за спин рыбаков к Маргитке вылетел, дробя пол каблуками, лохматый, скалящий зубы Васька Ставраки. Сейчас он уже не выглядел полуголым босяком: на Ваське были новые шевровые сапоги, тельняшка и широкий кожаный пояс. К облегчению Ильи, Маргитка посмотрела на Ваську, как на пустое место, отвернулась, понеслась по кругу дальше. Из её косы вылетела и завертелась по полу блестящая монетка. Васька нагнулся, подхватил её, деловито попробовал на зуб, сунул в рот и, закинув руку за голову, полетел вслед за Маргиткой. И тут Илья ничего не мог поделать: гости трактира имели право плясать с цыганками. Вслед за Васькой попрыгали в круг и остальные, затопал, как медведь на привязи, Белаш, застучал деревянной ногой в пол дед Ёршик, выскочил из-за стойки, размахивая полотенцем, Лазарь, завертелась, подбоченившись и выставив острые локти, посудомойка Юлька, и весь трактир заходил ходуном. Лёвка Шторм за дальним столиком не утерпел и выстрелил в одну из керосиновых ламп, Лазарь возмущённо заорал, но и выстрел, и крик потонули в диком пьяном гаме и вое ветра за окном.

Буря на море после полуночи стала стихать. Дождь уже не колотил в окна упругими струями, а вяло, чуть слышно, постукивал по стёклам. Гости Лазаря начали расходиться. Те, что были потрезвее, побрели проверять вытащенные на берег шаланды и сети, кто-то, шатаясь, направился домой, кто-то заснул мёртвым сном прямо под столом. К двум часам ночи трактир опустел. На затоптанном полу поблёскивало битое стекло, зевающая Юлька сметала со столов рыбьи скелеты, хлебные крошки и изюмные косточки. У окна спал, уронив на столешницу голову, Белаш. Рядом, у кадушки с солёными перцами, прислонившись к стене и посасывая чубук трубки, сидела Роза. Её губы складывались в сонную улыбку, словно Чачанка вспоминала что-то приятное. Возле стойки Илья ругался с хозяином:

– Ну прибавь хоть рубль, Лазарь, совести у тебя нет! Полночи глотки драли, как грешники в аду, и всё задаром?

– Ничего не задаром. Ничего не прибавлю. – Лазарь был не в духе из-за утраты керосиновой лампы. – Хватит с вас, и так заведение в убытке. Совсем очумели, босяки проклятые, раньше хоть посуду били, а теперь и освещение колотят!

Илья понял, что настаивать бессмысленно, махнул рукой и пошёл к двери.

На небе сквозь тучи продиралась красная луна. Когда Илья вышел на крыльцо, луна как раз вынырнула из облаков, и он сразу увидел Маргитку. Она стояла в нескольких шагах, у коновязи, а перед ней, удерживая в поводу своего сильного и злого вороного жеребца, стоял Васька Ставраки. Илья услышал, что они говорят о чём-то, но ветер относил слова, и понятно было лишь то, что Маргитка злится. Васька, прижав руку к груди, казалось, оправдывался. Увидев подходящего Илью, он умолк на полуслове, прыгнул в седло и улетел в темноту – лишь прошуршала галька под копытами вороного. Маргитка продолжала стоять у коновязи. Илье даже показалось, что она смотрит вслед Ваське.

– Что ему надо? – ровно спросил он.

– Ничего, – пожав плечами, отозвалась Маргитка. Стянула с перекладины ворот свою шаль и быстро зашагала по дороге, вслед за далеко ушедшим Яшкой.

Идти было недалеко. Впереди уже маячил дом с горящим окном, ворота оказались открыты настежь. Слабый свет из окна падал во двор, и первое, что увидел Илья, подойдя к дому, была… висящая на заборе упряжь. С минуту он смотрел на неё, затем недоверчиво взял в руки. Это была та самая упряжь, новая, ещё скрипящая, с медными заклёпками и махрами, которая бесследно пропала три дня назад.

– Да что ж это такое… – пробормотал Илья, растерянно перебирая в пальцах супонь[9].

– Ослеп? Упряжь твоя, – послышался спокойный, чуть насмешливый голос.

Илья, вздрогнув, поднял голову. Маргитка стояла за его спиной. Свет из дома падал на лицо жены. Она усмехалась краем губ, вертела во рту ветку шиповника.

– Откуда она взялась?

– Васька принёс.

– С чего бы это ему приносить? – медленно спросил Илья.

– Я велела.

– Ты? Кто ж ты ему такая, чтобы приказывать?

– А какая тебе разница? – спокойно проговорила Маргитка, выбрасывая шиповник и обходя мужа. – Упряжь-то – вон она. Целая. Пляши, морэ[10], радуйся!

– Стой! – крикнул Илья ей вслед. Маргитка не останавливалась, шла дальше и уже шагнула на ступеньку крыльца. Илья догнал её, схватил за руку, дёрнул к себе. – Стой, тебе говорят! Шалава! Говори, что у тебя с ним, с Васькой? Что?!

Несколько мгновений Маргитка молча, не пытаясь освободиться, смотрела на него – а затем вдруг с силой вырвала руку, и в темноте блеснули её зубы: она расхохоталась.

Одним ударом Илья сбил её на землю. Смех тут же оборвался, Маргитка обхватила голову руками и заголосила на весь посёлок. Илья рывком поднял её; молча, тяжело дыша, ударил ещё раз, другой, третий, снова швырнул на землю, снова ударил. Маргитка уже не кричала, а выла, её красная юбка была вся измазана грязью, руки, тоже по локоть в грязи, закрывали растрепавшуюся голову. Бешено оглядевшись, Илья рванул с забора злополучную супонь… но дверь дома распахнулась, и на двор вылетел Яшка. Он тут же кинулся к лежащей ничком сестре, и Илья невольно опустил руку с супонью. С минуту они с Яшкой молча смотрели друг на друга. Илья не выдержал первый, длинно, сквозь зубы выругался, отшвырнул супонь и отвернулся к забору. Он слышал ворчание Яшки, уговаривающего сестру подняться, всхлипы Маргитки, чавканье по грязи шагов к дому. Наконец хлопнула дверь, всё стихло, и Илья обнаружил, что он с силой сжимает сырые от дождя колья забора и что руки у него дрожат.

Ведь так и знал, что без этого не обойдётся. С самого утра началось – и вот вам, приехали… Он, шатаясь, перешёл двор, остановился у колодца-журавля, неловко потянул верёвку и услышал, как внизу коротко плеснуло, погружаясь в воду, ведро. Вытащив и с трудом (руки ещё дрожали) установив его на влажном срубе, Илья приник к воде, окунул в неё лицо, чуть не захлебнулся, судорожно вдохнув и вылив при этом полведра себе на сапоги. Затем он оттолкнул почти пустое ведро, и чёрная палка журавля со скрипом поднялась, уткнувшись прямо в красную луну. Илья с шумом выдохнул, сел на сочащийся каплями сруб колодца, закрыл глаза.

Господи… Ведь он её так и убить мог. Спасибо, Яшка выскочил. Сопливый мальчишка, щенок, лезет не в своё дело… но при нём рука не поднимается. Тьфу, дурак старый, разошёлся… и из-за чего? Ежу понятно, что ничего у Васьки с Маргиткой не было и быть не могло. Ведь случись такой грех – о нём давным-давно гудел бы весь посёлок. Сам бы Васька и рассказывал на каждом углу, что отбил жену у Ильи Смоляко. А разговоров нет, нет даже шепотка за спиной, так знакомого Илье, нет косых и насмешливых взглядов баб, и их мужья не щёлкают сочувственно языками, а раз так… А раз так, то чего же он с ума сходит? Чего бесится? Разве мало девочка с ним намучилась? Плюнет она когда-нибудь на такую жизнь и уйдёт. И ничего не испугается со своей молодостью и красотой, за которой любой, хвост задравши, побежит. А он, он, Илья Смоляко, с чем останется тогда? С этой растреклятой упряжью? Илья зажмурился. Хрипло, тихо, сквозь зубы позвал:

– Чяёри-и…

– Я здесь, Илья, здесь.

От неожиданности он чуть не упал в колодец. Заплаканная, притихшая Маргитка стояла рядом. Помедлив, Илья молча подвинулся. Маргитка, так же не говоря ни слова, подобрав юбку, уселась на сруб рядом с ним. Вздохнув, вполголоса спросила:

– Ну, доволен теперь?

Он молчал.

– Сто раз тебе говорила – не трогай лицо. Как я теперь с такой сливой под глазом выступать буду? И губу раздуло… В другой раз сразу убивай. В колодец сбросишь, а людям скажешь, что с любовником сбежала.

Илья виновато тронул её за плечо. Ждал, что она отстранится, но Маргитка со вздохом накрыла его руку своей. Минут пять они сидели не разговаривая. В доме Дашка погасила лампу, и на потемневшем дворе отчётливее проявились лунные пятна. А вскоре и луна ушла в тучи, и о том, где находится Маргитка, Илья мог угадать только по шёпоту.

– Ну, скажи ты мне, что с тобой? Сдурел совсем? Ты подумай, чёрт бешеный, на кой мне этот Васька сдался?!

– Не говори ты мне даже про него…

– Нет, буду говорить! А ты слушать будешь! Думаешь, я от тебя так просто откажусь? Думаешь, ты мне дешёво достался? Избавиться от меня хочешь? А вот кукиш тебе с маслом в постный день! Не дождёшься, морэ, не уйду! Кнутом погонишь – не уйду! Да от кого другого я бы это всё терпела, а? От Васьки, что ли, голодранца вшивого?!

– Липнет же он к тебе. Что я, слепой?

– И что с того? Ко мне и допрежь липли, забыл? А выбрала я, на свою голову, тебя, каторжного.

– Зачем ты к нему с упряжью привязалась?

– А что? Упряжь-то новая была, хорошая, слава богу, он её продать не успел. Ты же, Илья, с барышом остался! И она при тебе, и я – без убытку… – Маргитка всё-таки отвела его руки, снова села на сруб, вздохнула. – Знаешь что, Илья? Сегодня – ладно, чёрт с тобой… но больше ты меня не трогай. Хотя бы до осени. А то, не дай бог, опять…

– Что «опять»? – не понял он. Маргитка помолчала. Опустив голову, чуть слышно сказала: – Я же, Илья, снова…

– Д-девочка… – Он наконец понял, глядя, как Маргитка смущённо гладит свой живот. – Маленькая… Отцы мои! Да что ж ты молчала-то? Сколько?!

– Третий месяц…

– Чяёри… Да если б я знал… Я бы тебя ни одним пальцем… Да что ж ты, дура, не говорила-то ничего, а?!

– Ты что, не цыган? – разозлилась Маргитка. – Кто про такое говорит?! Вон Дашка до последнего молчит, пока фартук не встопорщится! И я бы молчала, только боюсь… Боюсь… – Неожиданно она заплакала.

Совсем сбитый с толку, Илья обнял её худенькие плечи, и Маргитка повалилась головой ему на грудь.

– Боюсь я, господи, Илья… Так боюсь… Вдруг и третьего выкину? Что тогда? Ты же меня броси-и-и-ишь…

– Молчи… Как я тебя брошу? Куда я сам тогда денусь?

– Куда-куда… В Москву вернёшься. У тебя там жена законная.

– Дура! – сказал он, отворачиваясь.

Маргитка испуганно умолкла. Но тут же ахнула, всплеснула руками и вскочила:

– Ой! Ой! Илья! А буланый-то? Буланый-то твой так по улице и бродит?! Ты что, не рассёдлывал?!

– Ох… – спохватился он, вставая.

– Ну, вот вам, люди! А потом жалуется – пропадает всё! – Маргитка потянула его за руку. – Идём искать! Вот с таких-то дураков Васька и жив!

Буланого, к счастью, никто не увёл. Он мирно переминался с ноги на ногу у плетня и обжёвывал соседскую черешню. Оттолкнув Илью, Маргитка сама повела жеребца в конюшню, ворча, расседлала, принесла ведро воды. Илья не мешал Маргитке. Незаметно отойдя в пристройку, наполовину заваленную степным, пахнущим полынью сеном, он улыбнулся в темноте и негромко позвал:

– Чяёри!

– Чего тебе? – неохотно отозвалась она.

– Смотри, что нашёл.

Маргитка за стеной, видимо, колебалась, но любопытство взяло верх, и вскоре она уже стояла на пороге сарайчика, недоумённо вглядываясь в темноту.

– Илья, ты где? Что ты нашёл?

Он увлёк её за собой так быстро, что Маргитка не успела даже ахнуть. Повалился вместе с ней в колкое, пахнущее горечью сено, задыхаясь, уронил голову на молодую, тёплую грудь.

– Илья! Да ты что? Илья! Чёрт бешеный, пусти! – Маргитка, хохоча, отбивалась, засыпала его охапками сена. – Пусти! Пусти! Да что ж это такое, бог ты мой… Илья… Ну-у-у… Ох, Илья… Про-кля-тый… ненаглядный мой… Подожди… Подожди, порвёшь… Ох… Ах… Стой… А-а-ай…

…В открытую дверь сарайчика изумлённо глядела луна. За стеной негромко всхрапывали лошади. Буланый не спал и бродил по конюшне, шурша соломой. Луна заходила. Близился рассвет. Илья лежал неподвижно, смотрел на опускающийся красный диск, гладил по волосам Маргитку. Она давно спала, прильнув к нему. Девочка. Его счастье, его радость, последнее, что у него осталось. Она здесь, рядом, она никуда не денется от него. Отчего же так саднит сердце? Отчего он снова думает о том, что давно прошло, чего не вернуть, никогда не исправить, не переделать? Шесть лет минуло, незачем вспоминать… Но разве забудешь, как уходил на рассвете из собственного дома, уходил, не прощаясь с детьми, с Настей? У неё хватило сил отпустить его. Он уходил, стараясь ни о чём не думать, а в мыслях вертелось лишь одно: Балаклава, Маргитка, ждёт ребёнка… Что было с ним, с Ильёй, тогда? Горячка, болезнь, одурь?

В Балаклаве Маргитки он не нашёл. Тамошние цыгане сказали Илье, что семья Яшки с полмесяца назад уехала неизвестно куда. Целый месяц он искал их по всему Крыму, и вот на одном рынке встречный цыган на вопрос Ильи протяжно зевнул и переспросил: «Арапоскирэ? Москватыр?[11] А-а… За окраиной живут, с крымами».

Когда он верхом прилетел на дальнюю окраину города, где жили крымские цыгане-кузнецы, небо уже потемнело и море затянулось алой закатной плёнкой. Старуха цыганка, вся обвешанная монистами, жуя беззубым ртом, показала ему на крохотную глиняную хатку. Через грязноватый, покрытый побелевшим лошадиным навозом дворик тянулась верёвка. На ней полоскались под ветром цветные тряпки, и Илье сразу же бросилась в глаза зелёная шаль с яркими маками. Шаль Маргитки. Значит, здесь… Руки казались чужими, когда Илья торопливо привязывал повод лошади к перекладине забора. Из дома донёсся знакомый хрипловатый голос:

– Яшка, ты? Чего так рано? – и на крыльцо выбежала Маргитка.

Она страшно изменилась за эти полгода вдали от него, ещё больше похудела, осунулась. Чёрный вдовий платок, низко надвинутый на лоб, старил Маргитку на десять лет, лицо потемнело так, что казалось сожжённым. Зелёные глаза, которые полгода не давали ему спать, смотрели тревожно.

Наверное, он тоже изменился, потому что Маргитка, загородившись ладонью от закатного солнца, долго и удивлённо разглядывала Илью, явно не понимая, что за цыгана принесло на двор к ночи. А потом она закрыла глаза. Глухо, едва разжимая губы, проговорила:

– Ты зачем приехал? За ребёнком? Он умер.

Илья молчал, не зная, что ответить. Неприкрытая враждебность Маргитки огорошила его. Это была уже не та девочка-плясунья с тонкими руками, лукавой улыбкой, девочка, которую он любил, к которой рвался ночи напролёт. И как разговаривать с этой женщиной во вдовьем платке, с затравленным взглядом, Илья не знал.

– Не бойся, – наконец произнёс он. – Я насовсем приехал. К тебе. Всё бросил. Всех. Как ты хотела.

Маргитка не отвечала ему. Илья понял – всё. И молча начал отвязывать от забора повод. Маргитка позволила ему это сделать, позволила взяться за луку седла, сесть верхом… и кинулась опрометью с крыльца, раскинув руки.

– Илья!!! – хлестнул его страшный, грудной крик.

Илья едва успел спрыгнуть с коня, поймать Маргитку в охапку, прижать к себе. Она кричала не переставая, голосила что-то бессвязное, заливалась слезами, некрасиво оскалив рот, и Илье приходилось напрягать все силы, чтобы не выпустить её из рук.

– Ну… ну… Ну, девочка, всё… Успокойся, маленькая, прошу… Не уйду я никуда. Теперь совсем с тобой останусь. Уймись, не кричи, люди сбегутся, цыгане…

– Да что мне цыгане… Что мне твои цыгане… – бормотала она, отталкивая его руки и тут же ловя их, чтобы покрыть неловкими поцелуями. – Если бы ты знал, проклятый, как я жила… Полгода, полгода как я жила… Я же… я не ждала тебя… Что у вас случилось? Дашка сказала, что ты с ней, с Настькой, навсегда, а ты… Почему ты здесь?

– Потому что… Всё, чяёри. Всё. Не знаю, как эти полгода прожил. Не могу без тебя.

Скрипнули ворота. Илья поднял голову… и встретился взглядом с ошарашенными глазами Яшки. Тот стоял посреди двора, держа в поводу рыжую кобылу, и с открытым ртом смотрел, как его тесть обнимает его сестру. Кобыла оказалась впряжена в татарскую арбу с огромными колёсами, а на арбе сидела, поджав под себя ноги, Дашка. Некоторое время во дворе было тихо, лишь похрумкивала кобыла. Илья даже не сообразил, что надо бы хоть из приличия отпустить Маргитку. А та, уже заметившая брата, испуганно смотрела на него, и Илья почувствовал, что она дрожит.

Первое слово принадлежало Дашке. Она боком слезла с арбы, оправила юбку и спокойно, словно они расстались час назад, спросила:

– Дадо[12]?

– Да, я, – машинально ответил Илья.

Дашка, глядя невидящими глазами в небо, чуть улыбнулась.

– Знала, что придёшь. – И, полуобернувшись к мужу, сказала: – Яша, пойдём в дом. Я тебе объясню.

Яшка послушно, как телёнок, тронулся за женой, забыв даже поздороваться. Он сделал это полчаса спустя, когда вышел на уже тёмный двор и сдержанно пригласил тестя заходить. Илья уже успел решить, что ни объяснять ничего, ни оправдываться перед мальчишкой он не станет, но Яшка повёл себя так, словно всё случившееся было в порядке вещей. С того дня в его глазах зажглась та недобрая, презрительная искра, которая доводила Илью до бешенства. Тем более что ответить на подобный взгляд ничем было нельзя: Яшка молчал, и Илья понимал, что этим он целиком обязан дочери. Судя по всему, из любви к жене Яшка согласился терпеть тестя. За шесть лет между ними не случилось ни одной ссоры.

В первую ночь они с Маргиткой не спали. Лежали в потёмках, обнявшись, и она, спрятав лицо у Ильи на груди, всё говорила и говорила, и всхлипывала, и снова рассказывала, как жила без него. Илья узнал, как они с Яшкой вдвоём убежали из Москвы, как не было денег, как они мотались по гостиницам и постоялым дворам, понемногу распродавая Маргиткины украшения, как она пыталась гадать, не зная толком, как это делается, как бросила гадание, заметив, что богатые мужчины, которых она хватала за рукав, не слушали её болтовни, а таращились на неё саму. А живот всё рос, Маргитку тошнило день ото дня сильнее и сильнее, вскоре она уже почти не могла есть… И тут им повезло: в Ахтырке Яшка встретился с сэрвами[13]-барышниками, которые знать не знали московских цыган. В тот день Яшка попытался заставить сестру надеть вдовий платок, но она отказалась наотрез. Не помогла ни Яшкина ругань, ни две оплеухи, ни угрозы бросить её, беременную шлюху, одну в трактире подыхать с голоду. Маргитка лишь плакала и отказывалась.

Яшка, конечно, вёл себя правильно. Прийти к цыганам с беременной сестрой было невозможно. Маргитку тут же назвали бы гулящей, с ними обоими перестали бы здороваться, а об общих делах с кофарями тогда не стоило бы и думать. Так было всегда в цыганских таборах. Назвать Маргитку замужней? А что ответить на неизбежные вопросы о том, где её муж и почему она, беременная, кочует не с семьёй мужа, а с братом? Вариант был один: вдова. Но Маргитка всерьёз боялась, что этим накличет на Илью смерть, и, ничего не объясняя, напрочь отказывалась повязать вдовий платок. В конце концов Яшка плюнул, обругал бога, чёрта и Маргиткиных родителей и предложил назвать её собственной женой. К счастью, они, сводные брат и сестра, не были похожи. На это Маргитка с грехом пополам согласилась, и зиму они прожили с сэрвами в Ахтырке.

Яшка понемногу втянулся в лошадиные дела: менял, продавал, ездил с цыганами в табунные степи за полудикими киргизками, перегонял их в Кишинёв и Одессу. Маргитка училась гадать, ходила с цыганками по хуторам. Когда ей остался месяц до родов, Яшка, решив, что теперь-то всё наладилось, уехал за Дашкой в Москву. Через два дня после его отъезда Маргитка, находясь одна дома, подняла тяжёлый таз с бельём. И тут же упала в лужу разлитой воды, среди мокрого тряпья. Боль была такая, что она не могла даже кричать. Лишь утром её нашли цыганки. Маргитка разрешилась до срока мёртвой девочкой.

Через месяц вернулся Яшка с молодой женой. Он пришёл за Маргиткой один, ночью, и на рассвете они уехали из Ахтырки, бросив почти всё нажитое добро. Что смогли взять с собой – унесли, лошадей Яшка продал заранее. Оставаться было нельзя: как теперь, при Дашке, выдавать Маргитку за свою жену?

«Если бы не твоя Дашка – он бы меня убил, наверное», – убеждённо проговорила Маргитка, рассказывая Илье о тех днях. Слушая её, Илья был готов придушить Яшку и в то же время чувствовал к парню невольное уважение. Всё же тогда Яшке только исполнилось шестнадцать, и он остался один, без денег, без привычного заработка, без родных, с беременной невесть от кого сестрой на руках. Слава богу, помогли полученные в своё время навыки на Конной площади в Москве… Они втроём уехали в Харьков, и там Маргитке всё же пришлось надеть вдовий платок. Она, больная, измученная преждевременными родами, оставшаяся без ребёнка, не могла протестовать. Такой её и нашёл Илья.

Утром собрались за столом уже вчетвером, и Яшка спокойно сказал, что теперь и отсюда надо уезжать. Илья был согласен: не выдавать же, в самом деле, Маргитку и дальше за вдову… Договорились ехать в Симферополь: Илья слышал, что там неплохая конная ярмарка.

Теперь, конечно, переезжать было легче. Яшка без слов передал первый голос в семье тестю: всё же Илья один взрослый среди этого молодняка, из которого старшей, Маргитке, всего восемнадцать лет. Кофарем Илья был в сто раз лучшим, чем Яшка. Илья знал кочевье, кроме того, у него имелись деньги. И когда семья, приехав в Симферополь, остановилась в посёлке крымских цыган, Илья подумал, что все несчастья закончились.

Зря надеялся. Всё только тогда и началось. Если раньше в Маргитке сидело, по выражению Митро, «сорок чертей», то теперь эти черти явно переженились и наделали детей: не меньше сотни. За прошедшие полгода Маргитка похудела, потемнела, осунулась, но почему-то стала от того ещё красивее. В зелёных глазах появилась незнакомая Илье бесшабашная, шальная искра. Во всей фигуре Маргитки, в походке, во взгляде, в повороте головы теперь постоянно сквозило что-то такое, что заставляло мужчин бросать свои дела, останавливаться посреди дороги, оборачиваться вслед идущей девчонке и провожать её глазами. И ведь даже цыгане не могли удержаться! Даже цыгане, хорошо знавшие, что смотреть так на чужих жен нельзя, что подобные взгляды нужно оставлять для шалав! А эта проклятая девка, казалось, не понимала ничего. И ходила без платка по цыганской деревне, разбросав по плечам косы, под негодующими взглядами женщин. И, не стесняясь, просила закурить у мужчин. И на праздниках плясала дольше всех и смеялась громче всех, и цыгане останавливались посреди пляски, чтобы посмотреть на её бесстыдную улыбку и послушать звонкий, зазывный смех. Илья знал крымских цыган, понимал, что добром это не кончится. Несколько раз он пробовал поговорить с женой по-хорошему – Маргитка только смеялась и пожимала плечами. Илья пытался объяснить, что здесь – не Москва, где Маргитка была хоровой плясуньей, где цыганки носили платья, шляпы и туфли на каблуках. Здесь – посёлок, тот же табор, все друг у друга на виду. Крымские цыгане не потерпят у себя потаскуху… Но тут Маргитка взрывалась:

– Это я потаскуха?! Я шлюха?! А ты меня ловил? Мужиков с меня снимал?! Отвяжись, сам кобель переулошный!

Она кричала сердитые слова, смотрела в лицо Илье своими зелёными глазищами, улыбалась, блестя зубами, и он видел – Маргитка ни капли его не боится. И тем обиднее было замечать, что стоило сопляку Яшке не только сказать одно слово, но просто задержать взгляд на сестре чуть дольше, и она тут же стихала и сжималась, как тронутый соломинкой жучок. Яшки она боялась смертельно, но тот никогда не вмешивался в их ссоры с Ильёй. И лишь однажды вечером, когда Маргитка явилась домой чуть не ползком, с разбитым в кровь лицом, в изодранной одежде, у Яшки вырвалось:

– Доигралась, курва?!

Маргитка не спорила. Размазывая по подбородку и щеке бегущую изо рта кровь, она рассказала, что её избили цыганки. «Чтоб мужиков не приваживала». Слава богу, ей удалось спасти косы, которые крымки хотели отрезать. Каким-то чудом Маргитка вырвалась и убежала, но Илье было понятно: теперь и отсюда придётся убираться.

Из Симферополя они поехали в Кишинёв. Илья решил больше не рисковать и не селиться вместе с таборными и поэтому, оказавшись в городе, сразу отправился искать ресторан, где пели цыгане. Таких в Кишинёве было полным-полно. В том, что семью московских артистов примут на работу не раздумывая, Илья не сомневался, и уже на другой день он и Яшка стояли с гитарами, Дашка пела, а Маргитка отплясывала на паркете под аплодисменты зала. Вроде бы чего ещё желать? И в самом деле, Маргитка как будто повеселела, снова стала заказывать себе наряды у модисток, укладывать причёски, посмеивалась над беременной Дашкой, шальной ведьмин блеск в её глазах улёгся. Илья вздохнул спокойнее. Но однажды во время пляски Маргитка вдруг замерла посреди паркета на цыпочках, с поднятыми руками, и Илья впервые увидел на её лице жалобное, растерянное выражение. Через мгновение она лежала в обмороке на полу. Через десять минут Илья, стиснув голову руками, сидел у двери маленькой «актёрской», откуда доносились сдавленные стоны и причитания женщин. Через час оттуда, держась за стену, вышла бледная Дашка.

– Она жива? – хрипло спросил он.

– Не бойся, с ней всё хорошо, – Дашка пошарила руками в воздухе и села рядом с отцом. – Ребёнка вот больше нет…

– Я… Я знал, что так будет. Понимаешь – знал… – с трудом выговорил он, сам не замечая, что ищет руку дочери. – Это… это судьба, наверное. Второй уже…

– Ну-у… – Дашка дала ему руку, тронула за плечо. – Ничего, дадо. Она молодая. Всякое бывает. Не думай плохого, у вас ещё полон дом детей народится.

Илья молчал. Чувствовал, как Дашка гладит его сведённый судорогой кулак, понимал, что надо бы отстраниться, не годится распускать себя перед дочерью, и так чудо чудное, что она его до сих пор уважает… но шевелиться не было сил. Он не смог сказать ни слова даже тогда, когда Дашка на миг обняла его за плечи, встала и ушла к Маргитке.

Оправилась Маргитка быстро. Через неделю она снова плясала в ресторане, ещё бешенее, чем раньше. Кишинёвские господа сходили с ума, на чудо-цыганку съезжались чуть ли не поездами, деньги, цветы, украшения лились рекой. И Илья видел: черти, притихшие было в девочке, ожили снова. И мог бы догадаться, старый дурак, что вот-вот грянет новая беда. Не додумался даже сообразить, что в ресторанном ансамбле других женщин, кроме Дашки и Маргитки, нет. А когда Дашкин живот уже нельзя было скрыть, осталась одна Маргитка.

Молдавские цыгане оказались совсем не такими, как московские. Это были лаутары-скрипачи, пели они плохо и мало, плясать не умели вовсе. Под их скрипки в ресторане пили, ели и разговаривали, обращая на музыкантов внимания не больше, чем на дождь за окном. Только когда старик Тодор поднимал смычок, гости отвлекались от своих тарелок. Играл старик и в самом деле хорошо, с ним работали двое сыновей-скрипачей, зять-цимбалист и старший внук с бубном. Внуку этому было лет тринадцать, отцу мальчишки едва сравнялось тридцать, и Маргитка в считаные дни заморочила голову обоим. Яшка, кажется, догадывался об этом, но молчал. Дашка, разумеется, тоже знала, но не решалась говорить о таких вещах с отцом. А Илья и не знал, и не догадывался, пока в один из вечеров к нему в дом не вошёл мрачный как туча старый Тодор. На приглашение Ильи сесть за стол старик не ответил. Глядя себе под ноги, глухо сказал:

– Морэ, я уже спрашивать боюсь, цыган ты или нет.

– В чём дело? – растерялся Илья. – В моём роду гаджэн[14] не было.

– Значит, ты из своего рода выродок.

Илья вспыхнул, но из уважения к возрасту старика промолчал. Откашлявшись, Тодор продолжал:

– Может быть, ты слепой? У русских цыган не принято жён в узде держать? Привяжи свою жену, морэ, скоро она тебя опозорит. А я свою семью позорить не дам. У моего Стэво жена, семь детей, у старшего свадьба скоро. А твоя Маргитка перед ними подолом трясёт. Какой ты цыган, если я тебе должен это говорить?

Илья не испугался. Бояться было нечего, Тодор не привёл с собой мужчин, он явно не хотел драки. Но такого стыда Илья не испытывал уже давно. Краем глаза он взглянул на Маргитку. Та стояла у стола, сжимая в руках оплетённую бутыль красного вина. Ресницы её были опущены, но углы губ странно кривились, не то в усмешке, не то в презрительной гримасе. Яшка стоял, отвернувшись к стене. Дашка застыла у печи. Илья заметил, как дочь тронула Маргитку за запястье, но та резко вырвала руку.

Всё же надо было что-то делать. Поднять глаза Илья так и не сумел и медленно, раздельно проговорил:

– Не беспокойся, Тодор. Завтра мы уедем.

Старик вышел не прощаясь. Хлопнула дверь. Тишина.

– Су-ука… – горестно протянул Яшка, и Илья даже подумал, что парень сейчас ударит сестру. Но тот сумел удержаться и быстро, грохоча сапогами, вышел из дома. Маргитка продолжала стоять у стола. Лицо её было неподвижным, лишь по-прежнему кривились углы рта.

– Допрыгалась? – спросил Илья. Маргитка взглянула на него, но ответить не успела: Илья ударил её по лицу. Она упала, тут же вскочила, как отброшенная пинком кошка. Кулаком вытерла кровь с разбитой губы, коротко и зло усмехнулась. Не будь этой усмешки, может, Илья сдержался бы. А так опомнился лишь тогда, когда Дашка с криком повисла у него на руках:

– Дадо, хватит, ты убьёшь её!!!

До утра Илья просидел в конюшне. Курил трубку, не думая о том, что искра может поджечь сухое сено, слушал лошадиное всхрапывание из темноты. Ворота конюшни были открыты, и он видел дом с горящими окнами: там складывали вещи.

Как всегда в минуты боли, он думал о Насте. Не жалел ни о чём, не мучился, не каялся – всё равно ничего вернуть уже нельзя было. Но вырезать из памяти семнадцать лет жизни тоже никак не получалось, да и с кем ещё, кроме Настьки, он мог говорить о чём угодно? Прикрывая глаза, Илья словно видел её наяву: по-молодому стройную, в знакомом чёрном платье, с гладким узлом волос.

«Ну, вот, Настька… Видишь, что делается?..»

«Вижу».

«Откуда я знаю, что с ней делать?! Как с цепи сорвалась! И ведь душу положу, что ничего у неё с теми лаутарами не было!»

«Конечно, не было».

«А какого тогда чёрта? Что ей опять не так? Ресторан, деньги… плясала… – опять не слава богу!»

«Молодая ещё. Перебесится».

«Что-то ты не бесилась… Помнишь, как в таборе с тобой жили?»

«Ну, вспомнил… Я тебя любила».

«А она что же… нет?»

«Не знаю, ваши дела. Но от меня-то ты в своё время не отказывался. Меня беременную не бросал».

«Откуда я знал, что она беременная? Что теперь – всю жизнь мне глаза колоть будешь? Сказала бы лучше, что делать!»

Илья уронил трубку, искры заскакали по штанам, он, чертыхаясь, поспешил затушить их пальцами. Криво усмехнулся, подумав: вот и с ума сходить начинает. Мало того что с Настькой разговаривает, которая сейчас за тыщу вёрст отсюда в Москве романсы поёт… так ещё и о чём разговаривает! О том, как с молодой женой жизнь налаживать! Тьфу… Сказать кому – со стыда сдохнешь. Но на душе почему-то стало легче, и Илья, всё ещё посмеиваясь над собой, спрятал выбитую трубку за голенище, лёг, закинул руки за голову, ещё раз представил себе Настю – на этот раз совсем молодую, с косами до колен, – улыбнулся и заснул.

Утром они покинули Кишинёв. Уехали, как таборные, на бричке с крытым верхом, с привязанными сзади лошадьми. Когда по сторонам большака замелькала рыжая степь, Яшка решился открыть рот:

– Куда поедем, отец?

– В Одессу.

Сейчас Илья уже не помнил, кто из цыган в Одессе рассказал ему про рыбачий посёлок на берегу моря и про то, что там продаётся дом. Но они пришли туда, и дом действительно продавался, и во дворе дома были конюшня и колодец-журавль, и Яшка явно дал понять, что он теперь шагу отсюда не сделает. Илья не спорил. Он твёрдо решил, что не повезёт больше Маргитку к цыганам ни под каким видом, а в этом посёлке цыган не было. Лишь год спустя пришла Чачанка с сыном, у которых тоже имелось что-то за душой. Вопросов они друг другу не задавали и стали понемножку жить вместе с другим разноплемённым сбродом, наводнявшим посёлок. Илья и Яшка торговали лошадьми, иногда развлекали народ в трактире Лазаря, Дашка исправно рожала каждый год, и Илья уже начал думать, что жизнь налаживается.

Ни о Насте, ни о детях он ничего не знал. Да и от кого было узнавать? Даже Варька, сестра, единственная родня на свете, ни разу за эти годы не приехала к ним в гости. Илья пытался убедить себя в том, что Варька просто не знает, где он, но уговоры эти помогали мало. Он не судил сестру: ведь Варька, бездетная вдова, всю жизнь прожила при его семье, поднимала вместе с Настей детей, любила их. И, наверное, не смогла, не сумела теперь, как прежде, принять сторону своего непутёвого брата. Илья не судил её… но душа болела. Он никогда не сомневался, что Варька будет с ним, что бы ни случилось. Оказывается – нет… Значит, и сестра осталась там, в прошлом, в отрезанном куске жизни, с которой было покончено навсегда. Окончательно Илья понял это, когда Яшка, встретивший на одесском базаре цыган из Москвы и узнавший от них кучу новостей, рассказал о свадьбах Гришки и Петьки, старших сыновей Ильи. Со дня Петькиной свадьбы уже прошло больше года… Услышав эту новость, Илья под первым же предлогом ушёл из дома, не заметив тревожного взгляда Маргитки, и до утра просидел на песке возле моря, глядя на дрожащие в темноте звёзды. Что толку врать самому себе – он скучал по своим мальчишкам. Не было дня, чтобы не вспомнились эти смуглые черноглазые рожицы, не было дня, чтобы не подумалось: что они делают сейчас, как живут, чем занимаются? Все, строем, пошли в хор или хоть один орёт с кнутом в руках на Конной и лазит у лошадей под животами, как он сам в молодые годы? Младшие, кажется, любили это дело, Илья брал их с собой на рынок чуть не с пелёнок, надеялся, что хотя бы из Петьки с Илюшкой выйдет что-то, похожее на него самого… Ничего теперь не выйдет, с горечью говорил он себе, бросая в море плоские камешки, беззвучно уходящие в чёрную воду. Мужиками стали – без него, женились – без него, и бог знает, что они думают о нём, об отце, который не появился даже для того, чтобы благословить их образом перед свадьбой. Кто виноват? Никто…

В полуоткрытую дверь конюшни осторожно вполз рассветный луч. Луна погасла, растаяв в дымке ранних облаков. Маргитка что-то пробормотала во сне, повернулась, раскинув по сену голые руки. Илья придвинулся, потянул жену на себя, погладил. Вспомнив о том, что она сказала, осторожно положил ладонь на её живот. Снова, значит… Четыре года не несла, он уже места себе не находил, думал, что причина в нём, что старый стал…

– Пошёл вон… – проворчала Маргитка, не открывая глаз. Сбросила руку Ильи, перевернулась на живот и заснула снова.

Илья вздохнул, поднялся, стряхнул с головы сено и отправился к лошадям.

Загрузка...