Хотя северная стена школы выходила в сад, обычный для лета ветер не проникал меж ослепительной белизны колоннами, кое-где покрытыми яркими пятнами красок. Стояла удушливая жара. Ученики сидели на папирусных ковриках со скрещенными ногами, колено к колену, и, склонив головы над глиняными черепками, прилежно выцарапывали на них сегодняшний урок. Хаемвиз, чувствуя, как его одолевает сон, украдкой взглянул на водяные часы. Скоро полдень. Он кашлянул, и с десяток детских мордашек выжидающе уставились на него.
– Все закончили? Кто прочтет мудрость сегодняшнего урока? Или, точнее, у кого хватит мудрости прочесть сегодняшний урок? – Он просиял от собственной остроты, и рябь вежливого хихиканья тут же пробежала по комнате. – Ты, Менх? Юсер-Амон? Нет, я знаю, что Хапусенеб может, поэтому его я не спрошу. Ну, кто желает? Тутмос, давай ты.
Пока несчастный Тутмос нехотя поднимался на ноги, его соседка Хатшепсут ткнула его в бок и скорчила рожицу. Не обращая на нее внимания, мальчик взял осколок горшка в обе руки и вперил в него страдальческий взор.
– Начинай. Хатшепсут, сиди спокойно.
– Я слышал, что ты… что ты…
– Следуешь.
– Да, следуешь. Я слышал, что ты следуешь путем наслаждений. Но не будь глух к словам моим. Обращаешься ли ты разумом к тому… к тому…
– Что не может слышать.
– О! К тому, что не может слышать?
Мальчик продолжал бубнить, а Хаемвиз вздохнул. Образованным и просвещенным Тутмосу не бывать, это ясно. Магию слов он не любит, ему лишь бы продремать до конца урока, и ладно. Быть может, Единому следовало бы подумать о военной карьере для сына. Но, представив Тутмоса с луком и мечом во главе отряда закаленных в боях ветеранов, Хаемвиз только покачал головой. Тут мальчик снова запнулся и, тыча пальцем в очередной камень преткновения в виде иероглифа, поднял на учителя исполненный бессловесного недоумения взгляд.
Старик почувствовал приступ раздражения.
– В этом отрывке, – язвительно начал он, нетерпеливо тыча пальцем в собственный свиток, – содержится указание на разумный и полностью оправданный обычай прикладывать хлыст из шкуры гиппопотама к задней части тела ленивого мальчишки. Быть может, писец имел в виду как раз такого мальчишку, как ты? А, Тутмос? Хочешь отведать моего гиппопотамового хлыста? А ну-ка неси его сюда!
Мальчики постарше захихикали, но Неферу-хебит умоляюще вытянула руку:
– О, пожалуйста, учитель, не сегодня! Только вчера его отстегали и отец сердился!
Тутмос вспыхнул и метнул на нее злобный взгляд. Хлыст из шкуры гиппопотама давно уже стал расхожей шуткой: все знали, что речь идет о тонком и гибком ивовом пруте, который Хаемвиз носил под мышкой, не расставаясь с ним никогда, словно военачальник со своим жезлом. Настоящее орудие наказания приберегали только для мятежников и убийц. Но вот заступничество девчонки было для Тутмоса как соль на свежую рану, и он, бормоча что-то себе под нос, опустился на место, едва учитель сделал ему знак садиться.
– Очень хорошо. Неферу, раз уж тебе так не хочется, чтобы я наказывал Тутмоса, выполни его задание сама. Встань и читай.
Неферу-хебит была всего на год старше, но не в пример умнее Тутмоса. От старых глиняных черепков она совсем недавно перешла на папирусные свитки, так что выполнить это задание для нее не составило труда.
В конце урока, как обычно, прочли молитву Амону. Едва Хаемвиз вышел из комнаты, ученики повскакивали со своих мест и началась болтовня.
– Не расстраивайся, Тутмос, – весело сказала Хатшепсут, скатывая свой коврик. – Приходи после полуденного отдыха ко мне, вместе посмотрим в зверинце на маленькую газель. Мой отец подстрелил ее мать, так что теперь у нее никого нет. Придешь?
– Нет, – огрызнулся он. – Не хочу больше за тобой по всему дворцу носиться. И вообще, я теперь должен ходить днем в казармы, где Аахмес пен-Нехеб учит меня стрелять из лука и бросать копье.
Пока они вместе с другими складывали свои коврики в аккуратную стопку в углу комнаты, Неферу-хебит сделала знак обнаженной рабыне, которая терпеливо ждала подле большого серебряного кувшина. Женщина нацедила воды и с поклоном поднесла ее детям.
Хатшепсут пила жадно, причмокивая.
– Вкусная, вкусная водичка! А ты, Неферу, хочешь пойти со мной?
Неферу снисходительно улыбнулась младшей сестре, провела ладонью по ее гладко выбритой голове, пригладила растрепавшийся детский локон, чтобы он снова благопристойно повис над левым плечом.
– Опять у тебя вся юбка в чернилах, Хатшепсут. И когда ты только повзрослеешь? Хорошо, схожу, если Нозме тебя отпустит. Только ненадолго. Довольна?
От восторга девочка запрыгала на одной ножке.
– Да! Приходи, когда проснешься!
В комнате не осталось никого, только рабыня да они трое. Остальные дети в сопровождении своих рабов уже брели по домам, опустив головы, точно придавленные грузом раскаленного полуденного воздуха, от которого клонило в сон.
Тутмос зевнул.
– Пойду поищу мать. Наверное, я должен поблагодарить тебя, Неферу-хебит, за избавление от порки, но лучше бы ты не совалась не в свое дело. Остальных ты позабавила, зато меня унизила.
– Так ты предпочел бы, чтобы тебя скорее выдрали, чем высмеяли? – фыркнула Хатшепсут. – Значит, ты слишком большой гордец, Тутмос. К тому же ты в самом деле лентяй.
– Тсс! – сказала Неферу. – Тутмос, ты знаешь, что я поступила так только из заботы о тебе. А вот и Нозме. Ведите себя как следует. Увидимся позже, малышка Хат. – Склонившись над Хатшепсут, она поцеловала ее в макушку и вышла в залитый нестерпимо ярким светом сад.
Нозме дозволялось не меньше вольностей с царскими детьми, чем Хаемвизу. Пользуясь своим положением царской кормилицы, она то бранила их, то осыпала лестью, время от времени шлепала, но неизменно души в них не чаяла. За их безопасность она отвечала головой перед самим фараоном. Она появилась во дворце, когда вторая жена Мутнеферт родила мальчиков-близнецов Уатхмеса и Аменмоса, потом божественная супруга Ахмес поручила ее заботам Неферу-хебит и Хатшепсут. Тутмоса Мутнеферт кормила сама. Он был ее третьим ребенком, и она стерегла его зорко, как орлица, ведь сын, в особенности царский, был большой драгоценностью, а два ее старших мальчика умерли от чумы. Ныне у Нозме был острый как бритва язык, худое узкое лицо, а сама она так высохла, что строгие, без единого намека на украшение одежды из грубого льна болтались на ее костлявом теле и хлопали ее по голым лодыжкам, когда она носилась по дворцу, пронзительным голосом отдавая приказания рабам и выговаривая ребятишкам. Они ее больше не боялись, и только Хатшепсут продолжала ее любить – возможно, потому, что со свойственным всякому избалованному ребенку эгоизмом была уверена во всеобщей любви к себе и в том, что никакое ее желание не встретит отказа.
Вот и теперь, увидев Нозме, которая влетела в комнату из темного коридора, Хатшепсут бросилась навстречу и обняла ее.
Нянька прижала девочку к себе и тут же принялась отдавать указания рабыне:
– Унеси воду и помой таз. Подмети пол, чтоб к завтрашним урокам все было чисто. Потом можешь пойти к себе отдохнуть. Живее!
После этого она бросила острый взгляд вслед Неферу-хебит, но с тех пор, как девушка впервые облачилась во взрослую одежду, а ее некогда бритую голову покрыли пряди черных блестящих волос, спускавшиеся до плеч, власть Нозме над ней кончилась. Все, что она могла позволить себе теперь, это пробормотать еле слышно:
– Куда это она направляется в такое время дня? Заботливо взяв малышку за руку, Нозме повела ее через лабиринт многоколонных залов и темных галерей в детские покои, примыкавшие к женской половине дворца.
Дворец застыл в жаркой, дурманящей тишине. Даже птицы умолкли. Снаружи, за садовой оградой, великая река катила свои воды, отливающие серебром. Ни одна лодка не бороздила ее поверхность, под которой в прохладной илистой глубине стояла рыба, дожидаясь вечера. Город спал, точно зачарованный. Двери пивных были закрыты, ставни на базарах опущены, привратники дремали в сторожках под прикрытием могучих стен величественных особняков знати, тянувшихся вдоль берега. Доки словно вымерли, только мальчишки-попрошайки шныряли туда-сюда, подбирая остатки рассыпанных грузов. За рекой, в некрополе – городе мертвых, плавились в зыбком мареве храмы и пустынные святилища, а коричневые утесы позади них, казалось, дрожали и приплясывали от жара. Лето было в разгаре. Пшеница и ячмень, клевер, лен и хлопок поднялись в полях, дожидаясь жнецов. Прорытые для орошения каналы медленно пересыхали, несмотря на лихорадочные старания феллахов, которые выбивались из сил, не давая колодезным журавлям ни секунды передышки. Пыльные финиковые пальмы, ряды деревьев на берегах реки, сочная зелень тростников – все медленно, но верно приобретало коричневый оттенок. И надо всем этим царил великий Ра, добела раскаленный, ослепительный, могучий и непобедимый, вечно льющий свой свет с безоблачного и безграничного темно-голубого неба.
В покоях ее высочества царевны Хатшепсут Хнум-Амон воздух двигался едва заметно. Устроенные на крыше дворца ловушки для ветра направляли вниз всякое доносившееся с севера дуновение, создавая водовороты горячего, душного воздуха. Едва Нозме и ее подопечная вошли в комнату, как две находившиеся там рабыни вскочили, отвесили почтительный поклон и схватились за опахала. Стягивая с Хатшепсут белую льняную юбчонку, Нозме отдала очередной приказ, и тут же возникла еще одна рабыня с водой и полотенцами. Нянька принялась обмывать гибкое маленькое тело.
– Опять вся юбка в чернилах, – сказала она. – Нельзя ли быть поаккуратнее?
– Я очень сожалею, – ответила девочка без_ тени сожаления. Сквозь сон она чувствовала, как благословенная вода стекает по ее рукам, струйками бежит по смуглому животу. – Неферу-хебит тоже пожурила меня за выпачканную юбку. Но я правда не знаю, как вышло, что чернила пролились опять.
– Урок прошел хорошо?
– По-моему, да. Мне не очень нравится школа. Слишком много надо запоминать, и я все время жду, что Хаемвиз вот-вот набросится на меня. И еще мне не нравится, что там нет других маленьких девочек.
– Есть ее высочество Неферу.
– Это совсем не то. До глупого хихиканья мальчишек ей дела нет.
Нозме фыркнула. Ее так и подмывало сказать, что Неферу вообще ни до чего нет дела, но она вовремя вспомнила, что эта ясноглазая хорошенькая малышка, которая, широко зевая, бредет к постели, – любимица великого фараона и, без сомнения, выбалтывает ему каждое слово, услышанное в детской. Нозме не одобряла никаких отступлений от традиции, и потому сама идея обучения девочек, пусть даже они царские дочери, вместе с мальчиками служила для нее источником постоянного раздражения. Но фараон сказал. Фараон хотел, чтобы его дочери были образованными, и они стали образованными. Нозме проглотила ересь, которая так и рвалась у нее с языка, и наклонилась поцеловать маленькую ручку.
– Доброго сна, царевна. Что-нибудь еще нужно?
– Нет. Нозме, Неферу пообещала повести меня после сна в зверинец. Можно?
Эта обычная просьба, столь же предсказуемая, как ненасытная любовь девочки к сладкому, вызвала у Нозме редкую для нее нежную улыбку.
– Разумеется, только возьми с собой рабыню и стражника. А теперь спи. До скорой встречи.
Она сделала знак двум рабыням, молчаливо застывшим в темном углу, и вышла из комнаты.
Блестящие от пота негритянки подошли ближе, и их опахала беззвучно закачались над головой Хатшепсут.
Легкие воздушные волны одна за другой катились над ее телом, пока она лежала и смотрела, как, чуть посвистывая, колышутся перья, но вот ощущение безмятежного покоя овладело ею целиком. Ее глаза закрылись, и она повернулась на бок. Жить так приятно, хотя Нозме и покрикивает иногда, а Тутмос все время дуется.
«И чем он опять недоволен? – засыпая, подумала она. – Я бы хотела быть солдатом, учиться стрелять из лука и бросать копье. Мне бы понравилось шагать с другими воинами в строю и сражаться».
Над ее головой кашлянула нубийка, из-за соседней двери донесся скрип и протяжный вздох – это опустилась на свое ложе Нозме. Небольшой черного дерева валик приятно холодил шею Хатшепсут, и скоро она отправилась в плавание по реке грез. И заснула.
Когда она проснулась, солнце стояло высоко, но уже не обжигало. Вокруг нее отряхивал летаргию дневного сна дворец, неуклюже, точно бегемот из грязи, поднимаясь вечеру навстречу. На кухнях болтали, гремя посудой, повара; из коридоров неслись смех и шарканье многочисленных ног. Когда она, свежая, отдохнувшая, полная энергии, вышла из своих покоев, садовники уже трудились среди уходящих за горизонт клумб, занятые прополкой и подравниванием экзотических цветов, согнувшись, таскали воду для поливки сотен сикоморов и ив, которые делали царские владения похожими на пронизанный солнечными лучами ароматный лес. Мимо то и дело проносились пестро раскрашенные птицы, быстрые как молнии, а небо над головой было таким же голубым, как краска для век, которой пользовалась ее мать. Она побежала; рабыня и стражник тоже прибавили ходу, чтобы не отстать. При ее приближении садовники один за другим оставляли работу, вставали и кланялись, но она едва их замечала. Обожание, которым ее, дочь бога, дарил весь свет, едва она научилась ходить, давно стало для нее привычным, и теперь, к десяти годам, вера в собственное предназначение стала частью ее самой, превратилась в естественную и бессознательную уверенность в том, что ее мир устроен как нельзя более справедливо. В нем обитал царь – бог, ее отец. Рядом с ним находилась божественная супруга, ее мать. Там же были Неферу-хебит, ее сестра, и Тутмос, сводный брат. Наконец, в нем жили люди, чье единственное предназначение заключалось в том, чтобы поклоняться ей, а за высокими стенами дворца простирался бесконечно прекрасный Египет – земля, которой она никогда не видела своими глазами, но одно присутствие которой наполняло ее священным трепетом.
Однажды, год тому назад, она, Хапусенеб и Менх задумали побег. Они планировали выбраться из дворца и днем, когда все будут спать, отправиться в город. Потом они собирались пойти к Менху, чей дом стоял на милю выше по течению, поиграть на корабле его отца. Но привратник, хоронившийся в сторожке у больших медных ворот, поймал их. Менха выпорол его отец, Хапусенебу тоже досталось, но ее отец ограничился суровым выговором. Еще не настало время, сказал он, когда ей можно будет покидать надежное убежище дворца. Ее жизнь драгоценна. Она принадлежит всей стране, и потому ее следует хранить и защищать, объяснил он. А потом посадил ее себе на колени и угостил медовыми пирожками и сладким вином.
Теперь, год спустя, она почти забыла о том случае. Почти. Но одно она уяснила. Когда она станет взрослой, то сможет делать все, что захочет, но до тех пор надо ждать. Ждать.
Неферу уже стояла у ограды зверинца, одна. Она обернулась и улыбнулась Хатшепсут, когда та, запыхавшись, подбежала к ней. Лицо Неферу было бледно, глаза измучены. Она не спала. Ладошка Хатшепсут скользнула в руку сестры, и они пошли.
– Где твоя рабыня? – спросила Хатшепсут. – Мне пришлось взять свою.
– Я ее отослала. Люблю иногда побыть одна, я ведь взрослая и могу почти всегда поступать так, как захочу. Ты хорошо отдохнула?
– Да. Нозме храпит, как бык, но я все равно уснула. Правда, когда тебя нет на соседнем ложе, мне скучно. Комната кажется такой большой и пустой.
Неферу рассмеялась.
– На самом деле это очень маленькая комнатка, милая Хатшепсут, и ты в этом убедишься, когда тебя переведут в большие, гулкие покои, наподобие моих. – В ее голосе прозвучала горечь, но младшая сестра ничего не заметила.
Они миновали ворота и неторопливо пошли по широкой, окаймленной деревьями дорожке, вдоль которой выстроились клетки, занятые в основном разнообразными животными. Одни были местные – каменный козел, семейство львов, газели; других отец девочек привез из дальних земель, где воевал в молодости. Почти все звери спали в темных углах клеток, их знакомый теплый запах окутывал царевен, когда они проходили мимо. Дорожка упиралась прямо в главную стену зверинца, такую высокую, что, когда девочки подошли к ней, им показалось, будто это тропа внезапно выгнулась перед ними и закрыла солнце. К ограде прилепился скромный глинобитный домишко из двух комнат, жилище смотрителя царского зверинца. Тот уже стоял на крыльце, дожидаясь их. Едва они приблизились, он сошел на землю, опустился на колени и уткнулся лицом в пыль.
– Приветствую тебя, Небанум, – сказала Неферу. – Можешь встать.
– Приветствую вас, царевны. – Старик с трудом поднялся на ноги и встал перед девочками, склонив голову.
– Здравствуй, Небанум! – сказала Хатшепсут. – Ну, веди нас к маленькой газели! Она здорова?
– Здорова, ваше высочество, – ответил Небанум торжественно, хотя его глаза озорно сверкнули, – но все время хочет есть. Она у меня в отдельном загоне за домом, прошу покорно следовать за мной. Очень шумная малышка. Мычала всю ночь.
– Ой, бедная! Она, наверное, по маме скучает. Как ты думаешь, можно мне ее покормить?
– Я приготовил немного козьего молока на случай, если вы, ваше высочество, захотите попробовать. Но я должен предупредить ваше высочество, что это очень сильное молодое животное, оно может сбить ваше высочество с ног или пролить молоко вам на юбку.
– О, это не важно. Вы двое, – она повернулась к своим терпеливо потеющим провожатым, – оставайтесь здесь. Сядьте вон под дерево или еще куда-нибудь. Я не убегу.
Она шагнула к Небануму:
– Веди!
Неферу кивнула, и все трое повернули за дом. Не более чем в десяти шагах от них отбрасывала прохладную тень ограда зверинца; с другой стороны к ней прилепился крохотный загончик, на скорую руку сооруженный из вбитых в землю и переплетенных прутьями кольев. Над загородкой показалась коричневая голова с огромными влажными глазами и длинными ресницами. У Хатшепсут вырвался вопль, она подбежала к ограде и просунула руку внутрь, чтобы погладить зверя. Бархатные губы немедленно открылись, и изо рта выкатился длинный розовый язык. Девочка принялась вопить:
– Неферу, гляди! Смотри, как она сосет мои пальцы! Живее, Небанум, она такая голодная, что тебя выпороть мало! Неси молоко!
Небанум едва удержался от смеха. Отвесив еще один поклон, он скрылся за углом.
Неферу подошла к загону и встала рядом.
– Какая красивая, – заговорила она, проводя пальцами по тонкой шее. – И в плену, бедняжка.
– Не говори глупостей! – отрезала Хатшепсут. – Если бы отец не привез ее сюда, она бы просто погибла в пустыне, ее бы задрали львы, гиены или еще кто-нибудь.
– Да, я знаю. И все равно мне ее жалко, ведь никто ее не любит… а ей так одиноко…
Новая отповедь уже вертелась у Хатшепсут на языке, но испарилась, стоило девочке взглянуть на сестру. Неферу плакала, по ее щекам текли слезы. Хатшепсут окаменела от изумления. Сколько она себя помнила, сестра всегда была само достоинство и спокойствие, поэтому неожиданный срыв очень ее заинтересовал. Нисколько не смутившись, девочка отняла у газели руку и стала вытирать обслюнявленные пальцы о юбку.
– В чем дело, Неферу? Ты не заболела? Неферу яростно тряхнула головой и отвернулась, пытаясь справиться с собой. Наконец она приподняла подол платья и вытерла им лицо.
– Прости меня, Хатшепсут. Не знаю, что на меня нашло. Я сегодня совсем не спала, устала, наверное.
– А-а… – Хатшепсут не знала, что еще сказать, неловкость росла с каждым мгновением. Когда появился Небанум, осторожно держа обеими руками высокий узкий кувшин, девочка с облегчением бросилась ему навстречу:
– Дай я понесу! Он тяжелый? Ты откроешь ей рот, а я буду лить.
Небанум отпер загон, и они вошли. Зажав маленькую газель между коленями, он открыл ей рот.
Хатшепсут, от усердия высунув язык, поднесла тяжелый кувшин к самой мордочке вырывающейся газели и начала лить. Краем глаза она видела, как Неферу повернулась и пошла к выходу. «Противная Неферу! – подумала она. – Испортила такой чудесный день!» Ее рука дрогнула, и молоко тут же потекло у нее по груди и животу, собираясь в лужицу вокруг босых пальцев.
Небанум забрал у нее кувшин, который она держала теперь на вытянутых руках, а маленькая газель, облизываясь и косясь на них сонным глазом, заковыляла в угол загона.
– Спасибо, Небанум. Не так это легко, как кажется, правда? Завтра я приду опять и попробую еще раз. До свидания.
Губы старика дрогнули, и он склонился еще ниже, чем раньше.
– До свидания, ваше высочество. Для меня всегда большое удовольствие видеть вас здесь.
– А для кого нет? – бросила она через плечо и побежала к выходу. С Неферу она поравнялась, когда та уже выходила из ворот. Хатшепсут порывисто схватила ее за руку:
– Не сердись на меня, Неферу. Я тебя чем-то расстроила?
– Нет. – Рука старшей девочки обвила худенькие плечики младшей. – Кто станет на тебя сердиться? Ты такая хорошенькая, умная и добрая. Никто не испытывает к тебе неприязни, Хатшепсут, никто, включая меня.
– Как это? Я не понимаю тебя, Неферу-хебит. Я тебя люблю. А ты меня разве не любишь?
Неферу потянула ее за собой под деревья, оставив слуг ждать на тропе.
– Я тоже тебя люблю. Просто в последнее время… Ох, и зачем я тебе все это рассказываю… Ты еще слишком мала, чтобы понять. Но все же мне надо с кем-то поговорить.
– У тебя есть тайна, Неферу? – воскликнула Хатшепсут. – Есть! Есть! Ты влюбилась? Ой, пожалуйста, расскажи!
Она потянула Неферу за руку, и девочки вместе опустились на прохладную траву.
– Ты поэтому плакала? У тебя глаза до сих пор опухшие.
– Откуда тебе знать, как это бывает? – медленно сказала Неферу, выдернув травинку и принявшись водить ею по ладони. – Ведь твоя жизнь будет легка, как одна бесконечная забава. Когда ты подрастешь, то сможешь выйти замуж за кого захочешь и жить там, где захочешь, – в провинциях, в номах, в горах. Ты будешь свободна, сможешь путешествовать или сидеть дома; будешь делать все, что заблагорассудится твоему мужу или тебе, вы будете радоваться детям. А я…
Она отбросила стебелек прочь и, сцепив вместе пальцы, прислонилась к древесному стволу. От эмоционального напряжения, которое она испытывала, ее лицо, и без того нездорового оттенка, стало еще желтее, а мышцы на шее напряглись, точно завязанные узлами веревки. Любой, кто увидел бы ее сейчас, не нашел бы в ней ничего царственного или величественного. То немногое, что в ней было красивого, – изящные руки, тонкий нос, длинные черные волосы – как-то стушевалось под грузом несчастья, которое делало ее похожей на обмякший в отсутствии ветра белый парус.
– Меня берегут, – продолжала она безжизненно, – кормят изысканными яствами, одевают в тончайший лен. Драгоценностей в моих сундуках и шкатулках – что гальки на морском берегу, рабы и знать падают передо мной ниц с утра до вечера. Целыми днями я только и вижу что их затылки. Когда я встаю с постели, меня одевают; когда я голодна, меня кормят; стоит мне устать, и дюжина рук тянется к пологу моего ложа, чтобы откинуть его. Даже в храме, когда я молюсь и трясу систрум[1], меня не оставляют в покое. – Она устало мотнула головой, ее волосы в беспорядке рассыпались по плечам. – Я не хочу быть великой царственной женой. Не хочу выходить за глупого, благонамеренного Тутмоса. Я хочу только покоя, Хатшепсут, чтобы жить так, как мне нравится.
Она закрыла глаза и умолкла. Хатшепсут робко протянула руку и погладила сестру по плечу. Девочки взялись за руки и просидели так до тех пор, пока солнце не начало клониться к закату, чуть заметно удлинив тени. Наконец Неферу пошевелилась.
– Я видела сон, – прошептала она, – страшный сон. Он снится мне почти каждый раз, стоит закрыть глаза. Вот почему сегодня я не вернулась после занятий в свои покои, а вышла сюда, в сад, легла под дерево и лежала до тех пор, пока мои глаза не начали гореть от усталости, а мир вокруг не сделался таким же нереальным, как во сне. Мне снится… мне снится, что я умерла и мой Ка[2] стоит в громадном темном зале, где пахнет гниющей плотью. Там очень холодно. В конце зала есть дверь, сквозь нее внутрь льется свет, милый, яркий, теплый солнечный свет. Я знаю, что за дверью ждет меня Осирис. Но там, где мойка, есть только темнота, запах и ужасное отчаяние, потому что между дверью и мной стоят весы, а за ними – Анубис.
– Но почему ты боишься Анубиса, Неферу? Ведь он всего лишь следит за тем, чтобы чаши весов оставались в равновесии.
– Да, знаю. Всю свою жизнь я старалась поступать по правде, чтобы, когда мое сердце ляжет на весы, мне нечего было бояться. Но в этом сне все по-другому. – Она встала на колени, ее руки задрожали, она опустила их на плечи Хатшепсут. – Я приближаюсь к богу. У него на ладони лежит что-то, оно вздрагивает и пульсирует. Я знаю, что это мое сердце. На одной чаше весов лежит перо Маат[3], такое прекрасное. Анубис наклоняет голову, кладет мое сердце на другую чашу, и та начинает опускаться. Я застываю. Чаша с моим сердцем опускается все ниже, ниже, и наконец в полной тишине раздается глухой стук – это донышко чаши ударяется о крышку стола. Тогда я понимаю, что со мной все кончено, что никогда уже мне не пройти по ледяному полу этого зала навстречу сияющему Осирису, но ни один звук не срывается с моих губ – по крайней мере, до тех пор, пока бог не поднимает голову и его взгляд не устремляется на меня.
Хатшепсут вдруг захотелось вскочить и убежать далеко-далеко, чтобы не слышать, чем кончится этот ужасный сон. От страха она заерзала, но пальцы Неферу только крепче впились ей в плечи, а лихорадочный взгляд сестры, казалось, должен был вот-вот прожечь ее насквозь.
– И знаешь что, Хатшепсут? Он смотрит на меня, но вовсе не влажными глазами шакала, нет. Ибо это ты обрекаешь меня на вечную погибель, Хатшепсут. Ты в одеянии бога, но с лицом ребенка. Это так страшно, что лучше бы Анубис повернул ко мне свою песью морду, оскалил зубы и зарычал. Я кричу, но твое лицо не меняется. Твои глаза так же мертвы и холодны, как тот ветер, что носится по проклятому дворцу смерти. Я все кричу и кричу, пока наконец не просыпаюсь с колотящимся сердцем от собственного крика.
Ее голос опять опустился до шепота, и она заключила испуганную, недоумевающую сестренку в объятия.
Прижатая к груди Неферу, Хатшепсут слышала неровный стук ее сердца. Надежность и веселье, которые были в мире всего несколько минут назад, вдруг покинули его. Впервые в жизни она задумалась о безднах неизвестности, скрывающихся за улыбками друзей, тех, кому она привыкла доверять. У нее возникло такое ощущение, будто она стоит во сне Неферу-хебит, только по другую сторону двери, там, где благодать Осириса, и оглядывается на сумеречные тени зала суда. Она вырвалась из объятий сестры, поднялась на ноги и стала отряхивать травинки, прилипшие к потекам молока на юбке.
– Ты права, Неферу-хебит. Я не понимаю. Ты пугаешь меня, и мне это не нравится. Почему бы тебе просто не послать за лекарями?
– Я это уже сделала. Они кивают, улыбаются и говорят, что мне надо подождать, что молодых девушек в моем возрасте часто посещают странные видения. А жрецы! Больше жертвоприношений – вот и весь их совет. Только Амон-Ра в силах избавить тебя от всех страхов, говорят они. И вот я приношу жертвы и молюсь, но по-прежнему вижу сон.
Неферу тоже поднялась, Хатшепсут прильнула к ее руке, и они вместе вернулись на тропу.
– А маме или отцу ты говорила?» ¦
– Мама только улыбнется и предложит мне еще одно ожерелье в подарок. А отец, как ты знаешь, раздражается, когда видит меня слишком долго. Нет, думаю, придется мне смириться и подождать, не пройдет ли все со временем, само по себе. Прости, что я тебя расстроила. У меня много знакомых, малышка, но совсем нет друзей. Мне часто кажется, что на свете нет ни одного человека, которого интересовало бы, кто я такая на самом деле. По крайней мере, отец мной точно не интересуется, а если не он, то кто же? Ибо он и есть весь свет, разве не так?
Хатшепсут вздохнула. Она уже перестала понимать ход мыслей сестры.
– Неферу, а тебе придется выйти замуж за Тутмоса? Неферу устало пожала плечами:
– Думаю, этого ты тоже пока не поймешь, а я так устала, что у меня нет сил объяснять. Спроси фараона, когда его увидишь, – ответила она мрачновато.
Прогулка закончилась в молчании. Когда они вошли в залитый солнцем зал, за которым начиналась женская половина, Неферу остановилась и мягко высвободила свою руку.
– Теперь иди к Нозме, и пусть она тебя еще раз искупает. А то подумает кто-нибудь, что во дворец оборванка с улицы забралась.
Она невесело рассмеялась.
– И я пойду к себе, подумаю, что надеть сегодня вечером. Вы тоже можете идти, – обратилась она к двум усталым слугам, которые следовали за ними. – Царской кормилице доложите позже.
Она рассеянно погладила Хатшепсут по голове и, позванивая браслетами, удалилась.
В детскую Хатшепсут вошла в подавленном состоянии духа. Как все было просто и весело, когда они с Неферу были маленькие и вместе носились и проказничали день за днем. А теперь ей только и остается, что радоваться обществу детей знати, с которыми она встречается в школе по утрам, да наблюдать, как с каждым днем взрослеет и отдаляется от нее Неферу-хебит. Между ними и так уже образовалась пропасть. После того как над Неферу был совершен несложный, освященный временем ритуал, который символизировал ее вхождение в таинственное и наполняющее трепетом состояние женственности, девушку перевели в северное крыло дворца, где у нее были собственный сад с прудом, рабы, советники и придворные, объявлявшие ее волю, и даже персональный жрец, приносивший жертвы от ее имени. Хатшепсут видела, как из нежной, беззаботной девочки ее сестра превратилась в неприступную замкнутую даму, которая повсюду появлялась в сопровождении болтливой, вечно кланяющейся свиты, оставаясь неизменно холодной и отстраненной.
«Ни за что не стану такой, – клятвенно пообещала самой себе Хатшепсут, шагнув на порог детской, куда ей навстречу кинулась из своей комнаты Нозме. – Я останусь веселой, буду видеть приятные сны и любить животных. Бедная Неферу».
Хатшепсут было не по себе, и потому она сначала не обратила внимания на Нозме, которая, едва завидев, во что превратилась вторая за день юбка, тут же пронзительно завопила. Задумавшись о сне Неферу, она помрачнела словно туча. Но ворчание няньки сделало свое дело, пробудив в девочке неведомое прежде упрямство.
– Замолчи, Нозме, – сказала она. – Сними с меня эту юбку, расчеши мне локон, побрей голову, и вообще – замолчи.
Результат превзошел все ожидания. Никаких воплей, никакого возмущения. Женщина потрясение умолкла, застыв с поднятыми руками и сжатым, точно капкан, ртом, но уже через мгновение склонила голову и отвернулась.
– Да, ваше высочество, – произнесла она, поняв, что последний царский птенец пробует крылья, пока еще пугаясь собственной смелости, а значит, ее дни в роли царской кормилицы сочтены.
Солнце наконец заходило. Путешествие Ра близилось к концу, огненно-красный след его раскаленной барки уже тянулся над царскими садами, когда Хатшепсут отправилась приветствовать отца. Великий Гор сидел, задумавшись, в кресле, его живот нависал над изукрашенным драгоценными камнями поясом. Выпуклая, точно бочонок, грудь горела золотом, а над массивной головой пламенел в косых лучах небесного отца вздыбленный символ царской власти.
Тутмос I старел. Ему уже перевалило за шестьдесят, но он по-прежнему производил впечатление человека, обладающего непомерной бычьей силой и упорством, за что и получил от предшественника крюк и плеть, при помощи которых потопил в крови последние притязания гиксосов на владычество. Простой народ Египта любил Тутмоса без меры, видя в нем истинного бога свободы и отмщения, при котором граница страны стала существовать на деле, а не только на словах. Его военные кампании были тактически безупречны, они принесли богатую добычу жрецам и народу и, что еще важнее, обеспечили безопасность землепашцам и ремесленникам, которые отныне могли спокойно заниматься своим делом. В свое время он был генералом армии фараона Аменхотепа, который обошел родных сыновей и возложил двойной венец на голову Тутмоса. Не знал Тутмос и жалости. Ради того, чтобы жениться на дочери Аменхотепа, Ахмес, и тем самым узаконить свое право на престол, он оставил жену. Оба его сына от первого брака, теперь уже взрослые мужчины, закаленные в боях ветераны, служили в армии отца, охраняя границы его царства. Пожалуй, ни один фараон не пользовался такой безграничной властью и любовью подданных, как Тутмос, но привычка повелевать не смягчила его характер. Его воля была по-прежнему тверда и неколебима, как гранитная плита, под ее защитой страна сначала зализывала раны, а теперь жила и процветала.
Тутмос с женой в окружении рабов и писцов сидел на берегу озера и отдыхал перед обедом, глядя на розовую рябь, поднятую на поверхности воды закатным ветерком. Когда босая Хатшепсут неслышно подошла к нему по теплой траве, он говорил со своим старым другом Аахмесом пен-Нехебом. Тот стоял перед ним, неловкий, как школьник, смущение проглядывало в каждой линии его осанистой фигуры. По всему было видно, что Тутмос недоволен. Он не отрывал взгляда от воды, голос фараона долетал до Хатшепсут всплесками раздражения:
– Ну же, пен-Нехеб, разве мало дней провели мы с тобой на поле боя и вне его? Тебе нет нужды меня бояться. Я хочу услышать твое мнение, а не видеть, как ты переминаешься передо мной с ноги на ногу, словно нашкодивший мальчишка. Разве я не задал тебе простой вопрос? И разве я не заслуживаю простого, понятного ответа? Доложи мне, каковы успехи моего сына, и сделай это сейчас же.
Пен-Нехеб откашлялся.
– Ваше величество, вы и впрямь осыпали вашего покорного слугу незаслуженными благодеяниями, и если вашему покорному слуге случится вызвать ваш гнев, примите заранее извинения вашего покорного слуги…
Унизанная кольцами рука Тутмоса со стуком опустилась на подлокотник кресла.
– Хватит играть со мной в игры, дружище. Я знаю твою гордость, но я знаю и твои таланты. Так будет он солдатом или нет?
Пен-Нехеба под черным коротким париком прошиб пот. Он незаметно почесался.
– Ваше величество, позвольте мне заметить, что его высочество обучается военному искусству не так давно. При существующих обстоятельствах его успехи могли бы считаться удовлетворительными…
Голос его прервался, Тутмос повернулся к нему и знаком приказал сесть.
– Садись. Да садись же! Что с тобой сегодня такое? Ты, может, думаешь, что я назначил тебя учителем военного искусства к моему сыну за твои успехи в садоводстве? Отвечай мне коротко и ясно, а не то пойдешь домой без обеда.
Ахмес пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку. Если и был на свете человек, которого ее муж любил и которому доверял, то это именно он, неуклюжий солдафон, скорчившийся сейчас на земле на почтительном расстоянии от фараона. Хотя, с ее точки зрения, Тутмос поступил крайне неосмотрительно, затеяв этот разговор на пустой желудок, – положение все-таки складывалось смешное. А в ее жизни в последнее время не хватало веселья.
Похоже, пен-Нехеб наконец-то решился. Его плечи выпрямились.
– Ваше величество, мне больно говорить вам это, но, по моему убеждению, из молодого Тутмоса никогда не выйдет солдат. Он рыхл и неуклюж, хотя ему нет еще и шестнадцати. Он не любит дисциплины, которой требует военное искусство. Он…
Старый воин сглотнул и с мужеством отчаяния продолжал.
– Он ленив и боится боли, которая сопровождает ратный труд. Быть может, он больше преуспел в науках? – с надеждой заключил он.
В наступившей долгой тишине истерически хихикнула рабыня, но ей тут же заткнули рот. Тутмос не отвечал. Краска медленно приливала к его щекам, взгляд переместился с дворцовой стены на озеро, потом на склоненную голову жены. Все вокруг ждали, дрожа от страха, зная по опыту, что сейчас будет. Глухой рык вырвался из его груди, но тут он заметил дочь, которая, улыбаясь, стояла в толпе и ждала. Он сделал ей знак приблизиться, и все облегченно вздохнули. Буря пронеслась мимо, оставив по себе лишь порыв ветра.
– Я сам приду на плац, – сказал Тутмос. – Я приду завтра, и ты в моем присутствии заставишь моего сына показать все, чему ты его учил. Если ты ошибся, пен-Нехеб, жезл власти больше не твой. Хатшепсут, дорогая, пойди сюда, поцелуй меня и расскажи, чем ты занималась сегодня целый день.
Она подбежала к отцу, забралась ему на колени, уткнулась носом в шею.
– Ой, отец, как ты вкусно пахнешь. Она наклонилась и поцеловала Ахмес.
– Мама, а я видела маленькую газель. Небанум дал мне покормить ее. А Тутмоса чуть снова в школе не выпороли…
Чуткая, как все дети, она тут же поняла, что сделала ошибку. Лицо ее отца потемнело.
– Но все же не выпороли, – затараторила она. – Неферу его спасла…
Дыхание фараона участилось, и Хатшепсут поспешно покинула колени отца, ища убежища возле Ахмес. Девочка решила попробовать снова. «Надо же, – подумала она, – день начался так славно, а кончается не лучше, чем какая-нибудь страшная сказка Нозме».
– Отец, – пропищала она, – как было бы хорошо, если бы ты женил Тутмоса на ком-нибудь другом. Неферу он не нужен, и она так несчастна…
Вдруг девочка умолкла, видя, как выражение оторопелого изумления на лице ее отца сменяется гневом. Смущенная гробовой тишиной, которая наступила вокруг, она запрыгала сначала на одной ножке, потом на другой.
– Знаю, знаю, – сказала она. – Я снова сую нос не в свое дело…
– Хатшепсут, – проблеяла испуганная мать, – что на тебя сегодня нашло? Опять пива для прислуги нахлебалась?
Отец девочки поднялся, а вместе с ним и весь двор.
– Думаю, – веско сказал он, – нам с тобой настало время поговорить, Хатшепсут. Но сейчас я устал и хочу есть. Хватит на сегодня неприятностей с моими непутевыми детьми.
Он пристально посмотрел на пен-Нехеба, потом на жену, ни живу ни мертву от страха:
– Ахмес, выясни у Нозме, что происходит, я хочу знать сегодня же вечером. А ты, Хатшепсут, перед сном зайди ко мне. И молись, чтобы я был в лучшем расположении духа, чем сейчас.
Он обвел толпу сердитым взглядом и размашисто зашагал к дворцу, его свита потянулась за ним.
Пен-Нехеб тяжело поднялся с земли и отправился на ежевечернюю прогулку по берегу озера. Кратковременные приступы дурного настроения Великого не слишком его взволновали, но день выдался знойный, даже кости, казалось, стали мягкими, как трава.
Ахмес улыбалась дочери, пока они вместе шагали к царским покоям дворца.
– Ты вела себя ужасно бестактно, – сказала она, – но не горюй. Он сердит не на тебя, а на Тутмоса. Ничего особенного он тебе сегодня вечером не скажет. Ума не приложу, что бы с ним было, если бы не ты, Хатшепсут, – печально закончила она. – Твое благополучие ему важнее всего. Бедняжка Неферу.
– Мама, я тоже устала и хочу есть. Нозме надела на меня юбку из крахмального льна, и она ужасно царапается. Не могли бы мы поговорить о чем-нибудь другом?
Огромные темные глаза Хатшепсут устремились на Ахмес, и та вздохнула. «Амон, – безмолвно молилась она, вступая в свои просторные прохладные покои, где суетились рабыни, зажигая светильники, – она твое дитя. Поистине она твое воплощение. Защити ее от нее самой».
Любому одинокому рыбаку, чья тростниковая лодка покачивалась в темноте на широкой груди Нила, дворец в Фивах должен был казаться видением обетованного блаженства в стране Осириса. С наступлением ночи тысячи огней озаряли его в один миг. Казалось, будто неведомый гигант взял да и швырнул наземь пригоршню ярких, сверкающих звезд и они расселись – где по одиночке, где целыми созвездиями – вдоль высоких стен и бесчисленных мощеных дорожек этого королевства в королевстве, а торопливая река понесла их дрожащие, колеблющиеся отражения в глубину ночи.
Чего только не было в обширных царских владениях: сады и святилища, летние домики и конюшни, зернохранилища и жилища прислуги и, конечно же, сам дворец с его необъятными залами для пиров и приемов; многоколонными портиками и коридорами, вымощенными разноцветными плитками, которые складывались в изображения рыб и птиц, охотников и дичи, растений – одним словом, всего того, что превращает жизнь в удовольствие. Берегом этому морю разнообразных строений служила территория храма, украшенного строгими колоннами и гигантскими каменными изваяниями сына бога, Тутмоса: руки сложены на монолитных коленях, лица неотличимы одно от другого, неподвижные взгляды устремлены к пределам царских владений.
Сады тоже светились, рдеющие пылинки огоньков перепархивали в них с места на место – это жены и возлюбленные царя, его наложницы и придворные, чиновники и писцы прогуливались в напоенной ароматами ночи, а впереди и позади них шли, освещая им путь, обнаженные, надушенные рабы.
Царская барка, искусно вырезанная из драгоценной древесины, выложенная серебром и золотом, покачивалась на воде у подножия широкой лестницы, которая вела в просторный, вымощенный плитами двор, с трех сторон засаженный высокими деревьями. Каждая аллея устремлялась прямо в белые с золотом залы, где билось сердце Египта.
Наш рыбак не стал бы мешкать у западного берега реки. Там, параллельно дворцу, тянулся на многие мили некрополь, зажатый между рекой и крутыми мрачными утесами, сдерживавшими натиск пустыни. Огни, зажженные по ту сторону реки в домах жрецов и ремесленников, что работали на строительстве гробниц и пирамид для детей Осириса, были и тусклее, и реже, чем в городе. Ночной ветер тихо стонал в опустелых святилищах, живые запирали двери своих домов в ожидании часа, когда Ра вновь призовет их к труду в жилищах мертвых. Величественные колонны и пустые дома, усеянные остатками пищи и увядающими цветами, принесенными в дар тем, кто обитал в месте последнего упокоения, казались убогим, несовершенным отражением пульсирующего от избытка жизненных сил города, имя которому было Фивы, столице империи.
Предзакатный ветер стих, наступил неподвижный жаркий вечер, когда Хатшепсут, Нозме и несколько прислужниц вышли из детской и длинными, залитыми светом факелов коридорами, где на каждом углу стояли неподвижные стражи, отправились в обеденный зал. Чужеземных послов сегодня не ждали, но там все равно было полно гостей и придворных, доверенных чиновников и друзей царского семейства. Их болтовню и смех Хатшепсут услышала раньше, чем достигла зала и встала на пороге, ожидая, когда главный глашатай торжественно объявит ее полный титул.
– Царевна Хатшепсут Хнум-Амон.
Гости на миг смолкли, поклонились и продолжали разговаривать. Хатшепсут поискала глазами отца, но тот еще не пришел. Неферу тоже нигде не было видно. Зато там был Юсер-Амон, он сидел на полу рядом с Менхом. К ним она и направилась, петляя между рабами, которые разливали гостям вино, подкладывали подушки и подносили маленькие стульчики. По дороге она подняла оброненный кем-то цветок лотоса и стала вплетать его стебель в свой детский локон. Крепкий, пьянящий аромат тут же защекотал ей ноздри, и она восхищенно втянула в себя воздух, опускаясь рядом с мальчиками на пол.
– Приветствую вас. Что вы тут делаете?
Менх нерешительно кивнул и подмигнул Юсер-Амону. Хорошая девчонка Хатшепсут, только вот ни спрятаться от нее, ни скрыть ничего нельзя. Со времени того неудачного побега мальчишки старались держаться от нее подальше, а она объявлялась, когда ее не ждали. Уж что-что, а заскучать она не даст.
Юсер-Амон, отпрыск одного из самых древних и благородных родов империи, обращался с ней как с равной. Его отец, визирь Юга, чья власть уступала лишь власти фараона, отправился с инспекцией в порученные его заботам номы, а Юсер-Амон жил во время его отлучки во дворце. Он дурашливо поклонился Хатшепсут в пояс.
– Приветствую тебя, величество! Твоя красота сияет ослепительнее звезд. О! Мои глаза слабеют, взирать на тебя выше моих сил!
Хатшепсут хихикнула:
– Настанет день, когда я заставлю тебя повторить эти слова, уткнувшись лицом в пыль, Юсер-Амон. Так о чем вы разговаривали?
– Об охоте. – Юсер-Амон тут же выпрямился и заговорил: – Отец Менха завтра утром едет на охоту и берет с собой нас. А вдруг мы убьем льва!
– Ну да! – отозвалась Хатшепсут. – Лев не всякому взрослому по силам. Да и вообще, его сначала надо найти.
– Мы поедем в горы, – сказал Менх. – Может, даже ночевать там останемся.
– А мне можно с вами? – спросила Хатшепсут нетерпеливо.
Мальчики воскликнули в один голос:
– Нет!
– Почему нет?
– Потому что ты девочка и потому что Единый никогда тебя не отпустит, – резонно заметил Юсер-Амон. – Маленькие царевны не ездят на охоту.
– Зато большие ездят. Вот вырасту и буду охотиться каждый день. Я стану лучшим охотником в стране.
Менх улыбнулся. Хатшепсут так любила животных, что никогда не смогла бы подстрелить дичь крупнее утки, и сама это знала. Но гордость уже в десять лет заставляла ее желать первенства во всем.
– А чем ты весь день занималась? – спросил он. – Я нигде тебя не видел.
– Нарывалась на неприятности, – вздохнула Хатшепсут. – О! А вот и мама с папой. Наконец-то мы поедим.
Лбы всех присутствующих коснулись пола. Голос главного глашатая звенел в тишине:
– …Могучий Бык Маат, живой Гор, любимец двух богинь, сияющий в змеиной диадеме…
Хатшепсут шепнула Менху:
– Как ты думаешь, твоя мать сегодня опять напьется?
– Да тише ты! – свирепо шикнул он. – Не можешь, что ли, помолчать минуту?
– Не могу! Я есть хочу! Я уже давным-давно с голоду умираю!
Тутмос подал знак, спины придворных распрямились, разговоры зазвучали вновь. Гости расселись по местам, опустившись за низенькие столики, рабы с грудами снеди на подносах замелькали вокруг. Рабыня Хатшепсут приблизилась к ней и поклонилась.
– Что желает ваше высочество? Жареного гуся? Говядины? Фаршированного огурца?
– Всего по чуть-чуть!
Жуя, Хатшепсут с тревогой оглядывала комнату в поисках Неферу, но той по-прежнему не было видно. Повинуясь кивку фараона, в зал вошли музыканты: мужчина с большой арфой и девушки в длинных складчатых юбках, с ароматическими конусами на головах и инструментами под мышкой. Хатшепсут с интересом отметила, что все девушки несли с собой лютни, новомодные инструменты из диких северо-восточных земель. Она решила, что после ужина непременно велит одной из музыкантш прийти поиграть к ней в детскую, но тут же вспомнила о встрече с фараоном, назначенной на вечер, и у нее упало сердце. Как только музыка зазвучала, девочка оттолкнула тарелку с едой, окунула пальцы в чашу с водой и вытерла руки о юбку. Она прокралась среди обедающих поближе к матери. Отец, сидевший в нескольких шагах от нее, был погружен в разговор с архитектором Инени, отцом Менха, но мать улыбнулась и поманила ее на подушку у своего стола.
– Ты сегодня очень хорошенькая, – сказала Ахмес. – Надо тебе почаще носить в волосах цветы. Они тебе к лицу.
Хатшепсут встала коленями на подушку.
– Мама, а где Неферу-хебит? Если отец увидит, что ее здесь нет, он очень рассердится. Ведь он же меня хотел отругать сегодня вечером, а не ее.
Мать опустила кусочек граната, который поднесла было ко рту, и вздохнула:
– Наверное, надо послать кого-нибудь поискать ее. Она сегодня была расстроена?
– Да. Она рассказала мне страшный сон, который снился ей много раз. Она что, заболеет?
Ахмес пригубила вина. Музыка, словно легкая рябь на поверхности ручейка, покрывала журчание голосов, сквозь которое до нее донесся басовитый раскат мужниного смеха, сначала раз, потом другой. «Еда творит чудеса с мужчиной, будь то фараон или нет», – подумала она. Женщина отпила из бокала и повернулась к дочери:
– Не знаю, дорогая. Думаю, что нет. Правда, вчера мы с ней ходили к реке, а там собаки пен-Нехеба бегали вверх и вниз по ступеням – купались, наверное. Одна из них подбежала к Неферу и поставила лапы ей на плечи. Та завизжала и принялась колотить пса кулаками. Ты ведь знаешь, твой отец не выносит замкнутых, мнительных женщин. Я ничего ему не сказала, но это было очень неприятно.
– Ей снился Анубис.
– Ах, вот как? Тогда понятно. А еще она завела привычку носить амулет Менат. Ну почему она так глупо себя ведет? Чего боится старшая дочь могущественного Тутмоса?
«Меня». Это слово вдруг само пришло Хатшепсут в голову, и девочка притихла, слушая, как колотится ее сердце. «Меня? Ба! Никак я заразилась от Неферу ее страхами?!»
Ахмес сделала Хетефрас, своей служанке и компаньонке, знак подойти.
– Сходи в покои царевны Неферу и узнай, почему она не здесь, – распорядилась женщина. – Да сделай это тихо. Я должна услышать ответ раньше, чем он дойдет до фараона, понятно?
Служанка улыбнулась.
– Совершенно понятно, ваше величество, – ответила она, кланяясь.
– Мама, а почему Неферу должна идти за Тутмоса? Ахмес всплеснула руками:
– Хатшепсут, ну почему тебе обязательно надо все знать? Хорошо, я расскажу. Но ты все равно не поймешь.
– Это тайна?
– В некотором роде. Твой бессмертный отец был всего лишь военачальником в армии моего отца, пока тот не решил сделать его следующим фараоном. Но, чтобы стать истинным фараоном, ему пришлось жениться на мне, потому что только в наших, царских дочерей, жилах течет кровь бога. Мы носительницы царственности, и ни один мужчина не будет признан фараоном, пока не женится на дочери царя, чья мать происходила из царской семьи и чей отец был фараоном. И так будет всегда. В этом истина, часть Маат. Неферу-хебит обладает всей полнотой царской крови, а Тутмос лишь наполовину, по отцу, ведь вторая жена Мутнеферт всего лишь дочь благородного человека.
В словах Ахмес не было и намека на презрение, она говорила спокойно и деловито, как говорят о неизбежных фактах жизни.
– Твой отец еще не решил, кто будет его преемником, но, по всей видимости, им станет Тутмос, единственный царский сын. Если так, то придется Неферу выйти за него, чтобы сделать его фараоном.
– Но, мама, если в нас, женщинах… – тут ее мать улыбнулась, – …если в нас, женщинах, течет кровь царей, а мужчины должны жениться на нас, чтобы править, то зачем они вообще нам нужны? Почему мы не можем быть фараонами?
Напряженное раздумье, написанное на мордочке дочери, заставило Ахмес рассмеяться.
– Это тоже Маат. Только мужчины могут править. Ни одна женщина не может быть фараоном.
– А я буду.
И снова слова сами сорвались с ее уст помимо воли, и Хатшепсут почувствовала, как забилось сердце. Страх перед чем-то огромным, нависшим над ней подобно грозовой туче, вернулся, и она задрожала.
Ахмес сжала ее ледяные ладони в своих.
– У маленьких девочек большие мечты, дочка, и это только мечта. Ты никогда не будешь фараоном, и я хорошо знаю, что если бы ты подумала как следует о том, что это значит, то и сама никогда бы не захотела. Но даже если бы женщины могли править, что с того? Неферу ведь старше тебя. На престол взошла бы она.
– Она этого не хочет, – ответила Хатшепсут медленно. – Совсем. И никогда не захочет.
– Возвращайся за свой стол. – Поток вопросов утомил Ахмес. – У тебя уже, наверное, вся еда остыла. Когда Хетефрас вернется, я расскажу тебе, что с Неферу, а ты не беспокойся о ней. По-моему, она сильнее, чем кажется.
«А по-моему, нет», – подумала Хатшепсут, вставая. Ахмес, по-прежнему улыбаясь, вернулась к еде, а Хатшепсут отправилась в обратное странствие в свой угол. Проходя мимо Тутмоса, она поддалась внезапному порыву и опустилась рядом с ним на корточки.
– Ты все еще дуешься на меня, Тутмос?
– Оставь меня в покое, Хатшепсут, не видишь, я ем.
– Вижу, вижу. А хочешь, я тебе аппетит испорчу? Завтра утром отец придет на плац посмотреть, как ты там слоняешься.
– Сам знаю. Мать мне уже рассказала.
– Она здесь? Тутмос взмахнул рукой:
– Вон она. А теперь уходи. Мне и без тебя есть о чем подумать.
Вторая жена Мутнеферт, с ног до головы увешанная обожаемыми ею драгоценностями, самозабвенно уплетала за обе щеки. Еда всегда была ее слабостью, а теперь превратилась в настоящую страсть. Чувственные изгибы ее пышного тела, некогда привлекшие к ней внимание фараона, постепенно зарастали уродливыми жирными складками. Рядом с тоненькой и нежной Ахмес Мутнеферт казалась толстой и грубой, но смеяться она тем не менее не разучилась и умение наслаждаться жизнью тоже сохранила. Хатшепсут считала, что Мутнеферт глупа, и, усаживаясь на место, пожала плечами. Ох уж эти мужчины! Стоит ли вообще пытаться их понять? Еда у нее на тарелке остыла, и она оттолкнула ее в сторону.
– Принести вашему высочеству чего-нибудь горячего? – спросила ее рабыня.
Она отрицательно мотнула головой.
– Принеси мне пива.
– Но оно не понравится вашему высочеству.
– Раньше нравилось. И не указывай, сама знаю, что мне нравится, а что нет.
Глядя поверх стакана, она заметила, как в зал скользнула Хетефрас и, подойдя к матери, зашептала ей что-то на ухо. Ахмес кивнула и продолжала есть. «Значит, – подумала Хатшепсут, – ничего страшного не случилось». Менх и Юсер-Амон покончили с едой и теперь боролись на полу, катаясь между обедающими, а мать Менха опрокидывала стакан за стаканом, точно заправский солдат в кабаке. Никто не пел. У фараона болела голова. Музыканты по-прежнему негромко наигрывали, гости ели, пили и веселились, часы медленно текли. Наконец Хатшепсут, у которой от крепкого пива слегка закружилась голова, села, уткнув подбородок в ладони, и стала ждать, когда Нозме поглядит в ее сторону и сделает знак, что пора в кровать. Тут ее отец оттолкнул свой столик и поднялся. Все, кто еще мог, тоже встали и поклонились.
В несколько широких шагов он подошел к Хатшепсут и протянул ей руку:
– Пойдем, Хатшепсут. Пора нам поговорить. Да и спать тебе уже время. Вон у тебя круги под глазами. Нозме!
Женщина подбежала к ним.
– Пойдешь с нами.
И он вывел их в коридор, а в зале за их спинами снова зазвучала музыка.
Личная приемная фараона и его спальный покой были меблированы так же скудно, как и весь остальной дворец, но именно здесь находилось средоточие власти. Две статуи у входа – крытый золотом песчаник – грозно взирали на всех входящих. Между ними была дверь из кованой меди, украшенная изображением коронации Тутмоса, за ней открывался покой, по стенам которого, освещенным многочисленными светильниками из золота, прогуливались меж золотых деревьев серебряные боги, золотые птицы порхали с ветки на ветку, а желобчатые колонны взмывали к лазуритовому потолку. Золото было повсюду. Оно было священным даром богов, и из него отлили ложе фараона на четырех львиных лапах; в изголовье был изображен сам Амон, который, покровительственно улыбаясь, оберегал ночной покой своего сына. В углах покоя замерли на полушаге четыре каменных изваяния богов; золотые короны делали их выше, длинные тени статуй расчертили пространство пола. Неудивительно, что в такой комнате, как эта, сердце девочки наполнилось гордостью и страхом.
Тутмос опустился в золоченое кресло рядом с ложем и знаком велел дочери сесть. С минуту он разглядывал ее, окруженную ровным золотым сиянием, а она, слегка охмелев от пива, отвечала ему пристальным взглядом, от страха зажав ладошки меж смуглых коленок. Да и было чего бояться: бритая голова, широкие, мощные плечи, волевой, выступающий подбородок впечатляли.
– Хатшепсут, – сказал он наконец. От неожиданности она вздрогнула.
– Я намерен преподать тебе урок, который, я надеюсь, ты никогда не забудешь, а если забудешь, то горько пожалеешь об этом.
Он умолк, ожидая подобающего ответа, но, хотя рот девочки открылся, она не смогла выдавить ни звука, и он продолжал:
– Ежедневно и ежечасно тысячи людей знают, где я нахожусь и что делаю. Я говорю – они повинуются. Я умолкаю – они трепещут. Мое имя на устах у всех, начиная с ничтожнейшего из храмовых служек и заканчивая моими высокородными советниками, дворец непрерывно полнится слухами, предположениями, размышлениями о том, каким будет мой следующий шаг и каковы плоды моих раздумий. Заговоры, контрзаговоры, подозрения, мелкие интриги окружают меня изо дня в день. Но я фараон, и только мое слово приносит смерть или жизнь. Потому что у меня есть то, до чего им никогда не добраться, в этом и заключена власть.
Пальцем, на котором сверкнуло драгоценное кольцо, он коснулся своего лба:
– Мои мысли. Мысли, Хатшепсут.. Ни одно слово, сколько-нибудь весомое, не срывается с моих уст, пока я не обдумаю его, ибо я знаю, что люди по всей стране будут повторять его многократно. Это и есть урок, который я хочу тебе преподать. Никогда, слышишь, никогда больше не поверяй своих мыслей и страхов, особенно необоснованных, ни мне, ни кому другому, пока не убедишься, что тебя окружают друзья. А их, поверь, у фараона с каждым днем все меньше и меньше. На вершине власти он может доверять лишь самому себе. Понимаешь ли ты, что в этот самый миг слова, сказанные тобой сегодня днем, шепотом повторяют на кухнях, в конюшнях, в храмовых кельях? Неферу-хебит несчастна. Царевна не хочет выходить за молодого Тутмоса. Означает ли это, что Великий избрал сына своим наследником? И так дальше, без конца. Сегодня ты сильно провинилась, дочь. Ты знаешь это? – Он склонился к ней. – То время, когда подобная оплошность может дорого тебе стоить, быстро приближается. Ибо я еще не избрал Тутмоса своим преемником. Нет, и это решение дается мне нелегко. Жрецы сильны, они каждый день торопят меня с ответом. Я старею, и моих советников это тревожит. Они теряют покой. Но я еще не дал окончательного ответа. И знаешь почему, малышка?
Дар речи наконец вернулся к Хатшепсут.
– Н-нет, отец.
Тутмос откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, сделав глубокий вдох. Когда его веки вновь поднялись, он уставился на дочь тяжелым пристальным взглядом.
– Ты не похожа на свою мать, улыбчивую, покорную Ахмес, хоть я и люблю ее, – сказал он. – Ты не застенчива и бледна, как твоя сестра Неферу, и не ленива и изнежена, как твой царственный брат. В тебе я чувствую беспримесную силу твоего деда, Аменхотепа, и хватку его супруги, Аахотеп. Ты помнишь свою бабку, Хатшепсут?
– Нет, отец, но я иногда вижу Юфа, который бродит и разговаривает сам с собой. Он похож на старую сушеную сливу. Дети смеются над ним.
– Давным-давно жрец твоей бабки был великим и могущественным человеком. Смотри же, относись к нему с уважением.
– Я его уважаю. Он мне нравится. Он угощает меня сладостями и рассказывает про стародавние времена.
– Слушай его!
– Я слушаю! Я люблю рассказ о том, как бог Секененра, мой предок, повел наш народ на битву против злых гиксосов и отдал свою жизнь на поле боя. Это так интересно!
Звонкий детский голосок зазвенел еще пронзительнее:
– Какой он, наверное, был благородный!
– Благородный и очень храбрый. Ты очень на него похожа, дорогая, и в один прекрасный день ты станешь такой же, как и он, люди будут стекаться к тебе, привлеченные твоей силой. Но тебе еще многому надо учиться.
«Из нее выйдет прекрасный правитель, – сказал фараон себе. – Но выйдет ли столь же замечательный учитель из меня?»
– Но, отец, – сказала Хатшепсут робко, – я ведь всего лишь девочка.
– «Всего лишь»? – Его голос едва не сорвался на крик. – «Всего лишь»? Это всего лишь слово, вот что это такое. Не обращай на него внимания, Хатшепсут. Расти, цвети, но помни мой урок. Не позволяй своему языку бежать впереди мыслей. И не думай, – закончил он, вставая и улыбаясь, – будто я не замечаю поведения Неферу, хотя твоей матери хотелось бы верить, что это так. С Неферу я разберусь, когда придет время. Она покорится моей воле, как и все остальные. Нозме!
Кормилица вошла и встала у порога, опустив глаза в пол.
– Положи ее спать, да смотри за ней как следует. А ты, мой веселый огонек, поразмысли на досуге над словами великого бога Имхотепа: «Да не будет язык твой подобен флагу, развевающемуся на ветру всякой сплетни».
– Я запомню это, отец.
– Уж постарайся. – Он наклонился и поцеловал ее в щеку. – Доброй ночи.
– Доброй ночи.
Она сложила ладони вместе и поклонилась.
– И спасибо тебе.
– А?
– За то, что ты не накричал на меня, хотя я иногда бываю сущим наказанием.
Фараон рассмеялся.
– Я рад, что ты слушаешь своих учителей, – сказал он. Потом погладил дочь по голове. Она побежала к Нозме, и двери беззвучно закрылись за обеими.
Четырнадцать ночей спустя после того, как Хатшепсут легла спать, выруганная отцом и с тяжелой от алкоголя головой, некий молодой человек сидел на краю убогой соломенной кровати, не в силах уснуть. Шел месяц Пакхон, воздух был густ и вязок от жары. Река начала вздуваться, ее течение ускорилось. Обычно спокойная серебристая вода краснела с каждым днем, было слышно, как она с громким журчанием течет по своему руслу. Этот звук, подобно колыбельной, должен был убаюкать юношу, но вместо того раздражал и отвлекал его, когда он пытался заснуть. Наконец юноша скатился на земляной пол и уселся, нахохлившись, голодный и потный, в изножье кровати. Спину ломило, колени тоже. Последнюю неделю он только и делал, что скреб полы в домах полужрецов «– людей, ответственных за подготовку погребальной церемонии, и это его злило. Не для того он пришел три года назад в Фивы, неся в куске мешковины свои драгоценные сандалии и единственную хорошую повязку. Он был взволнован, нетерпелив, грезил о том, как быстро завоюет высокое положение среди жрецов, пока наконец сам фараон не заметит его, и тогда он в одночасье превратится… В кого? Он провел рукой по своей бритой голове и вздохнул в темноте. В великого строителя. В человека, способного воплощать мечты царей в камне. Ха! Последние три года он провел в роли ученика жреца-вииба, нижайшего из нижайших, только и зная, что мыть, мести да бегать на посылках от одного хозяина к другому в луксорский храм. Видения богатства и признания медленно растаяли, оставив лишь горечь да неудовлетворенное честолюбие, которое не давало спать по ночам, тесня присущий ему от природы веселый нрав.
«Все равно не сдамся, – яростно клялся он пустым, невидимым в темноте стенам. – Не может быть, чтобы это было все, что мне назначено».
Он вспомнил учителя из маленькой школы дома, в деревне, где его отец кое-как сводил концы с концами, обрабатывая несколько акров земли.
– У тебя быстрый ум, – говорил учитель, – ты сразу схватываешь самую суть. Пусть твой отец определит тебя в какую-нибудь школу при храме. Ты создан для карьеры, Сенмут.
А ведь ему было только одиннадцать лет.
Отец оставил тогда ферму и пошел вместе с ним в Фивы, где один из братьев его матери служил полужрецом. Несколько дней им пришлось ждать, их посылали то в одно место, то в другое, новые сандалии стащил прямо из-под его носа ухмыляющийся, грязный уличный оборванец, но вот наконец они получили аудиенцию у надзирателя за жрецами-виибами. Сенмут плохо помнил тот разговор. Он устал, ему было страшно и хотелось только одного – вернуться домой и забыть всю эту затею. Но его отец, что-то негромко говоря, подтолкнул его вперед и протянул надзирателю свиток, в котором были записаны его, Сенмута, успехи в школе. Великий человек, одетый в ослепительной белизны лен и благоухавший, как сама богиня Хатор, презрительно хмыкнул и принял скучающий вид, но все же распорядился отвести Сенмуту келью и выдать подобающую жрецу одежду. Мальчику жаль было расставаться с отцом. Весь в слезах, он обнял его и поблагодарил за заботу. Старик улыбнулся:
– Когда ты станешь большим человеком, может быть, даже визирем, купи для нас с матерью приличную могилу, чтобы боги нас не забыли.
Он шутил, но в голосе его звучала печаль. Ему не верилось, что его сын добьется чего-то большего, нежели должность прислужника при храме. В лучшем случае он станет мастером таинств, но не более того. Никаких иллюзий относительно холодного и опасного мира, в котором предстояло отныне жить Сенмуту, отец не питал. Расцеловав мальчика в обе щеки и наказав ему поступать по-доброму со всеми, он вернулся домой, к своим посевам, не зная, какому богу молиться о благополучии сына. Покровительством одного Сенмут вряд ли обойдется.
– Ах, Фивы, – простонал юноша, растирая саднящие колени, – в каком же я был восторге, когда впервые увидел твои золотые башни, подмигивающие мне с горизонта, с того берега могучей реки! Помню, как проснулся в то последнее утро, когда Ра вспышкой красно-розового сияния пролился с вершин холмов в пустыню. Поднимаясь с земли, я видел сполохи света то здесь, то там между пальмами и гранатовыми деревьями. Я спросил тогда у отца: «Во имя неба, что это такое?» – «Это Амон-Ра целует златоверхие башни своего города», – ответил он. От изумления и восторга я утратил дар речи. Я все еще люблю тебя, хотя не стал ни на шаг ближе к твоим тайнам, чем в то далекое утро, но я больше тебя не боюсь, – вздохнул Сенмут.
С тех пор все его дни проходили, – как и следовало ожидать, в тяжком труде: утром в храмовой школе, где он занимался любимым делом, днем за черной работой, которая становилась ему тем более ненавистна, чем строже за нее спрашивали.
Иной раз он жалел, что отказался учиться на писца, как предлагал ему с самого начала жрец, который был его учителем, – ведь писцу никогда не приходится заниматься черной работой, стоя на локтях и коленях. Писцов освобождают от всякого физического труда, они только и знают, что ходят по пятам за хозяином, записывая все, что он прикажет, или сидят на базарах, дожидаясь, когда кто-нибудь наймет их написать письмо. Однако в самой глубине своего существа Сенмут знал, что стать писцом – значит зачахнуть и умереть, ибо тогда ему придется отказаться от живущей внутри него силы, которая заставляет его жаждать лучшей, более достойной судьбы. «Но какой?» – устало спросил он себя, поднимаясь с соломы и нащупывая в потемках плащ. Уж конечно не надзирателя за жрецами, филарха, который проводит свои дни в лихорадочной беготне по храму, следя за тем, чтобы все делалось как положено и в срок.
«Когда я впервые увидел этот город с его горделивыми башнями и величественными колоннами, мощеными улицами и бесчисленными статуями, то думал, что знаю. Тогда я бродил по нему долгими вечерами, заходил в таверны и пивные, спускался в доки; следил за рыбаками, которые, поливая свои верткие папирусные лодчонки отборной бранью, направляли их к берегу, чтобы найти лучшее место для причала; наблюдал за ремесленниками, которые работали прямо на берегу, не отходя далеко от своих лодок; видел, как загоняют на помост рабов для продажи и несут в роскошных носилках богачей. Я смотрел на все это со стороны, вечно чужой. Теперь я больше не смотрю. Четырнадцать лет у меня позади, и, может статься, пять раз по столько же впереди. А я уже в тюрьме».
Он запахнулся в плащ, вышел босой из кельи и бесшумно зашагал мимо таких же комнатенок, двумя рядами протянувшихся вдоль длинного коридора. Светила луна, расплескивая холодное сияние между колоннами, так что он хорошо видел, куда ступает. У дверей филарха он остановился взглянуть на водяные часы. До рассвета еще пять часов. Улыбнувшись, когда храп молодого начальника донесся до него из-за дверей, Сенмут миновал остаток коридора и тенью скользнул во двор. Тяжелая громада храма надвинулась слева, хотя на самом деле до него надо было пройти еще целый квартал жреческих келий и плантацию сикоморов. Юноша поспешно повернул в другую сторону, зная, что даже в этот час близ храма можно с кем-нибудь встретиться. Ему нужны были кухни и какая-то еда. Ворчливый протест желудка гнал его вперед. Миновав последнюю комнату, Сенмут свернул за угол, прочь из священных пределов. Несколько минут размеренной ходьбы – и он уже находился у другой группы строений. Бесшумно проскользнул он между темных конических силуэтов зернохранилищ и нырнул в низенькую дверку, которая предваряла кухни. За ней оказался узкий коридор, по которому изо дня в день ходили нагруженные зерном рабы. Тьма была кромешная. На ощупь юноша сделал еще несколько шагов и вдруг очутился в большой, хорошо проветриваемой комнате со множеством высоких оконных проемов, сквозь которые внутрь лился свет луны. Прямо перед ним в стене зияла черная дыра – начало пути, по которому повара с пищей для бога попадали прямо в храм. Повсюду чувствовался легкий запах жира. Юноша двигался осторожно, ведь повара и прислуга спали неподалеку. Слева от него стояли два высоких каменных кувшина, один с водой, другой с пивом, специально поставленные здесь, чтобы их содержимое остужалось на сквозняке. Он подхватил кувшин поменьше, стоявший между ними, и замешкался на миг, не зная, на что решиться; разбушевавшаяся жажда подсказала ему выбрать воду. Он потихоньку сдвинул деревянную крышку с одной из цистерн, зачерпнул, жадно и быстро выпил, поставил на место кувшин, так что тот даже не звякнул. Потом двинулся вдоль столов, снимая крышки и поднимая полотенца, и почти сразу же обнаружил пару жареных утиных ног и половину плоской ячменной лепешки. Подумал, что вряд ли кто-нибудь хватится этих крох в том гигантском количестве еды, которую распределяли между служителями бога каждое утро. Оглянувшись напоследок, чтобы удостовериться, что оставляет все как было, он сунул еду в складки плаща и тем же коридором тихонько вышел на воздух. Постоял с минуту, раздумывая, стоит ли возвращаться с едой к себе в келью, но зная, что там сейчас жарко и темно, как в печке, решил пойти в храмовый сад, где стражники, вышагивающие ночь напролет по тропинкам, ведущим к священному озеру, едва ли заметят его среди деревьев. Зная, как часто они там проходят, когда» сменяется караул, и какие маршруты предпочитают, юноша затаился в тени колонны и переждал, пока первые двое, оживленно болтая, прошли мимо. Когда их спины поглотила ночь, он бесшумно пересек аллею и нырнул в долгожданную тень пальмовой рощи.
Перебегая от дерева к дереву, Сенмут нюхал воздух. Деревенский мальчишка до мозга костей, он чуял близящуюся перемену погоды, и ему не нравилось то, о чем сообщали его ощущения. У самой земли воздух был так душен и вязок, что дыхание давалось почти осознанным усилием; идти можно было только как сквозь воду. Зато над черными, трепещущими пальмовыми ветвями царило беспокойство, легкая пелена облаков частично скрыла звезды. Он знал, что это означает. Не часто случалось, чтобы хамсин продвигался так глубоко на юг, но юноша был уверен, что инстинкты его не обманывают. Не пройдет и нескольких часов, как горячий разрушительный ветер начнет ворошить песчаную поверхность пустыни. И пока он сам себя не выдует, людям останется лишь запереть двери, закрыть ставни и ждать. А потом? У него вырвался стон. Еще больше черной работы: надо будет выметать песок из каждой щелочки каждого храмового здания, в которое занесет его ветер.
Выбрав мощное дерево с пузатым стволом, Сенмут сел и прижался спиной к тому боку, который был обращен в противоположную от тропы сторону. Вдалеке дрожала тонкая серебристая полоска света, отражение луны в водах озера Амона, но ни храма, ни башен вздымающихся позади него строений из укрытия видно не было. На какое-то время юноша попал в мир тишины, нарушаемой лишь шелестом листьев, которые, казалось, дружески приветствовали друг друга во мраке, и их шуршание успокоило его. Вынув из складок плаща утиную ногу, Сенмут радостно впился в нее зубами и стал есть, наслаждаясь каждым проглоченным куском, ведь он работал, точно раб, и был всегда голоден.
Несколько минут спустя он отшвырнул в сторону дочиста обглоданные косточки и принялся за хлеб, который оказался немного черствым, но от этого не менее вкусным. Едва юноша подобрал последние крошки, упавшие на его плащ, и уже собрался им же вытереть рот, как вдруг чутье, обострившееся за те долгие ночи, что он пас коз на кишащих хищниками холмах, близ которых стояла ферма его отца, заставило его насторожиться. Он сел прямо, его сердце бешено колотилось. Сперва он ничего не услышал. Но, уже почти успокоившись, он уловил тихие шаги по траве и приглушенный шепот. Легко и бесшумно он вскочил на ноги, вжался всем телом в шершавую кору дерева и плотно запахнулся в плащ. Голоса приближались, все так же перешептываясь. Он глубже забился в тень, сливаясь с деревом и ночью, пока его учащенное дыхание не выровнялось, уподобившись тишине вокруг. Именно так подкарауливал он больших кошек, которые приходили за козлятами. Быстрота реакции его и спасла, ибо всего через несколько секунд двое в плащах с капюшонами остановились прямо под его деревом, в нескольких шагах от того места, где стоял он. Хотя он не смел и шевельнуться, чтобы посмотреть, кто это такие, было понятно, что пришедшие не стражники. Не было слышно лязганья железа о железо; кроме того, стражники не стали бы хорониться и разговаривать шепотом. Эти же двое подкрались так незаметно, что едва об него не споткнулись. Он зажмурился изо всех сил и обратился с краткой молитвой к Хонсу. Хоть бы они поскорее ушли, пока его дрожащие от напряжения мышцы не подвели его и не заставили пошевелиться. Дышал он по-прежнему неглубоко и тихо, усилием воли заставляя легкие работать медленно. Те двое, бесформенные во мраке ночи, стояли друг к другу лицом, до него доносились обрывки их разговора.
– Рано или поздно Единый огласит свою волю. Какой у него выбор? Он не вызовет Ваджмоса или Аменмоса. Не сможет. Они солдаты. Они слишком давно не бывали в столице и ничего не знают об искусстве правления. Кроме того, их кровь. Право молодого Тутмоса вернее, чем их.
– Но он всего лишь мягкотелый, избалованный, безмозглый щенок.
– И все же я повторяю: выбор падет на него. Других нет. То, что нравом он пошел в свою благородную мать, не просто несчастье – это катастрофа. Долгие годы фараон, да живет он вечно, правит тяжелой рукой, подчинив себе многие народы. Не мы одни пострадаем, когда двойной венец возляжет на голову Тутмоса.
– Ты богохульствуешь!
– Я говорю правду. Будь у нас достойная соправительница, что-то еще можно было бы спасти, но кто может узаконить право Тутмоса на престол? Ее высочество Неферу все на свете отдала бы, лишь бы уйти от ответственности, которую налагает положение супруги фараона. Спокойная жизнь – вот все, чего она желает. Великий рычит и фыркает, как загнанная в угол кошка, а сделать ничего не может.
– Но мы же не можем отравить царского сына! К тому же единственного, оставшегося в живых! Великий не успокоится, пока наши собственные мозги не брызнут на пол Амона!
– Тише! Разве я говорил что-нибудь подобное? Прежде всего мы должны оставаться реалистами. И все же есть способ выиграть то, что нам нужно, – время.
– Ее высочество царевна Неферу?
– Вот именно. Пройдет еще несколько лет, прежде чем маленькая царевна превратится в женщину, но уже сегодня она обещает стать всем тем, что только может пожелать видеть в своей супруге фараон. Покуда она растет, сердце фараона будет спокойно.
– А если сам фараон отправится к богу?
Наступила пауза, и Сенмут, почти парализованный от ужаса, затаил дыхание.
– Тогда мы сможем помогать молодому Единому и его супруге, которым еще многому придется научиться.
Сенмут за деревом чуть не упал в обморок. Пища, которую он с таким удовольствием проглотил лишь несколько минут тому назад, камнем лежала у него в желудке. В голове мутилось, но он сжал зубы и ударился раз-другой щекой о шершавый ствол, морщась от боли. Смысл услышанного еще не вполне дошел до него, но он уяснил достаточно, чтобы понимать: ослабей он сейчас хоть на мгновение или выдай себя неосторожным движением – и расстанется с жизнью. Поэтому он еще плотнее завернулся плащ, хотя спина была мокра от пота.
– Так, значит, мы договорились?
– Договорились. Не стану напоминать, что от вас потребуется величайшая осмотрительность.
– Разумеется. Когда все произойдет?
– Очень скоро. Я уверен, что фараон вот-вот объявит, кто будет его преемником. Предоставьте все мне. Когда я позову, мои приказания должны быть исполнены без промедления, но до тех пор ничего не предпринимайте.
– А если нас раскроют?
Другой человек тихо засмеялся, и Сенмут навострил уши. Ему показалось, что он слышал этот звук раньше. В следующую секунду, когда человек заговорил, на этот раз немного громче, юноша окончательно убедился в этом, но кому принадлежит голос, он так и не смог вспомнить. Парящий в ночном воздухе звук казался нереальным, как голос безликого духа. Юноша лихорадочно рылся в памяти, пытаясь одеть его плотью.
– Ты думаешь, Единому никогда не приходила в голову мысль о такой возможности? Разве ты не знаешь, что в глубине души он жаждет, чтобы так случилось, но свершить это ему не хватает решимости? Не бойся. Нас ждет успех.
Следующие слова донеслись уже с некоторого расстояния, и Сенмут с несказанным облегчением осознал, что они уходят. Тишина снова окружила его, и он, шумно выдохнув, соскользнул на землю. Его глаза были по-прежнему закрыты, он лежал, растворившись в потоке благодарности, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой.
– Благодарю тебя, благодарю тебя многократно, могучий Хонсу, – сказал он вслух. Потом встал и побежал, но не туда, откуда пришел, а в обход, мимо священного озера, вокруг всего храма, в собственную келью. Он никого не хотел видеть. На бегу он твердил про себя слова, услышанные раньше, растущее беспокойство придавало резвости его ногам. К тому времени, когда он достиг коридора, куда выходили кельи жрецов-виибов, ему стало понятнее, о чем шептались те двое. Вместо того чтобы войти в свою келью, он пробежал мимо, остановился, тяжело дыша, у двери комнаты филарха и тихонько постучал. Взглянул на водяные часы. Он был потрясен, увидев, что прошло целых три часа. Луна зашла, разбросав серые предутренние тени по черно-белому каменному полу. Внутри кто-то зашевелился.
– Кто там?
– Это я, господин. Мне нужно с вами поговорить.
– Ну, входи.
Сенмут толкнул дверь и шагнул внутрь. Филарх, молодой человек с покатым лбом и маленьким тонкогубым ртом, сидел на своем ложе и зажигал лампу. Пламя желто вспыхнуло и выровнялось. Сенмут подошел ближе и поклонился, с тревогой осознавая, что у него расцарапана щека и весь он мокр от пота.
– Ну? В чем дело?
Филарх почесал толстым коротким пальцем глаз, сонно глядя на Сенмута. В ту же секунду; едва Сенмут набрал в легкие побольше воздуха для ответа, две независимых вспышки озарения молниями пронеслись через его сознание и стены завертелись вокруг него. Он взмахнул рукой, чтобы не упасть, все его нутро содрогнулось. Человек на постели нетерпеливо набросился на него:
– Говори. Говори же! Ты что, болен?
С уверенностью, не имевшей ничего общего с мыслью, а поднимавшейся прямо из тех сумеречных глубин его «я», которые сегодня уже помогли ему выжить, Сенмут осознал, что не должен ничего говорить ни этому человеку, своему господину, ни одной живой душе в храме о том, что слышал. И в ту же секунду с ужасным, отупляющим страхом понял почему. Ибо теперь он вспомнил, какое у того низкого, хрипловатого голоса тело – толстое, дряблое – и морщинистое, коварное лицо. То был не кто иной, как верховный жрец Амона, могущественный Менена собственной персоной. Внезапно мозги Сенмута заработали с удвоенной силой, и он сумел гладко, без малейшей запинки, которая выдала бы, какой хаос беспорядочно кувыркающихся мыслей царит в его голове, произнести:
– Господин, прошу вашего прощения, но у меня лихорадка, живот болит… вот здесь… – он приложил руку к желудку, – и я не могу спать.
– Это все жара, – проворчал филарх. – Возвращайся к себе. Скоро, наверное, рассветет, если к утру не поправишься, пришлю к тебе лекаря. Можешь не ходить на работу сегодня.
Сенмут поклонился и забормотал слова благодарности. Филарх вовсе не был злым человеком, просто у него было много забот, и он вечно суетился по пустякам. Кроме того, у него тоже частенько болел живот, не давая уснуть.
Повинуясь порыву, Сенмут снова повернулся к нему:
– Господин, если кому-то нужно попасть на аудиенцию к фараону, как бы это можно было устроить?
– Чего это ты вдруг? – спросил филарх подозрительно. – Что ты хочешь сказать Единому?
Сенмут напустил на себя изумленный вид.
– Я? Мне бы и в голову не пришло даже мечтать о столь великой чести; я знаю, что только могущественнейшие люди страны имеют право говорить с ним. Но однажды я видел издалека, как он царственно шествовал мимо, вот мне и захотелось узнать, просто так.
– Ну, так уйми свое любопытство. Неудивительно, что у тебя лихорадка, когда ты ночи напролет ломаешь голову над такими вещами. Ни мне, ни тебе нечего и надеяться на то, чтобы поговорить с ним. Это невозможно. А теперь уходи, утром придешь, если не полегчает.
Сенмут снова безмолвно поклонился и вышел, закрыв за собой дверь. По пути к своей келье он осознал, что страшно устал не только телом, но и душой и рискует упасть на пол, не добравшись до постели. Войдя в келейку, он со вздохом закрыл дверь и бросился на матрас.
«Даже окажись я каким-нибудь чудом в его присутствии, что бы я мог ему сказать? Да и как бы он отнесся к моим словам, даже если бы меня не выволокли из дворца, по рукам и ногам закованным в цепи? Разве я не слышал собственными ушами, как верховный жрец сказал, что в глубине души фараон желает, чтобы это произошло? Оправдано ли такое деяние безопасностью Египта?
Лежа с закрытыми глазами и уже почти отдавшись во власть сна, Сенмут вспоминал высокую, грациозную царевну, которая регулярно приходила со своими прислужницами в храм. Ее, как и ее отца, он видел издалека. Она не была красавицей, но благодаря нежности облика казалась доступнее и проще, чем ее высокомерные провожатые. Внезапно пробудившаяся вина спугнула сон и заставила его открыть глаза.
«Пожертвовать всем? Бежать во дворец?» Он повернулся на другой бок. «Нет, буду реалистом и сохраню себе жизнь, в точности как верховный жрец», – угрюмо сказал себе он.
Ему до смерти хотелось с кем-нибудь поделиться. Он вспомнил лучшего друга, Бению Гуррийца, подмастерье храмового инженера. Но темноволосый курчавый Бения с его сияющей белозубой улыбкой и обворожительными манерами отправился со своим хозяином далеко на юг, в Асуан, где на испепеляющей жаре помогал надзирать за работой в каменоломнях. К тому же для него не было в жизни ничего святого или серьезного, так что он легко мог проболтаться.
Сенмут натянул плащ на плечи и уснул, но его сны были путаными и постыдными. Он проснулся в поту и обнаружил, что ветер и в самом деле поднялся. В крохотное окошко под потолком его каморки залетал песок, частички серой пыли висели в зловонном воздухе. Сколько он спал, сказать было невозможно. Он встал и выглянул в коридор, но там все было тихо, двери других каморок были раскрыты настежь, и он понял, что его собратья-виибы уже приступили к своим обязанностям. Во рту у него было противно, на зубах скрипел песок, и он умирал от желания помыться. Юноша добрел до конца квартала и кликнул раба. Вернулся в комнату и опустился на единственный стул, который у него был, – неудобное сооружение из пучков связанных вместе стеблей папируса. Голова болела, и Сенмут невольно подумал, не был ли эпизод в саду плодом лихорадки, которая и впрямь овладела его сознанием. В конце концов, до него, как и до всякого, кто живет бок о бок с властью, доходят сотни слухов, а о фараоне сплетничают все, кому не лень, с утра до ночи. Однако Сенмут был наделен трезвым, расчетливым умом, в котором, несмотря на впечатлительность, досужие размышления никогда не смешивались с реалиями жизни. Кроме того, Сенмут обладал способностью к беспощадно-объективному наблюдению, своего рода отрешенностью чувств, которая позволяла ему замечать и запоминать поступки людей и реакцию на них окружающих. Ему просто не верилось, что происшествие, оставившее столь отчетливый, болезненный и яркий след в его памяти, могло быть плодом бредовых видений перегревшейся головы.
Прибежал его раб, и Сенмут приказал принести ему таз с горячей водой и чистое белье. Спросил у мальчика, который час.
– Третий час после восхода солнца, господин.
– Так я и думал. Жрецы уже поели?
– Да. Они уже разошлись по делам. Филарх велел мне привести к вам лекаря, если потребуется. Сходить?
– Нет. Не думаю, что он мне понадобится. Сходи лучше на кухню, принеси мне каких-нибудь фруктов. Потом приберешься здесь. Меня освободили от работы сегодня, так что я думаю пойти к реке.
– Лучше оставайтесь дома, господин. Хамсин начался.
– Да, я знаю.
Мальчик ушел и вернулся, пошатываясь под тяжестью таза с водой, от которой поднимался пар. Поставил посудину на подставку и вышел.
Не прошло и минуты, как он вернулся с тарелкой фруктов и чистой одеждой. Сенмут поблагодарил его, тот кивнул и ушел.
С довольным вздохом Сенмут погрузил голову и руки в теплую воду, тщательно умылся, прислушиваясь к судорожным всхлипываниям ветра, то и дело забрасывавшего в комнату горсти песка, который облепил мокрое тело юноши, не успел тот вытереться. Сенмут обернул чистую льняную ткань вокруг бедер, распределил спереди складки так, чтобы они свисали до земли, и сколол их бронзовой булавкой. На руку повыше локтя надел бронзовый обруч, на котором было написано, кто он такой.
«А каким я чувствовал себя могущественным, – мрачно подумал он, протягивая руку за фруктом, – когда впервые надел этот браслет. Откуда мне было знать, что он станет символом моей неволи».
Он не понимал других виибов, которые, казалось, были вполне довольны службой и относились к ней всерьез, даже самые старшие из них, хотя никакое повышение им точно не грозило. «Почему, – подумал он с яростью, сплевывая семечки на пол, – храм не может просто купить побольше рабов?» Но он знал, что есть места, куда рабам входить нельзя, священные места, вот потому-то жрецам храма и приходилось делать черную работу, до которой снизойдет не всякий раб.
Сенмут, в отличие от своих друзей, не был истово верующим. Его отец был благочестив, мать ежедневно молилась местному деревенскому божеству, но сын внутренне отстранялся от наивности родителей и смотрел на них, снисходительно улыбаясь. Он и в храм пришел со вполне определенной целью, и целью этой было образование. Если для достижения этой драгоценной цели он должен читать молитвы, четырежды в день совершать омовения и брить голову – что ж, так тому и быть. Он знал, что его судьба зависит от него и ни от кого больше. Именно потому он и был так глубоко несчастен. Он верил в себя, а его замуровали в темном узком каменном коридоре, выйти из которого можно было, лишь оказавшись у кого-то на побегушках да натирая полы, и он оказался беспомощен. Он был счастлив только в классе, изучая колоссальные достижения предков, которые были больше, чем просто людьми. Он жаждал собственными глазами увидеть каменные красоты, которые, казалось, манили его в ночи, прося о чем-то, что он, конечно, смог бы им дать, только вот ему никогда не предоставят такой возможности.
Он не насмехался над святынями, как Бения. В Гуррии, стране на далеком Северо-Востоке, откуда он был родом, боги служили людям. Но здесь, в Египте, люди служили богам, и Сенмут жаждал научиться различать за маской божественности человеческие мечты и стремления. Для него фараон был в большей степени богом, чем сам всемогущий Амон. Каждое движение фараона было на виду, по его приказу свершалось все в его царстве. Если Сенмут и испытывал преданность к кому-либо или к чему-либо, то именно к этому низкорослому могучему человеку, которого видел всего раз в жизни, когда тот прошествовал, скрытый от палящих солнечных лучей украшенным драгоценными камнями зонтиком, по дороге в Луксор, чтобы вознести жертвы богам. Он был головой бога. Воплощением власти. Сенмут знал, что единственный способ добиться своего и занять подобающее ему положение – это тем или иным способом обратить на себя внимание фараона.
«Но не таким», – сказал он себе, выходя из комнаты. Не разоблачением опасного заговора и грязного убийства, к которому мог приложить руку и сам Единый. «Так я наверняка потеряю голову».
Два дня спустя ветер все еще дул. Он врывался в классную комнату, где учились царские дети, вспучивал тяжелые, толстые занавеси с нарисованными на них птицами, гонял по полу песок. Утро выдалось мрачное и серое, солнце стояло высоко, но его скрывали от глаз принесенные ветром из пустыни тучи песка, которые срывались с вершин фиванских холмов и устремлялись вниз, в долину.
Хаемвиз старался изо всех сил, но ветер совсем выбил его юных подопечных из колеи. Они вертелись и перешептывались, лампа подслеповато мигала, так что он наконец собрал свои пергаменты.
– Как видно, сегодня с вами каши не сваришь. Истинно говорит писец, что ухо мальчика на его спине, и он слушает, когда его порют, но нынче утром ветер воет так, что нам с вами и друг друга услышать трудно.
Рука Хатшепсут взметнулась в воздух.
– Пожалуйста, учитель!
– Да?
– Если, по словам писца, ухо мальчика на его спине, то где же тогда ухо девочки? – Ее взгляд, обращенный к нему, был само простодушие.
Будь Хаемвиз помоложе и не знай он так хорошо хитрые повадки детей, то решил бы, что она спрашивает всерьез; но он был опытным наставником, а потому только подался вперед и похлопал ее свернутым пергаментом по плечу:
– Если тебе и впрямь интересно, я покажу. Вставай. Менх, неси гиппопотамовый хлыст. Сейчас мы узнаем, где скрывается ухо девочки.
– Попалась, – шепнул Хапусенеб, пока она неохотно поднималась на ноги. – И Неферу нет, никто не заступится.
– Встань передо мной! – приказал Хаемвиз, и Хатшепсут вышла вперед. Менх, ухмыляясь, передал учителю ивовый прут, тот взмахнул им. Прут устрашающе просвистел в воздухе.
– Ну вот. Так где ухо у девочки? Как ты думаешь? Хаемвиз прятал улыбку. Хатшепсут сглотнула:
– Я думаю, что, если ты меня выпорешь, мой царственный отец выпорет тебя.
Хаемвиз кивнул:
– Твой царственный отец велел мне учить тебя. И вот ты задаешь мне вопрос. Где, спрашиваешь ты, ухо у девочки? Я хочу тебе показать.
Углы его рта дрогнули, и Хатшепсут не выдержала:
– Ты меня не выпорешь! Знаю, что не выпорешь! Я спросила, только чтобы тебя позлить!
– Но я совсем не разозлился, ни вот столечко. И хочу тебе сказать, что ухо девочки находится там же, где и ухо мальчика, на том же самом месте.
Хатшепсут вздернула подбородок и медленно обвела взглядом сидевших на полу однокашников.
– Разумеется. Нет никакой разницы. Более того, девочка может все то же самое, что и мальчик, – сказала она и села.
Хаемвиз поднял палец:
– Но погоди. Если так, то ты не должна возражать против порки, ведь я порю всех мальчиков в этом классе время от времени, когда их ухо, которое, как ты говоришь, такое же, как у девочки, их подводит. Значит, и у девочек уши тоже не всегда слышат как надо. Почему же я до сих пор тебя не порол? Выходи сюда снова! – Теперь он откровенно смеялся.
Она улыбнулась в ответ, ее глаза вспыхнули.
– Учитель, ты не порол меня ни разу, потому, что я царевна, а на царевну запрещается поднимать руку. Это Маат.
– Это не Маат, – ответил Хаемвиз сурово. – Это обычай и привычка, но не Маат. Я ведь бью Тутмоса, а он царевич.
Хатшепсут невозмутимо повернулась и внимательно посмотрела на сводного брата, но тот сидел, опустив подбородок в ладонь, и рисовал кружочки в нанесенном ветром песке. Девочка снова посмотрела на учителя.
– Тутмос только наполовину царевич, – сказала она, – а я дочь бога. Это Маат.
В комнате вдруг стало очень тихо. Хаемвиз перестал смеяться и потупил взгляд.
– Да, – сказал он негромко, – это Маат.
На мгновение стихли все звуки, кроме вздохов ветра. Хатшепсут снова подняла руку.
– Пожалуйста, учитель, раз ветер не дает нам сегодня работать, можно мы хотя бы поиграем в мяч?
Он поглядел на нее, не веря своим глазам, ожидая нового подвоха, но она, вобрав голову в плечи, с тревогой ждала его ответа. Охая, он встал и потянулся.
– Хорошо. Хапусенеб, сходи за мячом. Остальные скатайте коврики и сложите их в углу. Аккуратно!
Немедленно начались всеобщая возня и гам, в котором, как водится, потонули его последние слова. Он подошел к стулу и с удовольствием сел.
– Ну что ж, веселитесь. Тутмос, ты тоже будешь играть? Красивое, гладкое лицо поднялось ему навстречу. Тутмос покачал головой:
– Мне не хочется. Пол от песка такой скользкий.
Тем временем от детских криков уже звенел потолок. Хатшепсут захватила мяч и была полна решимости его удержать. Визжа, она повалилась на пол и зажала его между животом и коленками, а на нее набросился Менх. На него посыпались остальные, образовалась куча мала, а Хаемвиз задумчиво наблюдал за детьми.
Было в юной царевне что-то такое, отчего ему становилось страшно, несмотря на все ее обаяние. Что-то первозданное и непостижимое. Чем старше она становилась, тем заметнее было, что она пошла в отца. Но какого отца? Он не знал, верить или не верить историям, которые десять лет тому назад передавались из уст в уста, о том, что Амон-Ра пришел к великой царственной супруге Ахмес и почтил ее даром своего божественного семени и что в момент зачатия Ахмес выкрикнула имя будущего ребенка, Хатшепсут. Но он помнил, что имя было выбрано задолго до рождения девочки, а вскоре после того, как она появилась на свет, отец, Тутмос, отнес ее в храм, где она получила титул Хнум-Амон. Правители, претендовавшие на более тесную, чем обычно, связь с божеством, бывали и раньше, но не многим хватало смелости выбрать себе подобное имя: Та, Которая Состоит в Тесном Родстве с Амоном. Что это значит, поняли все и каждый.
Хатшепсут и впрямь была умна, красива, настойчива и к тому же кипела жизнью, что привлекало к ней мужчин, хотя ей не сравнялось еще одиннадцати. И откуда все это в ней взялось, вот что удивительно. Тутмос был силен, но не слишком проницателен; Ахмес, любимая и почитаемая всеми, всегда оставалась лишь покорной долгу супругой царя, не больше и не меньше. Значит, источник этой безграничной энергии и неотразимого обаяния следует искать в другом месте, подумал Хаемвиз. Вслушиваясь в пронзительное завывание ветра, он вспоминал, как умерли один за другим сыновья фараона от Мутнеферт. Он взглянул на Тутмоса, угрюмо сидевшего на полу, потом на Хатшепсут, которая, хихикая, подпрыгивала на одной ножке, и в тревоге схватился за амулет. «Слава богам, – подумал он, – что я уже стар и мне недолго осталось жить».
Из-за погоды игра закончилась рано. Юные Отпрыски благородных семей разошлись по домам, а Нозме все не шла за своей подопечной.
Хатшепсут, грязная и запыхавшаяся, села рядом с Тутмосом на пол.
– Как прошло вчера занятие с лошадьми, Тутмос? Нравится тебе с ними управляться?
Она старалась быть доброй. Вид у Тутмоса был такой несчастный и стесненный, что девочке стало жаль его и она решила больше не дразниться.
Когда-то они, возможно, и были друзьями, но между ними было целых пять лет разницы, и Тутмос считал ниже своего достоинства носиться по дворцу, лазать по деревьям и нырять в озеро с Хатшепсут и ее сумасбродными дружками. А еще он ревновал, хотя сам не подозревал об этом.
Он взглянул на нее без улыбки.
– Нет. Я знаю, что отец распорядился прекратить учить меня военному делу и отправить на конюшни потому, что из меня никогда не выйдет солдат. Возничий тоже не выйдет. Я ненавижу лошадей. Мерзкие твари. Жаль, что мы не выгнали их из страны вместе с гиксосами, которые их тут развели.
– Отец говорит, лошади – это шаг вперед в египетском военном искусстве. Верхом наши солдаты могут быстро настичь врага и обрушиться на него. По-моему, это очень здорово.
– Вот как? Ну что ж, тебе ведь не приходится каждый день трястись в колеснице и править лошадьми, которые едва не отрывают тебе руки, и все это под окрики Аахмеса пен-Нехеба и под палящим взглядом Ра, гневно взирающего с небес на своего недостойного сына. Я глубоко несчастен, Хатшепсут. Построить себе гробницу и быть рядом с матерью – вот все, чего я хочу. Отец не должен требовать от меня большего!
– Но, Тутмос, когда-нибудь ты станешь фараоном. Египту не нужен фараон, который не умеет воевать!
– А почему? Все войны уже кончились. Отец и дед позаботились об этом. Почему я не могу просто научиться править?
– Так оно и будет всего через несколько лет. А пока, мне кажется, тебе лучше научиться править колесницей. Подумай, как нравится народу фараон, способный подчинить себе всё и вся!
– Тебе-то откуда знать? Ты ведь дальше дворцового сада никуда не выходила. – Он коротко рассмеялся. – Отстань от меня. Пусть кто-нибудь другой рассказывает тебе, какая ты замечательная. А я не буду.
Хатшепсут вскочила:
– Хорошо, я уйду. Все равно я больше не хочу с тобой разговаривать. И никогда больше не буду тебя жалеть. Надеюсь, Себек тебя проглотит. Иди под юбку к своей жирной старой мамаше!
Не успел он возмутиться, как она уже выскочила из комнаты, проворная и легкая, как газель.
Тутмос устало поднялся на ноги. Придет день, и она за это заплатит, самодовольная сучка. Разве она знает, какая это мука – быть неуклюжим и лезть из кожи вон, надеясь хотя бы на одно, пусть даже недовольное, слово могущественного отца? Сколько раз он стоял – руки за спиной, нога на ногу – и как дурак ждал, когда Единый его заметит. А в это время Хатшепсут щебетала, и фараон смеялся и фыркал, не сводя с нее глаз. Сколько раз трепетал он перед отцом, переполненный любовью, которая, дай он ей выход, смыла бы все обиды и недопонимания, накопившиеся между ними, а могучий Гор слушал, не скрывая, как ему не терпится уйти, и тогда сын краснел, заикался и глотал слезы. Он обожал отца, и Хатшепсут тоже, но к его обожанию примешивались странная, беспомощная зависть и непреходящее чувство вины, ибо в его фантазиях отец умирал, держа его за руку и моля о прощении, а Хатшепсут с трепетом ждала, когда он, с триумфом воссев на трон Гора, обрушит на нее свой справедливый гнев. В детстве жаркими летними ночами он лежал без сна, радостно представляя себе, как он сначала накажет ее, а затем простит; но наступало утро, и его резкий беспощадный свет приносил с собой новую муку. Ничего не менялось. Новая идея посетила его, когда он увидел отца и Хатшепсут, возвращающихся с речной прогулки. Они рвали лилии. Лодка была полна белых, точно восковых цветов, Хатшепсут обрывала их лепестки и горстями бросала на обнаженную грудь фараона; оба смеялись, как дети. Насколько свободнее они чувствовали бы себя, не будь его рядом! А что если умрет он, а не отец? Что если он заболеет? И что если – о, как незаметно подкралась эта мысль, – что если они злоумышляют против него? Сны наяву больше не приносили ему утешения. Наоборот, теперь они были наполнены дурными предчувствиями и пронизаны страхом перед ядом. Этими беспорядочными мыслями он не мог поделиться ни с кем, даже с матерью, и постепенно его любовь к отцу – любовь, которую он не мог выразить, – замкнулась в нем, забродила и начала прокисать.
Поджидавший его снаружи стражник вытянулся по струнке, и Тутмос пустился в долгий путь к жилищу своей матери.
В коридорах не было ни души, пламя факелов трепетало на ветру, который, казалось, пробирался в самые отдаленные уголки дворца. Шаги царевича и стражника потерянно звучали, когда они пересекали сумрачный зал для приемов, где высился бесцветный в полумраке лес колонн. Тутмос свернул в коридор, ведущий на женскую половину. У дверей стражник оставил его; навстречу, кланяясь, вышел евнух. Тутмос прошел дальше, к развилке коридоров, бросил взгляд туда, где наложницы, вне всякого сомнения, спали в своей мраморной тюрьме, но свернул направо и зашагал к покоям матери.
В ее маленьком приемном зале, куда он вошел, были слышны смех и болтовня, доносившиеся из комнаты отдыха. Мутнеферт в развевающемся платье вышла ему. навстречу:
– Тутмос, дорогой, как дела сегодня в школе? Этот ужасный ветер не помешал вам заниматься? Зато, по крайней мере, нынче не будет лошадей. Пойдем в ту комнату.
Он обнял ее, их руки сомкнулись. Она повела его в свою спальню, где горело множество огней и женщины сидели, болтали и играли в настольные игры. Мутнеферт устроилась на своей любимой кушетке и предложила ему сладостей из коробки, которая стояла у ее локтя, потом сама взяла лакомство и с наслаждением положила его в рот.
– Какая вкуснятина! Это подарок от носителя сандалий фараона. Он получил их от правителя Туры. Похоже, кондитер у Туры получше, чем у Единого.
Она похлопала ладонью по подушке, на которой покоилось ее могучее бедро, и Тутмос опустился рядом с ней.
Ветер доносился до покоев Мутнеферт лишь слабыми отголосками, поскольку ее комнаты были со всех сторон окружены другими помещениями; при этом у нее был собственный выход – узкий коридор позади аудиенц-зала, который вел в сад. К царскому семейству Мутнеферт могла присоединяться лишь по особому приглашению, но поскольку вечерами все обедали вместе, то с этим никаких затруднений не было. Да и напряжение, которое она наверняка испытывала бы, постоянно находясь при фараоне, ей было ни к чему. Собственное положение при дворе вполне устраивало женщину. Она пользовалась несравненно большей свободой, чем чужеземные наложницы фараона, прекрасные рабыни, которых он привозил из многочисленных военных кампаний или получал в дар от иноземных послов. Те жили за закрытыми дверями и не встречали других мужчин, кроме своего господина. К ней он приходил иногда среди ночи, слегка навеселе после пира, слегка возбужденный. Он был неизменно добр с ней, матерью своего единственного оставшегося в живых сына, но его визиты со временем стали более редкими, и она знала, что он предпочитает общество мягкой Ахмес. Она не обижалась. У нее был Тутмос, ее любимец, и она баловала его, гордая своим достижением, которое Ахмес не сумела повторить. Мутнеферт отнюдь не была глупа и прекрасно понимала, что, случись Тутмосу взойти на трон Гора, и ее собственное положение многократно укрепится. Но если в первые годы страсти, которую она испытывала к его отцу, у нее еще были какие-то честолюбивые мечты, то теперь они окончательно уступили место уютной лени, и все свое время она проводила, сплетничая с компаньонками о мужчинах. От сытой жизни, которую она вела, лицо у нее отяжелело, под подбородком залегли складки, щеки отвисли, но зеленые глаза по-прежнему светились жизнелюбием, которое Мутнеферт, увы, не передала своему сыну. Пристрастие к чувственным удовольствиям и неодолимое стремление к излишествам он унаследовал, но той жизнерадостности, благодаря которой его мать оказалась в постели самого фараона, у него не было и в помине. Взглянув на сына, уже слегка располневшего, нацепившего гримасу неудовольствия, портившую его красивое лицо, она почувствовала укол беспокойства.
– Я еще не спросила тебя, как тебе нравится колесница.
– Только ты и не спросила. Мой царственный отец интересовался этим вчера, Хатшепсут сегодня, а теперь ты. Я ее ненавижу, вот так. Разве не достаточно того, что я могу стоять в этой штуке, неужели обязательно еще и править? Цари не управляют сами экипажами, в которых ездят.
– Тсс! Цари должны уметь делать множество разных вещей, а ты, мой дорогой, будешь царем.
Она ковырнула длинным ногтем в зубах и потянулась за следующей конфетой.
– Весь дворец гудит от слухов. Мне говорили, что Единый вот-вот объявит свою волю, а какова она, мы с тобой знаем. Ее высочество Неферу достигла брачного возраста, и ты тоже.
– Да, наверное. Неферу сегодня не было в школе. Она нехорошо себя чувствует. Каждый вечер обедает у себя и не выходит, хотя отец сам ходил и говорил с ней. Я не хочу на ней жениться. Она слишком худая и костлявая.
– Но ведь ты женишься на ней, правда? И будешь делать все, чтобы умилостивить своего царственного отца!
Тутмос упрямо оттопырил губу:
– Я и так стараюсь ему угодить, но это задача не из Легких. По-моему, я его только разочаровываю. Я не воин, как он. И не умен, как Хатшепсут. Когда я стану фараоном и у меня будут сыновья, пусть живут как захотят.
– Перестань молоть чепуху! Тебе еще многому нужно научиться, так что поспеши. Ибо, едва Единый объявит наследника, твое время будет строго ограничено и прежней свободе придет конец. Тогда у тебя уже не будет права на ошибки, сынок, так что ошибайся, пока можно, и учись. Хочешь сыграть со мной в домино или шашки?
– Я спать хочу. Слишком жарко для игр. И когда только этот проклятый ветер уймется.
Он встал, и она с любовью взяла обе его руки в свои.
– Ну, ступай. Вечером увидимся. Поцелуй мамочку. Она выпятила красные губы, он нагнулся и слегка коснулся их своими.
Бывшие в покое женщины тоже поднялись и поклонились, вытянув руки; Тутмос вышел и, пройдя темной приемной, оказался в коридоре. Иногда дворец казался жутковатым местом, полным непонятных теней и бесплотных шорохов, в особенности ночью или когда, как сегодня, дул хамсин. Тутмос шагал торопливо, склонив голову. Каждый раз, когда он приближался к очередному стражнику, молчаливо стоявшему у стены, ему казалось, будто это гигантский, одетый в кожу пустынный джинн принял причудливый человеческий облик и притворяется его могучим отцом, но, едва он пробегал мимо, наваждение таяло, растворялось в песчаной пыли, которая клубилась вокруг лодыжек мальчика и гнала его вперед. В свои покои, где его ждал слуга, он вбежал совсем запыхавшись, но не от жары, а от страха.
День медленно тянулся к концу. Когда настало время обеда, ветер задул еще сильнее. Его непрерывный вой сопровождал трапезу от начала до конца, а снаружи раскаленный воздух хлестал по дозорным вышкам на главной стене дворца и без разбора яростно обрушивался на здания и сады. Песок был повсюду – в еде, в волосах, между кожей и одеждой, под ногами. Аппетита ни у кого не было. Хатшепсут сидела рядом с матерью и быстро покончила с едой. Фараон вовсе не ел, а только пил, его глаза покраснели под черной угольной подводкой, взгляд был рассеян и непроницаем. Инени ушел к себе еще до наступления ночи, так что пиршественный зал был наполовину пуст. Но верный Аахмес пен-Нехеб сидел подле Тутмоса, положив больную ногу на подушку и туго завернувшись в плащ для защиты от песка. Фараон с ним не разговаривал. Неферу тоже не было, она сказалась больной, как и поутру. И вот теперь фараон глушил вино и угрюмо размышлял, что ему с ней делать. До сих пор держать ее в повиновении не составляло для него никакого труда, но на этот раз что-то внутри нее взбунтовалось, и она упрямо отказывалась иметь с ними что-либо общее. «Ничего, пройдет со временем, – думал он, глядя, как Хатшепсут катает мраморные шарики по испещренному прожилками каменному полу. – А не пройдет, значит…» Он тяжело заворочался на стуле.
– Ступай домой, пен-Нехеб, – резко бросил он. – Не годится в такую ночь быть далеко от дома. Я не для того дал тебе землю, чтобы ты рассиживался на моей. Я распоряжусь, чтобы тебя проводили.
– Ваше величество, – отвечал пен-Нехеб, – я слишком стар, чтобы прятаться дома от ветра пустыни. Разве вы позабыли ночь, когда мы обрушились на Ретенну, а ветер дул так, что во мгле нельзя было разобрать, где солдаты неприятеля, а где наши?
Тутмос кивнул.
– Я помню, – ответил он, затем протянул рабу свой кубок, чтобы тот наполнил его еще раз, и опять погрузился в размышления, наблюдая, как кроваво-красная жидкость плещется в такт медленным движениям руки. Черные глаза фараона и кольца на его пальцах сверкали. Сегодня это был опасный человек в дурном расположении духа. Даже Ахмес старалась не встречаться с ним взглядом.
Трапеза закончилась, а фараон по-прежнему сидел неподвижно. Аахмес пен-Нехеб задремал на своем стуле, гости беспокойно задвигались, зашептались. Тутмос все не шевелился.
Наконец, отчаявшись, Ахмес жестом подозвала к себе Хатшепсут.
– Пойди к отцу, – тихо наставляла она ее, – и попроси у него разрешения лечь спать. Да не забудь сегодня пасть перед ним ниц, не улыбайся и в глаза ему не гляди. Поняла?
Девочка кивнула. Она собрала свои шарики, сунула их в карман на поясе юбки, прошла через зал и опустилась на колени, а лбом уперлась в пол прямо у ног отца. Так она и замерла, песок вгрызался ей в локти и колени, забивался в рот. Все взгляды устремились на нее. Раскаленная добела тишина наполнила зал, как расплавленный металл наполняет форму для литья.
Тутмос осушил свой кубок, поставил его на стол и только тогда заметил ее.
– Встань! – сказал он. – В чем дело?
Девочка поднялась, отряхивая колени и глядя в пол.
– Могучий Гор, – сказала она, обращаясь к его украшенным драгоценностями сандалиям, – не соблаговолишь ли ты дать мне разрешение пойти спать?
Он подался вперед, его губы раздвинулись, обнажив выступающие зубы, и Хатшепсут, несмотря на предупреждение матери, не удержалась и взглянула ему в лицо. Его налитые кровью глаза были лишены всякого выражения, и она почувствовала, как страх шевельнулся в ней. Этого человека она не знала.
– Спать? Разумеется, ты можешь пойти спать. Что это с тобой?
Он откинулся на сиденье и сделал рукой жест, означающий, что она свободна, но на ноги не встал.
Вздох трепетом птичьих крыл пролетел по залу, и Хатшепсут замешкалась, не зная, как поступить. Раб снова наклонился и наполнил кубок фараона, тот поднял его и осушил. Девочка повернула голову. С напряженным лицом мать кивнула, и Хатшепсут набрала полную грудь воздуха. Шагнув вперед, она поставила колено на сиденье отцовского стула подле его бедра и подтянулась так, чтобы достать губами до его уха.
– Отец, ночь сегодня выдалась тяжелая, и гости тоже устали. Может быть, ты встанешь и разрешишь им уйти?
Он шевельнулся.
– Устали, говоришь? Устали, да, устали. Я тоже устал, но отдохнуть не могу. Я подавлен. Ветер дует, точно души проклятых.
Его слова стали неотчетливыми. Когда он наконец поднялся, его шатало.
– Идите спать, вы все! – закричал он. – Я, Могучий Бык, возлюбленный Гора, приказываю вам идти спать! Вот! – сказал он ей, грузно опускаясь на сиденье. – Довольна, малышка?
Она подтянулась и поцеловала его в щеку, пропахшую благовониями и вином.
– Да, отец, вполне, спасибо тебе, – сказала она. Не успел он ответить, как она уже поспешила к Ахмес. Ноги у нее дрожали.
Один за другим гости выскальзывали из зала, и Ахмес сделала Нозме знак отвести Хатшепсут в спальню.
– Спасибо тебе, Хатшепсут, – сказала она, целуя теплый ротик. – К утру ему станет легче.
Они тоже вышли, и только пен-Нехеб продолжал дремать. Фараон вернулся к вину.
Несколько часов спустя той же ночью Хатшепсут пробудилась от глубокого сна. Ей снилась Неферу – Неферу с телом маленькой газели, запертая в клетке. Поодаль стоял Небанум, у него в руках на длинной золотой цепочке болтался ключ. Но не он, а отец стоял прямо перед клеткой, гневно сверкая красными глазами, пока она подкрадывалась ближе. Бедняжка Неферу открыла газелий ротик и заблеяла:
– Хатше-е-епсут! Хатше-е-епсут!
Хатшепсут, вздрогнув, села в постели, ее сердце больно билось о ребра, когда до нее снова донесся зов Неферу: «Хатшепсут!» Ночник слабо мерцал на столике подле ее кровати, за спиной в ветроуловителях завывал ветер. Они были закрыты, но ветер с пугающим упорством продолжал биться в заслонки, и вся ее постель была покрыта тонким слоем пыли. С минуту она сидела, прислушиваясь, еще не вполне проснувшись, но пронзительный, исполненный ужаса зов не повторялся. Она легла и закрыла глаза. Нозме сегодня не храпела, или, возможно, порывы ветра заглушали храп; в углу крепко спала рабыня, свернувшись на циновке клубочком. Из-под полуприкрытых век Хатшепсут смотрела, как, то вспыхивает, то опадает пламя ночника. Она уже почти уснула, как вдруг прямо под ее дверью послышались приглушенные голоса. Настоящие человеческие голоса, один принадлежал стражнику, другой кому-то еще. Она навострила уши, но уловила лишь шелест шагов, удалявшихся в сторону покоев Неферу. Хатшепсут, сбитая с толку недавним сном и почти вернувшейся дремой, выскользнула из постели и, как была, нагая подбежала к двери. Ошеломленный стражник вытянулся по стойке «смирно». Тихо прикрыв за собой дверь, она спросила у него, что случилось. Он смутился, но не ответить не мог.
– Не знаю точно, ваше высочество, но что-то происходит в покоях ее высочества Неферу, а царский эконом только что приходил и спрашивал, не входил ли кто в ваши комнаты этой ночью.
Во рту у нее пересохло, в памяти немедленно всплыл образ Неферу-газели: мордочка искажена страхом, бархатистые губы открыты, с них рвется крик отчаяния. Ни слова не говоря, она повернулась на пятках и помчалась вдоль по коридору. Позади нее брызгал слюной стражник:
– Царевна! Ваше высочество!
Он не сразу сообразил, что делать: гнаться за ней или будить спящих прислужниц. Наконец решил бежать и затопал по коридору, но она уже ускользнула. Он видел только ее тень, которая змеилась по стенам, то растягиваясь от одного факела до другого, то сжимаясь вновь, когда девочка огибала углы и пробегала под источником света. Ночью, когда выл ветер, а из неосвещенных боковых коридоров на нее выскакивала тьма, путь показался необычайно долгим, но она продолжала бежать, шепча имя Неферу, пока ее руки молотили воздух, а ноги несли ее вперед.
Она пронеслась мимо солдат имперской гвардии, которые столпились у входа в покои Неферу, и, запыхавшись, влетела в изукрашенный приемный зал старшей сестры. Там было пусто. Снаружи, из спальни, доносились звуки молитв, и дым от курений, густой и серый, тек в открытую дверь. Всхлипнув, Хатшепсут принудила себя сделать шаг вперед. Войдя в комнату, она резко остановилась, ее сердце колотилось так сильно, что казалось, горло вот-вот лопнет.
В этой комнате было полно людей. У ложа стаей унылых белых птиц столпились жрецы, верховный жрец читал молитвы, в руках его помощников золотым блеском мерцали курильницы для благовоний, дым от которых наполнял комнату, превращая воздух, и без того жаркий и спертый, в удушливую мглу. В головах стоял отец в простом спальном калазирисе[4], его могучий торс был обнажен. Когда Хатшепсут резко затормозила, вскинув руки к горлу, он поглядел на нее, но, кажется, не узнал. Он постарел, лицо пошло морщинами, глаза запали. Ахмес сидела в углу на низком стульчике, полупрозрачный плащ стелился вокруг нее по полу. Она держала маленькую серебряную корону Неферу, украшенную изображением Маат, и рассеянно крутила ее в руках, губы женщины двигались, шепча молитву. Главный эконом и прочие члены свиты фараона сгрудились у дверей, тревожно перешептываясь.
Никто не обратил ни малейшего внимания на Хатшепсут, когда та подобралась поближе к ложу. Растолкав прислужников и протиснувшись мимо самого Менены, она остановилась там, откуда могла прикоснуться к холодным пальцам руки, свисавшей с края ложа.
– Неферу, – позвала она тихо и умолкла, чувствуя, как отчаянная любовь борется в ее груди с нарастающим страхом.
Царский лекарь прикрыл худенькую грудь девушки куском льна и разложил на нем могущественные амулеты. Ступки, пестики и баночки стояли на столе рядом с ним, но он знал, что жизнь девушки зависит сейчас лишь от воли богов. Опустившись перед Неферу на колени, он повязал магический шнур вокруг ее потного лба и стал готовиться к заклинаниям, которые помогут изгнать демона из ее хрупкого тела. Однако в глубине души он был уверен, что все напрасно – ведь Неферу отравили, – и взглянул на своего царственного господина. Фараон не отрываясь смотрел в лицо дочери, и только побелевшие пальцы, которые стискивали золоченое изголовье, выдавали всю глубину его чувств. Опечаленный, лекарь продолжал творить заклинания. Ему не удалось вызвать у ее высочества рвоту. Если бы ее стошнило, надежда еще оставалась бы. Но тот, кто это сотворил, хорошо знал свое дело, и боль пожирала жизнь Неферу неумолимо, как огонь, несмотря на половину ночи, проведенную в лихорадочных попытках ее спасти. Сознание быстро покидало девушку, и настроение в комнате изменилось. Снаружи по-прежнему завывал ветер.
Внезапно Неферу открыла глаза, и пораженный лекарь отпрянул, сев на пятки. Хатшепсут увидела покрытое каплями пота лицо, серое в свете лампы, бросилась перед сестрой на колени и зарылась головой в подушки. Неферу застонала и сделала слабое движение.
Голос Тутмоса прорезал наступившую тишину:
– Поднимите ее. Подложите ей под голову подушку. Пока лекари, поддерживая клонящуюся голову девушки, пристраивали еще одну подушку на ее ложе, Хатшепсут, вся дрожа, взглянула на сестру.
– Я слышала, как ты звала меня, Неферу, и я пришла. О Неферу, неужели ты умрешь?
Неферу закрыла глаза, ее тело выгнулось в приступе боли, и Хатшепсут заплакала.
– Не умирай. Пожалуйста, не надо. А как же газель? И как же я?
Неферу повернула голову, ее глаза снова раскрылись. Когда она заговорила, видно было, что каждое слово дается ей с большим усилием, на губах девушки выступила пена. Ее зрачки расширились, в их глубине Хатшепсут увидела страх и глубокую печаль.
– Ты помнишь Уатхмеса и Аменмоса, которые умерли, Хатшепсут?
Она шептала, ее голос был едва уловим, точно шелест ветра в сухих камышах на болоте.
Хатшепсут молча тряхнула головой.
– Ты помнишь бабушку, которая умерла? Хатшепсут не пошевелилась. Она держала руку Нефер в своей, боясь, что если она заговорит, то рыдания, распиравшие ей горло, вырвутся наружу и затопят всю комнату. Самым важным для нее было сейчас держать эту руку и держаться самой.
Неферу замолчала, быстро и жарко дыша Хатшепсут в щеку, в последний раз собираясь с силами. Сумрак зала суда уже просачивался в ее сознание, ледяной ветер тянул ее внутрь.
– Не забывай меня, Хатшепсут. Не забывай эту ночь и учись. Мой сон говорил правду. Анубис ждет меня у весов, а я не готова. Я не готова!
Ее глаза с лихорадочной настойчивостью впились в лицо девочки, так что рыдания замерли у той в груди, пока она пыталась понять, что же хочет сказать сестра.
– Прими мою жертву, Хатшепсут, и сделай так, чтобы она не оказалась напрасной.
Она отвернулась от Хатшепсут и шарила глазами по комнате, покуда не увидела Менену.
– Я не ждала особой судьбы. Я ее не хотела. Возьми ее себе, Хатшепсут, и пользуйся ею. Мне нужен только… покой…
Последние слова больше походили на вздох, и Хатшепсут, взглянув на сестру, обнаружила, что та ее больше не видит, глаза Неферу затуманило далекое видение, отчего сердце девочки наполнилось тоской. Она схватила холодную руку и стала ее трясти, крича:
– Я не понимаю, Неферу. Я никогда не пойму! Я люблю тебя!
Голова Неферу забилась на подушке в спутанной массе слипшихся черных волос, отрывистый шепот стал неразборчивым.
– Она бредит, – сказал Тутмос тихим, но ровным голосом. – Конец близок.
Хатшепсут вскочила и яростно затрясла кулаком у него под носом, слезы градом лились по ее щекам.
– Нет! – вопила она. – Неферу не умрет!
И тут же повернулась и в страхе бросилась из комнаты вон. У двери в приемный зал ждал ее страж, но она увернулась и с быстротой преследуемого охотниками леопарда метнулась в сад через выход, которым пользовалась Неферу. Не успел стражник добежать до поворота, как она уже вылетела из дворца и понеслась прочь по темной аллее.
Ветер подхватил ее и швырнул о стену, едва она выскочила за порог. Девочка запнулась, ушибла о шершавый барельеф голень и расцарапала локоть, но даже не обратила внимания на боль, которая пронзила ногу. Дорожка из широких и ровных каменных плит тянулась до самой реки, поэтому вскоре Хатшепсут нырнула под прикрытие древесного шатра и побежала, петляя, по тропинкам, которые даже в слепящую песчаную бурю походили на светлые ленты, ведущие все глубже и глубже, прочь от церемонных клумб и водопадов, в безлюдную и дикую часть парка. Но даже могучие ветви сикоморов не были достаточной защитой от ветра, он находил девочку и под ними, так что вскоре ей пришлось замедлить бег. Ее» глаза, ноздри, рот, которым она жадно ловила воздух, – все было забито песком; и все же она продолжала бороться, ярость гнала ее вперед, точно кнут, и девочка бежала, пока совсем не выбилась из сил. Однако когда колющая боль в боку стала совсем невыносимой, а легкие выталкивали воздух с таким свистом, что девочка уже готова была упасть на землю, деревья кончились и она оказалась у подножия одного из тех мрачных каменных изваяний своего бога-отца, которые украшали колонны у входа в храм. Теперь она знала, что прямо перед ней, за высокими храмовыми воротами, еще одним рядом колонн и еще одним поясом деревьев раскинулось священное озеро Амона, озеро, где была причалена его ладья. Минуту спустя она уже хромала дальше, думая только о воде. Что она будет с ней делать – пить, купаться или просто бросится в нее, – девочка не знала, но продолжала бежать, чувствуя, как медленно нарастающая волна печали заливает прогоревшие угли гнева. Неферу! Неферу! Неферу! За всю свою жизнь, наполненную любовью, обожанием и поклонением окружающих, она еще ни разу не испытывала переживания столь сильного, которое проникало бы так глубоко в душу, обнажая ее, делая уязвимой для боли.
Она добежала до озера раньше, чем успела это осознать, ее колени подогнулись, и она полетела с утеса головой вниз, вытянув перед собой руки. Вода сомкнулась над ней. В тот же миг шум ветра стих и наступила оглушительная тишина. Пыль и песок разом отстали от ее тела, вода обернулась вокруг нее в прохладе, и она поплыла с закрытыми глазами, а настойчивое пение у нее в голове сменилось приглушенным бормотанием. «О Амон, Отец мой», – блаженно подумала она. Она почувствовала, как он приближается к ней, ее дыхание замедлилось, и она поплыла, отдавшись на волю волн. Ветер срывал клочья пены с озерных волн, и ее тело плавно покачивалось под этой рябью, точно она сама превратилась в священную барку, ожидающую, когда бог вступит в нее и начнет свое путешествие. Медленно выдыхая, она целиком погрузилась под воду, оставив на поверхности только лицо. «Я могла бы плавать здесь хоть всю жизнь и никогда не возвращалась бы», – подумала она. Ей вдруг вспомнился недавний сон, и она снова заплакала, на этот раз негромко, не только о своем будущем одиночестве, но и о самой Неферу, о пронизанных солнечным светом, навсегда потерянных годах счастья.
В следующий миг она почувствовала, как сильные руки схватили ее за плечи. Раскрыв рот, она тут же пошла ко дну, нахлебалась воды и, кашляя, вынырнула снова. Она забилась, но чужая хватка только окрепла, и так, отплевываясь и сопротивляясь, она неумолимо приближалась к берегу. Там она почувствовала, как кто-то обхватил ее двумя руками и без долгих церемоний швырнул на траву. Наконец переведя дух, она задрожала. Не видя в темноте напавшего, она собиралась с силами, чтобы вскочить и убежать, но тут сильные пальцы снова сомкнулись на ее плече и человек заговорил:
– Знаешь, что было бы с тобой, найди тебя в священном озере жрецы? Что ты там делала?
Она видела лишь его расплывчатый темный силуэт на фоне более глубоких теней облачного неба и черной громады храма. Голос у него был молодой, но суровый. Ей стало страшно, и она вырвала руку из его хватки. Повернулась, чтобы бежать, но он снова схватил девочку и перебросил через плечо, чем несказанно ее ошеломил.
– Нет, – сказал он.
Когда способность соображать наконец вернулась к ней, он уже шагал к западному крылу храма, подбрасывая ее на плече, точно мешок зерна.
Они обогнули озеро, и скоро Хатшепсут перестала понимать, куда они движутся. Она никогда еще не была позади храма, в лабиринте жилищ для прислуга, кухонь, зернохранилищ и кладовых; так что теперь, когда ее тащили вниз головой между деревьев, по аллее, проталкивались с ней в узкие дверные проемы, она совсем запуталась. Судя по тому, что трава под ногами похитителя сменилась сначала мощеной, а потом и земляной тропой, а также по тому, что ветер сначала пропал, а потом вдруг набросился на нее снова, она догадалась, что их путь лежит между какими-то зданиями. Один раз под ней с головокружительной скоростью промелькнули раскрашенные каменные плиты, которые показались ей знакомыми. Когда он наконец поставил ее на ноги в узком темном коридоре, куда открывалось множество дверей, она чувствовала себя совершенно запутавшейся, ее трясло от страха и последствий недавней дремы. Похититель взял ее за руку и, ни разу не споткнувшись в темном коридоре, быстро куда-то повел. Толчком открыл какую-то дверь в конце, вошел внутрь, втянул за собой ее, так же быстро закрыл дверь и заперся изнутри. Там он отпустил ее руку, и она услышала его возню. Тут же вспыхнул свет, и ее глазам открылась маленькая комнатенка с белеными стенами, соломенной подстилкой на полу, грубо сколоченным стулом и сундуком, который, очевидно, служил по совместительству столом, потому что похититель поставил на него лампу.
Он повернулся к ней, и она тоже уставилась на него, чувствуя, как улетучивается страх. Он оказался не мужчиной, по крайней мере не взрослым мужчиной, а совсем молодым, примерно одного возраста с Неферу, человеком с сильными, правильными чертами лица и проницательным взглядом. Его бритая голова сказала ей о многом, а мокрый, весь в пятнах ила калазирис, облепивший его длинные ноги, поведал об остальном. Перед ней молодой жрец, значит, сама она где-то на территории храма. Ей полегчало. Нет ничего приятного, когда тебя выдергивают из привычного окружения и швыряют в незнакомый и грозный мир грубых рук и неуважительных речей, да еще в такую ночь, которая и сама по себе страшна и похожа на дурной сон, не говоря уже об опасности заблудиться.
– Ты все еще дрожишь, – сказал он, его голос вибрировал низкими нотками полуосознанного возмужания. – Воздух очень горяч, но от этого ветра можно простыть насмерть.
Он взял с кровати обтрепавшееся по краям шерстяное одеяло и, прежде чем она успела возразить, опустился перед ней на одно колено и начал растирать ее так же энергично, как это делала Нозме.
Потрясение, вызванное бесцеремонным и деловитым обращением, помогло Хатшепсут окончательно стряхнуть остатки сна. Когда ее кожа зарделась от тепла, а зубы перестали стучать, она смогла наконец взглянуть на события последних часов ясно, а не сквозь пелену милосердного сна наяву, который привел ее сначала к постели Неферу, а потом выгнал в бурную ночь. Неферу умирала. Неферу, может быть, уже умерла, и Хатшепсут, безвольно стоявшая, пока этот удивительный юноша возвращал ее конечностям жизнь, заглянула в черную, зияющую дыру будущего. Одновременно с уверенностью в смерти Неферу ее посетила еще одна мрачная мысль. Она даже вздрогнула от неожиданности, так что юноша замер и посмотрел на нее. Теперь она, Хатшепсут, была единственной царской дочерью. Истинный смысл этого обстоятельства еще ускользал от ее незрелого ума, но она помнила терпеливые объяснения матери: «В нас, царских женах, течет кровь бога… Ни один мужчина не станет фараоном, пока не женится на дочери царя». Слова Неферу, сказанные совсем недавно, еще метались в сознании девочки, но ей вспоминалось простенькое личико, сведенное судорогой боли, большие глаза, и непрошеные слезы снова потекли по ее щекам.
Сенмут ласково прикрыл вздрагивающие плечи девочки одеялом и толкнул ее на подстилку.
– Ну вот, – сказал он, пододвинул стул и сел так, что свет лампы падал ему на лицо, освещая черты, по которым, пока он говорил, метались изменчивые тени. – Не бойся. Расскажи мне, что ты делала у озера, да и вообще на территории храма, если на то пошло. Ты упала в воду случайно?
Она не отвечала, а неподвижно сидела, не отрывая глаз от иола; из коричневого одеяла выглядывало лишь ее залитое слезами лицо. Сенмут с нетерпением и жалостью глядел на нее.
– Ну, давай же. Ты должна мне все рассказать. Если ты не расскажешь мне, как ты оказалась в водах озера могучего Амона в такую гнусную ночь, тебе придется говорить с мастером таинств, и ты навлечешь на себя и свою семью позор, а то и что похуже. Если ты забрела туда случайно, я провожу тебя домой и никому ни слова не скажу, хотя ума не приложу, как ты умудрилась пройти мимо стражников, которые понатыканы отсюда до самого города. Ну, ты будешь говорить? Или мне послать за филархом? Это была случайность?
Хатшепсут не могла унять слез, из носа у нее тоже текло. Нагнув голову, она промокнула лицо старым одеялом и высморкалась. Потом снова заплакала, не в силах отвечать. Юноша ждал.
– Тебе нечего бояться, – повторил он. – Ничего плохого я тебе не сделаю. Ради Сета, прекрати плакать!
Было в ней что-то такое, хотя он и сам не знал, что именно, отчего ему делалось неловко. Это точеное личико с упрямым квадратным подбородком, широкий лоб, узкий, аристократический нос кого-то ему напоминали – не столько сами черты, сколько манера девочки поворачивать голову на длинной тонкой шее и поднимать подбородок, с важностью глядя на него. «Странный ребенок», – подумал он. Быть может, она и правда не собиралась топиться. Он приподнял подол мокрого одеяния, облепивший ноги, и вдруг вспомнил про фляжку вина, которую позавчера ночью стянул с кухни. Возблагодарив про себя богов, он снял с сундука лампу, порылся в нем и нашел грубо вырезанную деревянную чашку. Поставил лампу на место, сунул руку за стул, вытащил вино, наполнил чашку и протянул ее девочке:
– На, выпей вина. Легче станет.
Девочка перестала хлюпать носом и протянула руку за чашкой. Без единого слова благодарности она схватила ее, отпила, вздохнула и сморщила нос. Отдала чашку обратно.
– Это дешевое вино. Оно горчит.
– А, так ты, значит, говорить можешь?
Она еще раз вытерла лицо и выпрямилась, прижимая одеяло к подбородку.
– В последний раз спрашиваю тебя, малышка, ты упала в озеро случайно?
– Да! Нет! Я не знаю.
– Какому дому ты служишь? Твои родители – рабы в городе?
– Нет, конечно! Я живу во дворце.
– Значит, ты работаешь на кухнях? Или в гареме доброго бога?
Черные глаза под припухшими веками возмущенно вспыхнули.
– Как ты смеешь так со мной, говорить? Если мне захотелось выкупаться в водах озера моего отца посреди ночи, тебя это не касается, жрец! Да и вообще, сам-то ты что там делал?
Вообще-то Сенмут возвращался к себе в келью после очередного визита на кухни, где разжился куском холодной говядины и парой медовых лепешек, которые съел, укрывшись от ветра за оградой внешнего храмового двора. Чтобы не столкнуться со стражей, он решил пойти назад берегом озера. И только по чистой случайности услышал всплеск. Он пристально поглядел на девочку, ужасное подозрение зарождалось у него в мозгу. Только теперь он заметил растрепанный детский локон на ее бритой голове, в который были вплетены белые и голубые ленты, цвета императорской фамилии. Он закрыл глаза.
– О милосердная Исида, нет, – вырвалось у него. – Пожалуйста, только не это.
Маленький рот был плотно сжат, когда он снова открыл глаза.
– Ты разве не знаешь, кто я? Он медленно покачал головой.
– Я думал, ты тонешь. Я думал, что ты рабыня, которая забрела куда не следует. Я только хотел избавить тебя от позора.
Внезапно она улыбнулась, и все ее лицо просияло. Это была заразительная улыбка, веселая и дружелюбная, но он не ответил на нее. Быть может, она улыбается, предвкушая его казнь. Он наложил святотатственную руку на члена царской семьи и должен поплатиться за это жизнью.
– Как это мило, – с издевкой заговорила она. – Маленький жрец-вииб хотел избавить меня, царевну Хатшепсут, от позора.
Откинувшись назад, она прислонилась к стене и смотрела на него сверкающими глазами.
– Восхитительно! Так ты и правда думал, что я тону? Юноша сглотнул.
– Да, ваше высочество.
– Тогда я тебя прощаю.
Она грациозно взмахнула рукой:
– Ты истинный сын Маат.
И тут же озорно прищурилась:
– А что ты собираешься делать со мной теперь? Стражники наверняка меня ищут, они ведь знают, что я убежала. Отец в бешенстве, а Нозме рыдает, потому что ее за это выпорют, хотя она не виновата. Я вылезла из постели, когда она спала.
Сердце Сенмута совсем ушло в пятки. «Так вот чем суждено было завершиться долгому пути в священный город, который мы проделали вместе, о отец мой, – подумал он. – Позорной смертью для меня и бесчестьем для тебя». Вслух он сказал:
– Ваше высочество, позволено ли мне будет задать один вопрос?
– Удивительно, – ядовито заметила она, – что после того, как ты силком выволок меня из озера, взвалил на плечо, протащил головой вниз через весь храм с пристройками, а потом чуть не спустил с меня шкуру своим старым шершавым одеялом, ты еще спрашиваешь разрешения задать мне какой-то вопрос. Правда, – закончила она сердито, – плечи у тебя и правда сильные.
Тут она вспомнила:
– Я убежала потому… потому что моя милая Неферу… – И она, отвернув лицо, снова беззвучно заплакала, а Сенмут смотрел на нее в беспомощной тревоге. – Моя любимая Неферу умирает.
В предчувствии того, что он сейчас услышит, его охватил ужас, мурашки, точно мягкие мохнатые лапы ядовитых пауков, забегали по его спине. Пальцы впились в подлокотники. Значит, свершилось. И так скоро. А он ничего не сделал, только прятал голову в песок собственной безопасности, как глупый нубийский страус, и вот теперь в бело-золотой чистоте дворца задыхается девушка, истерзанная ядом, который он, Сенмут, можно сказать, поднес ей собственной рукой. «Как справедлив твой суд, всемогущий Амон, – подумал он. – Мне суждено быть казненным, и меня казнят, но не за то преступление, в котором будут обвинять меня люди». Он с трудом подавил приступ истерического смеха.
Маленькая царевна вжалась в стену, уткнулась лицом в ладони и всхлипывала не таясь, как будто слезами можно было смыть весь ужас произошедшего.
– Она позвала меня… во сне… и я пришла, а ей было так плохо… Она умрет… О Неферу, Неферу…
Вдруг она выпрямилась и протянула к нему обе руки:
– Пожалуйста, жрец, подержи меня за руку. Мне так страшно, и никто меня не понимает, никто.
«Какая теперь разница? – угрюмо подумал он, соскальзывая со стула и опускаясь рядом с ней на солому. – Все равно я уже прикасался к ней, значит, я мертвец». Он обнял ее обеими руками и привлек к себе, успокаивая, чувствуя, как ее плечики, хрупкие, точно крылья птицы, сотрясаются от рыданий. Она уткнулась мокрым лицом ему в шею и прильнула к нему так тесно, словно и впрямь тонула, а он был ее единственной надеждой на спасение.
– Тише, маленькая царевна, – шептал он, поглаживая ее по спине. – Жизнь продолжается. Мы живем, и мы умираем, и только боги знают, когда каждому из нас наступит срок. Выплачь свои слезы.
Он вдруг почувствовал иронию, скрытую в собственных словах, и умолк.
Наконец она уснула, положив голову ему на плечо, а он сидел и смотрел, как трепещут на загорелой щеке длинные ресницы. Час спустя он легонько потряс ее за плечо, и она со стоном пошевелилась.
– Вставайте, ваша светлость, пора. Ветер стихает, завтра может быть погожий солнечный день.
Он поставил ее на ноги и дал ей еще вина, которое она выпила без единого слова, слегка покачиваясь от усталости.
– Я отведу вас к отцу. Наверное, вам лучше не снимать одеяло.
Он затянул потуже пояс и провел ладонью по бритой голове, но, повернувшись, чтобы идти, натолкнулся на устремленный на него вдумчивый взгляд. Тусклый предутренний свет уже пробрался в келью, и в его бледных рассеянных лучах девочка выглядела опустошенной и повзрослевшей, точно ее детство навсегда утекло со слезами минувшей ночи.
– Как твое имя? – спросила она.
– Сенмут, ваше высочество.
– Сенмут. Сенмут, я вернусь одна, как и ушла, и одеяло твое не возьму. Думаешь, я не знаю, что сделает с тобой мой отец, как только услышит, что ты натворил этой ночью? Проводи меня только до озера, а там я сама найду дорогу. И не бойся. Отец учил меня не болтать без нужды, и, по-моему, я начинаю понимать, что он имел в виду. Я никому про тебя не расскажу.
– Царевна, будет справедливо, если Единый услышит все сейчас, из моих собственных уст, а не в виде сплетен и пересудов.
– Чепуха! Сплетни рождаются из фактов, как говорит моя мать, а факты известны только тебе и мне. Я никому ничего не скажу, обещаю. Ты сомневаешься в моем слове?
Нет, он не сомневался. Она излучала бессознательное высокомерие царственности, когда распахнула покрывало, в которое была завернута, и оно соскользнуло на пол. Он поклонился, и, не говоря ни слова, оба вышли из комнаты.
Снаружи было тихо. Предсмертные вздохи утихающего ветра еще щекотали им колени, пока они в молчании пересекали двор и сворачивали в тень, за зернохранилище, но небо над их головами было молочно-белым в первых лучах зари и совершенно чистым. Даже легкая дымка не скрывала обелисков и башен храма, пока двое торопливо шли по тропинке между деревьев, выведшей их наконец на поросший травой берег священного озера, чьи воды не тревожила даже легкая рябь в эти часы утреннего затишья.
Они остановились и посмотрели друг на друга. Грудь Хатшепсут высоко поднималась и опускалась.
– Хамсин прошел. Он дул по ней, по Неферу, и забрал ее с собой. Я знаю. Спасибо тебе, Сенмут, за то, что рискнул ради меня своей жизнью. Я знаю, что именно так оно и было, а когда ты узнал, кто я такая, то не струсил, а утешал меня, как брат. Я никогда этого не забуду.
Ему было нисколько не смешно, когда он глядел в ее серьезное маленькое личико. Напротив, он опустился на колени и поцеловал траву у ее ног.
– Ваше высочество, – сказал он, – вы самая храбрая и самая мудрая госпожа из всех, кого я когда-либо встречал. Да живете вы долго!
Она рассмеялась.
– Встань, встань! Твое поклонение выглядит куда благороднее, чем дерзость глупого Юсер-Амона. Ну а теперь я побегу, пока отец не приказал казнить всех стражников без разбора!
Один взмах руки, и она сорвалась с места, точно олень, помчавшись к деревьям по ту сторону аллеи сфинксов и сверкая наготой в солнечных лучах.
Девочку заметили, когда она бежала по траве к западным воротам дворца, и когда она влетела в свои покои, отец ждал ее там, один. Рабы уже принялись за работу, они выметали дорожки и холмики песка, которые надул повсюду ветер, но никто из них не пел, и бодрствующие обитатели дворца соблюдали тишину. Во всем чувствовалась какая-то обреченность, хотя лучи Ра танцевали на золотистых пылинках, поднятых метельщиками, скользя по мозаичным полам среди белых колонн. Хатшепсут уловила это состояние подавленности, не успев преклонить колени перед Тутмосом в знак того, что просит прощения, и ощутить на себе его холодный взгляд.
Он искупался и облачился в одежду из желтого льна. Одна золотая пластина со вставками «из голубого фаянса – пара соколов, охраняющих глаз Гора, – украшала его грудь, голову покрывал кожаный плат в черную и желтую полоску, концы которого спускались ему на плечи, а спереди, над массивным лбом, сверкала на золотом обруче вздыбившаяся царственная кобра-урей. Он не спал и не ел, а потому выглядел как старик, и даже свежая черная краска не могла скрыть воспаленные веки и красные глаза. Он не дал дочери разрешения подняться; она так и стояла перед ним на четвереньках, уткнувшись носом в пол, и пыталась отдышаться. Он принялся мерить комнату шагами.
– Где ты была?
– Бродила по саду, отец.
– Неужели? Целых четыре часа?
– Да, могучий Гор.
– В темноте? Когда ветер нес песок?
У рей – древнеегипетское украшение в виде змеи, носившееся на лбу.
– Да.
– Ты лжешь, – сказал он так легко, точно перебрасывался на утренней прогулке репликами с женой. – С тех пор как я видел тебя в последний раз, сады прочесали неоднократно, и, поскольку тебя там не нашли, капитана дворцовой стражи ждет порка. А теперь отвечай! – Его голос стал более жестким. – Я твой отец, но я еще и фараон. По моему приказу и ты можешь отведать кнута, Хатшепсут. Где ты была?
Она увидела, как его ноги приблизились и замерли по обе стороны от ее лица. От неудобной позы у нее заломило шею, к тому же в комнате витал запах свежего хлеба, напоминая ей, как она проголодалась, и все же она не шелохнулась.
– Я правда была в саду, отец, а потом побежала дальше, в храм.
Царственная ступня у ее левого уха начала нетерпеливо постукивать об пол.
– Да? А тебе не кажется странным, что стражи, которыми храм кишит и днем и ночью, как муравейник муравьями, до сих пор тебя не нашли?
– Я правда была в храме, отец, только внутрь не заходила. Я побежала… я побежала туда, где стоит священная барка, забралась в нее по трапу и легла на дно, подальше от ветра.
Вот когда она порадовалась, что отец не видит ее лица. Лгать не моргнув глазом она еще не научилась.
– Вот как? И зачем же ты это сделала?
– Я хотела побыть ближе к Отцу. Мне нужно было подумать о… о милой Неферу.
Тутмос неожиданно притих. Он поспешно отошел от нее и опустился в низенькое детское кресло.
– Встань, Хатшепсут, и подойди ко мне, – сказал он мягко. – Прошлой ночью я очень волновался за тебя и потому изливал свой гнев на слуг и солдат без разбора. И когда ты только научишься благоразумию? Ты голодна?
Она немедленно вскочила на ноги и подбежала к столу, с которого ее отец сдернул льняную салфетку, открыв свежий, еще горячий хлеб, копченую рыбу и влажный зеленый салат, пахнувший луком и молодыми побегами папируса, так что у нее слюнки потекли от запаха.
– Ну так ешь.
Он не стал звать рабыню с водой для омовения рук, но его дочь не расстроилась. «Я с головы до ног омылась водами Отца моего», – подумала она и виновато взглянула на Тутмоса, опускаясь со скрещенными ногами на подушку и тут же нетерпеливой рукой разламывая лепешку. Он спокойно ждал, пока она доест последний кусочек рыбы и допьет последний глоток молока. Когда девочка покончила с едой, он тихо сказал:
– Неферу умерла, Хатшепсут.
Повесив голову, девочка едва заметно кивнула:
– Знаю, отец мой. Она боялась, еще до прошлой ночи. Ей снились такие ужасные сны. Ну почему это должно было случиться именно с ней? – Она взглянула ему в лицо. – Ведь она просто хотела счастья.
– Все мы умрем, Хатшепсут, одни раньше, другие позже, но все в конце концов будут у ног Осириса. Неферу не была счастлива при жизни.
– Но могла бы быть. Если бы ты не решил, что она должна выйти замуж за Тутмоса. Если бы она не была первой дочерью…
– Ты, кажется, хочешь отменить неотменимое, дочь моя? – мягко упрекнул ее отец. – Она была первой дочерью. И у меня нет другого сына, который унаследован бы корону после меня. Разве ты хотела бы, чтобы я избавил Неферу от ее судьбы и обошел Тутмоса?
– Но ты не избавил ее от ее судьбы, – ответила Хатшепсут. – Ей было суждено умереть.
Вздрогнув, Тутмос поглядел в ее спокойные, ясные глаза и уловил в их глубине какую-то перемену. Проницательность всегда была присуща ему, а бремя власти, которое он нес долгие годы, еще обострило его чувствительность. Обстоятельства смерти Неферу приводили его к одному выводу, который одновременно приносил облегчение и волновал его сверх всякой меры. За то время, что он провел на престоле, ему не раз случалось видеть, как люди умирают насильственной смертью, и действие яда он не перепутал бы ни с чем. Кроме того, он до мелочей знал, чем живут и дышат все влиятельные царедворцы, и ему не однажды доводилось уходить из искусно расставленных сетей тех, кто хотел превратить его в марионетку. У него не было ни малейших сомнений в том, что кто-то из жрецов или высокопоставленных чиновников снова пытается подчинить себе его волю или утолить свое ненасытное честолюбие, и эта уверенность разожгла в нем гнев, который будет медленно тлеть до тех пор, пока он не узнает все. Но в то же время он испытывал облегчение – ведь ответственность за решение, которое давалось ему с таким трудом, была на время снята с его плеч, а значит, с ним можно подождать. Несмотря на то что Неферу была второй женщиной в Египте, его царственным отпрыском, он никогда не понимал ее и потому страшился обнародовать свой выбор, который оставит возлюбленную им страну в руках бестолкового юнца, рыхлого, как непропеченная лепешка, и угрюмой, бесхарактерной девчонки. Не для того он столько раз ставил свою жизнь на карту, плел заговоры и помогал за других людей расставаться с телами. Ему почти хотелось, чтобы правда о смерти его дочери осталась нераскрытой, настолько она отвечала его целям. Но коварный замысел, стоявший за этой смертью, чьи-то далеко идущие планы, которые в будущем могли угрожать всей его династии, – вот что не давало ему покоя, вот ради чего он был готов выслеживать и вынюхивать до конца, хотя, скорее всего, обвинение никогда не будет предъявлено и преступник не предстанет перед судом. И он шепнул про себя призрачной тени, что поднесла зловещую чашу к губам Неферу: «Я тебе напомню, кто правит в Египте. Я – Маат, и моя воля – воля бога». К тому же теперь, когда первой дочерью стала его любимица Хатшепсут, он может наконец вздохнуть свободно. И в его мозгу возник план, пока еще неясный, но быстро обретающий четкость.
– Нет, – сказал он, глядя в покорное лицо дочери. – Ее судьба была в том, чтобы стать божественной супругой, но она противилась этому. И она сама передала эту судьбу тебе, помнишь, Хатшепсут? «Я не просила такой судьбы. Я ее не хотела… возьми…»
Она вспомнила, и у нее тут же засосало под ложечкой.
– «Возьми… и воспользуйся ею», – закончила она. – Но я по-прежнему не понимаю. Неферу часто говорила такие вещи, которые я не могла понять, как ни старалась.
Тутмос переставил на другое место стол, который стоял между ними, и посадил девочку к себе на колени.
– Неферу унесли в дом мертвых два часа тому назад, – сказал он тихо, – и это очень важно для тебя, малышка. Теперь ты последняя царская дочь, оставшаяся в живых.
Он почувствовал, как она вся напряглась. Хатшепсут отвернулась и наконец сдавленным голосом сказала:
– Великий, теперь ты заставишь меня выйти замуж за Тутмоса?
– Ты еще слишком молода, чтобы говорить о браке. Разве тебе не нравится Тутмос?
– Нет. Он скучный.
– Хатшепсут, у тебя впереди еще много лет, и за эти годы ты научишься понимать, в чем заключаются обязанности, которые отказалась взять на себя Неферу. Именно поэтому она и умерла, ты это понимаешь?
– Нет, – ответила она устало. – Конечно нет. Ничего не понимаю.
– Ты совсем не такая, – продолжал он. – Сам Амон хранит тебя. И все равно отныне ты должна быть очень осторожна во всем, что говоришь и делаешь. И не думай о будущем. Оно в моих руках, но если я решу, что тебе необходимо выйти замуж за Тутмоса, ты ведь подчинишься моей воле, не так ли?
– Конечно, если ты прикажешь. Он легонько встряхнул ее.
– Ты уже не раз нахально нарушала мои приказы! Но я говорю о том, для чего еще не настало время, а сейчас надо думать о настоящем. Скажи мне, чем ты на самом деле занималась прошлой ночью?
Она вывернулась из его объятий и встала перед ним, скромно сложив за спиной руки.
– Прости, отец, я не могу тебе сказать. Но ничего плохого я не делала.
– Очень хорошо.
И он оставил эту тему, зная, что ничего больше от дочери не добьется.
– С сегодняшнего дня начинается траур по Неферу. Уроков пока не будет, так что своих друзей ты не увидишь. Твоя мать легла поспать, и я советую тебе сделать то же самое. У тебя очень усталый вид. И не рассчитывай увидеть Нозме раньше чем через несколько дней. Она будет занята исполнением обязанностей кухонного раба, чтобы запомнить, что я, фараон, который сделал ее царской кормилицей, могу превратить ее в прислужницу при царской кухне.
Хатшепсут улыбнулась:
– Она не виновата, что я убежала.
– Тебя поручили ей.
Он хлопнул в ладоши, возникла вторая царская кормилица Тийи, поклонилась и застыла в ожидании.
– Положи ее в постель и держи там все утро, – приказал Тутмос. – И смотри не оставляй ее одну ни на минуту. Он наклонился и поцеловал Хатшепсут. Внезапно она обвила руками его шею.
– Я люблю тебя, отец мой.
– Я тоже люблю тебя, малышка Хат. Я рад, что ты цела и невредима.
– Разве могло быть иначе, когда у меня есть два таких могучих отца и покровителя? – серьезно спросила она. И тут же улыбнулась лукаво, отошла от него, вложила свою руку в руку Тийи и степенно пошла с ней к двери.
Семьдесят дней, покуда Нил разливался во всю ширь, превращая землю в гигантское красно-коричневое озеро, на тихих волнах которого, казалось, покачивались крыши деревенских домов и кроны деревьев, тело Неферу с вынутыми внутренностями лежало в доме мертвых, где его почтительно готовили к переселению в новое обиталище. Гладкая желтоватая плоть, знакомая с теплом солнечных лучей, прикосновениями золотых украшений и человеческих рук, познала теперь покой, совершенно не похожий на тот, которого девушка искала при жизни. Пока младшие жрецы обвивали худенькие руки и ноги повязками тончайшего льна и наполняли полости тела не пищей, вином и любовью, но вымоченными в содовом растворе тряпками, незрячие глаза со слепой покорностью следили за каждым их движением. В храмовых мастерских ремесленники наводили последний лоск на саркофаги, в которых ей предстояло лежать. На другом берегу реки художники, скульпторы и каменщики, борясь с водой, подступавшей к дверям и сочившейся между плитами пола, не покладая рук трудились над маленьким посмертным храмом, строительство которого начала сама Неферу еще при жизни, чтобы после смерти ей было где принимать дары живущих и выслушивать их жалобы и мольбы. Но не так скоро. Не сейчас. Было что-то жалобное и в неоконченной истории жизни, торопливо принимавшей форму на внешних стенах храма, и в спешно настеленном полу святилища, и в грудах каменной крошки и пыли вокруг статуй, над которыми обливались потом мастера, чтобы завершить работу, прежде чем Неферу принесут и положат внутри утеса, в темной тишине каменной усыпальницы, чей вход будет виден лишь ей одной.
Это был хороший паводок. Он обещал рост налогов и обильный урожай. Феллахи, лишенные возможности обрабатывать землю в эти месяцы, трудились наравне с рабами на строительстве для фараона. Своей жизнью они были вполне довольны, ведь хлеб с луком они получали и здесь. В ослепительном свете солнца гомонили птицы. Над затопленными полями метались стрекозы на подрагивающих бронзово-голубых крылышках, поджидая, когда появятся комары, которые с ужасающей быстротой плодились в стоячей воде, грозя лихорадкой человеку и скоту. В это время года весь Египет полнился музыкой – музыкой плодородия и обильной жизни. А в доме мертвых рот Неферу наполнили так, чтобы щеки сохраняли округлость, как будто девушка просто спала, и последние повязки навеки опустились на ее глаза.
Во дворце не было слышно ни музыки, ни смеха. В покоях Неферу прислужницы собирали ее пожитки: одежду, посуду, мебель и баночки с притираниями – все, что может ей понадобиться и чем она будет продолжать пользоваться в одиночестве могилы. Ее разноцветные украшения завернули каждое отдельно и положили в золотые шкатулки, а осиротевшие короны сложили в обитые изнутри коробочки. В детской Нозме и Тийи упаковывали старые игрушки Неферу – красные и желтые кожаные мячики, волчки, деревянных кукол и маленьких разрисованных гусят, а еще ложечки, с которых ее кормили во младенчестве, юбочки и ленты, которые она носила ребенком. Во время специальной церемонии, недолгой, но берущей за душу, сожгли ее парики, и наконец просторный покой замер в ожидании новой обитательницы, новой наследницы, его пустота напоминала о смерти. На двери повесили замки и печати, а солнечный свет жидким золотом растекался внутри, словно это Ра заглядывал в каждый угол, ища свою потерявшуюся дочь.
Для Хатшепсут это было время глубочайшей скуки, перемежавшейся приступами глубочайшего горя. Она много времени проводила в царском зверинце, где наблюдала, как подрастает газель, кормила птиц и следовала за Небанумом от одной клетки к другой, пока он разносил пищу и воду их жильцам. Вместе с ним она садилась на крохотной лужайке в тени его дома, где обрывала лепестки розовых и белых маргариток, испещрявших траву, и расспрашивала его обо всех живых существах, что росли, летали или бегали по родной земле. Небанум был человек простой, жил одиноко и счастливо и о разных живых тварях знал все. Его сердце разрывалось от жалости к маленькой девочке, брошенной, как ему казалось, на произвол судьбы, не уверенной в себе. Он рассказывал ей о повадках птиц, о том, какие бывают цветы и как о них заботиться. Он рассказывал ей о любимых убежищах пустынного оленя, а она жадно впитывала каждое его слово. Иной раз, когда ей просто хотелось помолчать, она приходила к его двери, и тогда он сидел, не сводя глаз с ее бесстрастного лица и беспокойных пальцев, понимая ее боль и неуверенность без слов, как понимал нужды своих питомцев, но был не в силах предложить ничего, кроме своей компании и молока, которое его козы давали каждый день. Часто она приходила одна, без стражника и рабыни. В такие дни ему оставалось только надеться, что она попросила у Единого позволения идти куда захочет, но в глубине души он сомневался и старался не показывать, как ему страшно. Странно, но она нуждалась в нем. Он помнил Неферу и тоже молчал.
Уроков не было. Наставник царских детей Хаемвиз сидел в укромном уголке сада и дремал на солнышке. Юный Тутмос проводил время в покоях своей матери, разозленной и сбитой с толку последними событиями, а сыновья вельмож, с которыми Хатшепсут и Тутмос обычно встречались в комнате для занятий, сидели дома, радуясь нечаянным каникулам.
Ахмес заперлась в своих покоях, даже ела там, прислуживала ей за трапезой одна Хетефрас. Свое горе она хранила в тайне от всех. Дочь фараонов, с младых ногтей знакомая с порядками дворца, она хорошо знала, чего от нее ждут. Смерть царственной особы, так же как и жизнь, всегда влечет за собой неожиданные повороты и перемены. Ахмес много молилась своей любимой покровительнице, Исиде, преклонив колена у алтаря, который приказала воздвигнуть в своих покоях несколько лет тому назад. Однако ее молитвы чаще были о Хатшепсут, чем о Неферу, ибо она твердо верила в то, что ее старшая дочь сопровождает Амона-Ра в его странствии по небу и не нуждается ни в чьем заступничестве. Зато беспокойство за младшую росло не по дням, а по часам, точно плод в утробе, и каждое его шевеление приводило Ахмес в смятение, что было на нее совсем не похоже.
Что до самого Могучего Быка Маат, то он пристрастился мерить по ночам шагами залы и коридоры дворца, расстраивая планы слуг и пугая гвардейцев, которые несли стражу в самые глухие, безмолвные часы. Днем он ходил в храм, где собственноручно приносил жертвы, – эту обязанность обычно выполнял за него верховный жрец. Теперь он знал, чего хочет, и передача власти Тутмосу не входила в его планы. Во время своих ночных скитаний по дворцу он много думал о том, не стоит ли ему вызвать своих сыновей Ваджмоса и Аменмоса с границы и возложить царский венец на голову одного из них, но все же отказался от этой мысли. Обоим перевалило за сорок, оба с юных лет служили в армии. Но дело было совсем не в этом. В конце концов, фараон с выучкой военного – это сильный и решительный правитель. Просто одна мысль о том, что придется выдать за одного из них Хатшепсут, десятилетнюю девочку, вызывала в нем сентиментальное возмущение, хотя он и понимал, что это лучше, чем тот безумный план, с которым он носился. Кроме того, оба были давно женаты, их семьи жили в поместьях неподалеку от Фив, ни тот ни другой давным-давно не совали носа в политику, и… и…
«И на это нет моей воли, – признался он себе, преклоняя колена перед своим богом в полумраке величественного святилища. – Моя воля – воля Амона, но пожелать чего-либо еще не значит сделать». И он продолжал днем приносить жертвы богам, а по ночам мерить гулкие залы дворца твердыми шагами.
Наконец в середине месяца Мезор, когда река стала отступать, обнажая черную удобренную землю, на восточном берегу собрался погребальный кортеж, чтобы проводить Неферу домой. Пришедшие молча наблюдали, как поднимают на борт корабля гроб с ее телом, а вслед за ним и все, что связывало ее с жизнью. Утро выдалось солнечное и свежее, в воздухе пахло влажной землей. Течение в реке еще не успокоилось, а в садах из отсыревшей насквозь почвы уже лезли первые зеленые ростки. Жрецы, плакальщики и родственники покойной, готовясь к недолгому путешествию на запад, всходили на корабль с опущенными долу глазами, занятые каждый своей думой. На дальнем берегу их ждали запряженные волами неподвижные дроги, и, пока барки с погребальной процессией приближались к причалу, а шесты, которыми рабы отталкивались от дна, поднимались и падали, влажно блестя на солнце, Хатшепсут охватила дрожь.
Дни траура принесли ей пусть шаткий, но все же покой, и она снова почувствовала, что заняла свое место в жизни, но теперь при виде огромных красно-рыжих животных, которых держали неподвижные и жутковатые служители города мертвых, ее охватил тот же ужас, что прогнал ее от смертного ложа Неферу и бросил в воды священного озера. Она поспешно схватилась за теплую, знакомую руку матери.
Лодки мягко ткнулись бортами в причал, рабы спустили трапы, а Хатшепсут, Ахмес и фараон стояли и ждали, пока вынесут на берег саркофаг и сундуки.
Мутнеферт с сыном держались чуть в стороне. Хатшепсут то и дело ловила на себе осторожные взгляды, которые искоса бросал на нее Тутмос, но охватившая ее тревога притупила уколы раздражения. Она решительно повернулась к нему спиной и теснее прижалась к Ахмес.
Тутмос следил за ней мрачным взглядом. Мать объяснила ему, что теперь, когда Неферу больше нет, ему придется жениться на Хатшепсут, если он хочет стать царем. Сначала он возмутился, но мятежное настроение продлилось недолго. Как обычно, Тутмос спрятал его под маской медленно соображающего тюфяка, оставив на виду только дурное настроение.
Мутнеферт в день похорон было не узнать. Ее фигура утопала в складках широкого синего одеяния, на ней не было ни одного украшения. Исподтишка, то и дело сверкая глазами, она наблюдала за своим царственным супругом. Она не сомневалась, что скоро ее сын станет царевичем короны и с легкостью обуздает эту сумасшедшую девчонку Хатшепсут, едва они поженятся. «В конце концов, смерть царевны еще не катастрофа, – рассуждала она про себя, – хотя, конечно, жаль девочку». Мутнеферт прекрасно понимала, что из Неферу получилась бы куда более покорная и почтительная супруга, чем когда-либо выйдет из Хатшепсут, но тут уж ничего не поделаешь. Просто им всем придется еще потерпеть. Пока не потеряно ничего, кроме времени.
Погребальная процессия была готова. Первыми шли двенадцать рабов с розовыми алебастровыми сосудами на плечах, в них лежали еда и драгоценные мази, за ними другие рабы несли длинные ящики из кедрового дерева с платьями и украшениями Неферу. Дальше ехали дроги с балдахином, под которым стояли четыре сосуда с внутренностями девушки; пробка каждого кувшина изображала одного из четырех сыновей Гора. Перед ними, по обычаю, выступал жрец, который всю дорогу бормотал молитвы, а уже далее в окружении прочих жрецов следовал на других дрогах саркофаг. Участники процессии зашептались, выстраиваясь по рангу, и Хатшепсут заняла свое место сразу за гробом, рядом с Ахмес и фараоном, по-прежнему не выпуская теплой руки матери.
Когда хоронили ее бабку, все было совсем иначе. Хатшепсут хорошо помнила, что, несмотря на предписываемые обычаем вопли плакальщиц, тогда всем было радостно – к месту последнего упокоения провожали высокородную женщину, которая прожила долгую счастливую жизнь и желала воссоединиться с богом. Но сегодня, дожидаясь, пока красавицы из гарема в синих траурных платьях займут свои места в хвосте растянувшегося погребального кортежа, и чувствуя, как набирают силу солнечные лучи, она по-настоящему горевала и сострадала девушке, которая едва успела переступить порог детства и чья короткая жизнь была полна несчастий.
Менена подошел к Тутмосу, поклонился, и Тутмос нехотя дал знак начинать. Хатшепсут увидела, как налегли на оглобли быки и дроги перед ней рывком двинулись вперед. Она сделала шаг, и тут же сзади донесся высокий, исполненный горя, режущий уши вопль – это женщины посыпали себе голову землей и плакали. Хатшепсут упорно смотрела на пятки шедшего впереди жреца, чтобы не видеть раскачивающегося гроба, не думать о том, что лежит внутри. Прямо над ними в высоком голубом небе кружили два сокола, ловя раскинутыми крыльями ветер, их крики были единственным звуком, который перебивал чуть слышное бормотание жрецов. На всем пути следования кортежа молчаливой толпой стояли обитатели некрополя, которые, завидев фараона, сгибались, точно пшеница на ветру, но тут же выпрямляли спины. Хатшепсут следила за ними краем глаза, видела развевающиеся на ветру белоснежные одеяния этого призрачного народа. И вдруг над толпой взлетел пронзительный, точно звук рога на заре, голос личного жреца Неферу, молодого, полного сил Ани:
– Плачьте по ней, ибо она достигла горизонта!
Было в его песне торжество, но была и скорбь, глубже которой не испытывал никто. Когда остальные откликнулись:
– Она живет! Она живет в вечности! – Хатшепсут заплакала. Неожиданно она почувствовала, как ее вторая рука утонула в громадной ладони отца, но и это ее не утешило.
У разверстого входа в гробницу, где их уже ждали слуги, процессия остановилась. Толпа осталась позади. Плакалыцицы умолкли, лишь изредка долетали тихие невнятные обрывки их разговоров; а тем временем саркофаг спустили на землю и поставили вертикально. Хатшепсут подняла голову, и на какой-то головокружительный миг ей показалось, что вот сейчас позолоченная крышка саркофага повернется на петлях и Неферу сама шагнет наружу, но ничего не случилось. Соколы еще раз пронзительно вскрикнули, описали над процессией круг и взмыли к солнцу, а помощники жрецов собрались вместе, чтобы совершить возлияние. Вперед со священным ножом в руке вышел Менена, и церемония открытия рта началась.
Четыре дня и четыре ночи погребальный кортеж стоял лагерем близ маленького храма и свежей рваной дыры в стене утеса. Бело-голубые шатры хлопали на ветру и тянули за вбитые в землю колышки, точно неуклюжие привязанные птицы; собравшиеся в кучку жрецы часами бормотали молитвы, держа в ладонях курильницы, над которыми вставали расплывчатые колонны серого дыма, покачивались и исчезали в незамутненном воздухе пустыни.
Хатшепсут сидела со скрещенными ногами и уткнувшимся в ладони подбородком в тени материнского шатра и задумчиво смотрела в пространство либо разглядывала красные бока утесов, надеясь заметить какое-нибудь животное. В это время года там обычно показывались олени или каменные козлы, журавли, ласточки, иногда мелькал гладкой гибкой тенью горный лев, но в те дни угрюмые скалы хранили молчание, в полдень начиная дрожать от зноя. Девочка крадучись уходила к реке, чтобы охладиться. Дважды ее настигал один из соколов и медленно, осторожно кружил над ней, а она опускалась на колени в знак уважения к Ховатиту, могущественному повелителю неба.
Пока он неторопливыми крыльями рассекал воздух, описывая в небе широкие круги, она думала о сестре. Неферу тоже положили у озера, откуда она видела, как небо из голубого становится красным и птицы на закате собираются в стаи. Значит, он прилетал к ней тоже и, не сводя с нее черных немигающих глаз, ждал? Хатшепсут его не боялась, по крайней мере сейчас, в ослепительном сиянии весеннего дня. Пронзительно вскрикнув, сокол полетел в сторону дворца, а девочка, пораженная и смущенная, встала на ноги, отряхнула колени и зашлепала по топкому берегу дальше. Не верилось, что кто-то может страдать, стариться или умирать под этот оглушительный весенний ор, и девочка с тяжелым сердцем вернулась к шатрам, между которыми бесшумно двигались притихшие люди. Наверное, отец прав. Наверное, Неферу просто была слабой.
Гроб все так же стоял, прислоненный к скале, жрецы все так же пели. Девочка вошла в свой шатер и легла, по ее горячим щекам потекли слезы. Она чувствовала себя совершенно одинокой.
Но вот на закате четвертого дня люди собрались у входа в гробницу, и жрецы вместе со служителями некрополя внесли Неферу в скалу. Тутмос, Ахмес и Хатшепсут вошли следом босые, с охапками цветов в руках и невольно задрожали, когда холодная тьма приняла их в свои объятия. Узкий проход сначала шел прямо, потом резко нырнул и запетлял. Носильщики кряхтели и обливались потом, свет факелов дрожал, песок скрипел под днищем саркофага, который медленно, точно нехотя, продвигался вперед, и от всего этого Хатшепсут стало так страшно, что кровь резкими толчками забилась у нее в горле.
Она шла последней, не считая слуги, и ее собственная тень скакала и извивалась вокруг нее на шероховатых стенах пещеры. Всю дорогу она не отводила взгляда от плавно покачивающихся бедер матери и даже не заметила, когда они наконец вошли в холодную погребальную камеру. Ахмес сняла со своего платья приставший лепесток и уронила его на пол, потом обернулась и сочувственно улыбнулась Хатшепсут, но та в смятении водила глазами по сторонам. Неферу как раз опускали внутрь ее каменного ложа, по обе стороны которого стояли жрецы, дожидаясь, когда его можно будет закрыть и запечатать. Вокруг были разложены сокровища покойной царевны, уже ставшие чужими, уже утратившие яркость красок жизни, такие строгие и странно недоступные, точно каждое из них обрело собственную волю, завистливую и враждебную. Все ждали, Хатшепсут не смела шелохнуться, боясь, что заденет за что-нибудь и тут же… что? Скрипнув, откинется крышка саркофага? Иссохшие руки мумии вырвутся из хрупкого плена удерживающих их повязок?
Наконец носильщики отступили, и Менена затянул последнюю молитву, его голос, обычно такой звучный и сильный, потускнел, слова глухо падали в торжественную, исполненную ожидания тишину. У Ахмес защипало глаза, но она так и не осмелилась заплакать. Тутмос застыл без движения, точно могила своими чарами превратила его в такой же камень, как тот, из которого были высечены ее гигантские раскрашенные стражи; однако его мозг лихорадочно работал, строя догадки и предположения, за маской ничего не выражающего лица прятался охотник, выслеживающий добычу. Верховный жрец умолк, повернулся к ним, поклонился и вышел. Тутмос сделал шаг вперед и положил цветы на могилу дочери. Ахмес сделала то же самое, и оба тотчас покинули камеру.
Хатшепсут осталась одна. Настала ее очередь. Она приблизилась к Неферу, чувствуя, как изменилась тишина кругом, как она напряглась, точно балансируя на грани какого-то ужасного безмолвного взрыва, и девочке стало страшно.
– Ты ведь не по правде умерла? А, Неферу? – шепнула она.
За ее спиной раб, державший последний факел, беспокойно переступил с ноги на ногу. Она швырнула цветы, розово-зеленым дождем упавшие на пол, и побежала за фараоном, громко выкрикивая его имя в навалившейся тьме.
Во дворец они вернулись с облегчением, поспешно пересекли реку и разбежались по своим покоям, изголодавшиеся по теплу, пище и развлечениям. Тутмос, Ахмес и Хатшепсут обедали вместе в покоях Ахмес, сидя на разбросанных по полу подушках в окружении многочисленных светильников и с аппетитом ели, а рабы, неслышно скользя по прохладным плитам пола, приносили вино, жареную гусятину и горячую сладкую воду. Теперь, когда траур кончился, даже сам Тутмос заметно повеселел. Утром он разошлет во все стороны своих шпионов, и охота начнется, но сегодня он улыбается и шутит с женой и дочкой как обычный счастливый семьянин.
Для Хатшепсут время мрачных тайн миновало. Неферу больше не было. Наступала пора смотреть в будущее, ходить в школу, встречаться с друзьями, разговаривать с Небанумом, навещать зверинец. Когда они поели, мать послала за музыкантшей, которая так очаровательно играла на диковинной новой лютне, та пришла и показала девочке, как сыграть простую мелодию. Хатшепсут была в восторге.
– У меня тоже будет такая! – заявила она. – А ты будешь каждый вечер приходить ко мне в детскую учить меня!
Я хочу знать чудные дикие напевы твоей страны. Это прилично?
Она повернулась к Тутмосу, и тот снисходительно кивнул.
– Делай что хочешь, – ответил он. – Если будешь прилежно учиться и слушаться Нозме, в свободное время можешь интересоваться чем угодно. А теперь иди, – сказал он музыкантше, которая поклонилась, зарделась и вышла, держа лютню под мышкой.
– Удивительный народ, – заметил Тутмос супруге. – Несмотря на все налоги, которыми облагают их мои номархи, они находят время для своей изумительной музыки. Во всех Фивах вряд ли найдется хоть одна таверна, где не играли бы сегодня северяне, и даже слепой Ипуки берет уроки игры на лютне. Ну что ж, Хатшепсут, – он встал из-за своего* стола, и она поднялась тоже, – завтра снова в школу. Спокойной ночи.
Она поклонилась, гримасничая:
– Опять смотреть на этого лентяя Тутмоса! – простонала она. – Я бы с большим удовольствием поехала с тобой охотиться на болота этой весной, чем сидеть взаперти с этим скучным брюзгой.
Выражение удовлетворения скользнуло по лицу Тутмоса.
– Правда? А может, ты предпочла бы натягивать вожжи колесницы, а не сжимать тростниковое перо?
Ее глаза вспыхнули восторгом.
– Да! О да! Как это было, бы здорово!
– А как насчет вожжей власти, мой цветочек? – продолжал он. Ахмес подавила вскрик и села прямо.
– Не хочешь получить в свои руки целую страну и написать на ней свое имя, птенец Гора?
По его губам блуждала едва заметная улыбка, тяжелые веки были полуопущены, и девочка в изумлении уставилась на него.
– Есть многое, что мне пока непонятно, отец, но это я, кажется, начинаю понимать. Женщина не может править. Женщина… – она перевела глаза на мать, которая старательно избегала ее взгляда, – никогда не станет фараоном.
– Почему же?
– А вот этого-то я и не понимаю! – расхохоталась она. Потом бочком подобралась к отцу и начала гладить его руку. – Можно я буду учиться управлять лошадьми? И бросать метательную палку?
– Не вижу причины, почему бы тебе и не попробовать. Начнем с палки: чтобы править лошадьми, нужны крепкие запястья.
Приплясывая, Хатшепсут подбежала к двери, за которой ее ждала Нозме.
– То-то Тутмос рассердится! Как он будет зол! Спасибо тебе, могучий Гор. Я тебя не разочарую.
Они прислушивались к ее взволнованной болтовне, изредка перемежаемой замечаниями Нозме, пока звуки не стихли вдали. Тогда Ахмес повернулась к своему царственному супругу:
– Великий фараон, до сих пор мне было позволено благодаря моему положению высказывать свое мнение. Могу ли я сделать это сейчас?
Помутневшие от вина глаза Тутмоса глядели на нее с любовью. Он кивнул:
– Говори. Ты знаешь, как высоко я ценю каждое твое слово.
Его короткие толстые пальцы подхватили с блюда орех и забросили его в рот.
Ахмес поднялась с пола и уселась на стул.
– Я не знаю, что ты думаешь о проблеме престолонаследия. Правда, я и раньше не знала, но, пока была жива Неферу, все было легко и просто. Тутмос унаследовал бы престол, а она стала бы его соправительницей, и они правили бы по обычаю наших праотцов, как наказывает Маат. Но теперь все вдруг так запуталось. У Египта есть царский сын, но нет дочери подходящего возраста, чтобы узаконить его притязания на престол, ведь Хатшепсут еще слишком молода для замужества. А пока мы ждем, ты, мой дорогой супруг, стареешь.
Она замешкалась, нервно сплетая пальцы, а он с хрустом разгрыз орех, уставившись в пустоту. Не дождавшись ответа, она срывающимся голосом поспешно заговорила вновь:
– Поделись со мной своими мыслями, о благороднейший! Я страдаю! Мне известно, что ты думаешь о Тутмосе. Я знаю, как ты разочарован тем, что твой единственный сын таков, а Ваджмос и Аменмос давно выросли и живут со своими семьями далеко от Фив. Кого из них ты хочешь вызвать? Ведь не можешь же ты мечтать возложить двойной венец на голову Хатшепсут! Жрецы ни за что тебе этого не позволят!
Тут она с мольбой простерла к нему руки, и только тогда он поднял на нее глаза.
– Не меняй ничего, золотой Гор! Не мешайся в дела Маат! Война и убийство – вот цена за это!
Ее голос взлетел и тут же оборвался, в комнате наступила тишина. Тутмос отпил вина, подержал его во рту, наслаждаясь букетом, сунул пальцы в чашу с водой. Заулыбался. Подошел к ее ложу, тяжело опустился на него и, повелительно взмахнув рукой, указал ей место рядом. Трепеща, она приблизилась, он взял ее за шею, притянул к себе и поцеловал в губы.
– Так, может, нам смастерить еще одну царевну? Или царевича? Или лучше мне призвать своих сыновей из пустыни и превратить их во врагов, разделив их навеки крюком и плетью? А может, послать Тутмоса с малышкой Хат в храм, пусть их там скорее поженят?
Его пальцы совсем не ласково сжали ее плечо, лицо ожесточилось, но гневался он не на нее. Он окинул взглядом углы покоя, в которых собиралась тьма.
– Они надеялись, что превратят меня в старого дурака и будут помыкать мной, как трусливым нубийским евнухом. Ну ладно. – Его хватка ослабела, он лег и притянул ее к себе, так что они оказались бок о бок на позолоченной кровати. – Маат – это я, моя нежная Ахмес, и только я. И покуда я жив, Египет и я едины. Я принял решение. Вообще-то я принял его несколько недель тому назад, пока Неферу еще лежала в доме мертвых. Я не стану смотреть, как Тутмос, этот безмозглый, мягкотелый, избалованный мамочкин сынок усядется на мой трон и ввергнет страну в хаос. И не позволю, чтобы на мою малышку Хат взвалили такую надоедливую, докучливую обузу, как он. Ее оковы будут из золота. Она – Маат. Она, а не я и не глупый Тутмос истинное дитя Амона. Я объявлю ее царевичем короны и сделаю это завтра же.
Он приподнялся на руках и перекатился на живот. Она вздрогнула под его тяжестью.
– Жрецам известно, к чему приведут их возражения. Народ Египта любит и почитает меня. Он исполнит мою волю, – сказал он, приближая свое лицо к ее лицу.
«Да, – пронеслось у нее в голове, пока он искал ее губы, – да, пока ты жив, могучий, но что будет, когда тебя не станет?»
Заявление, которое Тутмос сделал на следующий день, потрясло страну сильнее, чем любое событие за двести лет оккупации, войны и лишений. Царские глашатаи понеслись на юг и на север, разбрасывая новости, точно заживо горящих людей, по столицам провинций и другим городам, поджигая на своем пути Мемфис, Буто, Гелиополь, обитатели которых выскакивали на улицы, как в день богов. Зато крестьяне в полях и на фермах слушали, пожимали плечами и снова возвращались к прерванному севу. Милосердный бог знает, что делает, а остальное их не интересует. На юге, в Нубии, и на западе, в пустыне, жители Куша и кочевники шасу выслушивали новость настороженно, жадно ловя ноздрями дующий из Египта ветер перемен и стараясь угадать, что он предвещает: начало предсмертной агонии или ужесточение власти. Но во дворце молодой Тутмос выслушал отца с ледяным спокойствием, ничто в его красивом лице не выдало возмущения, которое уже начало превращаться в ненависть. Его мать, толстуха Мутнеферт, сорвала с себя одежды и каталась в пыли дворцового сада, оплакивая свои растоптанные надежды и неопределенное будущее.
Только Хатшепсут приняла новость бесстрастно. Без всякого выражения, не сводя широко раскрытых темных глаз с отцовского лица, выслушала она его слова. Холодно кивнула:
– Значит, теперь я царевич короны Хатшепсут?
– Да.
– И я буду фараоном?
– Да.
– У тебя хватит могущества, чтобы сделать так? Он улыбнулся:
– Еще раз – да.
– А как же жрецы?
От этого вопроса он вздрогнул. Бросил взгляд на ее грязную юбку, растрепанный детский локон, с которого свисала лента, развязавшуюся крохотную сандалию и почувствовал, как его затопляет волна нежности, смешанной с трепетом. Иной раз она казалась ему непостижимой – не ребенок, а существо, общающееся напрямую с богом и окруженное его аурой. Он чувствовал в ней волю, силу, ищущую воплощения, применения, цели.
Он ответил ей так, как если бы она была одним из его советников:
– Ночью я говорил с Мененой. Он, конечно, не обрадовался. По правде говоря, он пришел в бешенство, но я напомнил ему, что в моей власти назначить другого верховного жреца на его место.
Вообще-то фараон не просто припугнул Менену, но рассказывать Хатшепсут об истинной причине смерти ее сестры он не собирался, ибо знал, что тогда на ее смуглые плечики ляжет больше горя, чем они пока в состоянии вынести. Кроме того, ему не хотелось предавать огласке деяние столь гнусное, что оно легко могло перерасти в большой скандал. Он знал лишь одно: его цветочек ни в коем случае не должен пострадать, хотя и чувствовал вину за то облегчение, которое испытал, когда умерла Неферу.
Ранним утром к нему пришел один из жрецов храма и шепотом поведал о том, как Менена и еще один человек тайно встречались ночами в саду, как подкупили магов. Тутмос выслушал его довольный и тут же послал за Мененой. Лицо человека, бывшего когда-то его другом, вызвало в нем ненависть, смешанную с восхищением, ибо Менена и бровью не повел, представ перед ним.
Верховный жрец пал ниц и получил разрешение встать. Поднявшись, он, как предписывал этикет, молча ждал, когда заговорит фараон, и, не вынимая рук из складок своего одеяния, смотрел в одну точку на стене за спиной Тутмоса. В последний раз видел Тутмос человека, который когда-то был ему отцом, братом и лучшим другом, человека, которого он в знак любви и благодарности наделил огромной властью и которого она в конце концов развратила. Раскаяние охватило Тутмоса и тут же прошло.
– Я знаю все, – негромко произнес он голосом, напоминавшим кошачье мурлыканье, от которого слуги обычно разбегались в страхе. – Как нехорошо получилось, дружище! Стоило Неферу-хебит умереть, а моему сыну жениться на малышке Хат, то в случае моей безвременной кончины в руках жрецов храма оказалась бы огромная власть.
Он шагнул к жрецу и придвинул свое лицо так близко к лицу Менены, что тот вынужден был посмотреть ему в глаза.
– Ну и как насчет моей кончины, ворона старая? – прошипел Тутмос. – Приготовился ли ты закрыть глаза и на мою смерть? Говори! Отвечай, если тебе дорога жизнь!
Менена попятился и отвел глаза. Он улыбнулся:
– Могучий Бык, ты бог, а значит, видишь и знаешь все. Так к чему слова? К тому же заговорить – не значит ли добровольно склонить голову под топор палача?
С минуту Тутмос мерил его гневным взглядом, потом воскликнул:
– Ох уж эти жрецы! Коварные, сладкоречивые лицемеры! И подумать только, что ты, из всех моих слуг именно ты дошел до этого!
Его голос поднялся, на лбу вздулись вены.
– Ты был мне другом! Моим союзником во всех испытаниях юных лет! Но теперь ты стал змеей, Менена, грязной, скользкой, злобной тварью. Нам с тобой нечего больше сказать друг другу. Ради нашей прежней дружбы я не прикажу тебя казнить и не опозорю твое имя на веки вечные. Ты изгнан. Через два месяца ты должен оставить страну. Я, Тутмос, возлюбленный Гора, повелеваю, да будет так до конца времен.
Умолкнув, он отошел к столу, замер возле него и мрачно уставился в темноту.
– И забери с собой своих вонючих дружков, – процедил он сквозь зубы.
Вдруг Менена издал сдавленный смешок. Тутмос, пораженный, взглянул на него, снова заливаясь краской гнева, но Менена уже распрямил спину и бочком подбирался к двери.
– Ваше величество, все, что вы говорите, правда, до последнего слова. Но не думайте обо мне хуже, чем о себе. Ибо узрите! Разве я, сам того не желая, не оказал вам большую услугу? Быть может, мое сердце черно и снедаемо честолюбием, но как же ваше собственное? Ради кого вы так стараетесь? Ради Тутмоса, вашего сына?
Он опять сдавленно хихикнул и выплыл из покоя.
Тутмос схватил кувшин вина и запустил его в закрывшуюся дверь. Кедровая доска треснула, хлопья позолоты, кружа, опустились на пол. Фараон рухнул в кресло, дрожа и задыхаясь. «Старею», – подумал он.
Даже теперь, стоило ему вспомнить тот унизительный миг, как его сердце заколотилось от гнева.
– Жрецы ворчат, но они служат богу, а ты его дитя. Разве не так?
Она улыбнулась, он тоже, оба взялись за руки и пошли по саду, любуясь цветами. Приняв решение, Тутмос чувствовал себя до смешного молодым, а мысли о Тутмосе-младшем не вызывали в нем никакого беспокойства. «Дам ему жену, хоть двух сразу, и отправлю куда-нибудь наместником. Но мою Хат он не получит», – радостно говорил себе фараон. Он прекрасно знал, что думать так – значило нарушать железную дисциплину государственного мужа, что таким мыслям не место в голове фараона, и все равно радовался, ведь хотя бы раз в жизни он последовал голосу сердца, а не доводам рассудка. Он научит ее управлять страной, и они будут царствовать вместе.
Вдруг он спросил:
– Может быть, у тебя есть какое-нибудь особенное желание, Хатшепсут? Просьба, которую я могу выполнить? Бремя, которое я возложил на тебя, отнюдь не легко и не приятно.
Она задумалась на миг, грызя стебелек. Потом просияла:
– Просьба? Да, отец, ибо есть один человек, которому я очень сильно обязана, и не знаю, как. отплатить. А тебе это совсем ничего бы не стоило.
– Кому это ты можешь быть так сильно обязана?
– Один молодой младший жрец был очень добр ко мне недавно. Можно, я спрошу его, не нужно ли ему что-нибудь?
– Разумеется нет! Что общего может быть у тебя с крестьянином? – Он нахмурился, его нога непроизвольно начала выбивать сердитую дробь по коричневой дорожке, а слуги вокруг затрепетали, готовые спасаться бегством или подставлять спины под удары.
Хатшепсут выплюнула измочаленную травинку и поглядела ему в лицо, уперев руки в бока и в точности повторяя его гримасу. Какая-то служанка захихикала.
– Ты обещал, что выполнишь мою просьбу, и ты слышал, чего я хочу. Фараон не берет своих слов обратно. Неужели среди жрецов не найдется ни одного, кто достоин хотя бы твоего взгляда, о могучий Гор? А этот юный жрец, этот крестьянин сослужил мне службу, такую службу, что, будь он благородным вельможей твоего двора, ты немедленно сделал бы его за такую заслугу князем Эрпаха!
Тутмос перестал выстукивать ритм. Его брови взлетели.
– Вот как? Эрпаха? Какая щедрость! Чтобы заслужить такую честь, он должен был спасти царевичу короны жизнь по меньшей мере!
Девочка топнула ногой, чтобы скрыть, насколько ее испугала его догадка.
– Можно, я с ним поговорю? У себя в комнате? Пожалуйста!
– Это очень любопытно, малышка. Позови его, конечно. Сделай это завтра, а я приду почтить этого… этого крестьянина моим августейшим присутствием.
– Нет! – Она сглотнула от ярости, что опять, как в ту ночь, когда дул хамсин, оказалась в опасных и непредсказуемых водах. – Он испугается, если ты будешь рядом, отец. Он ничего не скажет, и я никогда не узнаю, какое у него заветное желание.
Тутмос покачал головой.
– Поступай как хочешь, – ответил он резко, – но потом придешь и все мне расскажешь. Царевич и храмовый служка… Очень странно!
Он вернулся к прерванной прогулке, а она засеменила за ним. По правде говоря, она и не вспоминала о Сенмуте до тех пор, пока отец не завел этот разговор о просьбах, но теперь, взволнованная, начала планировать аудиенцию. Вдруг она встала как вкопанная. Она хорошо помнила его голос – почти утративший юношескую ломкость, глубокий, добрый, и у нее потеплело на сердце, но она совершенно забыла его лицо.
Однако Сенмут, который на четвереньках скреб в храме полы, ничего не забыл. Днем ему не давали покоя мрачные мысли, ночью – тревожные сны. Виделось ему всегда одно и то же: оскорбленная царевна указывает на него пальцем, а зловещие служители его величества толпой бросаются к нему, чтобы взять под стражу. Но хотя за время траура по бедняжке Неферу ничего не случилось, Сенмут не мог вздохнуть спокойно, ведь он был уверен, что виноват в ее смерти, и терзался этим. Однако постепенно он привык выполнять свои обязанности, не обливаясь ежеминутно холодным потом от страха перед грозящим ему арестом, и так проходили дни, неотличимые один от другого.
«Глупец я был, – думал он, – что решил, будто смогу стать кем-то, кроме прислужника при храме. В этой стране были времена, когда даже крестьянину выпадал шанс добиться чего-то в жизни, но теперь у власти только жрецы, царевичи да вельможи, так что лучше бы мне забыть свои мечты да делать что говорят».
Но каждый раз, когда он пытался успокоить себя этими разумными доводами, в нем просыпалось честолюбие, он садился на пятки, вытирал со лба пот и громко стонал. Бесполезно. Не бывать ему ни образцовым храмовым служкой, каким надеялся увидеть его отец, ни писцом – сама мысль об этом занятии внушала ему отвращение. Встреча с Хатшепсут напугала его, так что несколько дней спустя он почти решил попроситься в ученики к главному писцу храма, но у самой двери, за которой обитал великий человек, он остановился, повернулся и в ужасе бросился назад, в свою келью.
Мечтай, твердило ему сердце. Надейся на удачу, которую могут даровать только боги. А еще надейся, что маленькая царевна легкомысленна и скоро забудет дерзость деревенщины.
Наконец настало время, когда он с приятелями пошел посмотреть на возвращение царской семьи из некрополя. Бения был с ним. Этот неугомонный юноша неделю назад вернулся из Асуана, ничего не зная о трагедии, которая постигла обитателей дворца. Он должен был сопровождать партию свежедобытого камня на север, в Мединет-Абу, где по распоряжению фараона шло строительство, но, пока не истекли месяцы траура по царевне, было нельзя ничего делать. Поэтому они с Сен Мутом бродили по Фивам, пили пиво, болтали с торговцами и ремесленниками на базаре, подолгу простаивали в храмовых плавильнях, глядя, как смешивают и заливают в формы раскаленный добела электрум[5], наблюдая за подмастерьями, которые ковали драгоценный металл, превращая его в тонкие листы для украшения божественных кораблей. В ювелирные мастерские их не пускали, зато юноши, оба жадные до знаний, часами пропадали во дворе, где работали каменотесы. Они ощупывали глыбы песчаника и гранита, которые дожидались своей очереди, становились к огромным пилам и потели, довольные, над сверлами из драгоценных камней, которые с легкостью вгрызались в камень, выставляя напоказ то розово-серую извилистую сердцевину мрамора, то искрящиеся в солнечном свете кристаллы, то мягкий алебастр, сверкающий, как засахаренный мед.
Инженеры хорошо знали Бению, его ненасытное стремление постичь суть каждого камня, его быстрый ум и его неиссякаемое трудолюбие. Но Сенмут задавал вопросы, ответов на которые они не знали, так что его неотступное любопытство быстро их утомило. Они могли объяснить, о чем говорят прожилки на поверхности камня, куда забивать сырые деревянные клинья, чтобы глыба не крошилась, а раскалывалась ровно, а также о том, какой камень вынесет напряжение определенной строительной конструкции, а какой пойдет трещинами; но об идеях, концепциях, перспективах, инновациях, пропорциях – одним словом, обо всем, что предшествовало их работе или вытекало из нее, – им ничего не было известно.
– С кем-нибудь из тех лучше поговори, – раздраженно заявил ему один рабочий, дернув толстым локтем в сторону группы высоких людей в белых одеждах и коротких париках, которые собрались в тени у дальнего конца каменоломни и что-то обсуждали над грудой пергаментов. – Они расскажут тебе обо всем, что ты хочешь знать.
Он засмеялся. Сенмут посмотрел на них и отвел взгляд. Архитекторы, самые уважаемые, почитаемые, восхваляемые люди во всем Египте. Великий и легендарный Инени каждый день разговаривает с самим Единым. Постов у него столько, что без помощи писца и не запомнить. Но для Сенмута у него и приветливой улыбки не найдется, не говоря уже о желании поделиться знаниями.
Так он и Бения знакомились с Фивами. Его друг иногда уходил один, он любил грубую, бьющую ключом ночную жизнь борделей, но для Сенмута не существовало пока других женщин, кроме матери, двоюродной сестры Мутни да девчонок-попрошаек, худых, как стебли папируса, которые кидались в него на улицах комьями грязи. У него не было ни времени, ни желания исследовать собственную страстность. Он был человеком чувства, его восхищали линии и изгибы, взмах локона, яркий отблеск света на белых зубах. Но его желания, неясные пока ему самому, все еще дремали внутри него. По ночам он сидел один в своей келье и думал о зданиях, которые воздвигнет когда-нибудь, о бессмертных, захватывающих дух творениях, которые до конца времен будут говорить: «Я, Сенмут, сделал это».
Тщеславные мечты, говорил он себе. Безумный, лихорадочный бред.
Через два дня после погребения Неферу они с Бенией сидели у пилона, которым был отмечен вход в храм. Утро выдалось свежее, и в воздухе витал запах влажной земли. Весна плавно соскальзывала в лето, и в траве вокруг мальчиков маргаритки мешались с яркими васильками. Вдоль всего Нила над топкими берегами вставали зеленые тростниковые заросли, а деревья – финиковая пальма, гранат, тамариск, ароматная персея – тянули прохладные зеленые листья к новому голубому небу. Скоро снова наполнятся зернохранилища, а женщины соберут хлопок и лен и примутся за изготовление одежды.
Бения пришел попрощаться. Строительство храма в Мединет-Абу возобновилось, и, пока строительное оборудование погружали на корабли, а каменные блоки опускали на плоты и привязывали к ним ремнями, Бения собрал свои пожитки и поспешил найти Сенмута.
– Как долго тебя теперь не будет? – спросил его Сенмут. Ему было плохо при одной мысли о том, что снова придется возвращаться к черной работе и одиночеству.
Бения сел рядом с другом, ветер ерошил его сияющие черные волосы. Он удовлетворенно вздохнул и вытянулся на траве.
– Какое утро! Хорошо сегодня будет на реке, делать ничего не надо, знай только сиди да смотри на воду. Не знаю, когда мы снова свидимся. Может быть, через пару месяцев, когда прибудут строители. Там еще достаточно работы для каменотесов, а мой хозяин терпеть не может наспех сделанной работы. Когда наступит жара и крестьяне придут на стройку, тогда я и приплыву назад.
Сенмут с завистью глядел на здоровое, худощавое тело друга и его довольное, улыбающееся лицо.
– А мне до тех пор чем заняться? Съезжу, наверное, домой на день, на два, своих повидаю, – с сомнением закончил он.
Бения содрогнулся:
– Что? Оставить Фивы, прекрасные, обворожительные летние Фивы ради какой-то фермы?! Сенмут, ты никак заболел!
– Меня Фивы еще не обворожили, – кисло заметил Сенмут, и в тот же миг, точно в насмешку, с вершины храма донесся хриплый рев рогов, возвещавших середину утра. – Я часто спрашиваю себя, не лучше ли мне было остаться дома с родителями и Сенменом и надрывать спину на отцовском поле, а не драить полы в храме могучего Амона.
– О могучий Амон, – затянул насмешливо Бения и закрыл глаза, – сделай так, чтобы Сенмут поднялся с пола в твоем храме прямо тебе на колени. О царь богов!
Сенмут все-таки рассмеялся, и на душе у него полегчало. В конце концов, уныние не было свойственно его натуре.
– Что тебе нужно, так это хорошенькая девчонка-певунья, – продолжал Бения, – чтобы развлекала тебя, льстила тебе и вообще отвлекала от мыслей о мыле и воде. Я как раз такую знаю. Тонкая штучка, ее хозяин – тот сальный ливиец, как бишь его там? За небольшое вознаграждение я бы мог устроить…
Он болтал, не подозревая, что друг его уже не слушает. Перед глазами Сенмута вдруг встала картина: царевна Неферу и другие женщины, все с систрумами в руках, идут в храм воздать хвалу богу. «Оставит она меня когда-нибудь в покое или нет?» – подумал он. Бения умолк и легким, скользящим движением поднялся на ноги, а Сенмут сидел, прислонившись к дереву, и глядел на сады, в направлении охраняемой стражами дорожки, которая вела ко дворцу.
– Я ухожу, – сказал Бения. – Обними меня. Сенмут встал и заключил друга в объятия.
– Да хранит тебя Исида, – легко бросил Бения и поднял свой узелок.
Они улыбнулись друг другу, и Бения уже повернулся, чтобы идти, но тут же рванулся назад и зашипел Сенмуту в ухо:
– Служитель его величества и глашатай! Идут сюда! Сенмут попятился, сердце у него заколотилось, ладони взмокли. Сжав кулаки за спиной, он смотрел, как приближается высокий человек в юбке. Глашатая он даже не заметил. Взгляд юноши был прикован к копью в громадной ручище царского слуги, к мышцам, бугрившимся на его могучей груди, к сияющему золотому глазу Гора на шлеме. Лицо человека ничего не выражало. Посланники подошли к Сенмуту, и древко копья с глухим стуком опустилось на землю. Глашатай поклонился, и Сенмут растерянно обернулся к нему.
– Сенмут, жрец жрецов могучего Амона? – уточнил глашатай осторожно, видя, как побледнел юноша.
Тот едва заметно кивнул. «Свершилось, – подумал он. – Теперь мне конец».
Глашатай поприветствовал его на манер царских солдат: вскинув кулак правой руки к левому плечу.
– Я принес тебе весть от царевича короны Хатшепсут Хнум-Амон. Она приказывает, чтобы ты через час предстал перед ней на берегу озера могучего Амона. Не опаздывай. Не заговаривай с ней, пока она сама тебе не прикажет, но и тогда держи глаза долу. Это все.
Он улыбнулся, отвесил второй поклон и зашагал назад, солдат за ним.
Бения прерывисто выдохнул:
– Клянусь Осирисом, Сенмут, что все это значит? Что ты такого натворил, что младший Единый хочет тебя видеть? Ты что, попал в беду?
Сенмут повернулся к нему. От возбуждения у него защекотало в животе, в глазах зажглись и запрыгали огоньки, а по лицу начала расплываться ухмылка. Он схватил друга за плечи и встряхнул:
– Нет, не попал! Никакой беды, Бения! Если бы она хотела меня арестовать, то не стала бы посылать глашатая, значит, она зовет меня на аудиенцию!
– Это я понял! – Бения добродушно освободился от хватки Сенмута. – Но почему? Или это секрет?
– В некотором роде. Я оказал царевне услугу. Или нет, вообще-то я сделал глупость, а она… Произошла ошибка, Бения, из-за которой я мучился несколько недель. Я чуть не заболел из-за нее. А теперь…
– Ясно одно: придется мне уехать, так и не разгадав эту загадку.
Бения второй раз забросил узелок на плечо.
– Напиши мне, Сенмут. Я хочу знать, что тут происходит. Мое любопытство непомерно. Пошли мне связный пергамент, составленный мудрым и толковым писцом, иначе я с тобой разговаривать не стану, когда вернусь.
И он пошел, но снова вернулся.
– А ты уверен, что ты не в беде?
– Совершенно уверен. Я думаю… – Сенмут раскинул руки движением, которое выдавало одновременно восторг и внутреннее освобождение, – я думаю, что судьба меня все-таки не минует.
– Надеюсь, ты прав. До свидания, Сенмут.
– До свидания, Бения.
– Смотри, пиши!
– Обязательно!
Сенмут помахал Бенин рукой. Не успел еще друг скрыться из виду, а юноша уже бежал к своей келье, зовя на ходу раба. Надо помыться, сменить одежду, побрить голову – и все за один час. «Обязательно, – твердил он про себя, – обязательно». Что это значило, он и сам не знал.
Ровно час спустя, умытый, побритый и одетый в шуршащий накрахмаленный лен, Сенмут поднялся на вершину травянистого холмика и замер, глядя вниз, на кромку священной воды. Слева вдали тихо покачивалась на волнах божественная барка, ее золоченые мачты и серебряный нос вспыхивали в лучах высоко стоящего солнца. Но взгляд юноши не задержался на ней, ибо прямо внизу, на пестрых подушках, разбросанных по голубой тростниковой циновке, ждала его судьба. Две женщины и девочка. «Да, это она», – подумал он и ощутил неожиданный прилив удовольствия. Стоя на коленях рядом с корзинкой из ивовых прутьев, она разговаривала с Нозме и Тийи, которые сидели тут же. В тот самый миг, когда он замешкался наверху, девочка словно почуяла его приближение, подняла голову и жестом приказала женщинам уйти, что они сразу и сделали. Она поднялась на ноги и стоя ждала его приближения. Ему казалось, что он спускается с холма целую вечность, но вдруг он оказался на коленях, лицом в теплой душистой траве, протянув к ней руки.
Она мягко притронулась ногой к его плечу.
– Итак, жрец, ты пришел, – сказала она. – Можешь встать. Он встал и уставился на пальцы своих ног с таким вниманием, точно впервые их видел.
Тут же последовало возмущенное восклицание:
– Смотри на меня! Такие глупые манеры не к лицу человеку, который, ни минуты не сомневаясь, на закорках протащил меня через все мои владения!
Ее голос ничуть не изменился; он был все такой же властный и требовательный, с высокими, пронзительными детскими нотками. Но, едва подняв голову и взглянув в ее широко расставленные черные глаза, увидев твердый квадратный подбородок и крупный, хорошо очерченный рот, он был поражен. Она была та и не та: высокая и тоненькая, как прежде, косточки, как и полагается в ее возрасте, тонкие, словно птичьи, и все же за прошедшие три месяца детство спало с нее, точно шелуха. Она обещала стать прелестной женщиной, и он сразу это почувствовал. Но не только это. В этом оценивающем взгляде, в полуулыбке, что играла на ее губах, чувствовалось недавно пришедшее осознание связи истории и крови и пока еще неотчетливая, пробуждающаяся сила.
Какое-то время они глядели друг на друга, потом Хатшепсут довольно кивнула, словно увидела то, что хотела, и сделала ему знак садиться:
– Садись здесь, рядом со мной. У меня, правда, нет старого доброго засаленного одеяла, но, может, старая добрая засаленная циновка сойдет? Знаешь, совсем забыла, какое у тебя лицо, но вот увидела тебя снова – и удивляюсь, как это могло быть. Ты ведь не изменился за последнее время, правда?
Она наклонилась ближе:
– Много девчонок из озера Амона с тех пор вытащил? Она засмеялась, он улыбнулся ей в ответ. Она опустила обе руки в корзину и вытащила оттуда двух котят, одного из которых осторожно положила на его покрытые белой тканью колени.
– Кошка Небанума принесла двоих, и он отдал их мне. Они особенно священные. Их мать происходит из храма богини Бастет и видит демонов в ночи. Хочешь одного?
Сенмут погладил серую шерстку, котенок мяукнул и беспомощно уцепился лапками за его одежду. Это были красивые зверьки – стройные, гибкие, с заостренными мордочками и хитрыми раскосыми глазами. Юноша, как все египтяне, любил кошек и потому со всей серьезностью поблагодарил ее за щедрость.
– Я должен попросить разрешения у моего филарха, но не думаю, чтобы он стал возражать, особенно учитывая их почтенное происхождение.
Он слышал о диких, разнузданных ритуалах, которые окружали культ богини-кошки Бастет, и с любопытством взглянул на Хатшепсут, но та лишь улыбнулась в ответ, склонив голову к плечу. Бастет принадлежала к старому порядку вещей, ныне почти забытому в космополитических Фивах, где безраздельно царили Амон, Мут и Хонсу.
– Ну, жрец, и чем же ты занимался с тех пор, как мы встречались в последний раз? – спросила она у него.
Прежде чем ответить, Сенмут положил котенка на траву, обхватил руками колени и перевел взгляд на недвижную гладь озера. Он не знал, для чего она позвала его сюда, и, хотя встреча их была довольно дружеской, результат был непредсказуем, поэтому он решил, что следует подбирать слова с осторожностью. Использовать расположение Хатшепсут в своих целях ему и в голову не приходило. Он только хотел узнать ее получше, ему казалось, что судьба нарочно свела их вместе и подарила ему еще одного друга. За нерушимым кастовым барьером, который на веки вечные разделил его и это золотое дитя, Сенмуту чудилась родственная душа, и потому говорить с ней ему было легко.
– Я исполнял свои обязанности в храме, как полагается хорошему жрецу, царевна.
– Скреб полы и бегал на посылках?
Он бросил быстрый взгляд на ее лицо, но не увидел в нем и тени злой насмешки.
– Да, верно.
– И что, ты собираешься заниматься этим до самой смерти или у тебя есть другие планы?
Она разглядывала его длинные тонкие пальцы, сплетенные на колене поверх льняной ткани, и широкие, прямые плечи. Его глаза под прямыми черными бровями были спокойны, и ей было хорошо рядом с ним, не то что рядом с Тутмосом, которого ей все время хотелось изводить и поддразнивать. «Насколько лучше, чем глупый надоедливый Тутмос, он справился бы с копьем и колесницей», – подумалось ей.
Он снова взглянул на нее, но на этот раз она не улыбалась.
– У меня, как и у всякого человека, царевна, есть мечта, тайная мечта, ничего общего не имеющая с реальностью.
– Верно. Но я слышала, что сильный телом и духом мужчина может превратить свою мечту в реальность, если захочет, конечно.
– Я еще не мужчина, благородная.
Эти слова объясняли все и ничего. Сенмут, получивший воспитание у жрецов, был не чужд дипломатии.
Вздохнув, она посадила своего котенка назад в корзинку.
Думая, что встреча окончена, он сделал движение, чтобы подняться, но она положила ладонь ему на голую руку, отчего он так и подпрыгнул на месте.
– Ты знаешь, что я теперь царевич короны? – спросила она тихо.
Он склонил голову:
– Да, ваше высочество, и это большое счастье для Египта. Бения, когда ему сообщили новость, как обычно, расхохотался. «Подожди, вот умрет фараон, – заливался он, – тогда и увидим, кто унаследует трон Гора. Голову на отсечение даю, это будет кто угодно, но не голенастая девчонка, какая бы она ни была хорошенькая». Сенмут согласился с ним, хотя и более сдержанно. Но теперь он не был уверен в правоте друга.
– Я должна отблагодарить тебя за услугу, которую ты мне оказал, жрец, и я хочу сделать это сейчас. Мой отец пообещал, что я получу все, о чем попрошу, и я хочу подарить что-нибудь тебе. – Она посмотрела на него озабоченно. – Ты ведь не откажешься?
– Ваше высочество, вы ничего мне не должны. Я сделал только то, что предписывал мне мой долг, и ничего более. Но если вы считаете, что исполнение долга заслуживает награды, то я не откажусь ее принять.
– Какие прекрасные слова! – беззлобно усмехнулась она. – Тогда думай. Чего тебе больше всего хочется?
Сенмут проследил глазами за парой лебедей, которые проплыли мимо. Он видел, как чайки описывали круги над озером, как куропатки мелькали в траве, как праздно болтали две женщины. Он слышал легкое дыхание царевны и краем глаза видел, как легкий ветерок треплет край ее тонкого, словно паутинка, одеяния. Но все это словно исчезло в следующую секунду, когда давно лелеемая, раздирающая душу мечта поднялась во весь рост и затопила все. У него вдруг возникло очень отчетливое чувство, точно какая-то невидимая рука разом отдернула полог, за которым скрывались его мечты, надежды, ночные мучительные сны, и показала их его застывшему в изумлении разуму. Он вспомнил о своем отце, Камесе, который и не хотел для сына иной доли, чем спокойная жизнь в полной безвестности, и о филархе, который страдал желудочными болями и вечно ныл; но прежде всего ему вспомнился фараон – гигант, на котором держится все.
«Я знаю, чего хочу, – уверенно решил он, – а еще я знаю, что не зря ждал все эти годы и отказывался от всего остального». Он опустился перед Хатшепсут на колени:
– Ваше высочество, больше всего на свете я хочу изучать архитектуру под началом великого Инени. В этом и только в этом мое желание.
Она надула губки:
– И ты не хочешь красивый дом?
– Нет.
– А как насчет земли? Пары жен? Хорошего имения? Он расхохотался, громко, с облегчением, от души.
– Нет, нет и нет! Я хочу быть только архитектором, пусть даже совсем незначительным. Я еще не знаю, получится ли из меня хороший архитектор, но я должен это выяснить! Вы понимаете меня, ваше высочество?
Хатшепсут надменно вскинула голову:
– Ты говоришь совсем как моя дорогая покойница, Осирис-Неферу. Она вечно спрашивала меня, понимаю я ее или нет, и, должна сказать, иногда от ее слов мне бывало так скучно, что и пытаться не хотелось. И все же, – она взяла его руку, и его пальцы непроизвольно сомкнулись вокруг ее ладони, – мне кажется, я понимаю. Я сделала твою мечту короче, правда?
Он наклонился и поцеловал ее ладошку.
– О да, – горячо откликнулся он, – на целую жизнь! Она высвободила свою руку, встала и хлопнула в ладоши, призывая служанок.
– Ты уверен? – с нажимом повторила она.
– Совершенно уверен.
– Тогда я поговорю с отцом, а он поговорит с Инени, этим злым, сварливым старикашкой, которому вовсе не нужен новый ученик, и тогда ты будешь счастлив. Я тебе приказываю!
Сенмут нагнулся и подобрал с земли котенка, который сонно запротестовал.
– Возьми корзину! – приказала Хатшепсут Нозме.
И они ушли, оставив Тийи собирать подушки и сворачивать циновку. И только оставшись один, оцепеневший от радости, Сенмут понял, что царевна даже не стала ждать, когда он воздаст ей все положенные почести.
В тот вечер за обедом Тутмос посадил дочь рядом с собой, чтобы она рассказала ему о встрече. Вся эта эскапада сильно его забавляла, и он слушал внимательно. Когда она сказала ему, чего хочет этот наглый выскочка-прислужник, фараон взревел от смеха напополам с яростью. Вся компания с тревогой обернулась к нему, но он проорал музыкантам, чтобы они не останавливались, а сам послал гонца в дом Инени.
Хатшепсут была вне себя. Приставая с расспросами, отец не давал ей поесть, и еда на ее тарелке остывала.
Наконец явился Инени, как всегда безукоризненно одетый и совершенно спокойный, несмотря на то что властный императорский призыв оторвал его от обеда из пяти блюд и новых танцовщиц. Инени был высок ростом, выше многих, и все еще строен, хотя ему уже перевалило за шестьдесят. Его орлиный нос нависал над узкими, плотно сжатыми губами, голова, вся в невероятных шишках и впадинах, была обрита. Парик он презирал. Если бы не случайные искорки лукавства в серых глазах, его лицо могло бы показаться суровым и жестким. Но он умел посмеяться когда нужно, а жизнелюбие избавляло его от мук гениальности.
– Инени, – гаркнул Тутмос, – садись здесь, рядом с Хатшепсут. Ее высочество хочет тебе что-то сообщить. – И снова захохотал.
Лицо архитектора не выразило и тени того изумления, которое он испытывал, усаживая свой сухопарый зад на указанное ему место и принимая бокал вина из рук царского раба. Неспешно потягивая вино, он любовался своими кольцами и ждал.
Хатшепсут злилась. Она пересказала свою историю в третий раз короткими, сжатыми предложениями. Но Инени в отличие от ее отца не стал смеяться; он внимательно слушал, не сводя глаз с ее лица. Когда она кончила и уже приготовилась запустить зубы в соблазнительную ячменную лепешку, он спросил:
– Ваше высочество, вы говорите, что этот жрец всего-навсего прислужник в храме? Что он крестьянский сын и родом из деревни?
Терпение Хатшепсут лопнуло.
– Я говорю, что я приказываю тебе замолчать и дать мне поесть. А еще я говорю, что отвечу на все твои вопросы после, потому что я умираю с голоду, когда все, даже слуги, уже поели.
Он ждал, Тутмос ждал, Ахмес ждала, рабы ждали, а она пила и ела до тех пор, пока не почувствовала, что не может больше проглотить ни куска. Тогда взмахом руки она приказала убрать стол и, удовлетворенно вздохнув, откинулась на подушку.
– Он умный и вполне подходящий юноша. Мне он нравится. Он добр и почтителен и не ноет все время, как… – «Как Тутмос», хотела сказать она, но вовремя осеклась, вспомнив отцовский урок, и закончила: – Как некоторые. Кроме того, он сослужил мне службу, за которую я, с разрешения моего отца, ему отплатила. И я очень надеюсь, почтенный Инени, что ты дашь ему по крайней мере возможность проверить, есть у него способности или нет. Он жаждет испытания.
Инени промолчал, но кривая улыбка тронула его губы и постепенно согрела его холодные серые глаза. Ему тоже нравился новый царевич короны, и он находил эту девочку куда более решительной и способной, чем тот юнец, который должен был получить этот титул, а вместо этого дулся теперь в покоях матери, отказываясь выходить. Наконец он сказал:
– Повиноваться приказу вашего высочества – наслаждение для меня. Пошлите этого человека ко мне, и я стану его учителем.
По правде говоря, новый ученик был уже не нужен ему. Он собирался отойти от дел, чтобы порадоваться на старости лет плодам долгой и верной службы: своим женам, сыну, саду. Но в этой просьбе он не мог отказать.
«Что ж, посмотрим, каким знатоком характеров окажется маленькая царевна, – думал он, выходя наружу и делая знак факельщикам и стражникам, которые ждали его у входа. – Я слишком давно служу фараону, чтобы поверить, что он не окажется очередным насмерть перепуганным недоноском, которому не мешало бы поубавить честолюбия». Так размышлял Инени, шагая к дому сквозь ароматную, унизанную звездами ночь. Он устал.
Ранним утром следующего дня Сенмут проснулся от громкого стука в дверь, и, не успел он встать, как комната наполнилась людьми. Первым вошел филарх, раздраженный и не выспавшийся; он отрывисто поздоровался с юношей; за ним показались два раба в бело-синих дворцовых одеждах.
– Тебе приказано покинуть келью и немедленно отправляться в покои благородного Инени, – недовольно сказал филарх. – Зачем – не знаю и знать не хочу. Вставай и быстро одевайся. Эти люди соберут твои вещи.
Он повернулся и вышел, не добавив ни слова.
Сенмут еще не проснулся как следует, а рабы уже открыли его сундучок и принялись с презрением бросать туда его пожитки. Их было немного: чашка для питья, сандалии, льняной схенти[6] для особых случаев и кое-что еще. Те несколько пергаментов, которые он взял из храмовой библиотеки, рабы бережно положили на лежанку, с которой уже успели содрать его плащ и одеяло, и испарились, прежде чем он успел им крикнуть, что не знает дороги.
Он торопливо поплескал себе на лицо из каменного кувшина и натянул вчерашнюю набедренную повязку. Выскочив из комнаты, он едва не сбил с ног стражника, который дожидался его, чтобы проводить во дворец. Юноша извинился, но стражник только сделал знак следовать за ним, и оба покинули храм. Сенмут не оглядывался. Он уходил без сожаления, ведь друзей среди храмовых прислужников он так и не завел. Шагая вслед за невозмутимым солдатом по пустынной, залитой первыми лучами дорожке, он поднял голову и глубоко втянул в себя утренний воздух.
Через несколько минут они уже миновали первые царские ворота и ступили на вымощенную плитами аллею, по обе стороны которой стояли позолоченные статуи бога Тутмоса. Скоро они миновали сикоморовую рощу и оказались у западного входа во дворец. Там провожатый Сенмута остановился, быстро сказал что-то стражникам, которые расступились перед ними, и Сенмут впервые в жизни вошел во дворец.
Последние остатки сна слетели с него, пока он с благоговейным трепетом и некоторым разочарованием оглядывался по сторонам. То, что он увидел, не намного отличалось от обиталищ жрецов.
Лишь много позже он осознал, что и близко не подходил тогда ни к царским покоям, ни к величественным залам для аудиенций. Его привели прямо в то крыло, где располагались министерства и ведомства и где царил дух спокойной деловитости и служебного усердия. Фараон почти ежедневно посещал эту часть дворца, но только по делу, а не для удовольствия, поэтому в пышном убранстве не было нужды. В узких коридорах было чисто и тихо. Плиты пола украшали сценки из жизни чиновников: взвешивание зерна, слушание дел в зале суда, посещение провинций, наказание или казнь виновных, а на дверях, за которыми открывались новые ведомства и новые коридоры, красовались символы власти каждого министра.
«Ни за что не запомню дорогу, – подумал Сенмут в смятении. – Придется расстаться со всеми сбережениями, чтобы только выйти отсюда».
Внезапно его провожатый остановился перед дверью из кедрового дерева, покрытой тонкой резьбой и серебряными инкрустациями. Он постучал; молодой раб тут же открыл и низко поклонился.
– Вас ждут, – сказал он с заминкой.
«Новое приобретение из Сирии», – догадался Сенмут по виду раба, походившего на Бению. Его провожатый тоже поклонился. Сенмуту, который весь похолодел от страха перед неизвестностью, показалось, что он теряет друга. Не успел он дух перевести, как один ушел, а другой с поклоном проводил его в комнату, залитую ярким утренним светом до такой степени, что Сенмут зажмурился и остановился, ослепленный, точно зверь, выбирающийся из логова.
– Подойди, – произнес холодный чистый голос. – Хочу рассмотреть тебя получше.
Сенмут сделал шаг от закрытой двери. Перед ним лежало огромное, как ему показалось, пространство выложенного черно-белыми плитками пола, на другом конце которого стоял очень большой и очень тяжелый стол, заваленный пергаментами всевозможных форм и размеров. Справа была стена, голая, если не считать изображенного под самым потолком бога Им-хотепа, занятого постройкой великих пирамид. Слева была не стена, а дорожка из камня, за ней сверкали на солнце воды царского озера. Все пространство между озером и дорожкой покрывали деревья и кустарники, они подходили вплотную к комнате, и Сенмуту показалось, будто он стоит на опушке леса, а солнечные лучи заливают лесную поросль, готовые помогать владельцу этой комнаты в его трудах до тех пор, покуда Ра не скроется за горизонтом.
В дальнем конце комнаты у стола стоял человек. Сенмут никогда раньше не видел Инени, но сразу понял, что перед ним сам великий архитектор, уступающий лишь человеку-богу, создателю первых царских гробниц, чьи деяния, запечатленные на каменной стене, резко вырисовывались в лучах солнца. В ту же секунду Сенмут понял, что этого человека следует уважать, даже бояться, но и любить.
Инени ждал, сложив на груди руки, и Сенмут расправил плечи и пошел ему навстречу. Он поклонился, Инени ответил ему улыбкой.
– Я Инени, – сказал он негромко, – а ты – жрец Сенмут, мой новый ученик. Так ли это?
– Это так.
– Зачем ты здесь?
Сенмут улыбнулся в ответ, и архитектор подумал: «Этот жрец не из тех, кто пресмыкается». Он поглядел на широкие брови, темные пытливые глаза, высокие скулы и твердый, чувственный рот юноши и понял, что в нем есть задатки величия. «Царевна говорила правду, – сказал он себе. – Многообещающий юноша».
– Я пришел, чтобы научиться превращать мечты царей в реальность. В этом мое предназначение, благородный Инени.
– Вот как? И, по-твоему, у тебя хватит настойчивости, здоровья и сил трудиться до победы или до смерти?
– Я еще не пробовал, господин, но думаю, что хватит. Инени развел сложенные на груди руки и указал на заваленный пергаментами стол:
– Тогда начнем. Ты будешь читать эти свитки, отвлекаясь только на еду и сон, до тех пор, пока не усвоишь все, что в них написано. Вон там, – он указал на другую дверь, поменьше, – твоя кровать. Этот парнишка – твой раб, он будет приносить тебе все, что понадобится. Через день-другой мы встретимся снова, и тогда… – он отошел от стола и двинулся к двери, – …тогда посмотрим. Я встаю рано, как видишь, и работаю допоздна. Того же буду требовать и от тебя. И не бойся. – Его голос эхом отозвался из коридора, рука лежала на дверной ручке. – Ты мне понравился. И царевичу короны тоже. Чего еще желать?
Он кивнул и вышел, а Сенмут перевел дух, удивленно поднял брови и шагнул к пергаментам. Их было столько, что нижних он даже не видел, но, сознавая важность момента, положил на них руку. Вот он, ключ, манящий и желанный, прямо у него в руках.
– Принеси мне вина и что-нибудь поесть, – рассеянно приказал он мальчику, который нерешительно топтался у него за спиной.
Сенмут поднял первый пергамент, развернул его, устраиваясь за столом, и начал читать.
Целый год Сенмут только и делал, что читал до рези в глазах, вглядывался до головокружения в старинные планы и чертежи, изучая традиции своего ремесла, пока наконец Инени не начал брать его с собой на некоторые из многочисленных площадок, где под его руководством шло строительство. Там он овладел рубанком, инструментами землемера и пером чертежника. Острый глаз и природное чутье помогали ему выравнивать неверные углы и находить простые решения сложных задач, и все это время он жадно пил знания, наслаждаясь каждым глотком. Он был счастлив, впервые за всю жизнь счастлив по-настоящему; все, кроме общества Инени, перестало для него существовать.
Инени был приятно удивлен. Постепенно общество юноши, на глазах превращавшегося в красивого мужчину с ясным и быстрым умом, стало доставлять ему удовольствие, и он все чаще интересовался мнением Сенмута о том или ином проекте. Храм в Мединет-Абу был закончен. Другие, в Омбосе, Иб-риме, Семнехе и Кумнехе, росли год за годом. И только любимое детище Тутмоса – храм Осириса в Абидосе – оставался закрытым для Сенмута. Никому, кроме Инени, не было дозволено работать над ним, и когда Великий приходил поделиться своими желаниями с архитектором, Сенмут уходил бродить по саду или спускался к озеру.
Иногда Сенмуту хотелось взглянуть на маленькую царевну хотя бы одним глазком, но он ни разу ее не видел. Как будто они никогда и не встречались. Он познакомился с сыном Инени, юным озорником Менхом, и от него узнавал о многочисленных похождениях Хатшепсут, например о том, как на своей первой утиной охоте на болотах она уверенно метнула дротик и сбила птицу, но, издав победный крик, тут же разразилась слезами и принялась качать окровавленное тельце на руках. От того же Менха, который после утренних занятий частенько заходил в кабинет отца, он узнал, что царевна делает успехи и в военном деле. Аахмес пен-Нехеб гонял ее по плацу и орал на нее так, словно она была обычным рекрутом, но Хатшепсут не обижалась, а только огрызалась в ответ и с такой сноровкой правила боевыми лошадьми, что любому мужчине впору.
Сенмуту нравился Менх. Самоуверенный благодаря отцовскому рангу, но ленивый и дружелюбный, он не имел ничего против стараний Сенмута проложить себе путь в высшее общество и даже испытывал к нему что-то вроде привязанности. Несмотря на разделявшую их от рождения пропасть, юноши обнаружили, что между ними немало общего.
Едва началась его учеба у Инени, Сенмут пошел на базар в Фивах и нашел там писца. Он продиктовал ему письмо для Бенин, такое длинное, что пришлось отдать за него все деньги, ведь писец брал плату пословно, а слова из Сенмута так и лились. Месяц спустя он получил брызжущий весельем ответ, но сам Бения возвращался только следующей весной, да и Сенмут был слишком занят, чтобы часто встречаться с другом.
Он обзавелся новым браслетом из электрума, чтобы все видели, какое положение в обществе он теперь занимает, и носил одежду с золотой каймой. Молодой человек по-прежнему считался жрецом и должен был им остаться, но в храме почти не появлялся. Ритуалы поклонения богам никогда его особенно не интересовали, и, бродя среди обелисков и колонн Карнака, он думал лишь о том, что добавил бы к этой каменной громаде, будь у него такая возможность. Между третьим и четвертым пилонами Тутмос приказал настелить крышу из кедрового дерева, и Сенмут часто сидел в ее прохладной гулкой тени, прислонившись спиной к колонне-лотосу. Он слушал, как приходят и уходят те, кто ежедневно ищет заступничества богов, – танцоры и отягощенные подношениями жрецы, обдумывал новые идеи для избранной им профессии и облекал их в язык цифр. Ему нравилось, что те, кто еще вчера проходил мимо, даже не взглянув на него, сегодня кланялись ему при встрече, а когда он приходил в каменоломни, где вместе с другими архитекторами изучал планы строительства, укрывшись в тени навеса, пока каменотесы трудились под палящим солнцем, то чувствовал себя уютно и уверенно. Но самодовольным он не стал. На это у него не было времени, да и упрямство мешало. Он хорошо знал, что между учеником архитектора и доверенным лицом фараона огромная разница, пусть даже его нынешнее одеяние сверкает на солнце, а вино ему доставляют из Чара.
Не забыл он и девочку, которая так круто изменила его жизнь. Только ему казалось, что она перешагнула через него, едва освободившись от долга, и семимильными шагами мчится к зрелости в компании своих высокородных друзей.
Нельзя сказать, что Хатшепсут совсем его забыла. Иногда она вспоминала о Сенмуте и спрашивала Инени, как поживает его новый ученик; и поскольку дела у того шли хорошо, она не видела надобности вмешиваться. Кроме того, он сам неплохо управлялся с лодкой своей жизни, и она быстро вернулась к другим заботам.
Через два года после их первой встречи, в урожайном месяце Пайни, когда земля так запеклась и почернела на солнце, что, казалось, еще немного, и вспыхнет, и только царские сады буйно и сладострастно зеленели среди этой пустыни, радуя глаз, Хатшепсут, к немалому своему удивлению, обнаружила, что стала девушкой, и над ней был исполнен соответствующий ритуал. Ее жрец, Ани, тот самый, который оплакивал Неферу, отрезал ей детский локон, а Нозме собрала игрушки и всякие мелочи из детской и спрятала их подальше – дожидаться жрецов, которые будут готовить ее к погребению. Ани сжег ее волосы в серебряной чаше, а Хатшепсут, безразлично глядя на это, вспоминала, какой она была два года назад, когда сошла в могилу Неферу, и удивлялась, как за такое короткое время притупилась память о сестре, которая теперь казалась частью безвозвратно прошедшего детства.
Едкий дым от сожженных волос висел в детской весь последний день, и при одной мысли о прохладных глубинах дворцового озера пот ручьями стекал по спине девушки. Ее ждали Юсер-Амон и Хапусенеб, поэтому Хатшепсут с трудом скрывала нетерпение, слушая монотонное бормотание Ани. Когда наконец все кончилось, она многословно, как предписывал этикет, попрощалась с Нозме, которая переезжала в дом, построенный специально для нее прямо за дворцовой оградой, и при первой возможности скрылась между деревьев, ибо зов прохладной воды в жаркий день оказался сильнее велений долга. Правда, потом она пожалела, что была так груба, и разыскала старую женщину снова.
Вечером Хатшепсут с эскортом перевели в другой покой. Он оказался ненамного больше ее детской и почти так же скромно обставлен, ведь она еще не стала ни наследницей, ни царской супругой. Занятия в школе продолжались, но уже без бдительного присмотра Нозме. В свои двенадцать лет Хатшепсут была почти свободна. Ее новые прислужницы вели себя с большим почтением, чем прежние, и ими легко было помыкать, зато чаще стал появляться отец, который искал ее общества, посылал за ней, входил без объявления в ее комнату, когда она собиралась на занятия, и вообще оказался куда более навязчивым покровителем, чем когда-либо была Нозме. Солдат, которые стояли на страже у ее дверей, отец лично выбрал из числа гвардейцев, и ей нечасто удавалось скрыться от них, когда она шла навестить Небанума или покормить лошадей.
Однажды в полдень, когда воздух в спальне стал горячим и густым, как сироп, она, надеясь выспаться, стянула подушки на пол, к самым ветроуловителям, и тут явилась мать.
Хатшепсут почти не видела Ахмес со дня церемонии. Они встречались за обедом и обсуждали ее успехи в учебе, ловкость, с которой она бросала палку для метания, шутили над тем, какое блестящее будущее ждет ее, когда она станет заправским колесничим. Лишь о ее положении царевича короны Ахмес ни словом не обмолвилась, так что ее неодобрение встало между ними как стена. Хатшепсут была озадачена и уязвлена. Еще совсем юная, она нуждалась в материнском совете, поддержке и утешении, ей и в голову не приходило, что кажущаяся холодность Ахмес происходила исключительно от чрезмерного беспокойства за судьбу Цветка Египта.
Тем неожиданнее был ее приход, и Хатшепсут слетела со своего гнезда из подушек и бросилась навстречу матери, одетой, как всегда, в любимый синий цвет. Ахмес обняла дочь, отпустила слуг, и они остались одни. Во дворце было тихо. Ахмес неуверенно улыбнулась и осталась стоять, а Хатшепсут бросилась в кресло и закинула ногу на ногу.
– Думала, немного остыну, – сказала она. – От этих опахал никакого толку. Только свистят и спать мешают. А ты почему не спишь, мама?
– Тоже не могу заснуть. Я беспокоюсь за тебя, Хатшепсут, и хочу поговорить об одежде.
– Об одежде?
Хатшепсут, как и прежде, мало волновало, что она носит.
– Да. Теперь, когда ты уже почти женщина, тебе пора привыкать носить калазирис, а не бегать в мальчишеских схенти, точно оборвыш какой-нибудь. Как только детский локон срезан, девочка надевает женское платье. И тебя, Хатшепсут, это особенно касается.
– Но почему? Я ведь почти женщина, но еще не совсем. И потом, в калазирисе я не смогу больше лазать по деревьям и бегать наперегонки с Менхом. Разве это так важно, о благородная мать?
– Да, важно.
Ахмес сказала это твердо, чувствуя себя, однако, совсем не уверенно. Она почти не знала эту длинноногую загорелую молодую особу, которая сидела перед ней, болтая ногой, и рассматривала ее с нежной снисходительностью.
– Не годится царевне показываться в мужской одежде.
– Но я не царевна, – ответила Хатшепсут невозмутимо. – Я царевич, и не простой. Я царевич короны. Так сказал отец. Когда-нибудь я стану фараоном, но женщина не может быть фараоном; значит, я царевич.
Тут она хихикнула, и за расцветающей женственностью Ахмес снова увидела маленькую девочку. Хатшепсут встала.
– Какая разница, буду я носить схенти или перелезу в калазирис. Я еще не хочу быть женщиной, матушка, – закончила она без обиняков, заискивающе кладя руку на полную талию Ахмес. – Как же я буду держать равновесие в колеснице на полном скаку, или натягивать лук, или бросать копье, если мне каждый раз придется для этого задирать подол?
– А, так теперь, значит, копье с луком?
– Ну да. Пен-Нехеб мной доволен, и отец разрешил.
– А что Тутмос? Он все еще учится у пен-Нехеба?
– Наверное. Хатшепсут вскинула голову:
– Он со мной больше не разговаривает. Непритворно взволнованная этим сообщением, Ахмес схватила дочь за руку, насильно усадила на кушетку и встала над ней.
– Слушай меня, Хатшепсут. Я живу на этой земле куда дольше, чем ты, и знаю, что между желанием и его исполнением лежит пропасть, эта пропасть темна и полна, точно змеями, отчаянием и разочарованием.
Хатшепсут изумленно смотрела на нее снизу вверх. Голос матери, властный, повелительный, ничем не напоминал о нежной женщине, известной своим легким характером и добродушием. Она выпрямилась, а Ахмес продолжала:
– Твой отец объявил тебя царевичем короны, и это так и есть. Будущее кажется тебе бескрайним зеленым лугом, огромным и прекрасным, как страна богов. Но пройдет не так уж много лет, и твой отец сам отправится к богу, а ты останешься одна, на милость жрецов – и Тутмоса.
Девочка моргнула и пошевелилась. Ее легкомыслие как рукой сняло, она нахмурилась:
– Тутмоса? Но он всего лишь мальчишка, слабый и глупый.
– Может быть, и так, но он царский сын и рано или поздно будет увенчан двойным венцом, как бы ни старался воспрепятствовать этому твой отец. И тебе придется выйти за него замуж, Хатшепсут. Я нисколько в этом не сомневаюсь.
– Но жрецы служат Амону, а я его воплощение здесь, на земле. Что Тутмос может поделать с этим? – Хатшепсут вздернула подбородок, и в ее глазах вспыхнули огоньки.
– В храме найдется немало таких, кому слабый и недалекий фараон только на руку, ибо он не будет мешать им обогащаться; кроме того, никто не поверит, что молодая неопытная девочка сможет править страной, нет, империей, построенной к тому же на крови и сохраняемой ценой постоянной бдительности военных.
– Но к тому времени, когда мой отец взойдет на борт божественной барки, я уже перестану быть неопытной девочкой. Я стану женщиной.
– А я думала, что ты не хочешь ею становиться, – хитро ввернула Ахмес.
Девочка только рот раскрыла. Прикинувшись подавленной, она ответила на улыбку матери.
– Думаю, что я хочу стать фараоном, – сказала она, – но женщиной становиться мне пока рано.
– Все равно, – продолжала Ахмес, вновь посерьезнев, – пора забыть о юношеских одежках и начать одеваться прилично, в соответствии с твоим новым положением.
– Не буду! – Хатшепсут снова вскочила на ноги. – Буду носить что захочу!
Ахмес тоже встала и, царственным жестом подобрав юбки, направилась к двери. Воздух в комнате даже не колыхнулся от ее шагов.
– Я вижу, что Хаемвиз уже слишком стар, чтобы учить царских детей. По крайней мере, уважению к матери он тебя не научил. Поэтому я иду к твоему бессмертному отцу. Ты испорченное и капризное дитя, Хатшепсут, пора напомнить тебе об ответственности, с которой связано твое нынешнее положение. Посмотрим.
И она выплыла из покоя, с прямой, как палка, спиной под прозрачным голубым льном.
Хатшепсут скорчила гримаску и решительно опустилась на подушки. «Ни за что!» – думала она. И хотя до вечера было еще далеко, а она устала, уснуть девушка все же не смогла.
Тутмос не настаивал, чтобы она надела платье. Когда Ахмес завела об этом речь, он бесцеремонно оборвал ее:
– Пусть ребенок носит что хочет. Еще рано навязывать ей атрибуты взрослой жизни, и я не хочу, чтобы что-нибудь портило ей удовольствие от занятий. Я все сказал.
И Ахмес, получив отпор со всех сторон, с больной головой вернулась в свои покои, но досаждать просьбами Исиде не стала. Наверное, богиня занята более важными делами, иначе она давно бы уже ответила на ее мольбы, решила женщина.
Хатшепсут, полунагая и растрепанная, продолжала бегать по дворцу и саду, становясь все более необузданной и экзотичной в своей красоте, точно ее любимый цветок голубого лотоса. В классе она вместе с Менхом, Юсер-Амоном, Хапусенебом, Тутмосом и другими набиралась ума, а на плацу усваивала совсем другие уроки: как поразить цель на всем скаку, как бить точно в сердце, как обмануть противника ложным выпадом и предугадать его следующий шаг. В испепеляющую жару Хатшепсут любила стоять под навесом и смотреть, как идут учения: пыль клубится, солдаты в кожаных доспехах в ответ на отрывистые и хриплые команды командира разворачиваются строем, так что глаз не оторвать, солнце отражается в наконечниках копий, сверкает в выложенных золотом щитах. Прямая, натянутая, как тетива, в короткой набедренной повязке и с босыми ногами, она так хорошо вписывалась в этот пейзаж, что издалека и впрямь казалась не царевной, а царевичем, который пришел инспектировать своих людей и с неколебимой серьезностью наблюдает, как они приветствуют его поднятием копий.
Хатшепсут наслаждалась жизнью. Каждым мускулом своего безупречного тела девушка рвалась к выполнению поставленной задачи, даже если цель расплывалась перед глазами, а мужчины вокруг перешептывались или, напротив, одобрительно покрикивали. И она всегда знала, что где-то рядом, расставив ноги и уперев руки в могучие бедра, стоит ее отец, готовый похвалить и ободрить. Дни шли, посвященные богам праздники наступали и проходили, вслед за Ночью Слезы река неизменно выходила из берегов, а Египет месяц за месяцем пел ей свою восхищенную песнь.
Однажды утром в месяце Тот, в холодной предрассветной тьме, когда Хатшепсут еще крепко спала, свернувшись калачиком под одеялом в тепле жаровен, ее разбудил отец. Она почувствовала, как его рука легла ей на плечо и легонько ее встряхнула, и тут же проснулась. Она плохо его видела, крохотной искорки ночника едва хватало, чтобы разглядеть его громоздкую, укутанную в плащ фигуру, и, вся дрожа, она села на постели. Фараон прижал палец к ее губам и жестом велел подниматься. Она повиновалась, хотя ее голова была еще полна уютных снов. Ее рабыня куда-то испарилась, и она стала нашаривать, что бы надеть. Отец сунул ей в руки шерстяной плащ и пару сандалий; она тут же обулась, завязав непослушными пальцами тесемки, и укуталась плащом от холодного утреннего воздуха. Отец вышел из комнаты, она последовала за ним и тут только удивилась происходящему. Когда они на цыпочках прошли по коридору и через отдельную дверь вышли в ее собственный огороженный садик, отец остановился. Звезды еще сияли в черном небе, и пальмовые деревья у реки на некотором отдалении казались на его фоне мазками более темной краски. Ветер своими ледяными пальцами забрался под ее плащ и холодил кожу, а она терпеливо ждала объяснений. Фараон нагнулся к ней и зашептал:
– Мы отправляемся на небольшую прогулку – ты, я, твоя мать и Инени, но никто не должен знать куда. Поедем за реку.
– К мертвым? – Ей показалось, будто она чувствует, как они толпятся вокруг в исполненных извечной задумчивости предрассветных сумерках, наблюдая за ними.
– Дальше. Не очень далеко, но нам придется самим править своей лодкой, и носителей шатра тоже не будет с нами, так что надо выходить, пока еще прохладно, чтобы вернуться к началу дня.
Он круто повернулся и зашагал по дорожке вдоль кустов, а она пошла за ним, тихо и мягко, точно крадущаяся кошка.
Один раз их окликнули, но Тутмос нетерпеливо оттолкнул преграждавшее им дорогу копье и скинул капюшон, обнажая тяжелые черты. Солдат в замешательстве поклонился, но они оттолкнули его и заскользили дальше. Аллея скоро свернула направо, и они оказались у причальной лестницы, нижние ступени которой лизали волны, неспешно и шелковисто вздымаясь и опускаясь в свете ущербной луны. Две фигуры в плащах с капюшонами ждали их внизу, в качавшейся на волнах лодочке. Без долгих церемоний Тутмос подхватил Хатшепсут и кинул ее вниз. Ахмес поймала дочь и усадила на дощатое сиденье, кое-как прибитое поперек лодки.
«На воде со мной всегда что-нибудь случается!» – подумала Хатшепсут; тем временем Тутмос взял из рук Инени шест и одним могучим движением оттолкнулся от берега. Сняв плащ, он бросил его на дно лодки. Потом снова взялся за шест, а Хатшепсут с трепетом следила за каждым его движением, ибо ей никогда в жизни не приходилось видеть, чтобы ее отец делал то, чем обычно занимались рабы. С похожим на тревогу чувством она вслушивалась в его глубокое ритмичное дыхание, видела, как ходят мускулы у него на плечах.
«Что мы делаем ночью посреди вздувшейся реки? Что стряслось? Мы что, убегаем? Может быть, на Египет напали?»
Но Хатшепсут знала, что это не так, потому что Тутмос никогда бы не побежал, а вступил бы с врагами в битву. Когда она уже начала дремать под мягкое покачивание и плеск волн, отец выскочил из лодки и подтянул ее к ступеням мертвых. Здесь причаливали и Неферу, и ее бабка, и маленькие царевичи. Хатшепсут мелко задрожала от суеверного страха, когда ее подняли с сиденья и опустили на серый холодный камень. За ней последовала мать. Инени передал Тутмосу плащ и легко ступил за ним на берег, где обмотал причальный канат вокруг специальной тумбы. Потом, ни слова не говоря, двинулся впереди маленькой процессии. Они повернули на юг, следуя вдоль белой линии пены, которая, казалось, лежит у самых их ног. За рекой горели огни Фив; теплые и дружелюбные, они словно подмигивали людям над полноводным Нилом.
Направо они не глядели. Храмы и пустые белые ленты дорог источали одиночество, они словно предупреждали и прислушивались, мрачные и враждебные, заставляя путников спешить мимо с опущенными долу глазами. Время от времени Инени останавливался и, обернувшись к оставленному ими утесу, что-то бормотал. Потом он встряхивал головой, и они шагали дальше, думая каждый о своем, как и полагается во время такой прогулки да еще на холоде. Хатшепсут уже начала задавать себе вопрос, а не сошел ли Могучий Бык с ума, когда Инени вдруг встал как вкопанный и удовлетворенно крякнул, а они окружили его. Небо слегка посветлело. Лиц друг друга они по-прежнему не видели, но храмы по правую руку от них больше не сливались воедино, а слева, не совсем явственный, однако вполне различимый обозначился край отвесного утеса. Город по ту сторону реки остался позади, но одинокий огонь, горевший на возвышении далеко к югу, свидетельствовал о том, что там находится Луксор – еще один дом Амона.
Инени указал сначала на землю, потом на западные утесы.
– Тропа здесь, ваше величество, – сказал он неожиданно тихо, точно сообщал какую-то тайну, и его голос совсем потерялся в пространстве. – Нам надо повернуть направо. Дорога пойдет по песку и камням, идти будет трудно. Быть может, царевичу лучше пойти следом за матерью, а вы держитесь за мной.
Тутмос кивнул, и они снова пустились в путь.
Там действительно оказалась дорога, вернее, козья тропа, которая петляла через заросли низкорослой акации и чахлых фиговых деревьев. Хатшепсут, шедшая последней, стала внимательно смотреть под ноги. Острых камней было предостаточно, некоторые чуть присыпаны песком, а тропа все вилась и шарахалась из стороны в сторону, точно проложенная пьяницей. От ходьбы Хатшепсут согрелась, кровь быстрее побежала по ее телу. Когда стало светлее, она уже мурлыкала себе под нос, то перескакивая с камня на камень, то пускаясь за Ахмес бегом; а когда Тутмос остановил маленький отряд специально для того, чтобы спросить, не слишком ли быстро они идут, она перевела дух и энергично тряхнула головой, сверкая глазами в предвкушении приключения. Сдерживать шаг приходилось теперь только ради Ахмес. Когда бесцветный, невыразительный свет-без-Ра со странной, присущей только раннему утру ясностью высветлил окрестности, Хатшепсут подивилась тому, как далеко они зашли. Впереди, широко расставляя ноги, шагал сухопарый Инени, за ним тропа петляла вверх по склону пологого холма, а потом, резко свернув влево, пропадала из виду, потонув в горном массиве, разделявшем Египет и пустыню. Девушка снова взглянула себе под ноги, и в ту же секунду ее отец поднял руку, а Инени замер на месте, точно читая мысли хозяина. Женщины ждали.
– Ра снова восходит, – сказал Тутмос. – Здесь мы дождемся его и здесь воздадим ему почести.
Долину, простиравшуюся слева и справа от них, заливал серый предутренний свет – рябь, которая расходилась от бортов барки бессмертного, воздух полнился напряженной тишиной ожидания. Маленький отряд застыл в неподвижности, глаза людей были устремлены к вершинам зазубренных утесов, которые вырастали из земли прямо перед ними. Ветер вдруг стих. Камни, песок, кусты и они сами, затаив дыхание, ждали первого прикосновения жизни и тепла. Даже время, казалось, замедлило бег, и минуты выступали торжественным маршем, точно золотой авангард золотого бога.
И вдруг, когда не было больше сил выносить это молчаливое, неподвижное ожидание, вершины утесов вспыхнули розовым, и четыре путника как один упали на колени. Внезапно Тутмос издал резкий крик, и Ра, сияющий, тяжелый и красный, выплыл из-за горизонта. Кровь его пальцев упала на скалы, и они без всякого перехода из серых стали ярко-красными, а их тени окрасились в густую синеву. Все выше поднималось небесное око, посланная им волна света прокатилась над головами коленопреклоненных людей и понеслась дальше, к реке, оставляя позади себя раскаленную желтизну, синеву и зелень. Далеко позади завеса ночного тумана еще висела над Фивами, дожидаясь, когда ее сорвет царственная рука.
Именно тогда впервые в жизни Хатшепсут поняла, что значит быть дочерью бога, его совершенным воплощением. Поднявшись с колен, она повернулась лицом к долине и простерла руки по направлению к реке и городу – тонкий силуэт на огненном фоне, все тело напряжено в экстазе. Ее Отец взбирался все выше, и они понимающе улыбались друг другу, великое солнце и его маленькая дочь.
Тутмос вздохнул.
– Таким же был он, могучий Амон-Ра, вечно юный, когда я увидел его, стоя на вершине башни в Фивах утром перед коронацией, – сказал он. – Думаю, скоро и сам я взойду на борт его барки, в которой он плывет по небу. А теперь нам пора идти. У нас сегодня много дел, а благословение бога мы уже получили.
Они повернулись и зашагали дальше, а утро все разгоралось, и птицы, гнездившиеся в грязи по берегам Нила, просыпались и взлетали к небу, пением приветствуя новый день.
Скоро путники достигли того места, где тропа, казалось, ныряла прямо в утес. Обогнув его, для чего им пришлось резко свернуть влево, они немедленно оказались в тени. Теперь утесы нависали над ними с обеих сторон, и на тропе стало попадаться все больше камней. Песок остался позади, но путники недолго шагали по каменному коридору. Тропа повернула вправо, и их взору во всю свою ширь открылась долина, которую они заметили еще по ту сторону утесов, пробираясь по каменистой равнине.
В долине царила тишина. Все замерло в ее залитой солнцем чаше. Утесы, которыми она была окружена, почти отвесной стеной поднимались, казалось, до самого неба. Тропа, по которой предстояло идти людям, взбегала по северному краю хребта и, точно издеваясь, скрывалась на самой вершине. К югу, на дне долины, под крылом самого дальнего утеса, угнездилась маленькая пирамидка, чьи острые углы так резко контрастировали с плавным простором долины и массивными, вздымающимися на головокружительную высоту вершинами окружающих ее скал, что она казалась здесь совсем чужой. Ее белые известняковые грани сверкали на солнце, в окружении руин – гигантских каменных блоков, крошащихся колонн, обрубки которых торчали из земли, точно неровные гнилые зубы.
С печалью в голосе Тутмос заговорил.
– Посмертный храм Осириса-Ментухотепа-хапет-Ра, – сказал он, – всеми забытый, давно лежит в развалинах.
Зрелище, похоже, подействовало на него угнетающе, он втянул голову в плечи, встряхнулся и снова повернулся к тропе.
Инени и Ахмес поспешили за ним, но Хатшепсут не могла вырваться из дремотной тишины. Стоя у края желто-серой песчаной долины, протянувшейся до утесов на юге и глядя на каменные стены и маленькую пирамиду, она почувствовала прикосновение судьбы.
«Это твоя долина, – сказала она себе. – Ты в священном месте». Взгляд девушки медленно скользнул по величественной стене утеса и уперся в яркую голубизну над ним. «Когда-нибудь я тоже буду здесь строить, – подумалось ей, – но что? Пока не знаю. Знаю лишь одно: это мирное место, подходящее для дочери Амона». И она ощутила себя освященной, как если бы на нее снизошел сам бог.
Когда обеспокоенная мать окликнула Хатшепсут, той показалось, что она сама превратилась в камень. Лишь с большим трудом она могла передвигать ноги. Долина безмолвно звала ее к себе, и ей хотелось отправиться в долгий путь к храму своих предков, но она только тряхнула головой и поплелась за остальными. И все же магия этого места не покинула ее, и остаток пути Хатшепсут уже не мурлыкала себе под нос и не пинала попадающиеся на тропинке камешки.
Скоро они достигли вершины перевала, где тропа еще некоторое время вилась по самому его хребту, а потом внезапно нырнула в длинное извилистое ущелье, целиком открывшееся их глазам. Кое-как спустившись на дно, они обнаружили, что это и есть то место, куда их вел Инени.
– Вот то место, о котором я говорил, – сказал он Тутмосу. – Только наилюбопытнейший из путешественников отважится сунуть сюда свой нос; что же до царских усыпальниц, то, как видите, в стенах этого ущелья их можно вырубить целую сотню, а входы в них закрыть от праздных глаз валунами, которые разбросаны тут повсюду. Кроме того, – он вытер потный лоб рукой и указал в направлении горизонта, – здесь живет Она.
Хатшепсут проследила за направлением его руки и в дальнем приподнятом конце ущелья увидела огромную треугольную скалу, которая стояла чуть в стороне от других и словно запечатывала собою вход, отчего вся местность казалась недосягаемой.
Ахмес нашарила амулет.
– Бойся Богини Западного Пика, – пробормотала она, – ибо она нападает внезапно, без предупреждения.
– Мерес-Гер, Мерес-Гер, – сказал Тутмос. – Возлюбленная тишины. Вот воистину грозный страж.
В неловком молчании стояли они до тех пор, пока вдруг из-под камня у самых ног Хатшепсут не выскочил тушканчик. Она вздрогнула, зверек тут же умчался прочь, подняв за собой тучу песчаной пыли, а Тутмос, Ахмес и Инени засмеялись при виде ее испуганного лица.
Тутмос взял себя в руки и подтянул пояс.
– Идем, Инени, покажешь мне то место, которое ты имел в виду. Ахмес, Хатшепсут, ждите здесь. Найдите себе укрытие под скалой, подальше от солнца.
Они с Инени зашагали в дальний, приподнятый конец долины и в считаные минуты скрылись из виду.
Тишина угнетала. Хатшепсут почувствовала пристальный, изучающий взгляд богини и зашептала охранные заклинания. Ахмес опустилась на землю и прикрыла глаза. Она, казалось, совсем выбилась из сил и тяжело дышала. Немного погодя Хатшепсут огляделась по сторонам, но вокруг не было ничего, одни камни. Она была рада, когда Инени и ее отец вернулись, оба липкие от пота и умирающие от жажды.
– Я одобрю это место, – сказал Тутмос, – и тебе, Хатшепсут, советую принять могилу, которую выбрал для тебя Инени, высоко над нами. Это место достойно царицы.
– А фараона?
Тутмос не улыбнулся. Он устал, и теперь, когда дело благополучно подошло к концу, ему хотелось только одного: выпить вина и позавтракать.
– Что хорошо для меня, хорошо для всякого, – ответил он резко. – Инени, в пустыне надо построить деревню для рабочих, а эту проклятую козью тропу выровнять и расширить насколько можно. Инженеров выбирай осмотрительно и не нанимай слишком много людей. Когда работа будет закончена, они все умрут. Я не хочу, чтобы могильные воры тревожили потом меня и мою семью: Первый умерщвленный будет принесен в жертву Амону в знак признательности от его почтительного сына, второй – Мерес-Гер. А теперь идем. У этих камней есть уши, и мне тут не по себе.
Его слова точно выпустили на свободу страх, гнездившийся в душе каждого из них, и они, то и дело оглядываясь, заспешили прочь из долины, а Хатшепсут, которая опять шла последней, даже показалось, будто холодное, шипящее дыхание богини-змеи холодит ей шею. Мерес-Гер никого не любит, и уж конечно Амон ей не страшен. И только оказавшись на дне залитой солнцем долины, которая так полюбилась Хатшепсут, они вздохнули с облегчением; оттуда до берега реки было всего несколько минут спорого шага. Лодка приветливо покачивалась на волнах, вода искрилась, а на другом берегу знамена имперского города храбро и весело трепетали на ветру. Они забрались в лодку и отчалили, и всю дорогу Хатшепсут думала о своей долине, а аромат цветов плыл им навстречу с того берега реки.