Льет дождь. Я вижу сон: я взят
Обратно в ад, где все в комплоте,
И женщин в детстве мучат тети,
А в браке дети теребят.
Льет дождь, мне снится: из ребят
Я взят в науку к исполину,
И сплю под шум, месящий глину,
Как только в раннем детстве спят.
Саша долго не знала, как, собственно, появилась на свет. Мнения людей, чьи имена записаны в ее метрике с гербами, серпами, колосьями и молотом над всем этим буйством, категорически не совпадали.
Изредка навещая дочку, папа c увлечением рассказывал:
– Когда я захотел, чтобы у меня была девочка, я пошел в магазин. Специальный. Где детей продают.
Саша жаждала попасть в этот восхитительный магазин, она требовала пойти туда скорее, чтобы купить себе настоящего ребеночка вместо надоевшей пластмассовой куклы.
Папа уклончиво объяснял, что в магазин этот пускают только взрослых, у кого есть паспорта и кто сам заработал деньги на приобретение и прокорм младенца.
Саша с сожалением понимала, что ничего не поделаешь, придется долго ждать. Папа достоверно излагал свою увлекательную версию:
– Так вот. Большой магазин. Пришел я в него. Там полно разных крохотных девочек… Я выбирал, выбирал, ни одна не понравилась.
– Один выбирал? Без никого? – допытывалась дочка.
– Совершенно один. Ведь я себе хотел доченьку. С зелеными глазками. Капризненькую. Сладенькую.
– А дальше? Дальше? – подгоняла Саша.
– Продавщица сжалилась, – улыбался отец, – и принесла самую лучшую девочку. Она в витрине в колыбельке спала. Именно такая, какую я искал. Кудрявенькая. Глазки открыла зелененькие и говорит: «Папа». Я сразу сказал: «Вот эта девочка – моя. Я ее покупаю». Мне цену называют, я смотрю, а у меня точно столько денежек в бумажнике и лежит. На пеленочки уже и не хватило. Я тебя в носовой платок завернул и домой понес.
– Так это я?
– А кто же?
– А мама где была?
– Мама? – спотыкался отец. – Ах да, мама… Она в гастроном ходила тогда. За продуктами. И не видела, как я тебя принес.
– А когда увидела, обрадовалась?
– Что? Ну да… Да, да, конечно. Обрадовалась. Все обрадовались. И дедушка Иосиф, и бабушка Бетя, и тети все обрадовались. Вот, говорят, какую ты девочку купил красивую! Где только нашел!
Диалога с мамой не получалось. Саша и видела-то ее всего несколько раз в жизни. Вдыхала чужой запах. Запах ее волос и тела. Запах одежды. Чужой, чужой, чужой. Саша не хотела его вдыхать в себя и отворачивалась, думая, что именно так пахнет предательство, и равнодушие, и нелюбовь к купленной без ведома матери девочке.
Красивая русская женщина с широкими скулами, зелеными глазами и толстой косой, уложенной на голове венком. Она рассказывала невероятные вещи и хотела, чтоб Саша поверила ее рассказу:
– Ты родилась двадцатого числа в восемь вечера. Акушерка удивлялась: двадцатого, в двадцать ноль-ноль.
– Ну и что? – скучала Саша.
– Нет, ничего, просто забавно, доченька. Совпадение, конечно. Нас в родовой палате было двое: я и еще одна женщина. Холодно было. Пол и стены кафельные. Пол серый и стены серые. Акушерка отошла, а женщина родила, и ее ребеночек упал из нее прямо на этот кафельный пол.
– Как это: из нее? – ужасалась девочка чудовищной небылице. – Как это: упал? Что же она не берегла своего ребенка?
– Да как в этот момент… – пыталась объяснить мать, а потом спохватывалась: – Я сдерживалась из последнего, не рожала, пока акушерка не пришла. Чтоб ты у меня родилась красивая, здоровая… Чтоб у тебя все было хорошо.
– А папа мой где был? – добивалась Саша правды.
– Я не знаю. Дома, наверное. Дома ждал. Ты родилась хорошенькая, кудрявенькая. И все время кричала, кричала. Я так уставала! Бабушка Берта твоя в соседней комнате со своей астмой все кашляет, кашляет ночами. Или ты кричишь. Я жила, как в тумане. Ни одной ночи не спала.
– А любила ты меня? – задавала дочь самый главный вопрос человеческой жизни.
– Что я тогда понимала? До любви ли было, когда ни минуты покоя…
Саша рано, очень рано поняла, что при рождении попала в странный, чужой мир без любви, основанный на претерпевании жизни. В мир, где моментом не наслаждаются, а стремятся скорей пробежать его, крепко зажмурив глаза, чтобы не видеть ни серого кафеля вокруг, ни серых домов, ни серых кустов, ни кудрявенькой девочки, чья головка все поднимается в кроватке, и маячит в серенькой зыбкости ночи, и не дает покоя.
И еще она была «половинкой». Так называли детей нечистых кровей, таких человеческих дворняг, родившихся от представителей сильных пород, веками живших бок о бок во взаимном отторжении и притяжении. Дворняги – они живучие. Они самой природой приготовлены к испытаниям. Их можно и в ребра ткнуть ногой в сапоге, и обозвать по-всякому, они простят и поймут. И будут дарить любовь в ответ на тычки, догадываясь, что всё не со зла, и жалея обидчика.
Отец – еврей, мать – русская. Сколько раз в жизни придется ей повторять эту формулу своей крови! И сколько раз ощущать свою чужеродность и с той, и с другой стороны. Почему-то несчастные половинки обладали чем-то бо€льшим, чем чистокровные представители той или другой нации.
Им удавалось жалеть и тех, и других.
Саша бросалась заступаться за евреев, если в русской компании заводили неприятные разговоры об их ловкости, пронырливости и скупости. Она немедленно называла себя еврейкой и стыдила собравшихся, доказывая, сколько всего хорошего принесли человечеству евреи, и сокрушаясь о том, какой дорогой ценой заплатил ее бедный народ за необъяснимую ненависть к себе.
Среди евреев она, естественно, заявляла о своей русскости. Хотя фамилию она носила отцовскую, говорящую, стало быть, о древних и совсем не славянских корнях. Но как-то, в самом начале студенчества, когда ребята с ее курса собрались на Пасху в синагогу, ее с собой не взяли.
– Ты не наша, ты – половинка. И вообще: по отцу не считается, на Земле обетованной считается по матери, – так ей было отказано.
Значит, нечего было и лезть к Богом избранному народу со своей некошерной кровью.
Им и без нее было тошно.
В еврейских компаниях только и говорили об антисемитизме и необходимости отъезда из этой подлой страны любой ценой. Саша была поражена, когда в гостях у очень добрых к ней людей услышала от приятнейшей и умнейшей учительницы русского языка и литературы жесткий вывод:
– Сколько лет работаю на ниве просвещения и наконец поняла одно: русских вообще не надо ничему учить! Напрасный труд. Все равно сопьются или как-то иначе испохабят собственную жизнь.
– Да как же вы можете! – возмутилась тогда Саша. – Вас именно русский язык и кормит! Вас и ваших детей.
И тут же попала туда, откуда не возвращаются: в разряд антисемитов.
Да, в восьмидесятые годы отношения народов зашли, можно сказать, в тупик.
Что же было делать со всем этим?
Только продолжать защищать обе стороны. Только надеяться на будущее просветление. Только учить собственных детей всегда вступаться за слабых и никогда не быть на стороне гонителей.
Дух мщения, презрение к ближнему – это были грехи, противные любви.
Разве могут позволить себе великие народы презирать других?
Увы, позволяли.
Ибо часто попросту не ведали, что творят.
Говорят, если что-то постоянно снится, это какой-то знак.
В пять лет ей приснился мальчик. Он был высокий и тонкий. Со светлыми волосами и ясным лицом. Он знал, что ее надо от чего-то защитить. И сказал: «Ничего не бойся, я спасу тебя». Она так поверила ему, что расслабилась и погрузилась в сон, как в реальность, и стала там жить совсем по-настоящему. Но недолго. Потому что грубый голос воспитательницы прокричал: «Подъем!»
Саша открыла глаза – мальчика рядом уже не было. Виталик с соседней кровати показывал ей язык. Наверное, уже давно, потому что лицо его совсем окаменело и язык свешивался, как у усталой собаки. Она накрыла голову подушкой, чтобы опять увидеть своего мальчика из сна, только он исчез насовсем. Во сне остался. Воспитательница, видя, что дети никак не очухаются от послеобеденного «тихого часа», принялась бодро подпугивать:
– А вот кто сейчас последний встанет, того не возьмем на прогулку!
Раньше Саша всегда верила этой угрозе и тут же вскакивала, чтобы быть первой, а брали все равно всех. Последним даже было лучше: им не приходилось одеваться самим, их одевала воспитательница или няня, и надо было только ноги переставлять, когда чулки натягивают или рейтузы, и руки поднимать, чтобы легче было в рукава засунуть. Саша давно заметила, что последних вообще больше любят, чем первых: первым никогда не помогают – и сами справятся; первых никогда не пожалеют – им и так хорошо, они сами все могут. Если у первых что-то не получается, их укоряют с удивлением: «Как же это! Что же ты подводишь!» А последним всегда бросаются на помощь: «Что, опять носочек потеряла? Ах ты, Маша-растеряша!» Или: «Ну что, не получается у тебя? Дай-ка я тебе помогу! Вот умница какая. И все мы можем, оказывается!»
Никто не понимал, что первыми часто становятся не от силы, а от слабости, от страха. От страха сказать: «Не хочу! Не буду я этого делать! Мне не хочется! Мне не интересно!» От слабости перед чужой волей, которой нет сил противостоять и легче подчиниться и сделать все, как от тебя требуют, чтобы отвязались, оставили в покое.
Воспитательница подошла и отдернула подушку, а Виталька тут же наябедничал: «Она давно не спит, я видел».
Все были уже одеты и шли на полдник.
Ее в этот раз не взяли гулять со всеми. За бунт. Вот если бы она просто не проснулась вовремя или не успела одеться…
Ну и пусть.
Саше было хорошо в тишине. Няня в спальне застилала кроватки и пела песню про пограничников, а она сидела и рисовала зеленые елки с коричневыми стволами. Их было легко рисовать и думать о своем.
Девочка знала про себя, что внутри она совсем взрослая и грустная. Она старалась хотя бы снаружи быть маленькой, чтобы настоящие взрослые жалели и защищали ее, как всех маленьких. Ей очень не хватало отца и матери, которые были у всех детей вокруг. Родители ее поссорились (тогда она еще не знала слова «развелись»), а ее отдали тете. У тети умерла своя маленькая дочка, ей было много лет, другую она родить бы уже не смогла, но сумела уговорить глупых Сашиных родителей, которым из-за избытка шальных сил было не до их чудесной девочки, отдать ребенка ей, чтобы рос в покое, тишине, не зная раздоров.
Тетя много работала, чтобы у девочки было все: и шубка, и платьица, и книжечки, и пианино. Поэтому девочке приходилось пережидать время тетиной работы в детском саду. Но, оставаясь вместе, они, две сильные женщины – маленькая и старая, – изливали друг на друга всю накопившуюся за день любовь. Тетя мыла Сашины ножки и целовала каждый пальчик, поднимала к малышке свое нежное морщинистое лицо с выплаканными голубыми глазами и шептала:
– Доченька моя, сердечко мое!
Саша гладила ее большую голову, мягкие теплые волосы и отвечала:
– Миленькая моя Танюсенька.
Девочка уже почти не помнила мать, и тетя была ей самым дорогим человеком на свете, но внутренняя тайная взрослость мешала ей называть единственного на всем белом свете любящего человека мамой. Она осознавала, что мать бывает только одна, какая ни есть, и не могла что-то переступить внутри себя, что-то предать в себе и сказать «мама» своей любимой Танюсеньке. Это причиняло ей боль, она чувствовала себя виноватой.
Тетя никогда не ругала Сашеньку, называла ее умницей и золотой головкой, любя и уважая ребенка просто за то, что он чудом достался ей. Поэтому и Саша привыкла себя уважать. По-настоящему, по-взрослому, всерьез. Она держала слово, если что-то обещала, старалась все делать правильно и честно. Но иногда… Иногда ей хотелось идти между родителями, держать за одну руку маму, а за другую папу, идти и виснуть на их руках, идти и противно канючить: «На ру-у-учки! На ру-у-учки!»
Как же ей хотелось быть папа-маминой дочкой по-настоящему, взаправдашней маленькой девочкой, надежно защищенной от глухого одиночества. Она мечтала перестать размышлять, что же она сделала не так, почему у всех есть такое счастье, а у нее нет. Она иногда боялась жить дальше, боялась, что ей одной не хватит сил, а ведь ей еще надо помогать своей жизнью тете. И тогда во сне приходил кто-то добрый, брал ее за руку и говорил: «Не бойся». И Саша верила, что когда-нибудь ее одиночество кончится.
В детстве очень много тайн. Они касаются не окружающего мира, с которым ребенок плохо знаком и знание которого придет со временем, постепенно. Есть тайны, относящиеся к собственной жизни, к самому своему существу. Если в них не разобраться, они будут заставлять страдать и преследовать всю жизнь.
Было у Саши одно повторяющееся мучение, происходившее почти перед каждым пробуждением. Она ощущала, что вот-вот проснется, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Не могла открыть глаза и понимала: еще миг – она не сможет и вздохнуть. Тут, в этот крохотный промежуток между сном и явью, перед ней вставал выбор: не сопротивляться окаменению, не пытаться вдохнуть и пошевелиться или, преодолевая себя, стараться вдохнуть. В первом случае – Саша это точно знала, будто кто-то ей раньше объяснил, – она ушла бы в другой мир, а здесь, в этом мире, о ней думали бы, что она умерла. Тот мир являл собой покой. Там было не страшно, но привольно и хорошо. Однако она почему-то всегда выбирала второе.
Не инстинктивно, как сейчас бы сказала, а осознанно выбирала она жизнь здесь. Только чтобы остаться, необходимы были страшные, чудовищные волевые усилия. Она должна была заставить себя вдохнуть, попытаться позвать на помощь – закричать. На самом деле кричать не получалось никогда, но как только удавалось выдавить из себя хотя бы стон, тут же открывались глаза, а потом получалось и пошевелиться. Каждый раз после этого возникало торжественное чувство преодоления. Она хвалила себя, вдыхала и выдыхала с наслаждением, а потом пугалась, что кошмар опять повторится… И это возвращалось и возвращалось, много утр, много лет.
И еще. Саше часто виделась темная, душная пещера. По ней можно только ползти. Головы не поднять, не вздохнуть полной грудью, назад не повернешь. Продираешься только вперед с панической мыслью: а что, если это никогда не кончится? Эти сновидения навязчиво повторялись и привели к тому, что в реальности она не могла без ужаса находиться в тесном, замкнутом пространстве, особенно там, где надо наклонять голову.
Сколько Саша себя помнила, столько и были с ней ее тайны. И все время она знала, что муки эти прекратятся, как только она поймет или вспомнит что-то очень важное.
Однажды летом, на детсадовской даче, когда все играли кто во что хотел, Саша с подружкой маялись, не зная, чем заняться, и оказались на веранде для сна у стола воспитательницы. На столе стоял маленкий флакончик с бледно-зелеными духами. Подружки отвинтили белую незамысловатую крышечку из пластмассы и понюхали: резко пахло ландышем.
– Вкусный запах, – сказала Саша, прикрыв от наслаждения глаза. Она немедленно представила себя сказочной принцессой в воздушном наряде среди цветов и музыки.
Однако в подружкиной голове эпитет «вкусный» пробудил не соответствующие назначению духов ассоциации.
– Давай попробуем, – восторженным шепотом предложила она.
Не успела Саша согласиться или отказаться, как любительница острых ощущений влила себе в рот полфлакончика (духи вылились удивительно легко) и молниеносно протянула оставшееся, мол, пробуй теперь ты. Саша из солидарности, но не без опаски, поэтому не таким широким жестом, а скупо и осторожно, капнула себе на язык чуточку такой приятной для обоняния, но оказавшейся противной на вкус жидкости. Подержала во рту. Посмотрела на подружку. Та с настойчивым требовательным ожиданием смотрела: «Что же ты, давай, делай, как я».
Пришлось глотнуть.
Теперь можно было не притворяться. Глядя друг на друга, девочки одновременно произнесли:
– Гадость!
И тут же убежали с веранды, забыв закрыть злополучный флакончик.
После обеда воспитательница приказала всем построиться и с тяжелой злобой потребовала признаться, кто брал духи с ее стола.
Подружки признались одновременно. Они знали, что чужое брать нельзя, и сейчас не понимали, что это на них нашло тогда. Им было очень стыдно. Девочки тягучими голосами просили прощения и обещали, что больше никогда не будут.
– Мы только попробовали, – с горючими слезами в голосе начала признаваться подружка.
– Глотнули, – не отставала от нее в стыдных признаниях Саша.
– Ах, вы даже глотнули? – переспросила воспитательница каким-то глубоким, торжественным, царским голосом. Так скорее всего вещала страшная Снежная королева. – Знайте же: кто проглотит хоть каплю духов, тот к вечеру умрет!
Довольная своей гениальной педагогической находкой и всем своим существом чувствуя, что монолог удался, воспитательница больше никак не наказала застывших от ужаса грешниц и повела всех на тихий час, все еще сохраняя величественные королевские повадки.
Притихшая группа покорно семенила на веранду, опасливо обходя окаменевших, как громом пораженных, неудачливых дегустаторш парфюмерной продукции. Дети боялись заразиться от них смертью, неминуемой, как тихий час и крик «Подъем» после него.
Саша взяла подружку за руку, погладила ее по голове и тихонько шепнула:
– Не бойся, это не больно, я знаю.
Она вспомнила свои видения и поняла, как придет за ней смерть: как всегда, с удушьем и оцепенением, только сопротивляться ей уже будет не надо – нельзя.
Малышки, держась друг за друга, вошли в спальню и тихонько улеглись – они спали на соседних кроватках.
– Мне все равно страшно, – услышала Саша шелест.
– Закрой глазки и спи, – сказала она нежно, но по-взрослому, как убаюкивала ее тетя.
Потом немножко подождала и авторитетно добавила: «Все будет хорошо», ни на мгновение не сомневаясь в обратном.
Саша долго смотрела, как ее проказливая соучастница испуганно, покорно, обреченно изо всех сил зажмуривает глаза. Вот ушло напряжение, лицо расслабилось, но глаза так и остались закрытыми. Уснула.
Теперь можно было думать о себе: готовиться к смерти. Самое несправедливое и нечестное заключалось в том, что придется оставить тетю. Что с ней, бедненькой, будет, когда она узнает? Но сегодня она еще не узнает, сегодня она еще целый вечер будет жить спокойно, храня в сердце свою большую и теплую любовь.
– Танюсенька, Танюсенька, не плачь обо мне, прости меня, – молила девочка.
Перед глазами поплыла, замелькала сине-красная сетка, и сквозь нее сначала смутно, а потом все четче и четче проступила тетина комната, письменный стол, настольная лампа под зеленым стеклянным колпаком. Тетя сидит, подперев голову, и читает какую-то старинную книгу, переворачивая время от времени ветхие страницы. Саша видит ясно черные буквы, но прочитать ничего не может, хотя давно умеет читать. Девочка стремится взглянуть на любимое лицо и мысленно просит:
– Повернись, пожалуйста. Хочу посмотреть. В последний раз.
Тетя медленно, очень медленно поворачивается и смотрит сквозь девочку куда-то вдаль, глаза ее печальны, как всегда, когда она задумается, но взгляд ясен и спокоен.
Не выдержав напряжения, Саша моргнула, пошевелилась. Видение исчезло. Душу окутал покой.
Обнаружив себя живыми после тихого часа, подруги были обрадованы, удивлены и смущены. Больше всего, разумеется, проявлялась радость. Смущались же они из жалости к воспитательнице: она ведь, бедная, не знала, что именно эти духи окажутся не ядовитыми, а теперь над ней все потихоньку будут смеяться, оттого что она так позорно ошиблась.
Но дальше их ждало открытие.
Оказывается, вовсе воспитательница и не ошиблась.
На прогулке после полдника она громким голосом, не таясь, рассказывала о происшествии нянечке и взахлеб хвасталась, как успешно ей удалось припугнуть нарушительниц.
– Так и сказала: кто выпил духи – умрет, – заливалась смехом изобретательная женщина.
– А им, глядь, хоть бы что, как об стенку горох, – неодобрительно косясь на живых-здоровых виновниц страшного преступления, поддакивала нянька.
Девочки пораженно переглянулись.
– Так это она врала, специально, – догадались обе одновременно.
Саша ощутила что-то очень жесткое и тяжелое под сердцем. Наверное, камнем сжалась ее душа. Души ведь к людям приходят из вечности, где нет возраста и времени. Они уже умеют болеть от стыда и гадливости перед своими и чужими проступками, даже если человек, в котором живет душа, еще мал и названия грехам дать не умеет.
Чтобы как-то избавиться от гранитного холода, Саша вполголоса внятно произнесла:
– Знаешь, по-моему, Лидия Ивановна – дура.
Это было самое плохое слово из всех, что она тогда знала. Услышав его как-то, Танюсенька шлепнула свою золотую девочку по губам и еще долго была сердита. Однако сейчас именно это слово должно было быть произнесено. Камень с души свалился.
Лидия Ивановна тем временем усаживала детей в кружок: наступало время чтения вслух. Воспитательница, очевидно, до сих пор была вдохновлена своей королевской речью и решила придерживаться столь эффективно выбранной днем тематики.
– Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, – торжественно и внятно объявила она, как ведущий цирковое представление.
Казалось, сейчас из-за ее спины покажется крепенький старичок в подпоясанной рубахе и с окладистой бородой и что-нибудь послушно продекламирует, как они это делали на утренниках.
После значительной паузы, видя, что писатель не хочет появляться, воспитательница так же громогласно и многозначительно произнесла:
– «Рассказы для детей».
Вновь слегка помедлив, она с наслаждением приступила к чтению рассказа про то, как папа недосчитался слив и пообещал своим детям, что съевший вместе со сливой косточку умрет. Бедный мальчик, сынок изобретательного папы, конечно, поверил и в смятении душевном объявил, что косточку не съел, но бросил в окошко.
Покончив с назидательным рассказом, воспитательница победно и выжидающе посмотрела на детей, и те, мгновенно поняв, что от них требуется, дружно рассмеялись.
Необыкновенно сблизившиеся за этот день девочки восприняли услышанное несколько иначе.
– Лев Толстой – тоже дурак, – с эпической мрачностью произнесла подружка, возвращаясь к прерванному чтением разговору о Лидии Ивановне.
– Нет! Он – злой, – уточнила справедливая Саша, боясь обидеть самым бранным словом великого русского писателя.
Но на этот раз подруга не сдала своих позиций и к высказанному ранее мнению упрямо добавила еще кое-что.
– Он детей своих не любит, – пророчески гудела она, сама того не ведая повторяя обвинения бедняжки Софьи Андреевны, супруги Льва Николаевича, которые она не раз бросала в суровое лицо почтенному классику во время тяжких семейных ссор.
А на следующее утро на дачу приехала Танюсенька с большой банкой клубники, присыпанной сахаром, чтобы ягоды лучше выдержали дорогу, огромным душистым яблоком и красочно оформленной книгой уже знакомого девочке и близко к сердцу принятого Льва Николаевича Толстого – «Рассказы для детей».
– Не надо, нам уже читали, – отодвинула от себя творение титана мировой литературы Саша, поедая клубнику.
Тетя, счастливая, что ее все-таки пропустили на дачу в неродительский день, даже не удивилась необычному равнодушию своей девочки к печатной продукции, сунула книжку в сумку, продолжая рассказывать о причине неожиданного приезда:
– Сидела целый вечер в тоске и тревоге, все казалось, что ты меня зовешь…
«Значит, услышала», – совсем даже не удивлялась девочка и ближе жалась к своей дорогой, единственной.
Этот короткий жизненный эпизод стал важной вехой.
После него Саша знала, что и после смерти жизнь продолжается.
Серьезное потрясение (а оно было действительно серьезным) подсказало раз и навсегда: не верь чужим словам, пока сама не убедишься в их правдивости.
И самое главное: отныне она никогда не рассчитывала на милость и снисхождение тех, от кого так или иначе зависело ее земное существование.
Конечно, формулы пришли много позже, где там ребенку в пять лет создавать афоризмы. Но знание «не жди пощады и не верь чужому» было прочно заложено в фундамент ее представлений о мире именно благодаря мудрой воспитательнице Лидии Ивановне с ее чарующими духами.
– Не жди пощады, не верь чужому. Стой до конца! – этому она и детей своих учила.
К тому же бывает что-то, помимо слов. То, чему и учить не надо. Почему один человек из страха за себя готов подписаться под любой клеветой на невинного? А другой, вполне благополучный и изнеженный в обычной жизни, держится до конца, умирая мучительной смертью, но не идя на предательство? Разве этому научишь?
Сила духа – откуда она берется? Может, человек с этим уже приходит в мир?
Саша подозревала, что следы судьбы, знаки беды можно разглядеть заранее. Надо только уметь вглядеться и сделать вывод. Но иногда вглядываться совсем не хочется. Все равно ничего не предотвратить. И только задним числом вспоминаешь и ужасаешься своей слепоте. Или – нежеланию видеть.
Почему она, Саша, в период своего настоящего, осознанного счастья, ничего не предчувствуя и ничего не боясь, пришла поутру в свою мастерскую и сделала эскиз в черно-серых тонах, так ей не свойственных? Неясные силуэты черных безликих фигур на фоне серого плачущего неба…
Краски сами распределялись, рука сама водила. Ей даже виделась в этом сюжете какая-то красота, тайна. Тянуло к нему.
И полотно создалось как по мановению волшебной палочки, в считаные дни.
Действительно – в считаные. Потому что дней до начала ее кошмара оставалось ровно два.
Почему она тогда не удивилась этой тьме? И даже тому, как странно быстро нашелся покупатель… Тоже весь в черном. Как вестник беды.