— Ну что, не говорила ли я тебе, что ты скоро будешь плакать! — сказала мне Кеккина.

В следующую ночь я опять пошел на условленное свидание. Синьорина была по-прежнему весела, в восторге, а я несколько времени не мог разогнать своей задумчивости и был молчалив. Она пристально на меня посмотрела и, взяв меня за руку, сказала:

— Вы печальны, Лелио. Что с вами?

Я открыл ей свое сердце и сказал, что страсть к ней для меня — истинное несчастье.

— Несчастье! Почему же это?

— Вот почему, синьора. Вы преемница имени и наследница богатства знатной фамилии. Вы воспитаны в уважении к своим благородным предкам. А я… у меня нет прошедшего, я человек ничтожный, сам сделался тем, что я теперь. Ясно, что выйти за меня замуж вам невозможно. Все вам это запрещает: ваши идеи, ваше воспитание, ваше положение. Вы отказывались от руки графов и маркизов, потому что они были недостаточно знатны для вас: как же вы можете унизиться до актера? От принцессы до комедианта далеко, синьора. Следственно, я не могу быть вашим мужем. Что ж мне остается? Что ожидает меня в будущем? Несчастная любовь или надежда быть несколько времени вашим любовником? Я не хочу ни того ни другого, синьора.

И тут я наговорил ей две страницы мелким шрифтом о невозможности нашего союза, о безрассудности ее надежд. Она слушала меня спокойно. Когда я кончил, она не переменила своего положения и сперва молчала. Только наблюдая за ней внимательно, я заметил, что на лице ее изобразилась нерешимость. Вдруг она встала и пошла от меня, не говоря ни слова. Я не приготовился к этому удару и был поражен горестным удивлением:

— Как! И ни слова! Вы оставляете меня, может быть, навсегда, и ни слова сожаления или утешения!

— Прощайте! — сказала она, оборачиваясь. — Жалеть я не могу, а утешения нужны не вам, а мне. Вы меня не поняли… Вы меня не любите!

— Я!

— Кто ж будет понимать меня, если вы меня не понимаете? Кто будет меня любить, если вы меня не любите?

Она прискорбно покачала головой и, скрестив на груди руки, потупила глаза в землю. В эту минуту она была так прекрасна, так печальна, что мне ужасно хотелось броситься к ее ногам, но в ту же минуту удержал меня страх рассердить ее. Я стоял неподвижно, молча, устремив на нее взор и тревожно ожидая, что она станет говорить или делать. Через несколько секунд она медленно, с задумчивым видом подошла ко мне и, прислонившись к пьедесталу статуи, сказала:

— Так вы считали меня низкой и тщеславной? Вы думали, что я в состоянии полюбить мужчину, позволить ему говорить мне о любви и не решусь вместе с тем пожертвовать ему всей моей жизнью? Отчего же это? Вы, однако же, человек благородный и твёрдого характера. Вы, конечно, ничего не начинаете, не обдумав прежде своего поступка и не решившись докончить того, что начали. Отчего ж вы меня считаете неспособной к рассудительности? Или вы очень презираете женщин, или вас обманула моя ветреность. Я, конечно, иногда безрассудна: это, может быть, происходит оттого, что я молода; но характер у меня твердый. С тех пор как я почувствовала, что люблю вас, Лелио, я решилась быть вашей женой. Это вас удивляет? Между тем, это совершенная правда. Завтра же я объявлю Гектору, что не согласна за него выйти. Мы вместе отправимся к матушке и скажем ей, что мы друг друга любим и хотим обвенчаться, она благословит нас, и вы на мне женитесь. Согласны?

С первых слов синьорины я слушал с глубоким удивлением. Я чуть не уступил своим восторгам, чуть не бросился к ее ногам, чуть не сказал ей, что я счастлив и горжусь любовью такой женщины, как она; что я пламенно люблю ее, готов всю жизнь отдать за нее и буду повиноваться, что бы она ни приказала. Но рассудок вовремя удержал меня, и я начал размышлять обо всех неудобствах, обо всех опасностях поступка, который она задумала. По всей вероятности она получила бы отказ и строгий выговор, и каково было бы ее положение, после того как она убежала от тетки и публично проехала со мной двести миль! Я не предался порывам страсти, старался сохранить все свое хладнокровие и, помолчав несколько минут, сказал спокойно:

— А ваши родные?

— На свете есть только один человек, который имеет права надо мной, только один, которого мне больно было бы огорчить: моя матушка. Но я уже говорила вам, матушка моя добра как ангел и любит меня до безумия. Сердце ее на все согласится.

— О милая моя! — сказал я, прижимая ее руки к своей груди. — Бог видит, что намерение ваше исполняет все мои желания! Я борюсь с самим собой, когда стараюсь удержать вас. Всякое возражение, которое я вам делаю, отнимает у меня надежду блаженства, и сердце мое жестоко страдает от сомнений рассудка. Но для меня дороже всего вы и ваша будущность, ваше счастье, ваше доброе имя. Я скорее откажусь от вас навсегда, чем допущу, чтобы вы из-за меня страдали. Не думайте же, что сомнения мои доказывают недостаток любви. Вы говорите, что матушка ваша согласится, потому что она так добра? Но вы еще очень молоды, синьора; вы еще не знаете, какие противоположные чувства уживаются иногда между собой в сердце человека. Я верю всему, что вы говорите о вашей матушке, но можете ли вы быть уверены, что гордость не станет бороться в ее сердце с материнской любовью? Легко может статься, что она почтет священным долгом удержать вас от брака с актером.

— Может быть; вы почти правы, — сказала она. — Гордости матушкиной я, однако, не боюсь. Хоть она была замужем за двумя князьями, сама она из купеческого звания; она этого не забыла и не станет сердиться на меня за то, что я люблю человека незнатного. Но влияние князя Гримани, слабость характера, по которой она почти всегда уступает влиянию окружающих ее и, кто знает, может быть, даже желание не напоминать свету о своем происхождении заставят ее противиться нашему браку. Но на это есть очень легкое средство: мы сначала обвенчаемся, а потом уже поедем просить ее благословения. Матушка не может обратиться против меня, когда союз наш будет уже освящен церковью. Она, может, и огорчится, не столько моим неповиновением, хоть родные ее будут обвинять в этом, сколько тем, что я не имела к ней полной доверенности. Но я уверена, что она скоро перестанет сердиться и, из любви ко мне, обнимет вас как сына.

— О, синьора, вы не можете вообразить, как благодарен я вам за ваше предложение! Но у меня тоже есть честь, о которой я должен заботиться. Если бы я женился на вас без согласия ваших родственников, меня бы непременно стали обвинять в самых гнусных, в самых низких побуждениях. А ваша матушка! Если бы после нашей женитьбы она не захотела простить вас, вся тяжесть ее негодования обрушилась бы на меня.

— Так вы не хотите на мне жениться, не получив, по крайней мере, позволения матушки?

— Да, синьора.

— А если б вы были уверены, что она позволит, тогда бы ничто вас не остановило?

— О, синьора! Зачем вы меня спрашиваете о том, в чем твердо уверены?

— Ну, так…

Она вдруг остановилась и опустила голову на грудь. Когда она снова приподняла ее, лицо у нее было бледно и в глазах блистали две слезы. Я хотел спросить ее, что это значит, но она вдруг сказала повелительным тоном:

— Лила! Отойди подальше.

Горничная с сожалением повиновалась. Она стала так, чтобы не слышать, что мы говорим, но между тем видеть нас. Синьорина ждала, чтобы Лила отошла подальше, а потом, взяв меня за руку, сказала:

— Я скажу вам одну вещь, которой никогда никому не говорила и дала себе слово не говорить. Речь идет о моей матушке, а я люблю и уважаю ее как нельзя более. Вы можете вообразить, как мне тягостно возобновить в душе воспоминание о том, что в других глазах может помрачить чистоту ее доброго имени. Но я знаю, что вы добры, что с вами я могу говорить так же откровенно, как с ней самой, и что вы никогда не станете предполагать в других дурного.

Она остановилась на минуту, чтобы справиться с памятью, и потом продолжала:

— Я помню, что в ребячестве, избалованная беспрерывным ласкательством всех окружающих, я презирала всё на свете. Мы жили большей частью в деревне. Все, кто бывал у нас в доме, казались мне людьми совершенно ничтожными. Один только не походил на других и в своем смиренном положении сохранял достоинство человека с дарованиями. Зато он мне казался наглецом; я почти ненавидела его и боялась. Он был молодой человек, весьма бедный, с прекрасным голосом и часто приходил к матушке петь вместе. Родители его, впрочем, из дворян, дошли до такой нищеты, что даже не в состоянии были довершить воспитания своего сына. Голос его чрезвычайно нравился матушке, и она часто заставляла его петь с нашим капельмейстером, и сама с ним пела, чтобы научить его. Но этот молодой человек чрезвычайно мне не нравился, особенно потому, что он иногда был очень фамильярен со мной, обнимал меня и брал на руки.

Я спала в одной комнате с матушкой. Однажды ночью я пробудилась оттого, что услышала мужской голос. Этот человек говорил с матушкой почти строго, а она отвечала печальным, покорным, почти умоляющим голосом. Мне казалось, что он бранил ее. Удивляясь этому, я начала прислушиваться, и притворилась между тем, будто сплю. Они не остерегались меня, разговаривали свободно. Но, Боже мой, что я услышала! Матушка говорила: «Если б ты любил меня, ты бы на мне женился», а он не соглашался на ней жениться! Потом матушка начала плакать, и он тоже, и я услышала… Ах, Лелио, видно, как я вас уважаю, когда рассказываю вам такие вещи!.. Я услышала звуки их поцелуев. Мне казалось, что я знаю этот голос, но я не верила своим ушам. Мне очень хотелось посмотреть, однако я не смела пошевелиться: я знала, что подслушивать нехорошо, и так как матушка с ранних лет внушала мне возвышенные чувства, то я даже старалась не слышать, но слышала поневоле. Наконец мужчина сказал маменьке: «Прощай, я покидаю тебя навсегда. Дай мне на память локон твоих прекрасных волос». Матушка отвечала: «Отрежь сам». Матушка так пеклась о моих волосах, что я считала волосы вещью священной для женщины. Когда я увидела, что она отдает свой локон, мне стало жаль и досадно. Я начала потихоньку плакать, но услышав, что к моей постели подходят, я отерла глаза и притворилась, будто сплю. Занавеску отдернули, и я увидела странно одетого мужчину: сначала я не узнала его, потому что не видела в этом костюме, и испугалась. Но он начал говорить со мной, и тогда я его узнала: это был… Лелио, не правда ли, вы не станете вспоминать об этой истории?

— Ну что же, синьора? Кто же это был? — вскричал я, судорожно сжимая ее руку.

— Нелло, молодой бедняк, который приходил к нам петь… Что с вами, Лелио? Вы трепещете, рука ваша дрожит… О, Боже мой, вы ужасаетесь поступка матушки!..

— Нет, нет, синьора, — отвечал я трепещущим голосом, — но скажите мне, ради Бога, где же это было, близ Кьоджи?

— Разве я вам говорила, что близ Кьоджи?

— Кажется. И в замке Альдини?

— Конечно! Я ведь вам сказала, что это было в матушкиной спальне… Но что с вами сделалось, Лелио?

— О Боже мой!.. И вас зовут Алецией Альдини?

— Помилуйте, ради Бога! — сказала она с некоторой досадой. — Да разве вы в первый раз слышите мое имя?

— Извините, синьора. В Неаполе вас все звали синьорой Гримани.

— Да, люди, которые нас хорошо не знали. Я последняя из рода Альдини, одной из самых старинных фамилий, гордой, но бедной. Матушка, однако ж, была богата. Князь Гримани, второй муж ее, обыкновенно зовет меня дочерью. Вот отчего в Неаполе, где я жила с месяц, и здесь, где я недель шесть, меня зовут чужим именем.

— Синьора, — сказал я, с усилием прервав тягостное молчание, в которое было погрузился, — объясните мне, какую же связь имеет эта история с нашей любовью и каким образом, посредством этой тайны, вы надеетесь выманить у матушки согласие, которое она дала бы не охотно…

— Помилуйте, Лелио! Что это вы говорите? Неужели вы почитаете меня способной к такому гнусному расчёту? Если б вы меня слушали повнимательнее, вместе того чтобы в каком-то забытьи потирать лоб рукой… Что это с вами, любезный Лелио, что за горе, что за тайные мысли печалят вас?

— Продолжайте, милая синьора, продолжайте, ради Бога!

— Это приключение никогда не выходило у меня из памяти, и я никому на свете о нем не говорила. Вам первому, Лелио, вверила я эту тайну. Гордость моя оскорблялась проступком матушки, который, как мне казалось, падал и на меня. Но я по-прежнему обожала матушку; я даже, кажется, любила ее еще более, с тех пор как узнала, что и она слабая женщина.

Презрение мое ко всем, кто не вписан в Золотую Книгу[24], нередко огорчало ее. Однажды она посадила меня к себе на колени, ласкала меня с неизъяснимой нежностью и рассказала мне о батюшке. Она говорила о нем с уважением, но я услышала тут многое, чего прежде и не воображала. Я почти не знала батюшки, но питала к нему какой-то энтузиазм, по правде сказать, довольно неосновательный. Но когда я узнала, что он женился на матушке только потому, что она была богата, и потом стал презирать ее за купеческое происхождение и воспитание, это произвело в моем сердце совершенный переворот, и я почти стала ненавидеть батюшку столько же, как прежде любила его. Матушка говорила мне также разные вещи, которые показались мне очень странными; между прочим, о том, какое несчастье — выйти замуж по расчету, и что ей приятнее было бы видеть свою дочь замужем за человеком не знатного происхождения, но умным и добрым, чем отдать меня, как товар, за знатное имя. И мне показалось, что она так же несчастлива со своим вторым мужем, как прежде была с батюшкой. Этот разговор произвел на меня очень сильное впечатление. Я начала думать о том, какое несчастье для девушки, когда за нее сватаются только потому, что она богата или носит знатное имя. Я решилась никогда не выходить замуж, и в первый раз, когда мне случилось опять разговаривать с матушкой, я открыла ей мое намерение, в твердой уверенности, что она его одобрит. Она улыбнулась и сказала, что скоро наступит время, когда одной любви к ней будет уже недостаточно для моего сердца. Я отвечала, что этого никогда не будет, но мало-помалу я заметила, что говорила слишком дерзко. Несносная скука напала на меня, когда мы оставили свое тихое уединение в Венеции и стали жить в блестящих обществах других городов.

Так как я высока ростом и развилась очень рано, то мне стали приискивать жениха, когда я только еще вышла из ребячества, и всякий день при мне разбирали выгоды или невыгоды какой-нибудь новой партии. Любовь еще не зарождалась в моем сердце, но я уже чувствовала обыкновенное у женщин с благородными чувствами отвращение к мужчинам, у которых нет ни ума, ни души. Я была очень разборчива. Впрочем, надо сказать, что все мои женихи были люди удивительно ничтожные. Я решилась пойти в монахини и до того приставала к матушке, что она наконец позволила мне вступить в монастырь. Она горько плакала, а отчим мой, казалось, был очень доволен. Я пробыла в монастыре только месяца полтора белицей; потом меня взяли домой, потому что матушка была очень нездорова. Между тем, чувства мои мало-помалу изменялись, и я начала смотреть совсем другими глазами на то, что прежде казалось мне позором матушки. Что такое во мне происходило, этого я вам не умею сказать, но я говорила сама себе: если б со мной случилось то же, что и с матушкой; если б я также влюбилась в молодого человека с дарованиями, хоть и бедного и ниже меня по происхождению, все стали бы кидать в меня презрением; она же — никогда. Она обняла бы меня, спрятала бы на груди своей мое лицо, покрытое краской стыда, и сказала бы: «Повинуйся влечению своего сердца, не заставляй его молчать, как я, и тогда ты будешь счастлива».

Вы растроганы, Лелио! О Боже мой, вот, кажется, слеза ваша упала мне на руку! О, вы побеждены, я уверена! Вы не будете больше считать меня ни сумасбродной девушкой, ни злой. Вы скажете да и завтра приедете за мной. Не правда ли, Лелио?

Я хотел говорить, но не мог произнести ни слова. Я трепетал всем телом и едва стоял на ногах. Устремив на меня взор, синьорина боязно ожидала моего ответа.

Вначале этого рассказа я был поражен сходством его с моей собственной историей. Но потом, когда она дошла до подробностей, которых я не мог не узнать, я был встревожен и ослеплен, как будто молния блеснула перед моими глазами. Тысячи противоречащих, но всё мрачных мыслей толпились в моей голове. Страшный образ отчаяния как призрак носился перед моими глазами. Растроганный воспоминанием о прошедшем, устрашенный мыслью о настоящем, я пугался идеи жениться на дочери, когда прежде влюблен был в ее мать. Бездна воспоминаний развивалась передо мной, и маленькая Алеция явилась мне предметом нежности, уже тревожной и горестной. Мне пришла в голову ее гордость, ее ненависть ко мне, негодование, которое она однажды откровенно высказала мне, увидев на моей руке перстень своего отца.

— Не правда ли, синьора, вы презираете людей бесхарактерных и низких? — сказал я, подумав о том, какое мнение будет она со временем иметь обо мне, если я теперь уступлю ее романической страсти, и я опять погрузился в тягостную задумчивость.

— Что с вами сделалось? — спросила Алеция.

Голос ее привел меня в себя. Я посмотрел на нее влажными от слез глазами. Она тоже плакала, не постигая моей нерешительности. Я тотчас это понял и, отечески пожимая ей руки, сказал:

— Милая моя Алеция, не обвиняйте меня напрасно. Не сомневайтесь в моем сердце. Я так страдаю! Ах, если б вы знали…

И я ушел из парка скорыми шагами, как будто, удаляясь от нее, убегаю от несчастья. Дома я немного успокоился. Я пересматривал в уме весь этот длинный ряд приключений, объяснял себе все их подробности и таким образом уничтожил в собственных своих глазах таинственность, которая сначала поразила меня суеверным ужасом. Все это было странно, но очень естественно.

Не знаю, продолжил бы другой на моем месте любить Алецию Альдини. Собственно говоря, я мог любить ее без преступления, потому что всегда был почтительным и целомудренным обожателем ее матери. Но совесть моя возмущалась при мысли об этом умственном кровосмешении, потому что, хоть судьба и бросила меня в развратный театральный мир, я, более по гордости, чем по добродетели, не дал губительным его правилам проникнуть в мое сердце. Я любил синьорину Гримани, не зная ее имени, любил ее всем сердцем, всеми чувствами; но Алецию Альдини, дочь Бианки, я любил совсем иначе: мне казалось, будто она дочь моя.

Воспоминание о любви, о прелестях, о прекрасных качествах Бианки Альдини сохранилось в моем сердце во всей своей свежести и чистоте. Оно делало меня снисходительным к женщинам, но строгим с самим собой. Бианка никогда не делала мне никаких пожертвований, потому что я этого не хотел; но если б я только согласился, она все бы принесла мне в жертву: друзей, родных, богатство, честь и даже, быть может, дочь. Какой священный долг признательности лежал на мне! Бедная Бианка! Моя первая, может быть, моя единственная любовь. Как хороша была она в моем воспоминании. Боже мой! — говорил я сам себе, — отчего мне так страшно подумать, что она постарела и подурнела? Что ж мне до этого! Разве я еще влюблен в нее? О, нет! Но какова бы она не была теперь, хороша или дурна, могу ли я спокойно с ней увидеться? И при этой мысли сердце мое сильно забилось. Я понял, что мне нельзя быть ни мужем, ни любовником дочери моей Бианки.

Да притом, воспользоваться прошедшим, чтобы получить руку ее дочери, было бы бесчестно. Бианка считала меня достойным имени своего супруга и поэтому уже почла бы себя обязанной согласиться на наш брак с Алецией. Но я знал также, что старый ее муж и особенно родственники никогда бы ей этого не простили. После того, что между нами было, она решилась выйти во второй раз замуж, и притом не по любви, а по расчёту. Ясно, что она женщина светская, покорная приличиям, а любовь ко мне была в ее жизни эпизодом, о котором она, может быть, краснея, с отчаяньем вспоминает, между тем как это же обстоятельство радует меня, и я им горжусь. Нет, милая Бианка, нет, я еще не расплатился с тобой! Ты довольно страдала, довольно, может быть, трепетала при мысли, что бедняк, принужденный покинуть родину, таскает по трактирам тайну твоей слабости. Пора уже тебе спать спокойно, не стыдиться единственных счастливых дней твоей юности, и, узнав о вечном молчании, вечной преданности, вечной любви Нелло, ты утешишься тем, что, по крайней мере, в жизни твоей, скованной приличиями, ты хоть раз узнала любовь и сама ее внушила. Я встрепенулся от радости, когда мне пришла в голову мысль, что актер Лелио так же честен, как был невинный Нелло, которого Бианка с таким удовольствием учила петь.

Я написал княгине Гримани следующее письмо:

Милостивая государыня,

Большая опасность угрожала синьорине, вашей дочери. Я не постигаю, каким образом вы, такая нежная и попечительная мать, согласились отпустить ее от себя. Она теперь в том возрасте, когда участь всей жизни женщины зависит иногда от одной минуты, одного взгляда, одного вздоха.

Приезжайте сюда, синьора, возьмите вашу дочь и не покидайте ее. Зачем оставляете вы ее в чужих руках, с людьми, которые не умеют обходиться с ней, раздражают ее характер и уже довели бы ее до больших проступков, если б только в душе ее не развивались семена добродетелей, посеянные вами?

Не позволяйте выдавать ее за человека, которого она не любит: легко может быть, что это заставит ее броситься в объятия человека недостойного.

Ради Бога, приезжайте!

Вам, конечно, покажется странным, по какому праву даю я вам советы.

Дело в том, что я познакомился с синьориной Алецией, не зная ее имени, и едва не влюбился в нее. Несмотря на строгий присмотр, я виделся с ней втайне и мог бы, конечно, без успеха, употребить все хитрости, которыми обольщают обыкновенных женщин. Но к счастью, Алеция избавилась от большой опасности. Я вовремя узнал, что она дочь женщины, которую я уважаю более всего на свете, и с этой минуты жилище ее сделалось для меня священным.

Я не удаляюсь от нее только для того, чтобы быть готовым отвечать на самые строгие вопросы, если б вы, не доверяя моей чести, приказали мне явиться перед вами и дать отчет в моем поведении.

Нелло.

Я запечатал это письмо, размышляя о том, как бы доставить его скорее и вернее. Я не смел ехать сам, боясь, что Алеция, узнав о моем отъезде, наделает каких-нибудь дурачеств. Мне хотелось найти смелого, смышлёного мужика, который бы отправился с этим письмом на почтовых в Неаполь. Случай помог мне, и через два часа посланный был уже в дороге. Я бросился на постель и вздохнул свободно, как будто гора у меня спала с плеч, но не мог заснуть до самого утра.

В восемь часов встал и пошел гулять. Некоторое время я ходил в задумчивости. Взглянув сквозь кусты, которыми была обсажена канавка, отделившая парк от большой дороги, я увидел женщину, великолепно одетую, которая шла по дороге вдоль канавки. «Это должна быть моя любезная кузина, Кеккина, — сказал я сам себе. — Прошу покорно, как она сегодня рано поднялась!» Я пошел рядом с ней, так что нас разделяла одна канавка. Это точно была Кеккина. Чтобы поважничать перед поселянами, которые в это время ехали по большой дороге на работу, моя оперная царица разрядилась как нельзя более. На ней был капот из индийской материи, в то время еще весьма дорогой, на голове — алая сеточка с золотом, на руках — множество браслетов и камеев, а на ногах, прекрасных, как у статуи Дианы, туфли, вышитые золотом. Она держала в руке, как театральный скипетр, блестящее опахало. Я с трудом удерживался от смеха, как вдруг увидел на дороге другую женщину верхом. Она была в черной атласной амазонке и в черной вуали; за ней издали ехал щегольски одетый жокей. Незнакомка поклонилась Кеккине довольно вежливо и начала разговаривать с ней. Они говорили сначала о погоде, о сельских видах, о прекрасном итальянском небе. По ее выговору было заметно, что она англичанка. Кеккина, радуясь, что встретила кого-нибудь, кто бы мог полюбоваться на ее наряд, принялась расхваливать свое отечество и спросила амазонку, как ее зовут. Та отвечала, что она дочь одного лорда, который недавно поселился в окрестностях Флоренции, и что ее зовут Барбарой Темпест. Кеккина тотчас объявила ей, что она prima donna неаполитанского театра (она была только seconda donna), famosa cantatrice[25] Франческа Пинелли. Англичанка учтиво поклонилась, и они начали говорить о музыке, о театре, о Меркаданте[26] и прочем. Потом я услышал свое имя. Скрываясь в кустах, я подошел как можно ближе к канаве, чтобы лучше слышать их разговор. Я не видал лица амазонки, потому что она стояла ко мне спиной.

— Так знаменитый синьор Лелио здесь? — спросила англичанка.

— Да, миледи, — отвечала Кеккина, — он тоже живет на этой вилле. Мы с ним неразлучны. Вы его знаете?

— Да, я часто его видела.

— Он красавец, и голос у него необыкновенный.

— Ваша правда.

— Мы всегда поем вместе, потому что мы неразлучны.

— Так вы с ним живете? — спросила простодушно англичанка.

— О, миледи, как вам не стыдно! — сказала Кеккина, стараясь покраснеть. — Неужели у вас в Англии девушки говорят о таких вещах?

Бедная Барбара смутилась.

— Я не вижу тут ничего обидного, — сказала она. — По крайней мере, я и не думала оскорблять вас. Мне пришло в голову, что вы жена или сестра его.

— Ни жена, ни сестра, ни любовница. Я живу здесь у себя. Почему же вы не думаете, что я графиня Нази?

— О, синьора, — отвечала Барбара, — я знаю, что граф Нази не женат.

— Да он, может быть, по секрету женат.

— Если так, то, видно, очень недавно, потому что недели две назад он за меня сватался.

— Ах, так это вы, синьорина! — вскричала Кеккина с трагическим жестом, от которого ее прекрасный веер полетел на дорогу.

Несколько секунд продолжалось молчание. Наконец мисс, погладив свою лошадь, спросила:

— Так вы примете на себя труд, синьора, попросить за меня вашего братца?

— Вы хотите сказать — моего мужа? — заметила Кеккина, посматривая на нее с наглым любопытством.

Англичанка вздрогнула, как будто была поражена смертельным ударом, а Кеккина, которая, как настоящая актриса, ненавидела светских женщин, особенно когда они были ее соперницами, прибавила с рассеянным видом:

— Послушайте, мисс Барбара, вы, кажется, очень хороши, но и очень молоды. Я, право, боюсь, не влюблены ли вы в синьора Лелио. Это была бы для него не новость: сколько я знаю девочек, которые по нему с ума сходили!

— Будьте спокойны, — отвечала англичанка с гордостью и с чистым итальянским выговором, от которого я затрепетал всем телом, — я никогда не влюблюсь в человека женатого и, встретив вас, я уже знала, что вы жена синьора Лелио.

Кеккина смутилась немного от гордого и твёрдого тона этого ответа. Но, оправившись, она сказала с насмешливым видом:

— Я вам верю, мисс Барбара. Вы, конечно, приехали сюда не за тем, чтобы отнять у меня сердце моего Лелио. Но, признаюсь вам откровенно, я ужасно ревнива. Судя по вашей прекрасной ножке, вы должны быть лучше меня, и Лелио легко может влюбиться в вас, если вы попадетесь ему на глаза. Не вы первая вскружите ему голову. Он ужаснейший ветреник, влюбляется в каждую женщину. Милая синьора Барбара, сделайте одолжение, поднимите вашу вуаль: мне страх хочется посмотреть лицом к лицу на мою соперницу.

Англичанка с негодованием махнула рукой; потом как будто не решалась, что делать. Наконец, приподнялась на седле, откинула вуаль и сказала:

— Всмотритесь в мое лицо хорошенько и опишите его синьору Лелио. Если вы заметите краску на его лице, пожалейте о нем: он не дождется от меня ничего, кроме презрения.

Я не видал лица ее, но знал наверняка, что это Алеция. Она говорила уже чистым итальянским языком, и я не забыл голоса, от которого так сильно трепетало мое сердце.

Я не мог снести такого презрения. Я перескочил через ров и, подбежав к Алеции, сказал:

— Нет, синьора, не верьте шуткам моей кузины Франчески. Все это просто комедия, которую ей вздумалось сыграть с вами. Она действительно приняла вас за англичанку и не знала, какие последствия повлекут за собой ее шутки. А я не мог помешать этому: я не узнал вас сначала, потому что вы в совершенстве переняли выговор и манеры англичанки.

Алеция, по-видимому, нисколько не удивилась моему появлению. Она, как светская женщина, всегда умела сохранить свое хладнокровие и приличную важность. Видя ее холодность и восхитительную ироническую улыбку, которая блуждала на устах ее, можно было подумать, что эта девушка неспособна ни к каким страстным чувствам.

— Так я не дурно сыграла свою роль, синьор? — сказала она. — Видно, я имею некоторые способности к ремеслу, которое вы облагораживаете своими талантами. Но, признаюсь вам откровенно, это высокое искусство мне уже надоело. Оно требует опытности, которая нелегко достается, и твердости духа, к которой вы одни вполне способны.

— Нет, синьора, вы ошибаетесь, — сказал я. — В дурном я не опытен, а твердости духа у меня достает только на то, чтобы отвергать унизительные подозрения. Я не муж и не любовник Франчески; она моя приятельница, сестра и скромная поверенная моих секретов. Она, однако же, не знает, кто вы, хоть и предана вам не меньше меня самого.

— Поверьте, синьора, — сказала Франческа, — что я решительно не понимаю, что здесь делается. Он говорит вам правду; между нами нет никаких сношений, кроме родственных. Я не стану вас обманывать.

Алеция дрожала всеми членами, как будто в лихорадке. Лицо ее покрылось бледностью, она не знала, что и думать.

— Ты презлая, Кеккина, — сказал я ей вполголоса. — Не стыдно ли тебе было мучить эту бедную девушку, чтобы отмстить за свое глупое самолюбие? Ты бы должна, напротив, благодарить свою соперницу за то, что она отказала твоему Нази.

Кеккина подъехала к Алеции и дружески взяла ее за руку.

— Не думайте о нас ничего дурного, милая синьорина, — сказала она. — Счастье ваше, что мы встретились. Вы бы всё мучились сомнением, а теперь вы совершенно спокойны, не правда ли, marchesina mia[27]? Я слишком добра и честна, чтобы вас обманывать. Поезжайте теперь домой. Лелио придёт к вам, когда вы прикажете. Надейтесь на меня, и я уж пришлю его и не позволю ему ветреничать. Ах, poverina mia[28], мужчины для того и созданы, чтобы нас мучить! Поверьте мне, самый лучший из них не стоит последней из нас, женщин. Вы еще очень молоды и, конечно, не знакомы со страданиями любви. Берегитесь этих негодных мужчин, не предавайте им своего сердца. Amore! amore!.. aimé!

Франческа долго говорила в этом тоне. Фамильярное ее обращение не нравилось Алеции, но она была побеждена чистосердечием и добротой Кеккины. Надменная Альдини еще не отвечала на ее ласки, но она была растрогана; крупные слезы текли по бледным щекам ее. Наконец, она не вытерпела и, рыдая, закрыла лицо платком.

Встревоженный волнением Алеции, я подошел к ее коню. Она подала мне руку, которую я поцеловал и с отеческой нежностью сжимал в своих руках.

— О Лелио! — сказала она, — простите ли вы мне мои подозрения? Не сердитесь на меня: я больна, я совершенно расстроена и духом и телом. Лила вздумала меня вылечить и сказала мне нынче ночью, что вы живете здесь с хорошенькой дамой, которая не сестра ваша, как она сначала думала, но должна быть или жена ваша, или любовница. Вы можете вообразить, что я не спала всю ночь; самые трагические, самые безрассудные намерения кипели в голове моей. Наконец мне пришло в голову, что Лила, может быть, ошибается, и мне вздумалось самой убедиться в истине. Я велела оседлать лошадь и поехала к вашему парку, зная, что синьора Франческа всякое утро гуляет здесь по большой дороге. Мне непременно хотелось самой поговорить с ней и узнать, любит ли она вас, Лелио, любите ли вы ее, имеет ли она над вами какие-нибудь права и не обманываете ли вы меня. Простите меня; вы оба так добры. Не правда ли, синьора, вы не станете на меня сердиться, вы полюбите меня?

— Милая marchesina! Я и теперь уже люблю вас всей душой, — вскричала Франческа с трагическим видом, протягивая свои длинные руки, чтобы обнять ее.

Мне хотелось поскорее окончить эту сцену и отправить Алецию к тетке. Я просил ее поберечь свое доброе имя, возвратиться домой, но она вскричала с решительным видом:

— Что это вы говорите, Лелио? Мне ехать опять к тетушке? О, нет, это невозможно. Пошлите лучше за почтовой коляской, и мы полетим к матушке; милая Франческа поедет с нами. Я брошусь к ногам маменьки и скажу: «Я запятнала свое доброе имя, я погубила себя в глазах света. Я убежала от тётушки днем, при всех. Теперь уже никто на свете не в состоянии исправить зла, которое я сама себе добровольно наделала. Я люблю Лелио; он тоже меня любит. Сердце мое, вся жизнь моя принадлежат ему. У меня на свете никого нет, кроме вас и его. Неужели вы откажете мне в вашем благословении? Неужели вы решитесь проклясть меня?»

Намерение Алеции приводило меня в отчаяние. Но я тщетно старался поколебать ее твердую решимость. Она сердилась на меня за излишнюю совестливость, говорила, что я не люблю ее, и отдалась на суд Франчески. Та тотчас вызвалась отвезти ее без меня к матери. Я убеждал Алецию воротиться домой, написать матери и не делать ничего решительного, пока не получит ответа. Я говорил, что не посмотрю ни на что, если только мать позволит ей за меня выйти, но прибавил, что запятнать доброе имя девушки было бы с моей стороны гнусно и что я никогда этого не сделаю. Она отвечала, что если написать матери, она покажет это письмо мужу и князь Гримани долгом почтет засадить падчерицу в монастырь.

Вдруг из-за кустов бросилась к нам Лила, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, в величайшем волнении. Она долго не могла перевести дух. Наконец, кое-как объяснила нам, что она опередила Гектора Гримани, пробежав полем, между тем как он ехал верхом по большой дороге; что он везде спрашивал, не видал ли кто Алеции, и что он тотчас будет. Он уже рассказал всему дому, что синьорина убежала. Старуха тетка напрасно старалась заставить его молчать; он шумит до того, что весь околоток скоро узнает о его неловком положении и о необдуманном поступке синьорины, если только она не поспешит к нему на встречу, не зажмет ему рта и не воротится вместе с ним на виллу Гримани. Я был совершенно согласен с Лилой. Алеция делала, что хотела, из своего глупца кузена; ей стоило бы только скакать поскорее проселочной дорогой домой, а мы между тем послали бы к Гектору людей, чтобы обмануть его и не пустить в Кафаджоло. Но все увещания наши были напрасны. Алеция не хотела переменить своего намерения.

Вдруг вдали по большой дороге показалась коляска.

— Это Нази! — вскричала Кеккина.

«О, если бы это была Бианка!» — подумал я.

— О Боже мой, синьорина, — сказала Лила в совершенном отчаянии, — это ваша тетушка за вами едет.

— Я никого не боюсь, — отвечала Алеция, — ни тетушки, ни Гектора. Они оба бесчестно поступают со мной. Они хотят погубить меня, предать стыду и отчаянию, чтобы после повелевать мной как угодно. Но этому не бывать. Лелио, спрячьте меня или примите меня под свою защиту.

— Не бойтесь ничего, Алеция, — сказал я, — поезжайте в парк; ворота здесь недалеко. — И я побежал навстречу коляске, которая остановилась подле парка.

Из всех наших предположений исполнилось самое затруднительное. Дверцы коляски растворились, и граф Нази бросился в мои объятия. Как скрыть от него, что тут делается? Он шел прямо к воротам парка, а синьора Альдини только что успела въехать туда со своим жокеем.

— Что это значит, Лелио? — сказал он дрожащим голосом. — Кеккина здесь, она, верно, меня видела и не идет ко мне навстречу? Вы принимаете меня с каким-то холодным, озабоченным видом. Что такое здесь случилось? Вы, однако же, сами писали, чтобы я приехал, и хотели помирить меня с Кеккиной. Отчего же вы как будто стараетесь не пустить меня в парк?

Я хотел ответить, как вдруг Алеция, соскочив с лошади, явилась перед нами в своей вуали. Увидев Нази, она затрепетала и остановилась.

— Теперь я понимаю, — сказал Нази, улыбаясь. — Извините, любезный Лелио; скажите только, куда мне уйти, чтобы вам не мешать.

— Пожалуйте сюда, граф, — сказала ему Алеция с твердостью, взяв его за руку и ведя в парк, где были также Франческа и Лила. Я пошел за ними. Чтобы не стоять против ворот, она поворотила в боковую аллею, и там мы все остановились. Кеккина, увидев Нази, приняла самый суровый вид, именно тот, который принимала она в роли Арзаса в «Семирамиде». Алеция, откинув вуаль, сказала изумленному Нази:

— Граф, две недели назад вы за меня сватались. Я мало вас знаю, но в Неаполе мы с вами несколько раз виделись, и этого уже довольно: я отдаю вам полную справедливость и ставлю вас несравненно выше всех моих прежних женихов. Матушка просила меня, даже почти приказывала мне принять ваше предложение. Князь Гримани приписал, что если мне действительно не нравится Гектор, я должна ответить вам согласием, и тогда он позволит мне воротиться к матушке. От моего ответа зависело, возьмут ли меня в Венецию и пригласят вас туда или навсегда оставят у тетушки с любезным моим кузеном. Однако, несмотря на моё отвращение к Гектору, на все неприятности, которые делает мне тетушка, на то, что мне чрезвычайно хочется к матушке и в мою милую Венецию, и несмотря на все мое уважение к вам, граф, я вам отказала. Вы могли подумать, что я предпочитаю вам Гектора… Да вот он и сам едет к вам, — сказала она, увидев, что Гектор скачет по большой дороге прямо к воротам парка. — Постойте, Лелио, — прибавила она, схватив меня за руку, когда я хотел было бежать к нему навстречу.

Алеция продолжала.

— Я отказала вам, потому что совесть не позволяла мне принять вашего лестного предложения. Я отвечала на ваше любезное письмо, которое получила вместе с матушкиным.

— Точно так, синьора, — сказал граф, — вы мне отвечали с чрезвычайной вежливостью, за которую я очень вам благодарен, но с откровенностью, которая не оставляла мне ни малейшей надежды, и я приехал сюда не затем, чтобы еще раз вас беспокоить. Но если вам будет угодно приказать мне что-нибудь, как человеку, который от всей души вам предан, я почту за счастье исполнить вашу волю.

— Я в этом уверена и надеюсь на вас, граф, — сказала Алеция с ласковым и благородным видом, пожав ему руку. — Предложением вашим я воспользуюсь так скоро, как вы, верно, не ожидаете: теперь же. Скажу вам откровенно: я отказалась от вашей руки, потому что люблю Лелио. Я решилась не выходить замуж ни за кого, кроме Лелио, иначе, конечно, я бы сюда не приехала.

Граф был так поражен этим признанием, что сначала не мог ни слова выговорить. Я смотрел на него с таким вниманием, что ясно прочел в его физиономии: «И я, граф Нази, сватался за женщину, которая влюблена в актера и хочет за него выйти!» Но это было у него минутное чувство. Добрый Нази тотчас опять сделался настоящим рыцарем.

— На что бы вы ни решились, синьора, — сказал он, — я всегда готов исполнять ваши приказания.

— Я у вас в доме, граф, — сказала Алеция, — а кузен мой едет сюда, если не для того, чтобы увезти меня, то, по крайней мере, чтобы удостовериться, что я точно здесь. Оскорбленный моим обращением с ним, он воспользуется этим случаем, чтобы лишить меня доброго имени, потому что он человек без души, без сердца и без воспитания. Я не хочу ни прятаться, ни отпираться. Я накликала на себя бурю, и пусть она разразится перед глазами всего света. Я вас прошу только об одном, — подите на встречу к Гектору и скажите ему от моего имени, что я отсюда поеду не к его, а к своей матушке, и притом не с ним, а с вами.

Граф посмотрел на Алецию с видом серьёзным и печальным, как будто хотел сказать: «Ты одна здесь понимаешь, как смешна будет для света роль, которую ты заставляешь меня играть»; потом стал на одно колено, поцеловал руку Алеции и сказал:

— Синьора, я готов пожертвовать вам, если нужно, даже жизнью.

Потом он подошел ко мне и молча дружески меня обнял. С Кеккиной он забыл поговорить; сложив руки, она с самым философским вниманием смотрела на всю эту сцену.

Нази хотел идти навстречу Гектору; но я не мог снести мысли, что он делается, на свой страх, защитником женщины, которую скомпрометировал я, хоть и невольно. Я хотел, по крайней мере, идти за ним, чтобы принять на себя часть ответственности. Он старался удержать меня, приводя множество причин, основанных на правилах, принятых в большом свете. Я ничего не понимал и не в состоянии был преодолеть ярости, которую возбуждали во мне наглость и низкие намерения Гектора Гримани. Но Алеция усмирила меня словами: «Вы не имеете надо мной других прав, кроме тех, которые я дам вам». Я, однако, получил позволение идти вместе с Нази, с условием не говорить ни слова без его позволения.

Мы нашли кузена у въезда в парк. Запыхавшись, покрытый потом, он сходил с лошади и, ругаясь неблагородным образом, ударил ее хлыстиком за то, что она по дороге потеряла подкову и не могла скакать так скоро, как ему хотелось. По этому поступку и по всему виду Гектора я тотчас увидел, что он не знает, как выпутаться из дела, которое начал необдуманно. Он должен был притвориться влюбленным и ревнивым до безумия или уж действовать просто как отважный наглец. Более всего затрудняло его то, что он притащил с собой двух своих приятелей, которые ехали на охоту и согласились сопровождать его, вероятно, не для того, чтобы ему помогать, но чтобы посмеяться над ним.

Мы подошли к нему, не кланяясь, и Нази посмотрел ему прямо в лицо. Он, как кажется, не видал или не узнал меня.

— Ах, это вы, Нази! — вскричал он, не зная, поклониться ему или протянуть руку. Он хорошо видел, что Нази не расположен отвечать ему учтивостью на учтивость.

— Тут, кажется, нет ничего удивительного, что я у себя дома, — отвечал Нази.

— Напротив, — сказал Гектор, притворяясь, будто зацепил шпорой за куст роз, — я точно удивился, увидев вас здесь. Я думал, что вы в Неаполе.

— Думали вы это или нет, мне все равно; вы здесь и я здесь. Что вам угодно?

— Да мне угодно отыскать мою кузину, Алецию Альдини. Она изволит разъезжать верхом без позволения матушки, и, говорят, что она где-то в здешней стороне.

— Что это значит — в здешней стороне? Если вы думаете, что она где-нибудь в окрестностях, так ступайте по большой дороге.

— Но что тут толковать, caro mio[29], она здесь! — сказал Гектор, видя, что надо действовать решительнее. — Она в вашем доме или в вашем саду, потому что многие видели, как она сюда въехала… Да, Господи Боже мой, вот и ее лошадь. То есть моя лошадь, потому что она рассудила за благо взять моего скакуна, чтобы рыскать по полям, а мне оставила свою клячу.

Он насильно захохотал, но Нази, казалось, намерен был вести это дело иначе.

— Синьор, — отвечал он, — мы, кажется, не так коротко знакомы с вами, чтобы вы называли меня caro mio. Прошу вас обходиться со мной так же, как я обхожусь с вами. Сверх того, я должен вам заметить, что мой дом не трактир, а сад не публичное гульбище, куда могут заезжать все желающие.

— Если вы не довольны, signor conte, — сказал Гектор, — тем хуже. Мы, кажется, с вами давно знакомы, и я думал, что мне вполне можно заехать к вам. Я и не воображал себе, что ваша вилла — крепость.

— Каков ни есть мой дом, крепость он или хижина, хозяин здесь я, и прошу вас не забывать, что входить сюда без моего позволения нельзя.

— Per Bacco, signor conte![30] Вы, кажется, очень боитесь, что я попрошу позволения войти к вам в дом, потому что вы заранее мне отказываете и притом с таким видом, что это заставляет меня призадуматься. Я почти уверен, что Алеция Альдини у вас, и теперь начинаю надеяться, что она приехала сюда для вас. Скажите мне, что это правда, и я больше ничего не хочу знать.

— Никто не имеет права допрашивать меня, — отвечал Нази, — я этого никому не позволю. Тем более вы, синьор, не имеете права требовать от меня ответа насчет дамы, которую вы оскорбляете своими теперешними поступками.

— Э, помилуйте, да ведь я ее двоюродный брат! Она вверена надзору моей матушки: что теперь матушка скажет о ней ее отчиму, моему дяде, князю Гримани? Матушка моя — женщина пожилая и больная, нельзя же ей самой скакать за ветреницей, которая ездит верхом не хуже драгуна!

— Матушка ваша, конечно, не поручала вам с таким шумом отыскивать свою племянницу и самым неприличным образом расспрашивать о ней у всех прохожих. В противном случае попечительность ее была бы не покровительством, а оскорблением, и я почел бы долгом скрыть от ваших поисков девушку, родные которой оказывали бы подобное покровительство.

— Довольно, — сказал Гектор. — Я вижу ясно, что вы не хотите возвратить нам нашу беглянку. Вы точно старинный рыцарь, граф. Но не забудьте, что с этих пор моя матушка уже не может отвечать перед княгиней Гримани за поведение синьорины Алеции. Улаживайте это неприятное дело, как знаете; старайтесь за себя самого. Я о нем больше и знать ничего не хочу; я сделал всё, что можно и должно. Только прошу вас покорнейше сказать от меня Алеции Альдини, что она имеет полное право выйти за кого ей угодно; я со своей стороны мешать ей не намерен. Я уступаю вам мои права, любезный граф. Дай Бог только, чтобы вам никогда не пришлось искать свою жену в чужом доме: пример мой показывает вам, какую глупую роль играешь в подобном случае.

— Многие думают, синьор, — отвечал Нази, — что всегда есть возможность облагородить самое смешное положение и что глупую роль играет только тот, кто глупо поступает.

Ропот молодых людей, приехавших с Гектором, показал ему, что после этого строгого ответа отступить уже невозможно.

— Граф, — сказал Гектор, — вы говорите о глупых поступках. Позвольте вас спросить, что вы под этим разумеете?

— Понимайте как вам угодно.

— Вы меня оскорбляете?

— Вы сами должны знать. Это не мое дело.

— Но, я надеюсь, вы сделаете мне удовлетворение?

— Очень рад.

— Когда?

— Когда вам угодно.

— Завтра утром в восемь часов, на лугу Мозо. Моими секундантами будут эти господа.

— Очень хорошо, а моим — вот этот господин, мой короткий приятель, — отвечал граф Нази, указывая на меня.

Гектор посмотрел на меня с презрительной улыбкой и, отведя Нази и двоих своих товарищей в сторону, сказал:

— Однако, caro signor conte[31], это уж слишком! Теперь, как дело идет о дуэли, можно бы и перестать шутить. Мои секунданты — люди знатные: один — маркиз Мацорбо, другой — синьор Монтевербаско. Я не думаю, что вместе с ними может быть секундантом этот человек, которому я недавно давал двадцать франков за то, что он настроил фортепиано в доме моей матушки. Я, право, тут ничего не понимаю. Вчера открылось, что он имел интригу с моей кузиной, сегодня вы называете его своим коротким приятелем. Скажите же нам, по крайней мере, кто это такой?

— Вы ошибаетесь, граф. Этот человек не настраивает фортепиано. Это синьор Лелио, один из наших знаменитейших артистов и один из прекраснейших, благороднейших людей, каких только я знаю. А что касается его происхождения, то он, хоть и актер, точно такой же дворянин, как и мы с вами.

После этого Гектор со своими приятелями уехал, а мы с Нази вошли в дом. Он просил Алецию Альдини остаться у него со своей горничной, и мы поручили Кеккине позаботиться о ней.

Положение мое становилось весьма неприятным. Добрый Нази должен был драться за мою вину. Поведение Гектора Гримани в этом деле удостоверило меня, что я в нем ошибся. Сначала, когда я его видел на вилле Гримани, он показался мне человеком совершенно ничтожным, добрым, холодным и слабым. Неужели этот, по-видимому, пустой человек также и человек храбрый? Я этого не думал; я никак не ожидал, что он вызовет Нази на дуэль. Но дело в том, что Гектор был из тех людей, которые, по недостатку умственных способностей, всегда принуждены бывают уступать в спорах и потом, когда уже не могут более выдержать, хотят драться. Гектор дрался очень часто, но всегда некстати, так что его запоздалая и упрямая храбрость делала ему не пользу, а вред.

Когда Нази хотел идти к Алеции, я остановил его и поклялся, что я совершенно невиновен в дурачествах этой ветреницы, которая, как видно, начиталась дурных романов. Я прибавил, что уже писал ее матери и просил, чтобы она как можно скорее приехала.

— Скажите, что мне делать с ней?

Нази улыбнулся и сказал, дружески пожав мне руку:

— Любезный Лелио, другой на вашем месте должен бы был после всего этого жениться на Алеции; для вас это невозможно. Вы еще не знаете, сколько глупостей в нашем большом свете. Смешно, но между тем справедливо: если бы вы обольстили Алецию в доме ее тетки, и если бы Алеция и была целый год вашей любовницей, только без шума, она бы вполне могла после этого найти хорошего жениха, и ее принимали бы во всех знатных домах. Конечно, она иногда, при входе в гостиную, слышала бы вокруг себя шёпот; кое-какие строгие старушки, дочери которых недавно вышли замуж, запретили бы им знаться с ней. Но она была бы в моде, и все мужчины стали бы за ней ухаживать. Но если бы вы женились на Алеции, если бы даже было доказано, что до дня свадьбы она была непорочна, как ангел, ей бы никогда не простили, что она вышла за актера. Вы человек благородный и притом дворянин; клеветать на вас невозможно. Многие рассудительные люди были бы убеждены в душе, что Алеция очень хорошо сделала, выйдя за вас, но ни один из них не осмелился бы сказать этого вслух, единственно потому, что вы актер. Сделайся она вдовой, ее все-таки не стали бы впускать ни в какой знатный дом, и ни один светский человек не решился бы жениться на ней после вас. Родные смотрели бы на нее, как на мертвую, и даже мать не смела бы произносить ее имени. Вот какая участь ожидает Алецию, если вы на ней женитесь! Подумайте об этом хорошенько, и если вы не уверены, что всегда будете любить ее, то лучше не женитесь: вы будете несчастливы, потому что вам нельзя будет возвратить ее семейству и друзьям, после того как она уже несколько времени носила ваше имя. Если же, напротив, вы чувствуете в себе силу любить ее до конца жизни, то женитесь смело, потому что ее преданность к вам беспредельна, и никто лучше вас не заслуживает подобной привязанности.

Я задумался, и граф вообразил себе, что оскорбил меня своей откровенностью. Я успокоил его.

— О, я совсем не об этом задумался, — сказал я. — Напротив, я думал о синьоре Бианке, о княгине Гримани. О том, какими горестями будет исполнена жизнь этой несчастной женщины, если я женюсь на ее дочери.

— Да, это правда, — отвечал граф, — и если б вы знали эту милую, прекрасную женщину, вы бы не скоро решились подвергнуть ее ненависти неумолимых Гримани.

— О нет, этого я не сделаю! — сказал я решительно и как бы говоря сам с собой.

— Это не показывает, что вы очень влюблены, но из этого видно все благородство вашего характера. На что бы вы ни решились, я всегда буду вашим другом.

Он сходил к Алеции, потом воротился ко мне, и мы провели весь день вдвоем. Мы решили, что доказывать этой восторженной девушке всю невозможность ее надежд было бы совершенно бесполезно, и что, не дождавшись приезда матери, мы не должны предпринимать ничего решительного. Нази отправил одного из своих людей на первую станцию, сказать княгине, что ее дочь здесь и чтобы она не ехала прямо на виллу Гримани.

Граф подробно расспрашивал меня о моих похождениях с Алецией, и по вниманию, с каким он слушал мой рассказ, в особенности о тех случаях, в которых добродетель моя подвергалась сильнейшему испытанию, по тайному его беспокойству было заметно, что он был влюблен в синьорину Альдини. Ему тяжело было слушать все это, но, между тем, всякое доказательство преданности ко мне и самоотвержения Алеции производило в нем энтузиазм и воспламеняло любовь его. Он всякую минуту вскрикивал: «Прекрасно! Это прекрасно, Лелио! На вашем месте у меня не достало бы твердости. Я бы наделал множество дурачеств для этой женщины». Но когда я привел ему все мои причины (я не говорил, однако, о моей прежней любви к синьоре Бианке), он одобрил мое благоразумие и мою твердость. Потом я снова задумывался, и граф сказал мне:

— Не печальтесь, Лелио; часов через двадцать Алеция будет спасена. Я надеюсь, мы завтра так отделаем этих Гримани, что отобьем у них охоту толковать об этом деле. Княгиня увезет свою дочь с собой, а со временем Алеция будет благодарна вам за вашу твердость: любовь проходит скоро, но предрассудки никогда не истребляются.

Вечером и ночью мы на всякий случай привели в порядок свои дела. Нази завещал свою виллу Кеккине. Граф был очень благодарен этой доброй девушке за ее отношение к Алеции.

На другой день мы дрались. Нази был ранен, но, к счастью, очень легко.

Гектор вел себя как нельзя лучше: не извиняясь в своем поступке по отношению к Нази, он сознался, что в первую минуту досады дурно говорил о своей кузине, и просил графа, чтобы он извинил его перед ней. Наконец, он заставил своих приятелей дать слово никогда не говорить об этом деле.

Граф Нази велел сказать Алеции, что ушибся, упав с лошади, и вечером пошел к ней. Она непременно хотела, чтобы и я тоже пришел. Граф говорил, что это неприлично, что я не могу приходить, пока не приедет ее мать, но никакие увещания на нее не подействовали. Нечего было делать; я пришел. Алеция пугала нас горячностью своего характера. Она обвиняла меня в холодности, в недостатке чистосердечия и мужества. Она была как бы в лихорадке и прекрасна как Доменикинова Сибилла[32]. Все это наводило на меня тоску. Любовь моя каждую минуту снова вспыхивала, и я в полной мере чувствовал всю тяжесть жертвы, которую готовился принести.

К крыльцу подъехала карета, но мы этого не слыхали, потому что с жаром разговаривали. Вдруг двери отворились, и перед нами явилась княгиня Гримани. Алеция вскрикнула и бросилась в объятия матери. Та крепко прижала ее к своей груди и долго не могла выговорить ни слова, потом почти без чувств опустилась на землю. Дочь и Лила со слезами целовали ее руки.

Нази что-то ей говорил: она отвечала, дружески пожимая ему руки. Но я ничего не слыхал, я стоял, как будто прикованный. Десять лет я не видел Бианку. Как она переменилась! Как трогательна была она, несмотря на то, что лишилась прежней красоты своей! Большие голубые глаза ее, впалые от слез, казались мне еще нежнее прежнего. Она была бледна, но эта бледность еще более шла к женщине с душой любящей и утомленной. Она не узнала меня, и когда Нази произнес мое имя, она казалась удивленной, потому что имя Лелио было ей совсем не знакомо. Наконец я решился начать говорить. С самого первого слова она узнала меня, встала и, протянув ко мне руки, вскричала:

— О мой милый Нелло!

— Нелло? — сказала Алеция, поднявшись с колен. — Синьор Джемелло? Тот самый молодой человек, который приходил к нам петь!

— Разве ты этого не знала? — спросила княгиня Гримани. — Разве ты только теперь узнаешь его?

— А, теперь я все понимаю, — сказала Алеция едва внятным голосом. — Теперь я понимаю, почему он не может любить меня!

И она без чувств упала на пол.

Я пробыл весь день в гостиной с Нази и Кеккиной. Алецию положили в постель: у бедной девушки был сильный нервный припадок с бредом. Мать заперлась с ней. Мы печально поужинали втроем. Наконец часов в десять Бианка прислала сказать нам, что Алеция стала поспокойнее и что она скоро придет поговорить со мной. Около полуночи она пришла, и мы пробыли вдвоем часа два. Нази и Кеккина пошли посидеть с Алецией: ей было гораздо лучше, и она звала их к себе. Бианка была добра со мной как ангел. Во всяком другом случае ей было бы, может быть, неловко со мной, потому что она со времени нашей любви вышла замуж и сделалась княгиней; но в это время материнская нежность заглушала в душе ее все другие чувства. Она думала только о том, как многим мне обязана, и выражала свою признательность самым трогательным, самым дружеским образом. Она ни одной минуты не сомневалась в том, что я возвращу ей дочь ее и не имею намерения на ней жениться. Я был очень благодарен ей за такую уверенность во мне. Только этим показала она мне, что прошедшее не изгладилось из ее памяти, и само собой разумеется, что я не напоминал о нем. Но мне бы приятнее было, если б она свободно говорила о прежней любви нашей: этим она еще сильнее доказала бы доверие свое ко мне.

Алеция, конечно, ей все пересказала. Она, верно, покаялась перед ней во всех своих помышлениях с тех пор, как была невольной свидетельницей любви матери к бедному молодому человеку, и до того времени, как вверила эту тайну актеру Лелио. Этот разговор, конечно, был тягостен для обеих, но страдания их были очищены огнем любви материнской и дочерней. Бианка сказала мне, что Алеция теперь спокойна, совершенно предалась судьбе своей и желает увидеться со мной со временем, чтобы доказать мне свою неизменную дружбу, свое глубокое уважение и живейшую благодарность ко мне… Одним словом, жертва была уже совершена.

Прощаясь с княгиней, я сказал ей, что было бы очень хорошо, если б Нази понравился Алеции, прибавив, что он вполне ее достоин.

Я отправился в комнату Нази, который, по моей просьбе, все уже приготовил к моему отъезду. Тогда уже было четыре часа утра. Франческа пришла со мной, и граф подумал, что она хочет проводить меня. Каково же было его удивление, когда она обняла его и сказала с видом трагической царицы:

— Нази, вы свободны! Старайтесь понравиться Алеции. Я возвращаю вам ваше слово и всегда буду любить вас как друга.

— Помилуйте, Лелио, — вскричал он, — неужели вы и эту у меня отнимаете?

— Нисколько, — отвечал я, — я и не думал об этом. Но неужели вы еще не знаете, как велика наша милая Франческа! В ее благородных жилах течет кровь Семирамиды, Мариамны и Гекубы. Она умеет наказывать, но умеет также и прощать. Вы ей изменили: она это забывает, вот прощение. Но зато вы должны жениться на Алеции: вот вам наказание. Алеция без всякого сомнения скоро забудет первую любовь свою, и когда она узнает, как много вы для нее сделали, узнает, что вы жертвовали своей кровью, чтобы спасти ее доброе имя, она, верно, с охотой отдаст вам свою руку. Кеккина говорит, что она очень хорошо знает женское сердце, и она так великодушна, что уступает вас своей сопернице.

Нази со слезами на глазах бросился в ее объятия.

На рассвете мы сели в карету. Когда мы проезжали мимо виллы Нази, из окна высунулась женщина. Она прижала одну руку к сердцу, другую протянула к нам в знак прощания и с живейшей признательностью подняла глаза к небу; то была Бианка.


Через полгода после этого, в прекрасный осенний вечер мы с Кеккиной приехали в Венецию. Мы оба были ангажированы в театр Fenice[33] и остановились в трактире на набережной Большого канала. Сначала мы несколько часов разбирали и приводили в порядок свои театральные костюмы. Пообедали мы уже после этого, довольно поздно.

За десертом мне принесли несколько писем, и одно из них тотчас обратило на себя мое внимание. Прочитав его, я вышел на балкон, позвал Кеккину и сказал, чтобы она посмотрела прямо напротив нас.

Из многочисленных палацев, тень которых ложилась на воды канала, один отличался от всех прочих своею величиной и древностью. Он был великолепно отделан заново, и все имело в нем праздничный вид. Сквозь окна видны были, при блеске тысячи свечей, прелестные букеты цветов, пышные занавесы. До нас долетали звуки огромного оркестра. Иллюминованные гондолы, безмолвно скользя по каналу, высаживали у дверей палаца женщин, убранных цветами и драгоценными каменьями, и мужчин в бальных костюмах.

— Знаешь ли, Кеккина, чей это палац, и по какому случаю дается тут праздник? — сказал я.

— Не знаю, да и знать не хочу.

— Это палац Альдини, и там празднуют свадьбу Алеции Альдини с графом Нази.

— Ого! — сказала она с полуудивленным, полуравнодушным видом.

Я показал ей пакет, который перед тем получил. Он был от Нази, и в нем два письма, одно ко мне, другое к Кеккине; оба очень милые.

— Ты видишь, — сказал я, когда Кеккина прочла письмо, — нам нечего на них жаловаться. Этот пакет был и во Флоренции и в Милане, но нигде не заставал нас, потому что мы так часто переезжали из одного места в другое. Эти письма учтивы и милы как нельзя более. Видно, что они писаны людьми благородными.

— Правда твоя, — сказала она. — Хоть они и знатные господа, а, право, очень хорошие люди. Жаль, в самом деле, что они не актеры!

Загрузка...