Часть первая

1 Внутренний порт

На пристани к горлу у меня подступил комок: я увидела, как она спускается по шатким сходням – закованная в цепи, с ошейником.

На берег сошли пятеро: Селия – в платье фиалкового цвета, в тон ее аметистовым глазам, надсмотрщик и двое мужчин, поднявшихся на борт, чтобы взять носилки с хозяином Селии, который в лихорадке бормотал что-то невнятное. Он назвался Хантом, желая оградить себя этим именем от пересудов. На самом деле это был Толливер Бедлоу – владелец плантаций на западном берегу Чесапика, собственности в Балтиморе, Аннаполисе и Ричмонде, держатель акций банков и акционерных компаний по всему побережью; большинство этих акций было им унаследовано наряду с бесчисленным количеством рогатого скота и примерно двумя сотнями рабов. Селия была из их числа.

Все пятеро спускались по крутому настилу с носа судна. На корме уже толпились грузчики и стивидоры: трюмы были распахнуты, тросы, канаты и подъемные блоки приведены в действие. Расстояние между поперечными деревянными брусками на сходнях было рассчитано на мужской шаг, и Селия то и дело на них спотыкалась. Ступала она с трудом, с непривычной неловкостью. И только по странному раскачиванию длинной, до пят, юбки можно было догадаться, что в кандалы закованы не только запястья Селии, но и ее лодыжки.

Что же такого она совершила? Да, не все из происходившего в каюте напротив оставалось для меня тайной, но в последнее время, судя по всему, там царили мир и спокойствие. Недомогание Бедлоу возрастало – видимо, под воздействием le mal de mer[3].

И вот Селия передо мной, в оковах. Ошейник (скорее колодка), стиснувший ее длинную гибкую шею, был изготовлен из парусины, туго (как на барабан) натянутой на деревянную рамку: из нее выпирали железные шипы, похожие на торчащие пальцы. Ручные проржавевшие кандалы в предвечернем свете отливали киноварью.

Пройдя половину сходен, Селия слегка вскинула голову и своими дивными глазами огляделась по сторонам. Стоявший вокруг гул жителей Ричмонда, поглощенных торговой суетой, напоминал жужжание пчел в улье. Казалось, никто ее не замечал. Никто, кроме меня.

Я стояла как вкопанная, в полусотне шагов от нее. Обращенная в статую, едва ее глаза встретились с моими. Сердце у меня бешено колотилось о ребра. Я опустила взгляд – приученная быть застенчивой, стыдливой, скрытной. Да и Селия просто ошеломила меня своей красотой.

Я с усилием подняла глаза, но рука, против воли, поднялась еще раньше, и я махнула ей вслед. В знак приветствия? Солидарности? По правде, мой жест был более чем неуместен; она на него не ответила, да и не могла ответить, но что уместно по отношению к той, которая так унижена? Однако же я показала Селии, что узнала ее; она это поняла, и, кажется, ее это утешило. Отвернулась она от меня не сразу. Едва Селия сошла на пристань, я потеряла ее из виду: толпа ее оттеснила. Всюду творилась невообразимая сумятица – и вокруг меня, и у меня в душе.


Мы с Селией не обменялись и двумя словами, хотя плавание с моей отчизны (точнее, из марсельского порта) длилось двадцать девять дней. Моего настоящего имени – Геркулина – Селия наверняка не знала. Его я не доверяла никому.

Нет, начистоту мы с ней не говорили – при том, что жизнь в открытом море, да еще по соседству, располагает к некоторому… сближению.

На «Ceremaju» только две каюты были устроены с комфортом. Обе располагались в кормовой части и не предназначались для платных пассажиров, так как судно было торговым. Бедлоу и я сняли эти каюты каждый по собственным соображениям. Наши двери отделяло десять шагов. Между ними пролегал темный и служащий неблаговидным целям проход. Изнутри двери кают запирались плохо, крючки были прилажены неважно, и при качке двери хлопали. В первые дни плавания мои попутчики часто оставляли дверь приоткрытой, закрепив ее неподвижно. Я же, напротив, постаралась припереть свою дверь у основания продолговатым бруском крепко-накрепко… Хочу сказать прямо: я вовсе не таилась в темном проходе, тайком наблюдая за чужой жизнью. Это было совсем не так – по крайней мере, не всегда и уж никак не на первых порах.

(Постыдно ли это? О да. Но стыд я износила раньше, как ветхую одежду. А теперь, ради истины, надену его вновь.)

Возвращаясь к себе, я заставала парочку в их каюте. Поначалу я им кивала, если меня замечали. Не говорила ни слова и не вызывала на приятельство. Просто снова садилась за стол, заваленный книгами по колдовству, моими рукописями и магическими атрибутами, большинство которых собрала, когда блуждала по всей Франции – от берегов Бретани до равнин Прованса.

У себя в каюте я читала и писала всю ночь до утра, пригашая лампу с восходом солнца. На рассвете ложилась спать до полудня. Затем поднималась, чтобы поесть; обед состоял из корабельных припасов – солонина или копченая колбаса, галеты и чай. Иногда выбиралась на палубу вдохнуть морского воздуха. На закате возвращалась в каюту и готовилась к ночным занятиям: очиняла перья, разводила чернила, заливала в лампу зловонный китовый жир; отобрав нужные книги, раскладывала их на столе и разрезала еще нечитанные страницы. Если не читала, то писала. Я поставила себе задачу – написать историю своей жизни, несмотря на то что мне (при более или менее точном подсчете) не исполнилось еще и двадцати лет. Постараться извлечь смысл из недавних странных событий и тем самым выяснить (так я надеялась), кто я и что я.

Не столь давно меня известили, что я… совсем особенная. Сказали, что я небесталанна.

Ты – мужчина. Ты – женщина. Ты – ведьма.


Удивительно, но меня не очень долго смущало это открытие. Ведовство – знание, которое со временем я смогу перенять.

Не тревожили меня и ставшие мне известными истины – истины, которые заставили бы святителей перевернуться в своих саркофагах. Эти истины оставались как бы вне меня: да, я ими обладала; да, они меня привлекали, но они не были моими.

Куда более интересовало меня мое положение sur-sexuelle[4]. Его я должна исследовать – это было настоятельным физическим повелением. За годы усердных занятий мой ум обрел гибкость и быстро усваивал мыслительную акробатику, необходимую для изучения Ремесла и прочего. Но мое тело? Всю свою жизнь я провела… замурованной в аномальности. И хотя теперь моя аномальность получила имя, его я презирала.

Скажу только, что я была и есть отпрыском Гермеса и Афродиты. Эту телесную истину я и пыталась осознать. И ради этого влеклась к Селии.

По сути, я обратила ее в зеркало: что же показало бы мне любое подлинное зеркало, кроме позора? Собственное отражение было мне омерзительно: странное слияние двух полов. Двойственность, не что иное; во мне переплетены оба пола. Ни тот, ни другой, а оба вместе. Я… некий третий пол, существо из плоти – личность, лишь недавно мне самой выявленная. Ты – мужчина. Ты – женщина. Ты – ведьма.

Да, я сочла вполне логичным попытаться определить себя от противного, и потому меня влекло к Селии.

Она – темная. Я – светлая.

Она низкоросла. Я казалась себе высокой, некрасивой, нескладной. Правда, мужское платье скрадывало и извиняло некоторые мои особенности – большие руки и ноги, рост, зато оттеняло другие – гладкую кожу, слишком тонкие черты лица, отсутствие мужественного кадыка. Благоразумней было путешествовать в обличье мужчины, отказаться – хотя бы на время – от излишеств дамской одежды.

Селия завязывала косу в тугой пучок. Я свои белокурые локоны подрезала ради лучшей маскировки.

Селия обладала восхитительно пышной фигурой. Я стягивала груди, куда меньшего размера, куском белого муслина и, пряча свои формы, предпочитала блузы попросторнее – насколько позволяла мода.

Короче говоря, Селия была красавицей, а я страстно желала и быть такой, как она, и обладать ею, даже не подозревая о судьбе, уготованной ей ее красотой.


Как я и ожидала, на разговор меня вызвали во второй вечер нашего плавания.

Когда я проходила мимо каюты соседей, торопясь к ночным трудам в полутемной комнате, меня позвали: не загляну ли я к ним выкурить трубку? Я отказалась, и Толливер Бедлоу глянул на меня с подозрением. Сделав голос погрубее, я сослалась на нездоровье. Но нет, в глазах виргинца, предложившего табак, такая отговорка не в счет, и вскоре я очутилась в каюте Бедлоу – такой же темной, как его речи, однако ни того ни другого мне было не избежать.

Бедлоу был того же роста, что и я; показав на низкий дощатый потолок, он пошутил – мол, безопасней для нас присесть. Что мы и сделали, расположившись в одинаковых креслах, обтянутых зеленым сукном. Нас разделял столик с нарисованной шахматной доской. Селия сидела в дальнем углу каюты, читая книгу при свете единственной свечи. Меня это тогда ни капли не удивило. Каким образом она выучилась, кто по доброте сердечной сделал это нехорошее дело – меня это нисколько не волновало; занимало меня одно – что именно она читает.

– Партию в шахматы? – предложил Бедлоу, когда (очень скоро) наш разговор иссяк.

Я с трудом выдерживала его взгляд, да и английским владела еще недостаточно. И вновь отказалась, сославшись на хворь, которую приписала качке.

– Хересу? – не отставал он. – Капелька хереса пойдет вам на пользу,сэр.

– Да, пожалуй. – Отнекиваться дольше было бы неучтиво.

Селия, вызванная из своего угла, поставила на столик серебряный поднос с двумя – увы, не тремя – хрустальными бокальчиками. Ее глаза поблескивали в полутьме, и я улыбнулась при мысли, как бы себя повела, вглядись она в меня пристальней.

До отплытия я видела ее целиком – да, видела ее кожу, ее волосы, ее бедра (куда шире моих), но тут она предстала во всем своем великолепии… С фруктовым ароматом кожи. С тугими завитками ресниц. С темным потоком шеи, перетекающим в роскошную грудь. С миниатюрным носком башмачка, выступавшим из-под колокола юбки. (В тот первый вечер на ней было желтое льняное платье; кромка низкого корсажа, parseme[5] цветами вишни.) Мне хотелось с ней заговорить. Я бы, наверное, решилась, но Бедлоу отослал ее назад, в прежний угол.

– Надеюсь, вы разделите со мной трапезу?

Я вновь уклонилась, пояснив, что уже отобедала и впереди у меня гора работы.

– А в чем она состоит? – спросил Бедлоу, наклонившись ближе ко мне.

Он выглядел по-своему привлекательным. Его длинные каштановые волосы были стянуты лентой в косичку. Лицо казалось угловатым и мастерски могло бы выражать жестокость, но сейчас, когда Бедлоу сидел в своей уютной каюте в обществе женщины, которая ему принадлежала, и незнакомого мужчины, суровости в нем не замечалось ни следа.

Молю небо, пусть он видит меня только так – только как мужчину! – пронеслось у меня в голове.

Впившись в меня холодными глазами, Бедлоу продолжил расспросы:

– Мы с капитаном любопытствовали насчет нашего с головой погруженного в труды спутника. Не сочтите за дерзость, но над чем это вы так усердно работаете?

Я промолчала, наблюдая за Селией, которая хлопотала по хозяйству в окружении орудий, более пригодных для научных опытов, нежели для кулинарных манипуляций. К тому же английскую фразу (еще и лживую) подыскать не удавалось.

– Простите меня за мои гипотезы, – проговорил Бедлоу, – но мысленно я собрал кое-какие данные о наших товарищах по плаванию – о капитане, о приметных членах команды… конечно же, и о вас. Что-то вроде игры «угадай биографию», если хотите; полагаю, игра эта вполне безобидна… В столь долгом путешествии времени, сами понимаете, предостаточно. А общество так немногочисленно…

При этих словах я повернулась в сторону Селии, недвусмысленно ожидая, чтобы меня ей представили.

– Ах да… – спохватился Бедлоу.

Мелоди – так он ее назвал, говоря о ней, как говорят о ценной собственности. Селия поклонилась, произнесла какое-то приветствие; я ничего не ответила, радуясь собственному благоразумию, да и язык меня не слушался.

Бедлоу, круговыми движениями покачивая хрустальный бокал, омывал его края мерцавшей жидкостью. Глубоко втянув в себя аромат хереса, он сказал:

– Что касается вас, сэр, – опять-таки, прошу не обижаться, – в вашем досье у меня значатся следующие данные: вы плывете в Норфолк, а возможно, и далее до Ричмонда, откуда направитесь в глубь материка преподавать свой родной язык в университете мистера Джефферсона… покойного мистера Джефферсона. – Он резко подался вперед, азартный игрок. – Ответьте, хоть что-то я угадал? – Улыбка скорее коварная, чем открытая. Челюсть квадратная, поросла щетиной. Бросилось в глаза, какая широкая у него грудь: волосы золотыми нитями ниспадают на кружевной воротник рубашки.

– Вы, сэр, – проговорила я, – весьма проницательны. Я действительно намереваюсь заняться преподаванием.

Подобного намерения я, разумеется, не имела, но со временем такой план мог оказаться не хуже прочих. По правде, я еще не задумывалась над тем, как буду добывать себе пропитание в Норфолке, Ричмонде, Шарлоттсвилле или где-то еще. Случай забросил меня в этот штат, названный по имени Елизаветы I, королевы-девственницы. Случай направил нас и в плавание по реке, носящей имя ее родственника – короля Якова; помнится, я поражалась тому, что столь же легко могла бы очутиться и на Ниле, на Тибре, на Темзе – или на любой другой реке в мире, менее знаменитой. Еще несколько недель назад, в Марселе, я страстно стремилась выполнить наказ моей первой наставницы, моей Soror Mystica[6] – Себастьяны д'Азур, – выйти в море. И первый же капитан, взявший меня в плавание, направился в Виргинию.

– Oui, – кивнула я, – c'est ça[7]: преподавать.

– Ага, вот видишь, дорогая Мелоди, я был прав! Он намерен преподавать – наш месье…

Бедлоу запнулся. Я молчала.

Отчаявшись себя как-то назвать (я еще не выбрала ни одного из многих моих американских имен), я молчала, но Бедлоу продолжал говорить. За его великодушным предложением стояло желание и продемонстрировать свой вес в обществе, и проводить вечера во время плавания вместе со мной.

– Если вам, сэр, нужна рекомендация, то вам стоит только попросить. Мое имя в Монтичелло хорошо известно. Но разве, по-вашему, не позор, что столь великий человек умер должником?

– Вашим соотечественникам он наверняка запомнится за нечто большее, чем долги, – отозвалась я.

Плантатор меня не понял, для него жизненный успех выражался в наличности.

– Законностью в этом университете и не пахнет, – продолжал Бедлоу, переиначив вопрос о наследстве Джефферсона. – Тем более сейчас, по смерти знаменитости. Еще и полгода не прошло, а студент тычет дулом пистолета в висок профессора.

– Я постараюсь быть осмотрительней, – заметила я.

Главное же, что меня в тот момент занимало, – это ревнивая инвентаризация окружавшей меня обстановки. Я не столько завидовала Бедлоу, сколько мысленно негодовала на капитана, уверявшего меня, что моя каюта – лучшая. Где же тогда мои хрустальные бокалы, серебряная посуда, молескиновый диван и зеркала в позолоченных рамах?

Я встала с кресла. Сейчас принесу свои извинения, украдкой взгляну на Селию и откланяюсь.

А тем временем рассеянно захватила со стола горсть каких-то штучек. Похожих на фигурки для игры. Но какой? Меня разобрало любопытство: это были довольно тяжелые железные стерженьки длиной с палец, на кончиках вычеканены крохотные изображения. Буквы? Фигурки? Ручки оплетены черной лозой. Вглядеться пристальней мне мешал полумрак. Но помешал и Бедлоу. Он вскочил и вырвал стерженьки у меня из рук. Глаза его сузились, в них сверкнул отблеск горевшей поблизости свечи. Желая всего лишь сказать хозяевам что-то приятное на прощание, я допустила явную оплошность. Какую же?

Бедлоу метнул свирепый взгляд в сторону двери. Я удалилась.

Я еще не раз виделась с Толливером Бедлоу, могла даже за ним наблюдать, но повода для разговора больше не случалось. А вскоре он заболел, и чем ближе был берег, тем хуже ему становилось.


Когда я вновь увидела их издали, плыть до Америки предстояло еще несколько недель. Я наблюдала за ними раза два – может быть, три. Всегда незамеченной. Или же мне так казалось. И всякий раз увиденное начисто выбивало меня из колеи. Вместо того чтобы читать или писать, как мне того хотелось, я часами просиживала у себя в каюте, водя пальцами над пламенем свечи. Что же такого я видела? И почему внутри меня при виде этого все переворачивалось?

Последующие сцены не шокировали меня так, как первая, однако смятение мое продолжало нарастать. Я заставала их полураздетыми. Слышала, как она читает ему перед сном. Видела ее спящей – свернувшейся клубком на полу у постели больного. Видела, как она ухаживает за ним, сидя на прикроватном стульчике. При мне говорили они мало. Странно, но зеркало на стене нередко отсутствовало. И только однажды я вновь уловила… нет, мне почудилось, будто я уловила запах паленой плоти.

Постепенно опасность завязать беседу миновала – на полпути от Марселя болезнь сломила Толливера Бедлоу окончательно. Оба они перестали показываться. И только однажды, по милости съемного зеркала, я увидела его простертым на ложе. Он, в поту под множеством одеял, трясся от озноба. Волосы его слиплись. Глаза остекленели. Огонек свечи трепетал в лужице пота, скопившегося в ямке шеи, которая при первой встрече показалась мне столь мужественной, а теперь болезненно пожелтевшей. Из потрескавшихся губ вырывался стон – нет, горестный вопль, предвещавший смерть: им заменилась скорбная песня Селии.


Как-то вечером, ближе к концу плавания, возвращаясь с палубы, откуда виден был калейдоскопически многоцветный закат, я задержалась в темном проходе и вслушалась. Тишина. Я шагнула ближе к двери их каюты. Она была не заперта и чуть приоткрыта; изнутри тянуло тошнотворным запахом, схожим с… Я приняла его за зловоние недуга, горячечного пота, но, как позже выяснилось, этот запах был специфическим для болезни Бедлоу – его гниющие десны источали отвратительный смрад, будто из какой-нибудь расселины сочилось дыхание преисподней.

Я поискала глазами зеркало, но стена пустовала. Не знаю, что меня побудило, но я не двинулась к себе и не постучалась к ним. Нет, просто толкнула дверь – и слегка приоткрыла: вот она, Селия, передо мной, сидит за столом, склонившись над зеркалом, которое я узнала по позолоченной раме. Пишет на задней стенке? В руке она держала… стиль? мастихин? Словом, что-то вроде того. На столе возвышалась небольшая жаровня, с круглой решеткой наверху. И подрумяненное яблоко. По спелости ближе к Марселю, чем к Ричмонду.

Увидев меня, Селия не вздрогнула. И не заговорила.

Встала и шагнула к ящику, откуда взяла еще одно яблоко.

– Хозяин, когда проснется, требует печеное яблоко.

Всегда.

И кивнула мне:

– Уходите.

С тех пор, до конца плавания, Селия держала дверь каюты запертой.

Я вновь взялась за поставленные перед собой задания. Всеми силами старалась изгонять Селию из растревоженных мыслей. Подолгу писала. Почти не спала, но стоило заснуть – над моими снами властвовала Селия.

Когда я вновь ее увидела, она вернулась на родину. Рабыней. В цепях.


Я пробиралась ближе к носовой части «Ceremaju». Наталкиваясь на бочки, сторонясь острых предметов, распихивая людей… Добралась наконец до сходней – никого. Мне показалось, я их заметила: вон там, за высоким кирпичным зданием. Мне показалось – нет, готова поклясться, я увидела, – с шуршанием мелькнул край фиалкового платья и… Но увы, это была только тень. Селия? Ее нет.

Я стояла на пристани, ноги мои подогнулись, колени дрожали, сердце бешено колотилось. Сквозь щели покоробленных досок виднелась илистая, вспененная, маслянисто-желтая река. Вокруг звучал напев незнакомого мне города: перебранки и гомон торговцев, шум порогов выше по течению Джеймса, выкрики на чужом языке… Я не смела поднять глаза, знала, что Селии не увижу, а ничего другого я не искала. И если бы бриз унес мои слезы на берег, понять их причину было бы трудно; глядевший со стороны наверняка думал: вот стоит человек, только что явившийся в новую страну.

Пока я стояла, заглушая и глотая слезы, кто-то тронул меня за плечо.

Я быстро оглянулась, но рядом никого не оказалось.

2 Рокеттская пристань

– Сэр? Простите, сэр?

Вопрос повторялся не знаю сколько раз, прежде чем я его расслышала – и уловила нетерпение в голосе говорящего.

– Сэр! – снова окликнули меня – вежливо, но настойчиво.

Обернувшись, я невольно опустила взгляд. Передо мной стоял малорослый юнга с «Ceremaju», имени которого я не знала. Но видела, как он с обезьяньей ловкостью карабкается на мачту. Теперь он стоял босиком на деревянном тротуаре. Его штаны из коричневого сукна были неумело подрублены у коленей; шелковая желтая блуза, залатанная как парус, явно с чужого плеча, сидела на нем мешком.

– Oui, – отозвалась я.

– Что, сэр? – переспросил он, не понимая французского.

– Да, в чем дело?

– Меня послали спросить, сэр, есть ли у нас адрес? Здесь, в Ричмонде?

Мальчик был англичанином, не американцем, но под «нами», насколько я могла догадаться, разумел меня.

– Нет, у нас его нет.

– Так мы и думали. Вернее, капитан. Он говорит, такой изящный джентльмен, как вы, сэр, не имея в городе крыши над головой, обратится к миссис Мэннинг. Нырнёт, как утка в воду, говорит капитан. Он и вам так сказал, сэр?

Именно так и сказал – и ничего больше.

Я сошла на берег на четверть часа раньше Селии с ее спутниками, спустившись по тому же настилу в обществе капитана. Во французском порту он проявил ко мне большую предупредительность: там – с помощью денег и, полагаю, благодаря по-мужски уверенному напору – я убедила его взять меня на борт клипера. Он выставил множество резонов, мешающих ему устроить меня должным образом, но я отмела все его возражения, в итоге заполучив для себя лучшую на корабле каюту (так, по крайней мере, он заявил). По прибытии в Ричмонд я не без удивления заметила в капитане крайнюю к себе холодность. Словно я была немногим лучше сгружаемых на пристань ящиков и бочек. Завидев таможенника, явившегося за декларацией судового груза (тот был из породы тех, кто призван мерить и взвешивать), капитан недвусмысленно от меня отвернулся, хотя я на неуклюжем английском пыталась у него выяснить, куда мне теперь направиться.

Поймите, в Ричмонде я никого не знала и оказалась в этом городе скорее по воле случая. Первоначально судно направлялось в Норфолк, расположенный гораздо ближе к морю. (Да и в Норфолке знакомых у меня тоже не было.) Но по мере приближения к Норфолку капитану каким-то образом сделалось известно, что город из-за угрозы желтой лихорадки закрыт на карантин. В порт допускался только необходимый транспорт – почтовые суда, пакетботы и прочее. Иностранные суда, в трюме которых могла таиться невесть какая зараза, не принимались. Мы не уклонялись от карантина, как это произошло в Марселе. (Меня более или менее тайно препроводили на «Ceremaju», и бригантина покинула гавань в Дьедонне под покровом ночи… И мне ясно теперь, что сходным манером сплавили с борта и Бедлоу, дабы его болезнь не вызвала толки о лихорадке, карантине и быстро следующем за ними финансовом крахе.) Войдя в течение Джеймса, мы попросту взяли курс дальше – ко внутреннему порту Ричмонда.

От капитана я услышала только имя: Элоиз Мэннинг. Она, по его словам, содержала дом, «годный для джентльмена». Это меня очень взбодрило, поскольку я все еще беспокоилась, достаточно ли убедительно выглядит мой мужской имидж.

Сейчас я, конечно же, вспомнила о впопыхах брошенной капитаном рекомендации.

– Но, – обратилась я к стоявшему передо мной юнге с понятным недоумением, – я не знаю никакой миссис Мэннинг.

– Думаю, узнаете, сэр, – сказал он с улыбкой и махнул огрубевшей рукой куда-то наверх, в сторону поросшего кустарником холма невдалеке от нас.

Далее он добавил, что капитан велел ему доставить мой дорожный сундук названной миссис Мэннинг («Ох и тяжелый он, сэр, все руки мне оттянул»), а затем разыскать меня и доложить о выполненном поручении. Что он и сделал. С большим облегчением.

Паренек согнул руку, чтобы показать кровоточащий локоть, и принялся растирать шею и плечи, вполголоса приговаривая: «Ох и надорвался же я, чуть концы не отдал».

Я вытащила монету и протянула ее в качестве вознаграждения. Но паренек монету не взял, скорчив самую что ни на есть саркастическую мину.

– Что ж, ладно. – Я достала и вторую монету.

Зажав монеты в кулаке, юнга крутнулся на мозолистых подошвах и пустился бежать, так что мне пришлось крикнуть ему вслед, словно он был воришкой:

– Arrête![8]

Люди, оторвавшись от дела, начали на меня оглядываться.

– Стой, мальчик! – Английский оклик прозвучал у меня не столь решительно. – Эту миссис Мэннинг, как мне ее найти?

В ответ он прокричал какие-то простейшие указания, которые отнесло порывом ветра.

А я уже бранила себя на чем свет стоит: как можно было забыть о nécessaire?[9] Сойти на берег, даже не вспомнив о сундуке, где хранились немногие мои пожитки, в том числе «Книга теней», в которой я записала все свои знания об этом мире. И в самом деле эта книга доводила повествование о моей жизни вплоть до нынешнего дня. В плавании через Атлантику меня охватила fervor scribendi[10] – я неудержимо строчила и строчила, описывая все диковины, какие мне недавно довелось увидеть. Да, я писала и о ведовстве: обо всем, что узнала с тех пор, как Себастьяна со своими потусторонними союзниками избавила меня от кровавой расправы, уготованной мне торговцами чудесами в С***, монастырской школе, куда я была помещена после смерти матери. Какими же нечестивыми и нечистыми были послушницы и монахини, в большинстве своем равно набожные и неумолимые! Я переписала также в свою книгу из книги Себастьяны ее рассказ о послушничестве под началом венецианской сестры Теотокки: о том, как она с падением старой Франции отступила в тень – судьба, за которую она себя винила. Нелепо? Возможно, но в тени свету мало известно о темноте, и эхо от шепота ведьмы может прокатиться через всю историю. Это я усвоила.

Мой несессер представлял собой громоздкий ящик из осокоря, с медными накладками и холщовыми ремнями, инкрустированный перламутром и слоновой костью. Я превратила его в подлинный cabinet de curiosités[11], содержимое которого ошеломило бы всякого, кто дерзнет отомкнуть замки… Пучки трав, собранных близ Нанта; олений пузырь, набитый размолотыми в порошок костями; медный рог, полный сушеными ягодами рябины; сосудцы с готовыми наполовину настойками – и прочее, и прочее. Причудливый набор необходимых приобретений, составленный мной на основе имевшихся у меня книг: они изобиловали рецептами, ритуалами, инструкциями… И от всего этого я преспокойно удалилась.

Итак, о «Ceremaju» оставалось только забыть. Тысячи пришельцев за многие годы сходили на этот берег, но, я готова поспорить, вряд ли кому из них доводилось ступить на Рокеттскую пристань в большей тревоге и растерянности, чем мне.


На пристани торговали множеством разнообразных товаров – иные из них были доставлены сюда в трюме «Ceremaju», где они таились, передвигаемые с места на место качкой, пока я наверху писала свою «Книгу теней».

Чего тут только не было. Обыденные вещи – медные котлы, перегонные кубы и кукурузодробилки, предназначенные для сельского хозяйства; предметы роскоши – уже для городских жителей: индийский канифас, брюссельские ковры, липкие пряжки для башмаков и короткие штаны, корсеты и кринолины из Франции, вышитый и крапчатый муслин, кашемир и пуговицы, обтянутые шелком.

Ну и суматоха! Грузы беспорядочно громоздятся на пристани; целые толпы снуют между грудами товаров – торговцы спешат покончить с делами, пока не разверзнется небо и не обрушит на порт обильный ливень. Солнце, однако, пекло немилосердно, и влажный воздух казался удушливо жарким. Я обливалась потом в своем маскарадном наряде, привлекавшем внимание не одного продавца: полагая, что у меня тугая мошна, они то и дело меня осаждали.

Пока я стояла среди бессчетных тюков и ящиков с товарами, которые здесь же – под открытым небом – предстояло рассортировать, наспех проверить и распродать, ко мне подошла женщина. Переступая через рукоятку плуга, без церемоний приподняла край голубой юбки в крапинку – столь же вызывающей, как и ее повадка. Улыбнулась щербатым ртом. Напористо со мной заговорила, но я не поняла ни слова. Похоже, она что-то искала. Протиснувшись мимо, она принялась рыться в утвари, будто сорока в куче всякого сора. Я не сводила с нее глаз. Найдя наконец желаемую вещь – а именно чугунную сковородку с длинной ручкой, – она оглянулась на меня и торжествующе ею взмахнула. Начало, признаться, не самое радужное.

Я не сразу осознала, что Ричмонд, как и любой другой порт, многоязычен. У причала раздавался цокающий резкий шотландский выговор. Шотландцев там толпилось видимо-невидимо, и их шумные пересуды оглушали не меня одну. Вдобавок к испорченному английскому – испорченному для тех, кто выучил язык только по книгам, по Шекспиру и так далее – слух подавляла настоящая какофония, сопутствующая торговой суете: свистки боцманов, песни грузчиков, беготня подсобных рабочих – черных и белых, рабов и свободных; окрики плантаторских сынков, вооруженных аккредитивами; проворное снование ребятишек; неспешные переговоры с торговцами женщин – молодых и старых, неопределенного сословия. Вовсю работали и фабрики, грохотали мельницы.

Что бросило меня в дрожь – портовая сумятица или телесный разлад, вызванный слишком долгим пребыванием в открытом море? Нет, шаткая походка, неуверенные движения и сосание под ложечкой объяснялись скорее страхом – страхом перед новизной, перед необжитыми просторами Америки, о которых ходило столько россказней, перед свирепыми индейцами и дикими, покрытыми шерстью зверями, вдвое больше лошади. О, какое чувство одиночества охватило меня в гуще шумной суетливой толпы, где мне не был знаком ни один человек (не принимать же в расчет немногословного посыльного, скрывшегося из виду) и где, кроме неизвестной гостиницы, другого приюта для меня не было. Миссис Мэннинг – ничего больше я не знала.

Что ж, надо было идти. Дорога вела вверх, в город.


Когда мы поднимались по Джеймсу, над нами низко нависало зеленовато-серое небо, словно измятое и сплющенное кулаками Провидения. Оно набухало и набухало дождем.

С приближением к порту на палубе становилось все оживленней. Я уже упаковала свои пожитки в несессер и от нечего делать сидела на носу судна, в ожидании первого для меня американского города.

Мы плыли все дальше и дальше. Под замшелым небом отраженные в черной воде прибрежные тополя представали чернильными пятнами в форме деревьев. Подстриженные лужайки плантаций расстилались от реки, скрепляемые домами цвета слоновой кости. Колонны на их фасадах выпячивались вперед, как брюшко толстяка после плотного обеда. Там и сям причаливали шлюпки, предлагавшие плантаторам первый выбор товаров; всюду табак грузили на баржи, с помощью шестов сплавляемые вверх по течению до порта. Ближе к Ричмонду река покрылась всевозможными судами – шхунами, барками, бригами, плоскодонками и пакетботами… Порт, он вот-вот должен был появиться. Я надеялась увидеть Селию раньше того, но увы.

И наконец-то высоко на берегу, раскинувшийся на нескольких холмах, глазам предстал Ричмонд.

На центральном холме – светлый, в греческом стиле – высился капитолий. Город спускался уступами вниз к каменистому берегу, где работали вальками прачки и рыбачили босоногие мальчишки, равнодушные к небесным угрозам. По обе стороны капитолия два холма, застроенные мраморными зданиями, окаймляли город – Гэмбл с запада, Черч-Хилл с востока.

На подходе к городу послышался какой-то шум непонятного происхождения. Вернее, я приняла его за непрерывный, до странности громкий плеск обложного ливня, хотя из низких свинцовых туч над головой еще не упало ни капли. Загадка разрешилась позднее, когда в верховьях реки, к западу от центра города, обнаружились пороги.

Не умея поначалу объяснить причину доносившегося из города плеска воды, я сосредоточила внимание на его запахах: со стороны складов тянуло приторно-сладким ароматом табака, которым насквозь пропитался порт и его окрестности. От лесопилки на берегу остро пахло свежераспиленной древесиной. Шумящий потоками, источающий резкие запахи, город набросил на свои плечи и мантию – угольная пыль, в изобилии летевшая из карьера за рекой и откуда-то с запада, въедалась в легкие и раздражала глаза.

Нелегкую битву пришлось тем сентябрьским вечером вести предзакатному солнцу – против омраченного грозовыми облаками неба и против теплого ветра, взметавшего в воздух тучи угольной пыли. Не подозревая о существовании порогов, я, конечно же, не знала и о шахтах и могла ли удержаться от предположения, что город, с беспокойно мечущимися жителями, охвачен пожаром? Да, судьба привела меня в город в тот момент, когда он сплошь был окутан дымом. Под небосводом, не желавшим пролить над ним влагу. Но поняла я это, лишь увидев людскую толчею на пристани; если она и напоминала пляску, то только под дудку коммерции. Жители, чем бы кто ни занимался, приспособились к пепельно-серому воздуху – кашляя и растирая глаза, они продолжали трудиться без устали, находя утешение в звонкой монете.


На пути с пристани я всюду выискивала глазами Селию: не мелькнет ли где на тусклом городском фоне край фиалкового платья.

Обратившись к более практическим задачам, я стала нанизывать в уме слова, с помощью которых хотела спросить дорогу к жилищу миссис Мэннинг в надежде соединить их в осмысленную цепочку. Однако из моего английского запаса мне никак не удавалось извлечь слово, обозначавшее «меблированные комнаты», и я опасалась попасть в глупое положение, заменив его словами «гостиница» или «постоялый двор». (Словарей под рукой у меня не было; уложенные на дно сундука, они уже перекочевали в заведение почтенной дамы.) Я долго и тщетно маялась, а из-за чего? Ради одного-единственного английского слова. О, каким жалким созданием я тогда была – запуганней зайца и бессловесней рыбы. La pauvre![12]

Желая избавиться от толкотни, я поторопилась покинуть пристань. Небо по-прежнему отливало зловещей зеленью. И по-прежнему дождя не было и в помине. Если временами робко проглядывало солнце, над скользкими от влаги булыжниками начинал куриться пар.

Ветерок дул мне в спину со стороны табачной фабрики; развернувшись, я устремилась туда, откуда доносился запах. Вблизи я различила мужские голоса, певшие псалмы. Хор звучал монотонно и вяло. В предвечернем свете на сооружении видна была вывеска: «СИБРУК».

Стоя за кипой уложенных табачных листьев, сходных по цвету с грозовым небом, я прислушалась к пению полусотни мужчин, занятых в этот пятничный вечер работой. Стены у сооружения отсутствовали, и в мою сторону тянуло дурманом; от него у меня першило в горле, и помогала только лакрица, которой они сдабривали листья. Центр помещения занимали тюки с табаком, уже распакованные. Каждый работник имел свое задание – разобрать листья по одному, рассортировать их, опрыскать… Пение, легко плывущее по воздуху, смолкло без дружной концовки, без аплодисментов; потом работники затянули новый псалом.

Я подстроилась вслед за парой мулов, тянувших кипу табака величиной с меня; их копыта глухо стучали о булыжную мостовую. Поскользнувшись на шлепнувшейся лепешке сами знаете чего, я обругала последними словами ни в чем не повинных животных; обвинять следовало себя – хватило же ума тащиться по улицам за хвостами мулов!

Тем не менее мои проводники привели меня почти к центру города. И ближе, как я надеялась, к миссис Мэннинг.

С надеждой озираясь по сторонам, я изучала каждую вывеску.

Подъем чередовался со спуском, острые камушки впивались в мягкие подошвы моих сапог, улицы и узкие переулки покрывала слежавшаяся и комковатая грязь. Пробираясь по городу, я быстро обучилась держать ухо востро: на пути то и дело попадались лужи и навозные кучи, щебень и всякого рода отбросы. В обе стороны катили двуколки, коляски, экипажи; приходилось постоянно увертываться от лошадей на полном скаку. Немного безопасней было на тротуарах – приподнятых над землей деревянных настилах, – но там новую угрозу представляли орды мальчишек, которые палками гоняли мяч туда-сюда с очевидной целью перебить оконные стекла и вышибить прохожему глаз.

Но худшей помехой было непрерывное слюноизвержение попадавшихся на пути горожан. Харкать и плеваться считалось, по-видимому, делом весьма достойным. Какое-то время мне казалось (поверьте, что так), будто это некая форма приветствия, и я отчаивалась ввиду неспособности ее усвоить.

Улицы кишели женщинами – с кожей всевозможных оттенков смуглости и в платьях разнообразно синей расцветки, – но ее не было нигде.

К вечеру я, наверное, обошла весь город. С миссис Мэннинг я не столкнулась, зато узнала многое другое; город стал мне представляться местом, где я смогу осесть. После долгих недель плавания о новых странствиях – по крайней мере, сейчас – помышлять не хотелось. Ричмонд так Ричмонд, хотя бы на время.

…О тщета задуманных планов!


Когда на город опустились сумерки, нечто таившееся на улицах напомнило мне о крае, откуда я прибыла, и о компании, с которой водилась. Я никак не могла освободиться от ощущения – нет, от убежденности в том, что за мной следят. Да, у меня вновь возникло ощущение некоего присутствия – невидимого, но близкого.

Ничего нового в таком предчувствии для меня не было, ибо:

В число разнородных моих спасителей попали двое… Но как их назвать? Медиевисты определят их как инкуба и суккуба. Церковь, разумеется, их отвергает, клеймит и проклинает. Я знала их по именам – отец Луи и Мадлен де ла Метри.

Об их происхождении я осведомлена смутно. Да, они – элементали, то есть извлекают себе пропитание из вод морских, однако в их распоряжении – в различной степени – и прочие стихии: огонь, земля и воздух. Постоянно меняя облик – то это леденящий туман, то самое обыкновенное существо из плоти и крови, – они способны по желанию превращаться во что угодно и сохранять любую форму, наиболее удобную для них в сладострастном поиске. Разумеется, они прожили жизнь и окончили ее подобно всем смертным. В первой четверти семнадцатого столетия. Тогда они были священником и прихожанкой, мужчиной и девушкой; за свою любовь их постигла кара сначала при жизни, а затем после смерти, когда таинства Церкви обрекли их вечно скитаться по свету без приюта и пристанища.

В свой первый приход ко мне – заточенной в узилище приговором Темного Конгресса – элементали сходным образом подали о себе весть, обозначив некое явное, необычное и неоспоримое присутствие.

Прежде чем мне показаться, они описывали все более близкие круги, оставляя присущий им особый студеный след – понижение температуры воздуха. Они неотступно настигали меня, пока под конец, явив самое небывалое зрелище, не вышли из теней, дабы наставить меня и научить. Использовать меня. Испугать и избавить.

Ты – мужчина. Ты – женщина. Ты – ведьма.

Эти существа явились вновь – сопровождать меня по улицам Ричмонда? Я радовалась, если это так: в моем одиночестве мне желанно было любое, какое угодно общество. Но сколько я ни шептала их имена, сколько ни убеждала себя в их близости, я знала, что их здесь нет. Я напряженно вглядывалась в зеркальные витрины магазинов, надеясь в отраженной игре светотени поймать поданный ими знак. Пусто. Быть может, они бродят среди жителей Ричмонда, в привычной телесной форме? Нет.

Конечно же, они не явились. Разве не был конец Мадлен бесповоротным? Не сама ли я произнесла ритуальные слова при ее исчезновении на скрещении дорог близ Ле-Бо? Не я ли просеяла сквозь свои пальцы ее прах, доставшийся от нее нам с отцом Луи? Что касается священника, то расставание с ним было лишь чуть менее очевидным.

Да, это было достоверной истиной: никто из потусторонних спутников ко мне не пришел. Это присутствие было вполне земным, и от этого вывода страх мой только усилился.

Я быстро обернулась – и раз, и другой, пытаясь застигнуть моего преследователя врасплох, но в толчее никто не обращал на меня внимания, и, в какой закоулок я бы ни кинулась, никто за мной не гнался.

Я возобновила попытки найти миссис Мэннинг – призрачное воплощение гостеприимства: что, если кто-то откроет мой несессер и при виде его содержимого решит, будто я посланница ада? Подстегнутая этой мыслью – тем более час был поздний, а ноги мои подкашивались от непривычки к суше и живот подвело от голода, – я толкнула тяжелую дверь лавки на Кэри-стрит, где торговали привозным товаром. Внутри оказались двое служащих, и не успела я окинуть взглядом помещение, как они на меня накинулись с предложением услуг. Я спросила, не знают ли они, где я могу найти миссис Мэннинг? Долго сбиваясь и путаясь в подыскивании нужного слова, я в итоге вынуждена была перейти на французский, однако мой вопрос о «la pension de Madame Manning»[13] остался без ответа. Мне пришлось наконец сослаться на миссис Мэннинг как на «ton hôtelière»[14], но и эта моя попытка не возымела успеха. Оба продавца наперебой соблазняли меня богатым выбором. Я всячески отнекивалась от сыпавшихся на меня предложений, а когда они принялись расхваливать достоинства молотилки, которая, по всей видимости, пылилась уцененной где-то у них на складе, я решительно заявила о полной ее для меня ненужности и, попятившись, поспешно выскочила за дверь.

Дабы продавцы не устремились за мной в погоню с более портативными товарами, я ринулась по Кэри-стрит к Рокеттской пристани. От растерянности я петляла как только могла – и в конце концов просто-напросто сбилась с пути. Единственным моим ориентиром был шум порогов справа, и я старалась придерживаться этого направления в надежде, что таким образом выберусь к цели. Признаюсь, я даже подумывала попросить у капитана «Ceremaju» разрешения провести ночь в моей прежней каюте. Но мне очень этого не хотелось, да я и не могла вернуться с улиц Ричмонда воплощением жизненной неудачи, растерянной и перепуганной.


Перед двойной дверью на углу Кэри-стрит и Девятнадцатой я взяла себя в руки. Помнится, там помещался магазин сельскохозяйственных машин. Сейчас войду и спрошу у владельца – Джейбеза Паркера (его имя красуется на посеребренном стекле золотыми буквами), не известно ли ему, где проживает неуловимая миссис Мэннинг. Так я и поступила, однако ответ на свой вопрос получила от миссис Паркер, которой имя миссис Мэннинг было знакомо, и таким образом добрая леди избавила меня от необходимости пускаться в разъяснения, кого я разыскиваю, зачем и прочее. Еще большей симпатией я прониклась к миссис Паркер, когда она попрощалась со мной без всяких затей, не пытаясь очаровать меня преимуществами того или иного плуга, отменным качеством граблей, борон и пил, в избытке свисавших с потолка и способных устрашить не только Дамокла.

Указания миссис Паркер оказались яснее ясного. По ее словам, мне нужно пойти назад к рынку на углу Главной и Семнадцатой улиц. Оттуда будет уже рукой подать.

В уличной темноте в сторону от меня проворно метнулась чья-то тень. Я ринулась в противоположную сторону – явно не туда, куда следовало, так как миссис Паркер, торопливо выскочившая на порог, отчаянно замахала мне руками. Я одним духом обогнула несколько углов – и, по счастью, довольно скоро очутилась на Семнадцатой улице.

Вот и рынок – прилавки пустеют, окна лавочек закрываются ставнями, подводы разъезжаются. В замешательстве я старалась припомнить инструкции миссис Паркер: что дальше, куда мне идти теперь? Гадая, какую сторону выбрать, я прислонилась к стене ближайшего сооружения.

Грубо сколоченные доски обструганы кое-как, вход оберегают две-три железные задвижки. Невысокая лачуга с соломенной крышей в дальнем конце рынка. Что это, коптильня? Вряд ли. Пробраться внутрь ничего не стоит – хоть через дверь, хоть через ненадежную крышу. Что же тогда это? Для жилья мало пригодно, а покупатель наверняка и взглянуть не захочет. Обойдя лачугу кругом, я на передней ее стороне обнаружила дубовую дверь с вделанной в нее сетчатой решеткой. Я прислушалась, ожидая услышать шорохи, производимые запертой там скотиной. Тишина. Я приникла к решетке, вглядываясь в полумрак. К задней стене была прислонена грубая скамья. На ней я увидела беспорядочную кипу фиолетовой ткани, ярко переливавшейся в полутьме всеми оттенками, и застывшую фигуру Селии в кандалах, устремившую на меня неподвижный взгляд.

3 Что нового творится на свете

Селия молчала. Я, отбросив всякую учтивость, в жадном изумлении пожирала ее взглядом. Задала вопрос, как она. Когда глаза привыкли к темноте, я смогла лучше разглядеть ее ботинки с пуговицами из тонкой кожи, пышный фиалковый бутон ее платья и этот чудовищный ошейник. Спросила снова: как она? Молчание.

Неловко признаться, но я попыталась узнать от Селии о ее проступке; мне казалось немыслимым, что она, будучи невиновной, должна терпеть подобное унижение. Поймите, о римском рабстве я была осведомлена куда больше, чем об американском. И все же верила в справедливость – если не в божескую, то в человеческую. Мое сердце было исполнено жажды праведности. Двигало мной в первую очередь… любопытство: я ни капли не сомневалась в том, что неволе Селии должно быть понятное объяснение. Нужно просто допытаться до причины, по которой ее, рабыню, выставили под замком на всеобщее обозрение.

Но скоро стало ясно, что Селия не проронит ни слова; ночная темнота сгущалась, вот-вот грозил пролиться дождь – и мне, сбившейся с пути в поисках миссис Мэннинг… мне ничего не оставалось, как снова пойти своей дорогой. Но напоследок я, оглянувшись на этот жалкий загон, поклялась Селии, смотревшей на меня холодно и молча, что вернусь утром.


От рыночной площади я удалялась нетвердой походкой: голод, усталость, последствия затяжного плавания давали себя знать; о внезапной встрече с Селией нечего было и говорить…

Но, завидев перед собой еще одно заведение для постояльцев – «Таверну Баулера», я вдруг ощутила прилив сил и ускорила шаг навстречу – чему? Глотку спиртного (если только решусь его заказать)? Ночлегу (и наплевать на миссис Мэннинг)? Вот только мой несессер невесть где…

Перепугав меня до полусмерти, рядом со мной возникла девчушка.

– У миссис Мэннинг нет свободной комнаты – ни сегодня, ни завтра.

Сообщив мне это странное известие, она застыла на месте как вкопанная. Я даже не сумела удивиться сразу – настолько странно выглядела сама вестница.

Еще подросток – высокая, да, хотя и ниже меня, но довольно долговязая для девочки лет пятнадцати-шестнадцати. Угловата, костлява. Длинные темные косички растрепаны – словно обгрызенные крысами веревки – и свисают наподобие безжизненно болтающихся рук, как бы лишенных локтевого сустава. Черные глаза под редкими ресницами впились в мои острыми буравчиками. Нос длинный. Губы тонкие, бесцветные. Лицо заледенело ничего не выражающей гримасой, скрипучий голос повторил:

– У миссис Мэннинг все занято.

– Откуда… откуда ты знаешь, что я ищу миссис Мэннинг?

– Мама Венера мне сказала. Она видела.

– Кто такая эта… Она видела? Ну, что ж…

С этими словами я шагнула от своей не в меру ретивой опекунши в сторону, однако она с неуклюжим проворством цапли, взлетающей из камышей, вновь меня настигла.

– Мне велено вам сказать, что ваш сундук в целости и сохранности.

Я замерла и обернулась к девчушке. Сбитая с толку, в изнеможении, я готова была исполосовать ее режущими как острая бритва вопросами, но… но заметила в ее глазах что-то болезненное. Уж не дурочка ли она? Однако, победив сочувствие, потребовала от незнакомки выложить все начистоту – что ей известно обо мне, моих планах и моих пропавших вещах.

– У Баулера, – девчушка мотнула головой в сторону названного заведения, шагах в двадцати от нас, – для вас есть комната. Там похуже, чем у миссис Мэннинг, но зато никто не умирает… – Она умолкла и, растопырив длинные пальцы, прикрыла ими дурацкую ухмылку.

– Кто не умирает? Что ты мелешь? И кто такая эта Мама Венера?

С той же усмешкой, теперь более походившей на улыбку, девчушка произнесла:

– Скажите им, что вас послала Макензи… Розали Макензи. – Она махнула правой рукой, потом показала пальцем себе на грудь. – Розали, c'est moi[15]. – Гибким телом она отвесила порывисто-резкий поклон, чем-то схожий со щелкнувшим кнутом.

Я посмотрела на заведение Баулера. У входа было темно: дверь была без окошечка, только на кирпичную дорожку сквозь закопченные оконные стекла со средником просачивался тусклый свет. Довольно пристойно. Как она сказала – Макензи? Я обернулась к девчушке, но ее и след простыл.

Улизнула она незаметно, и только гораздо позже я поняла, что это она, Розали, всюду ходила за мной по пятам.


Первую ночь на суше я провела неважно: стоило мне сомкнуть веки – мир начинал колыхаться в такт воображаемому морю; если же держала глаза открытыми, вперяясь ими при лунном свете в гравюру с портретом генерала Лафайета на дальней стене, сон от меня бежал. Так или иначе, взгляду представала Селия, запертая в клетушку на рыночной площади. Это походило на навязчивое видение, и я подумывала, не броситься ли к ней немедля. Но вместо того продолжала лежать на боку в комнате на верхнем этаже «Таверны Баулера», уставившись в слегка приоткрытое закопченное окно, обрамленное занавесками из белого муслина, за которым стояла темная ночь. Позже полил дождь, брызги летели на подоконник. Ливень заглушил речной гул, что меня порадовало, и прибил к земле угольную пыль, придав Ричмонду более опрятный вид.

Заведение Баулера было, по существу, распивочной, но три-четыре комнаты наверху сдавались заезжим торговцам и коммивояжерам. Еще до моего вселения Розали побежала к миссис Мэннинг, чтобы там позаботились о доставке мне моего багажа – так я, во всяком случае, предполагала. Хозяину я пояснила, что мне нужны ужин и комната, хотя бы на одну ночь. Я назвала имя Макензи, однако хозяин, отмахнувшись, заявил, что комнаты у них сдаются первому желающему.

Окна моей комнаты выходили на улицу, чем я осталась довольна. В комнате было сравнительно чисто, в чем я убедилась, когда служанка, меня сопровождавшая, зажгла лампу. Она взглянула на меня с облегчением, видя, что я ни на что не жалуюсь. Никаких вещей со мной, разумеется, не было. Услышав об этом, она только слегка приподняла бровь, словно желая сказать: «Раз так, то так», и принялась готовить мне постель. Вытащив провисший матрас на голый деревянный пол (его поддерживала веревочная сеть), она извлекла из складок юбки что-то вроде колышка, который был привязан к ее поясу плетеным шпагатом. Вращая колышек в петлях на конце кровати, она туго натянула веревочную сеть и плюхнула матрас на место. Затем пожелала мне крепкого сна и удалилась.

При свете лампы в углу комнаты я разглядела неказистый очаг из кирпича и сланца; чуть поодаль, в железной корзине, лежали чурбанчики. Разжигать огонь я не стала, а вместо того открыла окно, чтобы выветрить душный плотский запах, описывать который подробнее не возьмусь. Единственным украшением комнаты служил уже упомянутый Лафайет в рамке, столь обожаемый в Америке за самоотверженное служение ее революции.

Обеспечив себе ночлег, я спустилась поужинать в общий зал, где мне подали большой кусок жесткой оленины с персиковым соусом, которую я запила предложенным мне грогом – это был ром, разбавленный, как мне показалось, речной водой. Насытившись, я ненадолго задержалась в зале, ожидая прибытия моего сундука, однако когда часы на камине пробили поздний час, взобралась по лестнице к себе в комнату. Там, не раздеваясь, я бросилась на постель, не рассчитывая скоро заснуть из-за своего взбудораженного состояния. Тогда-то наконец и разразился дождь.

…Разбудил меня переливчатый свист.

Наступило утро, солнце вставало на безоблачном небе. Ночной ливень оставил на подоконнике лужу, вода стекла и на пол возле окна, куда я ступила в сразу же намокших чулках.


Свистела, конечно же, она – Розали.

Никаких вестей она мне не принесла – и не ответила ни на один из вопросов, которые я, все больше теряя терпение, ей прокричала. Главное, что меня интересовало: где мой сундук? Розали по-прежнему глядела на меня молча, переминаясь с ноги на ногу. Руками она прикрывала глаза от яркого солнца, но раз-другой помахала мне, словно находилась так далеко, что разговор был невозможен. Я закрыла окно – вернее, с досадой его захлопнула – и увидела, как девчонка вскарабкалась на винно-красного цвета бочонок у двери в таверну.

Свист Розали меня разбудил, но отдохнувшей я себя не чувствовала. Хотелось освежиться, но ни в умывальном тазе, ни в кувшине воды не оказалось; не было у меня и другой одежды, кроме той, в которой я сошла с корабля, бродила по городу и спала. Прежде чем спуститься, пришлось натянуть сапоги на мокрые носки. Позавтракаю – и допрошу с пристрастием загадочного стража у входа.

В общем зале, заполненном наполовину, посетители не завтракали, а обедали. Я проспала до полудня. Как долго свистела Розали, пытаясь меня разбудить?

У распахнутой двери в таверну Розали наотрез отказалась сойти с бочонка. Жестами она показала, что будет дожидаться меня снаружи.

Отлично. Через четверть часа, быстро перекусив, я разузнаю обо всем. Розали проводит меня к миссис Мэннинг, и я получу свои вещи. Заметьте, я почему-то полагала, что Розали так или иначе связана с капитаном «Ceremaju»; мне и в голову не приходила мысль, будто сведения о моих делах она могла добыть из другого источника.

Обед, состоявший из тушеного зайца, пирога с картофелем и ячменного кофе, мне подали охотно (не могу сказать, что в охотку с ним расправилась); и я тут же расплатилась еще за одну ночевку вперед. Потолок в общем зале был низкий, из грубо сколоченных балок: все пространство походило на дупло огромного дерева. Столы и стулья криво стояли на каменном полу. Шторы из алого сукна были раздернуты, однако солнечный свет все еще с трудом пробивался сквозь стекла. Там и сям расставленные горшки с разросшимися геранями не слишком украшали зал, насквозь пропахший несвежей дичью, которая тушилась в котле где-то поблизости.

Я уселась за круглый столик подальше от окна, возле очага, где осыпалась кучка остывшей золы. В окне то и дело мельком возникала голова Розали; она за мной следила. Чем беспокойней она себя вела, тем дольше я тянула время. Жестоко, не спорю, но я знала, что она никуда не денется – будет ждать с нетерпением, как гончая начала охоты. Теперь мне кажется странным, почему я – недавняя свидетельница странностей d'outre mer[16], повидавшая так много необъяснимого – не увидела в Розали никакой таинственности: мол, кто она – всего лишь девочка… И все же я не заставила бы ее ждать так долго, если бы не газеты.


Обедая, я заметила их не сразу.

В монастырской школе мирские новости доходили до нас скупо. Немногие journaux[17] – парижские и прочие – недельной, а то и месячной давности попадали к нам обычно в виде обертки для рыбы. Газеты (целые, а не обрывки) – не представлявшие, как считалось, для благонравных девиц никакого интереса – были большой редкостью, их приходилось красть и читать тайком, наедине. А поскольку уединяться почти не удавалось, я мало что могла узнать этим способом. Теперь, в Америке, все будет иначе. Так, во всяком случае, я решила, увидев газеты, небрежно раскиданные по столу – будучи, очевидно, общим достоянием.

Мне понадобятся часы да и еще портной, а также кров, более или менее постоянный. Все это я найду в газетах. А кроме того, я в них нуждалась; мне нужно было узнать, что нового творится на свете.

Судя по заголовкам, газеты были свежими – и самыми разнообразными, подобранными наобум: «Чарлстонский Меркурий», «Смитлэндские новости», «Новоорлеанская пчела», «Наблюдатель Западного Цинциннати», «Минерва Северной Каролины»… (Читая, я видела боковым зрением, как между шторами то выскакивает, то исчезает, будто в кукольном театре, голова Розали.) Что до содержания газет… нет, не припомню ни единого заголовка. Но зато объявления о розыске беглецов врезались мне в память; от таких «новостей» меня замутило. Вот каковы были эти объявления; подобные им постоянно появляются и сейчас, и потому нетрудно их воспроизвести:


«Дельфину свойственны все низменные качества негра, он лишен чести и чувства благодарности. Единственная причина его бегства – обида на заявителя, посчитавшего невозможным обращаться с ним как с равным. Мастер изготавливать повозки, сыплет поговорками, чтобы легче навязать себя обществу… Дерзкие понятия о свободе уже не единожды побуждали его стремиться в штат Огайо, где он рассчитывает невозбранно пользоваться вольностью. Со времени предыдущей поимки носит в себе порядочный заряд дроби… Джентльмены, предпринявшие розыск, могут ознакомиться с его родословной. Стоимость беглеца – 300 долларов, однако ввиду склонности к побегам заявитель готов продать его за 150 долларов».


«Зено… необуздан и упрям. Скрылся с зеленым шелковым кошельком, в котором лежало 180 долларов, преимущественно пятидолларовыми монетами, и 65 долларов серебром, преимущественно долларовыми и полудолларовыми монетами… Склонный к щегольству, носит черную шляпу, серые шерстяные панталоны, полосатый льняной жилет и черный бомбазиновый сюртук… Преступный от природы, надругался над трупом белой женщины… по всей вероятности, следует за метисом по имени Юпитер, сбежавшим из Кентукки в Теннесси и находящимся, как предполагают, на территории индейского племени криков».


«Известная беглянка, четырнадцатилетняя Мери – светлокожая девушка с большой шишкой, выпирающей из шеи… коротко стрижена, с необычной походкой. В разговоре с белыми держится вызывающе. Прислугой не была, но способна и сообразительна, не по возрасту смышлена и дерзка… Может переодеться мальчиком, волосы остригла как раз с этой целью. На щеке – два глубоких шрама от удара плетью. На шее выжжено клеймо… Имеет при себе подложные документы. Предположительно шатается по причалам Чарлстона, надеясь отплыть в чужестранный порт».


«Кожа у Лаймаса тыквенного цвета, голова напоминает сахарную голову. Судя по морщинам возле глаз, могу дать ему лет 40. Проказа, помешательство, чахотка и прочие недомогания исключены. Бежал перед прошлогодней уборкой урожая, был пойман и заклеймен инициалами заявительницы ПБ, а также буквой „О“ (Орлеан) на спине… Скрылся с бумажником заявителя, в котором хранилось 1700 долларов, из них 400 долларов наличными, остальные – в виде векселей Брэндонского банка, каковые он, несомненно, попытается обратить в наличность. Вознаграждение за его поимку составит 200 долларов: 25 долларов предлагается представившему доказательство, что беглеца утаивает белый, и 150 долларов представившему доказательство, что беглец вывезен за пределы штата любым лицом – либо белым, либо свободным».


О да, я прочла все эти газеты. И едва не заболела. Мне сделалось худо, душа заметалась в тоске. Если мир столь чудовищно несправедлив – какого еще конца ему ждать: потонет он в крови или оденется вечным льдом? Мои мысли вновь обратились к Селии, но предаться раскаянию мне помешали – кто-то остановился совсем близко от меня.

На фоне дневного света обрисовался силуэт – не Розали, а юноши, немного моложе меня. Я наклонилась вбок, желая вглядеться в его холодные глаза – молочно-серые, цвета лунного камня. Позади юноши высовывалась Розали, она отчаянно мотала головой, изо всех сил стараясь внушить мне, чтобы я что-то решительно отрицала. По ее щекам текли слёзы, но лицо словно окаменело. Первое, о чем спросил меня юноша: какое у меня дело к его сестре?

Я, конечно же, сказала бы ему правду – знай я ее сама.

4 Helluo Librorum[18]

Внешне в юноше было что-то от готового к броску напряженно-собранного терьера: воинственность подчеркнута угрожающим оскалом. Черная как смоль прядь падала на бледный выпуклый лоб, холодно-серые глаза – не столь, правда, большие, как у сестры, – горели огнем. Его одежде, прилично скроенной, но ужасающей расцветки, недоставало вкуса. Хотя и дорогая на вид, она – даже на мой совершенно неискушенный в вопросах моды взгляд – безнадежно отставала от моды.

С таким беспардонным наскоком я еще не сталкивалась. Мысленно уже готовилась услышать в следующей фразе слово «дуэль». Поначалу я, вскочив, тут же вновь упала на стул – и, наверное, инстинктивно выказала приемы защиты, более свойственные слабому полу. На глазах, должно быть, выступили слезы. Задрожали руки. Но все-таки, желая соответствовать мужскому наряду, сумела себя пересилить и выпрямиться во весь рост. Приличия, понятно, требовали обменяться рукопожатиями, назвать свои имена, но я опасалась, что натолкнусь на сжатые кулаки, а новообретенное имя начисто выскользнуло у меня из памяти. К тому же мой оппонент явно плевать хотел на приличия. Выпрямившись, я обнаружила, что ростом выше его, и это прибавило мне капельку уверенности. Он подступил ко мне вплотную, и я, резко откинувшись назад, едва не потеряла равновесие.

Все вокруг замерли в ожидании, с вилками в руках, забыв о завтраке. Слышалось только неровное, со слабым присвистом дыхание Розали.

По знаку брата она опустилась на стул. Но, не успокоившись, продолжала мотать головой. Что же такое она желала мне сказать?

Вопрос повторили: какое у меня дело к сестре явившегося джентльмена?

Вряд ли повторю, что тогда ответила – в растерянности наговорила невесть что. Но оправдываться начала по-французски.

Помнится, юноша, изменившись в лице, тотчас от меня отшатнулся и, сменив презрительную усмешку на приветливую улыбку, со словами «Asseyez-vous, monsieur»[19] уселся рядом с сестрой. Сказать, что в ответ на эту утонченно вежливую просьбу я опустилась на свой стул, значило бы погрешить против истины. «Рухнула» – вот более подходящее слово. А еще вернее – «плюхнулась». Да, именно плюхнулась – и по счастливой случайности не села мимо, а умудрилась занять прежнее место напротив брата с сестрой, теперь совершенно успокоившихся.

Юноша заказал две кружки персиковой настойки с медом. Розали, прижавшись к брату с облегчением, мало уступавшим моему, продела руку через его согнутый локоть и со вздохом положила голову на его широкое сильное плечо. Эта поза больше подходила супруге или ребенку. Вероятно, так счел и трактирщик: принеся нам напиток, он кивком показал Розали на дверь. Ее брат – Эдди, как она его назвала, упрашивая остаться, – велел ей выйти. Она послушно вернулась на свой насест – и уже оттуда пристально наблюдала за всем происходящим.

Эдди залпом осушил свою кружку – сосредоточенно, прямо-таки залихватски. Почувствовав, что рискую мирной передышкой, если не отвечу ударом на удар, я тоже одним махом проглотила приторно-сладкую, перебродившую жидкость.

Взглянув на сестру, а потом вновь обернувшись ко мне, юноша в третий раз задал мне свой вопрос.

– Elle est… – ответила я, понимая, что именно своим мелодичным французским укротила свирепого зверя. – Elle est remarkable, votre soeur. Mais, monsieur, je vous assure…[20]

Юноша рассмеялся:

– Mon ami[21], не льстите мне попусту. У тыквы больше углов, чем у нашей дорогуши Розали, и все-таки тыква поумнее ее. А замечательна она, как вы говорите, только одним – тем, что ничем не замечательна.

Заключив этим выводом разговор о сестре, он принялся оживленно расспрашивать меня по-французски, откуда я родом.

Привыкнув к вавилонскому смешению языков в Марселе и едва не оглохнув от разноязычного говора на Рокеттской пристани, я слушала его вполуха. Зато, обрадованная возможностью пользоваться родным языком, рассказала моему нежданному другу всю свою историю. Скупясь на подробности, да и те по большей части были выдуманы. (Точнее, лживы.) В надежде его запутать, я выразила восхищение его французским и спросила, где он его выучил.

Совсем недавно, пояснил юноша, он вступил в школу древних и современных языков в Шарлоттсвилле, подразумевая под ней Виргинский университет, – «надел старого Тома», как он выразился. Французский был для него вторым языком после итальянского, это он подтвердил цитатой из Торквато Тассо. Далее он привел доказательства того, что владеет древнегреческим и латынью. Потом извлек из карманов льняной куртки два томика, аккуратно кем-то или им самим переплетенные в холстину. «Письма» Цицерона и Мильтон.

Юноша надолго замолчал. И вдруг взволнованно начал перелистывать томик Мильтона.

– Monsieur, – произнес он, окинув меня оценивающим взглядом, – вы, я вижу, helluolibrorum. Я не ошибся? Вы перерываете груды томов в каждой книжной лавке, правда? – Он показал на ворох раскиданных мной газет. – Уверен, что это так. Я это вижу по вашим глазам.

Я не ответила. Да ответа и не требовалось. Отыскав в томике Мильтона нужную страницу, юноша потребовал принести еще порцию чудовищного напитка. Перегнувшись ко мне через стол – будто закадычный приятель, – он сообщил:

– Мильтон дал маху. Да-да! Écoutez![22]

Пусть твои приносят волны

Изобильный дар и полный –

Бросят на откос крутой

Берилл и слиток золотой.

Прочитав эти строки, юноша удовлетворенно откинулся на спинку стула, словно истина предстала во всей очевидности. Трактирщик вновь наполнил наши кружки; юноша немедля опустошил свою и шумно перевел дыхание, когда дурманящая смесь побежала у него по жилам.

– Видите ли, – пустился он в торопливые разъяснения, – мощное воздействие, порождаемое повтором в стихе тех или иных гласных, недостаточно осознают и слишком часто им пренебрегают – даже те версификаторы, которые широко используют прием, именуемый аллитерацией. Скажем, вот эти строки Мильтона – из «Комоса», конечно же, – глубоко мелодичны. Вы не находите? – Не дождавшись ответа, он, к счастью, заговорил снова, поскольку крыть мне было нечем. – Так вот, меня крайне удивляет, что Мильтон, словно забыв о могучем раскатистом звучании многократного «О», вставил в последнюю строку слово «берилл».

Помолчав, Эдди с нажимом снова произнес: «берилл», – словно внося этим окончательную ясность.

Я с притворной жадностью ухватилась за свою кружку и едва не поперхнулась тошнотворно-сладким напитком, когда мой собеседник с силой хватил кулаком по столу и гаркнул:

– Оникс! Оникс – вот что он должен был вставить, а никак не берилл!

Что мне оставалось? Только согласиться.

Слушая пылкую рацею об искусстве поэзии, которая сопровождалась размеренными ударами кулака по столешнице, я заметила, что через край моей подпрыгивавшей кружки часть жидкости выплеснулась на газеты: замочила страницы «Ричмондского коммерческого обозревателя», попала на отчеты конгресса и запятнала строки поэмы Мура «Лалла Рук» настолько, что их уже нельзя было разобрать. Видя, что я не на шутку всполошилась, Эдди пренебрежительно махнул рукой в знак полного неприятия журналистской продукции.

– Торгуют болтовней, и ничего больше.

– Что ж, – возразила я, – хотя речью я еще как следует и не овладел, но и болтовня мне когда-нибудь может понадобиться, так что позвольте, я это приберегу.

Эдди помог мне навести на столе порядок, и я придавила газеты локтем.

Убедившись, что по поводу убожества мильтоновской аллитерации мне сказать нечего, мой приятель, по всегдашнему обычаю американцев, перескочил на политику, но если большинство американцев обсуждают исключительно собственную политику, ввязываясь в жаркие о ней споры, Эдди затронул политику Франции. Нет, хуже того – кровавые события недавних лет, нашу революцию.

– Не думаете ли вы, – вопросил он, ничуть не заботясь о том, что именно я думаю, – что богиня Лаверна, будучи, как вам известно, головой, лишенной тела, не могла бы поступить лучше, как только подружиться с la jeune France[23], которой иначе в ближайшие годы предстоит оставаться телом без головы?

Надолго залившись хохотом, похожим на лошадиное ржание, Эдди явно перепугал хозяина за стойкой. Не замечая этого, острослов вынул из-за уха огрызок карандаша и записал эту мысль на полях своего Мильтона, дабы она не пропала попусту.

Моя рука потянулась за питьем. Отчаянный, безнадежный порыв. Не успела я отхлебнуть глоток, как мой собеседник разразился новым потоком суждений обо всем, что касалось Франции, – о Наполеоне, Луи Филиппе, Руссо и прочем. Он потребовал еще выпивки, но ему отказали. Наш хозяин, не проронивший ни слова, молча высился за стойкой с клочком бумаги в руке. Я тотчас догадалась, что это счет – и довольно давний. Видимо, сообразил это и мой компаньон, поскольку заговорил о долгах.

Он долго распространялся о своих университетских днях, прибегая к временным формам passé simple[24]. Рассказал о профессоре, который посреди улицы отхлестал супругу кнутом. Поведал о студенческих дуэлях. О том, как однажды был приглашен в Монтичелло на воскресный обед, незадолго до смерти Джефферсона.

– А в конце семестра, – продолжал он, – я держал длиннейший экзамен, который принимал не один, а двое из наших избранных. Два часа меня пытал Монро – он теперь ректор, после кончины Джефферсона. А Медисон заставил меня просидеть целых три часа! Но оба оценили меня, разумеется, высшим баллом.

– Разумеется, – поддакнула я.

– Mais hélas![25] Я не сумел заплатить полторы сотни долларов, имея только сто десять. И, – тут он потер глаза кулаком, – влез в долги, а теперь увяз в них с головой. Задолжал не одному потомку Авраама в Шарлоттсвилле. Проиграл в «мушку» сокурсникам за один присест двести сорок долларов. Жулики – вот они кто! – Он обратил ко мне умоляющий взгляд. – Я взял карты в руки только ради того, чтобы погасить долг и остаться в университете, je vous assure![26]

Я ответила, что ему нет нужды в чем-либо меня уверять. Однако он не умолкал, и порой я гадала, замечает ли он вообще мое присутствие, настолько неумеренным был его гнев. Розали за дверью выказывала беспокойство, слыша неистовые возгласы брата и видя его бешеную жестикуляцию.

Наконец юноша выдохся и заключил свой монолог словами:

– И вот я растоптан и предоставлен обучать себя сам. Пал жертвой коммерции. В исправительном доме, надеюсь, вы меня навестите? Называется он «Эллис и Аллан», расположен на углу Главной и Тринадцатой улицы. – Он встал. – Новоприбывшему джентльмену наверняка требуется и желается многого. – Наклонившись ко мне, он добавил: – Готов украсть для вас все, что смогу.

Я объяснила, что для исполнения любых желаний и удовлетворения всех потребностей денег у меня достаточно. (Так ли это – откуда мне было знать?)

– Суть, mon ami, не в этом.

Он спросил, долго ли я намерена оставаться в Ричмонде. Мои планы его явно мало интересовали, но я ответила, что да, предполагаю на какое-то время в городе задержаться. На это сообщение он пробурчал что-то неодобрительное.

Что на меня так подействовало – то ли крайняя экстравагантность нашей встречи, то ли опустошенные кружки персиковой настойки, – не важно, но голова моя кружилась, а в глазах плавали искры, и тут, как бы прощаясь, он снова спросил, какое у меня дело к его сестре. Спросил так, мимоходом – похоже, ему было уже все равно.

– Ваша сестра любезно проводила меня до этой таверны. И, если вы позволите, Розали, надеюсь, поможет мне найти миссис Мэннинг.

Равнодушно кивнув, юноша изготовился шагнуть к выходу.

О, как я сокрушаюсь о словах, которые у меня вырвались напоследок, когда все уже вроде бы было улажено:

– Есть некая… Мама Венера – так, кажется? У нее, говорит Розали…

Тут Эдди – не этого ли опасалась Розали? – опять бухнул кулаком об стол и рявкнул:

– Мама Венера, да? Понятно.

Он ринулся к распахнутой двери. И вот они столкнулись вплотную, брат и сестра. Он кипел от ярости; она, к моему удивлению, не двинулась с места. Только замотала головой – нет, нет, нет! – с такой скоростью, что ее длинные косички превратились в карусель.

Хозяин воспользовался этим столкновением, чтобы всучить юноше счет. Выхватив его, Эдди сунул его в карман и удалился. К великому моему облегчению.


Розали сидела на красном бочонке. Погрустнев, молчала – и вдруг расплылась в улыбке.

Когда она спрыгнула на тротуар, я поняла, что должна следовать за ней.

Без лишних слов я покинула заведение Баулера и зашагала рядом с Розали, стараясь не отставать. Но почти напрасно: она неслась вперед так стремительно, что скоро я оказалась далеко позади. Пришлось попросту не терять ее из виду в надежде, что она приведет меня к миссис Мэннинг, где я окончательно разделаюсь и с братом, и с сестрой. Устроюсь – и направлюсь на рынок, к Селии.

Однако Розали вела меня не к миссис Мэннинг.

Что до Селии, то…

5 Дом на Шоклоу-Хилл

Ночной ливень с ураганом по-настоящему прополоскал весь город. Торопясь вслед за Розали, которая нарочно шла размашистым шагом, я едва успевала обходить лужи, скопившиеся в выбоинах тротуара. На небе не было ни облачка, и под лучами полуденного солнца блестевшие остатки дождя быстро исчезали со всех поверхностей – с серебрившихся булыжников, со сверкающих витрин магазинов. Изящная женщина в платье тыквенного цвета, поддерживаемая лакеем, ступила из экипажа на землю и, к моему немалому удивлению, с треском раскрыла зонтик с оборками. Солнце сияло вовсю, и безоблачное небо не грозило непогодой, как это было целый день накануне. Я не сразу, но поняла, что зонтик служит даме защитой от солнца. Потом, когда я выучу слово parasol, мне вспомнится эта женщина и этот самый день – начало превратностей моей фортуны в Америке.

Мы дошли до центра города. Вблизи рынка улицы стали более многолюдными: мимо проносились экипажи, женщины несли корзины, мальчишки предавались субботним играм. Я быстро наловчилась остерегаться свиней; они всюду – не с самым благодушным видом – бродили целыми табунами, роясь в кучах отбросов, нагроможденных посреди улиц им на досмотр.

На самом рынке можно было убедиться и в другом, более привычном употреблении хрюшек – превращенных в окорока. Там и сям над прилавками с железных крючьев свисали свиные туши. На деревянных подносах, скользких от свернувшейся крови, лежали свиные головы, осаждаемые роями мух. Торговали бараниной, телятиной, а также откормленной домашней птицей: готовая к столу продавалась за двенадцать центов, живая – дешевле. Подобного изобилия я еще не видывала. В юности мой скудный рацион сводился к тому немногому, что могли вырастить или собрать монахини, – зелень с сероватым отливом или плоды с прозеленью; изредка нам подавали мясо, годное только для тушения, или малоаппетитную на вид рыбу. Здесь же рыбацкий улов, разложенный на льду или на опилках – с плавниками, в раковинах и скорлупе, – переливался всеми цветами радуги. Его продавали фунтами, бушелями и корзинами.

Но привлекательней мясных и рыбных рядов мне казались другие, где высились целые груды овощей и фруктов. Особенно меня поразили поздние арбузы. Более знакомыми выглядели яблоки – золотистые, зеленые, красные всех оттенков, клубника (одна англичанка при мне ее забраковала как «cлишком мелкую»), груши, вишня, смородина. Предлагались бобы – различной формы. И, конечно же, кукуруза во всех видах: початками, дробленая, соленая и размолотая в муку.

За подводой мельника – шагах в шестидесяти – находилась тюрьма.

Соломенную крышу, почерневшую от времени, усеивали пятна былых дождей и залежалого снега. Поблизости (накануне я его не заметила) в землю был врыт столб для порки, с поперечной перекладины которого свисала окровавленная плеть из воловьей кожи. Онемев, я не могла отвести глаз от этого варварского орудия, незамысловатость которого слишком явно выдавала его жуткое предназначение.

Розали ткнула меня локтем в ребра, и я проследила за ее взглядом… Селия! Ее вели не из загона, а туда, внутрь. На ней был надет прежний ошейник, зубцы которого выглядели еще омерзительней, чем раньше. Сопровождающий ее человек в униформе не прицепил к нему никакого поводка, избавив тем самым Селию от крайнего унижения. С теми же наручниками и в тех же кандалах она двигалась с несвойственной ей неловкостью.

Я взбодрилась при мысли, что, быть может, она провела ночь не под замком – одежда на ней была другая. Но тут же сердце у меня упало: стало ясно, что ей предстоит провести в заключении – на виду у публики – и второй день.

Могла я подойти ближе? Могла (хотя дубовая дверь захлопнулась, и замок шумно лязгнул), если бы не настойчивый призыв Розали:

– Идем! Идем скорее!

Она, Розали, тащила меня за руку, и мне приходилось чуть ли не бежать. Для нее, похоже, такая скорость труда не представляла, а я, запыхавшись, еле хватала ртом воздух. Проковыляв с четверть часа, я взмолилась о передышке. От рынка, расположенного в лощине Шоклоу, мы взобрались на вершину – по-видимому, Корт-Хилл – или же прямо на Шоклоу-Хилл, откуда по левую сторону открывался вид на реку.

Невдалеке от нас часы на башне прозвонили два раза. Я часто и глубоко дышала всей грудью, не обращая внимания на мелкие частицы угольной пыли, наносимой с западных рудников. Потом обратилась к Розали, стоявшей рядом:

– К чему такая гонка? Меблированные комнаты – это ведь не почтовая карета, которая вот-вот должна отправиться.

Не успела я договорить, как Розали с легкостью акробатки вновь скачками рванулась вперед. Я последовала за ней, твердо решив избавиться от своей проводницы еще до того, как часы пробьют три.

Мы приближались к капитолию. На Корт-роуд было пусто, лишь изредка проезжала какая-нибудь подвода. Нас окружали самые лучшие дома на Шоклоу-Хилл. Я с торжеством подумала, что капитан «Ceremaju» не случайно направил меня в столь фешенебельный район – значит, посчитал меня настоящим джентльменом. Но я, конечно же, не очень возражала бы найти заведение миссис Мэннинг и в менее шикарном месте.

Вокруг домов на Шоклоу-Хилл шла обычная жизнь их обитателей. На зеленых лужайках дети катали обруч, их черные няньки наблюдали за ними из глубины тенистых галерей. Пожилая белая женщина раскачивалась на боковой веранде в кресле-качалке, слушая с закрытыми глазами дребезжанье фортепиано, на котором играли в гостиной. Мальчишки пугали дроздов, сидя на нижних ветках могучего дуба. Какой-то сорванец выхаживал в коротких штанишках, с которых еще капала вода – очевидно, после купания в местном речном заливчике. Другой прихрамывал на ногу, перевязанную шарфом. У летней кухни, из открытой двери которой тянуло жаром, двое чернокожих играли в «дротики», кидая ржавые карманные ножи в начерченный на земле круг.

Розали остановилась у забора, за которым стеной высились заросли бирючины. Необрезанные ветвистые усики дерева каркас пробивались через ограду. Я уже собиралась спросить, не добрались ли мы наконец до владений Мэннингов, но Розали, ухватив меня за руку, протащила меня в узкую щель между штакетинами. Тут я твердо решила, что по горло сыта этой девчонкой, и вознамерилась ей об этом сказать.

Но по ту сторону ограждения глазам моим открылось престранное зрелище.

Весь квартал, с редкими клочками зелени, занимали разные постройки. А в дальнем углу двора стоял трехэтажный дом прямоугольной формы в федералистском стиле, задним фасадом обращенный к реке. Ровный передний фасад сочетал дерево и штукатурку, на нижнем этаже окна были высокими, на втором и третьем – пониже, на галерею не выходило ни одного.

На пути к дому, куда я шла вслед за Розали, на меня вдруг налетела стайка беспорядочно суетившихся, черных как смоль кур. Среди них был и старый петух с налитым кровью гребнем и угрожающе растопыренными когтями. Одна из куриц принялась клевать мягкую кожу моих сапожек, другие ее товарки неуклюже вспархивали вокруг, и кто-то из них долбанул меня в бедро. Розали с хихиканьем бросилась мне на выручку, взмахами рук распугивая пернатых. Ее пантомима имела успех – куры разбежались в разные стороны. А я постаралась больше от нее не отставать.

Мы шли по усыпанной гравием дорожке, обсаженной фруктовыми деревьями с голыми ветвями. Между обнаженными корнями виднелись неровные сухие ямки. Вокруг высились деревья, могучие кроны которых были губительны для растений на грядках, огражденных самшитом. Деревья еще сохраняли летний наряд, хотя кое-где в нем уже проступали пятна осени. Листья былых сезонов, разнесенные ветром по углам двора, кучами скапливались у встреченных преград – у забора, у живой изгороди, у кирпичного фундамента построек…

Возле главного здания приютился нужник с тремя дверьми, за ним – на приличном расстоянии – по-видимому, летняя кухня. Печь в ней явно не топилась. Вообще – в отличие от обычного пансионата, отметила я, – нигде не было видно никаких признаков жизни, если только не брать в расчет птичий патруль.

Теперь, когда мы подошли поближе, обнаружилось, что дом нуждается в ремонте и покраске. Оконные стекла потрескались, некоторые из них были заклеены бумагой. Кирпичи крыльца по углам вывалились, деревянные перила напоминали сброшенную шкуру змеи. При постукивании о них пальцем слышалось звонкое «плонк», и сразу делалось ясно, что их сердцевина, выеденная гнилью, пуста.

Если это лучший пансион в Ричмонде, подумала я, подавляя внутреннее раздражение, что ж, тогда мне придется…

Но мы уже вошли внутрь. Судя по воздуху – тяжелому, застоявшемуся, пропитанному запахом гниющих фруктов, – помещение было нежилым. Или так мне показалось.

– Это ведь не дом миссис Мэннинг? – спросила я у Розали, постучав пальцем по ее костлявому плечу, но она даже не оглянулась.

Вместо этого ее плечи – невольно подумалось, что из своей хлопчатобумажной блузки она забыла вынуть вешалку, – заколыхались от еле сдерживаемого смеха.

Не успела я спросить, вернее, потребовать от девчонки объяснений, как она уже протащила меня через обшитый темными панелями холл, со стенами без всяких украшений, в просторный зал, где на мраморном полу с серыми прожилками мои шаги отдавались эхом. Винтовая лестница искуснейшей работы с бессчетными ступенями, казалось, парила в воздухе. Солнце, проникая внутрь через фрамугу над дверью, запертую на стальной засов, дробилось на капли в хрустальных слезах громадной люстры. В столбе солнечного света медленно плавало множество пылинок.

Тишина, полная тишина вокруг. Гнетущая тишина.

Я проследовала за моим гидом в помпезную столовую со стенами васильково-голубого оттенка, украшенными картинками на темы греческой мифологии. Во всю длину столовой тянулся стол из темного осокоря, по сторонам которого стояло восемнадцать стульев, обитых шелком цвета сапфирина. Узкая ковровая дорожка из черного крепа нарушала изысканность обстановки и приглушала блеск, льющийся из серебряных канделябров в центре комнаты. Розали, все еще хихикая, потянула за шнур для вызова слуг, но на призывный перезвон никто, разумеется, не явился.

Мне не терпелось расспросить Розали, да, но меня не могли не заинтриговать эти помещения – de luxe[27] и вместе с тем до странности запущенные. В гостиной – или же это был музыкальный салон? – Розали наконец соблаговолила произнести:

– Это все ее родственница натворила, раз жена умерла, умерла, умерла!

Бросив на мисс Макензи испепеляющий взгляд, я дала ей понять, что терпение мое исчерпано и для нее будет лучше, если она выразится яснее.

Розали придвинулась ко мне вплотную (слишком близко, подумалось мне). Заговорила так, будто доверяла мне большую тайну. По ее словам, гостиная, когда она впервые ее увидела, была обита великолепным оранжево-розовым дамастом – драпировки были того же цвета; мебель утонченной работы была из темного дерева.

– А потом явилась эта жуткая тетка и все переделала в угоду вдовцу. – Я решила, что она имеет в виду кресла из красного дерева с прямыми спинками, подушечки на которых, набитые конским волосом, были обтянуты простой полушерстяной тканью каштанового оттенка. – А ребенком я бренчала на пианино, которое стояло вон там, – она показала на стену, где виднелось выцветшее пятно, – и вон на той штуке тоже играла. – Эти слова относились к арфе, укутанной в черную ткань и безмолвной, как канарейка в клетке, на которую на ночь набросили платок. – Конечно, госпожи тогда на свете уже не было, но та, другая – ее сестра, – в город еще не явилась и не устроила здесь это убожество!

– Выходит, ни та дама, ни другая – живы они или нет – не миссис Мэннинг?

– Что? Кто?.. О нет, нет, нет. Живой госпожи я не знаю, она больше сюда не приходит. А умерла миссис Ван Эйн, дурья башка. – Тут Розали повела глазами в сторону камина, задрапированного черным крепом так же, как и висевший над ним овальный портрет женщины в годах с тонкими чертами лица.

– Ну да, конечно, – отозвалась я. – Кто же, если не дурья башка?

Резко развернувшись, я уже вознамерилась покинуть дом и Розали, но ее слова меня остановили:

– Это дом старого Джейкоба Ван Эйна, но он сюда тоже не приходит. С тех пор как…

– С каких пор?

Но Розали меня не слушала, а продолжала бубнить о Ван Эйне. Кое-что связное из ее болтовни мне удалось извлечь.

Я находилась в доме голландца, который унаследовал состояние, накопленное поколениями торговцев и плантаторов – его предшественниками в Новом Свете. Этот Ван Эйн потерял жену и после ее смерти удалился в крохотную хижину на берегах Чесапика, где жил в полной изоляции от общества. А теперь и его свояченица, склонная к переустройству жилья, здесь не появляется, поскольку, заявила Розали, считает, что в доме водятся привидения. Однако согласно условию старого Ван Эйна, продаже дом не подлежит. Более того, по его указанию на содержание дома должны выделяться средства до тех пор, пока жив его последний обитатель.

– И кто же он, скажи-ка мне скорее?

Задав вопрос, я услышала отдаленный перезвон карильона, отбившего три часа. Это напомнило мне о том, что я все еще лишена своего несессера и все еще не избавилась от Розали. Хуже – торчу в полутемной и опасной гостиной дома, предположительно населенного привидениями. И потому, поскольку Розали пропустила мимо ушей мой прямой вопрос: в чьи владения мы вторглись? – я решила любезно преподнести ей все, что узнала недавно о призраках. С улыбкой вообразила, как у нее задрожат руки, запрыгают бескровные губы, а выкаченные глаза окончательно вылезут из орбит, когда я пущусь в свои рассказы… Но нет.

Вместо того меня потянуло вслед за девчонкой к узкой дверце, замаскированной деревянной панелью и обоями, которая таилась в тени огромного завитка лестницы. Розали толчком открыла дверцу, петли которой со скрипом пропели тягучую мелодию.

Тьма. Я с минуту поколебалась, а потом шагнула куда-то вниз вслед за Розали, не выказавшей ни малейших признаков страха.

В подвал вело десять ступенек; каждый скрип и шорох, сопровождавшие наш спуск, прочно засели у меня в памяти. У основания лестницы горел фонарь. Розали взяла его в руки. Стены подвала были побелены, и в мерцании фонаря казалось, будто они светятся изнутри. Потолочные балки нависали низко над головой, и, прокрадываясь за Розали, я то и дело нагибалась.

Окна в стенах подвала были прорублены высоко, и на каждом до самого подоконника свисала темная штора, сквозь которую слабо просачивался дневной свет. Мы переходили из комнаты в комнату, по стылым и душным клеткам. Кое-где стояла неказистая мебель, пустые кровати и тому подобное.

Я задела плечом неровную стену, послышались скрежет и лязг, и я боязливо отпрянула: моему живому воображению почудился звон цепей. Розали, обернувшись, направила свет фонаря на сотни лежавших на боку винных бутылок. Это был настоящий винный погреб.

Мрака и сырости слегка поубавилось от близости очага. Мы направились в ту сторону. Потрескивание огня я услышала еще до того, как увидела отбрасываемые им золотистые тени.

В освещенной очагом комнате передо мной лежал мой несессер. Лежал подобно выпотрошенной рыбе – он был раскрыт, а его содержимое раскидано вокруг. Вещи не разграбили, но тщательно перебрали.

Я резко крутнулась на каблуках к Розали, которую теперешнее состояние моего сундука явно не удивляло. Не она ли сама произвела обыск? Я непременно задала бы ей этот вопрос, если бы она не застыла на месте как вкопанная, уставившись в темный угол. Туда. Туда, где тени выглядели по-особому – невесомей и темнее.

В мигающем свете фонаря я вгляделась в то, что там было. Вернее – в нее. Там, в углу. Когда она заговорила, выдохнутый вместе с приветствием воздух заставил темную вуаль всколыхнуться.

6 Мать Венера

Судя по тембру и тону этого надорванного голоса, принадлежал он женщине – и, похоже, немолодой. Говорила она до странности скованно, словно рот у нее не мог достаточно раскрываться, – так хромому не позволяет прыгнуть больная нога.

Пока я растерянно стояла посреди затемненного сырого подвала, где воздух пропитался запахом гнили, эта особа в черном облачении поднялась мне навстречу. Кое-что прояснилось. При всей дородности ростом особа не отличалась и была гораздо ниже не только меня, но и Розали, а ее шаркающая походка, когда она, сгорбившись, направилась к огню, недвусмысленно свидетельствовала о преклонном возрасте. Возле очага ее вуаль – подобие мантильи – скользнула с головы, неотличимая по цвету от черного шелкового одеяния, напоминавшего темный саван.

Когда она наклонилась пошевелить угли, за многослойными кружевами вуали я разглядела смутные очертания самого неотчетливого профиля. Из бочонка возле очага она взяла в горсть что-то непонятное, но по сухому погромыхиванию я предположила, что это мелкие камушки или, чему трудно поверить, игральные кости. Их она опустила в плошку, изготовленную из средней величины черепахового панциря и покрытую слоем меди, с длинной ручкой из кованого железа, которая была обернута темной или потемневшей от нагрева тканью.

Да, это были кости, но крошечные – птичьи или же от человеческой кисти. Армомантия, догадалась я. По трещинкам в нагретом панцире и костях она прочитает будущее. Сам способ гадания был мне тогда незнаком, но об искусстве предсказания я кое-что знала.

Подержав над огнем птичьи лопатки (они для данной цели предпочтительней), старуха обратилась к Розали:

– А ну, девочка, отодвинь-ка занавеску.

Розали, потянув за шнур, высоко подняла темную штору. Стало светлее, и я снова увидела разбросанное на полу содержимое моего несессера.

Тут валялись и высушенные травы, с таким старанием мной собранные, стебли которых я перевязала черными ленточками: чемерица, белладонна, вербена, зубчики чеснока, отвердевшие и приобретшие горечь, тимьян и другие, добытые без лишних усилий. Прочие колдовские атрибуты достались мне не так просто: свиной жир, яйца малиновки (проколотые булавкой и высосанные), кошачья моча. Однако я вычитала в книгах, насколько они необходимы. Здесь же, на утоптанном земляном полу, были беспорядочно раскиданы мои пузырьки и тигели, сетки и фильтры, ступка и эбеновый пестик, найденные мной в Монтелимаре. С их помощью я изготовила ту чудовищную глазную мазь (моя первая и плачевная попытка ворожбы). Да, сон мне удалось вызвать – но лишенный всякого смысла; хуже – мазь мучительно жгла глаза, ослепляла.

Старуха подвесила плошку с медным дном над языками пламени и снова зашаркала к себе в темный угол.

– Геркулина, познакомься с Мамой Венерой, – проговорила Розали.

– Откуда ты знаешь мое имя?

– Увидела, – ответила мне не Розали, а старуха. – Увидела на костях, угу. – Медленно, еле-еле, она приблизилась ко мне, протянула руку. – Мать Венера – мое полное имя. Моя Роза и еще много кто зовут меня Мамой Венерой. Или похуже, как когда.

Пепельная кожа ее руки на ощупь казалась безжизненней траурного крепа в гостиной, но сама рука была плотной и тяжелой, как пропитавшийся водой обломок дерева. Пальцы были короткими, слишком короткими… Я инстинктивно отдернула руку, разглядев, что эти темные пальцы (кроме больших), соединенные кожистой перепонкой, обрублены на кончиках. Ногти отсутствовали начисто. Вместо них бугорками выступали коричневатые кости.

Отпрянув от Мамы Венеры, я готова была удариться в бегство, если бы и Розали выказала такое же намерение. Но вместо того я от нее услышала:

– Мама Венера видела тебя еще во Франции, когда ты сюда собралась!

– Во сне, вы хотите сказать? – осведомилась я у старухи, которая с такой медлительностью заняла свое прежнее место в углу, что мне невольно подумалось: уж не изуродованы ли у нее схожим образом и пальцы на ногах?

Обе – и старуха, и девочка – промолчали, и я осторожно задала вопрос, ответ на который знала (или же мне так казалось):

– Вы… вы – ведьма?

Розали истерически расхохоталась:

– Ведьма? Что за чушь! Мама, вы слышите? Она спрашивает – ведьма вы или нет?

– Девочка, – воздев руку, Мама Венера указала изувеченным пальцем за наши спины, – а ну пойди-ка покорми кур, слышишь? Сделай милость. – А я что, должна остаться с ней наедине? Внезапно мне расхотелось сплавить Розали куда подальше. – Зайдешь попозже, Розали. Нам… с ней, с твоей новой подругой, нужно немного побыть вместе, угу.

«С ней». Старуха произнесла это многозначительно, выдержав паузу.

Розали безропотно повиновалась и, не задавая вопросов, улизнула. Вприпрыжку, если точнее, – и, покидая дом, снова дернула за шнур для вызова слуг. В подвале, высоко в углу, затянутом паутиной, задрожал серебряный провод. На его конце – прямо над головой Мамы Венеры – задребезжал ржавый медный колокольчик.

– Что поделаешь с этой девчонкой, – вздохнула старуха, и ее вуаль всколыхнулась. – Живет в придуманном мире.

Она жестом указала мне на табуретку у очага. Я проследила взглядом, как она повернула закутанное лицо в сторону моих раскиданных на полу вещей.

– Сожалею, – проговорила старуха. – Полюбопытствовала.

Невесело окинув глазами свой скарб, я снова спросила:

– Так вы ведьма?

Молчание.

– Ведьма, да?

– Да, ведьма.

Странно слышать это слово, произнесенное вслух.

Кости в плошке (снизу ее лизали языки огня) начали потрескивать и подпрыгивать со стуком.

– Ведьма? Хм-м. Пожалуй, что так. Одно про себя знаю доподлинно – умею ворожить.

– Ворожить? Заклинать духов и все такое прочее?

– Нет. Могу видеть. Могу читать вон по тем куриным косточкам и видеть.

Она кивнула в сторону бочонка, стоявшего близ очага, и велела мне приподнять крышку. Отказаться я не посмела. Внутри кишмя кишели бойкие жуки с блестящими черными и желтовато-зелеными спинками, которые обгладывали куриные кости дочиста. Я поспешно опустила крышку. Раздался смех – но смеялась не я.

– Вам предстают видения? – спросила я, оправившись.

– Детка, я говорю попросту – могу видеть. Не покупай слова за ту монету, что у тебя в руках… А ну-ка принеси их сюда.

Она сложила изуродованные руки горсточкой. Видимо, мне следовало бросить раскаленные кости туда. Я заколебалась.

– Давай их сюда. Вреда не будет.

Я сняла плошку с крючка и высыпала горячие кости в руки Мамы Венеры.

Она, даже не вздрогнув, невозмутимо перекинула кости с ладони на ладонь, встряхнула их и принялась что-то бормотать, раскачиваясь из стороны в сторону. Кости, подпрыгивая, растрескивались, и брызгавший из них костный мозг растекался по ее рубцеватым ладоням.

– Да, да, – утвердительно кивала Мама Венера. – Да, боже всесильный, да! – И опять: – Я видела, ты придешь. Видела. Слышала, как белая раскрасавица называла твое имя. Мол, прибудешь по морю. Видела тебя и тех двух, других. Толком тебя разглядела – сказать моей Ро, кого надо искать на пристани. Кого найти и привести ко мне… Как ни рядись – меня не обведешь.

– Но ведь меня направили к миссис Мэннинг, разве не так?

– Так-то оно так, да только нам повезло тебя перехватить. Не нужно тебе туда сейчас, где этот человек лежит при смерти и стонет.

– Мистер Хант? – (Я, конечно же, еще не знала его настоящего имени.)

Мама Венера не то вздохнула, не то презрительно фыркнула:

– Может, он и Хант – раз от него девочкам-негритоскам хана, да только не так его зовут. Бедлоу. Толливер Бедлоу. И он умирает, да, умирает. – Тут она хрипло расхохоталась. – Но, может, вернее сказать, его медленно убивают, угу.

– Кто – Мелоди? Его…

– Громче, детка, громче: его рабыня. Селия – вот ее имя. Он зовет ее Мелоди себе в угоду.

– И потому ее держат на рынке под замком?

– Нет. Ее там держат, когда светло, не сбежала чтобы. А на ночь запирают с Бедлоу. Он, дескать, не уснет, если она не будет лежать у него в ногах, будто старая сука.

– И никто не знает, что она…

– Она знает. И я знаю. А теперь и ты. Слушай: она с ним не один месяц и, что ни вечер, готовила ему любимое угощение – печеное яблоко. – Мне вспомнился бочонок у ног Селии. – Да только не знал он, что по ночам, пока он спит, она соскребала с оборотной стороны зеркала ртуть. А на следующий день, когда подходило время десерта и он просил сладкое, она впрыскивала ртуть в вырезанную сердцевину яблока и пекла его на медленном огне, а потом подавала и смотрела, как он его ест по четвертушке. Смотрела, не отрывая глаз, – и сердце у нее пело от радости, угу.

– Она его отравила?

Прямого ответа я не дождалась.

– Говорят, он теперь языком не ворочает – так у него голова болит. И желудок ничего не принимает, кроме сладких яблочек и теплого молока, да кусочка лепешки. Мокрый как мышь, лихорадка его бьет и колотит. Кончики средних пальцев холоднее льда. – Мама Венера снова расхохоталась. – И никому невдомек, что с ним такое. Кроме Селии, Мамы Венеры… и тебя.

– Он… умрет?

– Умрет, коли старая Элоиз Мэннинг не бросит его лечить. Чем она его день-деньской пичкает? Каломелью. А разве это не то же самое, что ртуть? Ртуть его и убивает! Хочет подбавить в смесь опия – а опий и вовсе лишает разума.

– Селия ваша родственница?

– По крови нет, но… да-да, родня.

Мама Венера вновь начала раскачиваться, захваченная тем, что «видит».

Опять кивки:

– О да, да, верно, да. Ла-ла, я знала, ты это сделаешь, знала – будь ты хоть ведьма, хоть курица, хоть кто. Знала, что сделаешь, угу.

– Знали, что именно сделаю?

– Знала, что поможешь.

– В чем помогу?

– Спасти ее, вот в чем.

Мама Венера замолкла. Ее покатые плечи поникли, изувеченные руки упали на колени.

– Кого? Кого я должна спасти?

Когда Провидица затянула песню, я поняла, что ответа не получу. Наконец услышала:

– Иди, детка, и возвращайся, когда кур запирают. – С этими словами она швырнула кости в золу очага. – Наша история сгодится для твоей книги. – Медленно, слишком медленно она выпрямила ногу и указала носком домашней туфли на лежавшую поблизости мою «Книгу теней».

– История?

– Вот-вот. История.

Мама Венера клятвенно пообещала мне рассказать, как вышло, что она опекает Селию и «двух этих деток победных». Я, разумеется, принялась мысленно гадать, какие такие их победы она имеет в виду. На самом же деле она назвала фамилию брата и сестры. Бедных По. Розали и Эдгара.

7 Оптовый торговец

Я ушла от Мамы Венеры с намерением вернуться до темноты – «когда кур запирают», как было велено. Но теперь, когда я вновь оказалась среди домов Шоклоу-Хилл, чем мне было занять себя? Я уже сожалела о своем желании избавиться от Розали. Я шла и шла дальше, не то ожидая, не то надеясь встретить девочку за очередным поворотом.

На рынок я не вернусь – точнее, буду держаться в стороне от Селии. Трусость? Боязнь опасности? Возможно. Не ведьма ли она или того хуже – убийца? Нет, не буду ее искать до тех пор, пока не разузнаю побольше от Матери Венеры. А пока скоротаю время до вечера прогулкой.

Скоро я очутилась на скамье внутри восьмиугольной церкви Поминовения. О да, церкви не служили теперь убежищем, как раньше, а эта была к тому же и уродлива, безвкусна, по-пуритански неказиста. Меня охватила настоящая тоска по величественным кафедральным соборам, которые я повсюду видела во Франции. И мысли мои обратились к недавнему прошлому. Особенное волнение вызывала моя мистическая сестра та, что направила меня на этот смутный путь: Себастьяна д'Азур – первая портретистка царственных особ, любимица Марии-Антуанетты и ведьма, не чета этой новой, закутанной в черное Кассандре.

И вот теперь я сидела одна, отделенная океаном от единственного родного языка, от единственной известной мне страны, от единственной семьи, которую только знала. Но нет – я не заплачу. И не задержусь в этом безобразном месте ни минутой дольше. Я встала со скамьи, вдруг почувствовав странное головокружение и тошноту, и поскорее покинула церковь, где пробыла неведомо как долго. И вновь принялась бродить по улицам, вышагивая по тротуару решительно и размашисто, словно желая оставить далеко позади не только церковь и внезапное недомогание, настигшее меня внутри ее стен, но также и грустные размышления обо всем том, что потеряла.

Именно тогда мне вспомнилось приглашение Эдгара, высказанное им перед поспешным уходом из «Таверны Баулера». Он предложил мне найти его в фирме «Эллис и Аллан, оптовые торговцы». «Исправительный дом», так он его назвал. На углу Главной и Тринадцатой улицы. Это я и вознамерилась осуществить.

…Но сначала небольшое признание.

Отпущенная Мамой Венерой, собираясь покинуть ее мрачную берлогу, я увидела, как на дне несессера что-то блеснуло. Золото! Браслет Себастьяны, подаренный ей поклонником – принцем Нассауским, – в обитой мехом карете, которая бесшумно катила по берегу несшей взломанный лед Невы (было это в екатерининской России). «Ornez celle qui orne son siècle» – гласила надпись на нем. «Украшай ту, что украшает собой свой век».

Наверное, сердце у меня сжалось от тоски по моей утраченной Soror Mystica. Наверное, мне не очень хотелось оставлять подобную ценность посреди раскиданного содержимого моего несессера. Наверное… нет, не наверное. Позвольте мне сказать прямо: я не доверяла этой женщине в вуали. И потому ловким кошачьим движением быстро подобрала браслет, пока провидческий порыв Мамы Венеры сменился, как мне показалось, дремотой. Дремотой? Сказать доподлинно было нельзя, однако из угла до меня не донеслось ни единого слова.

Мне необходимо было приобрести… des choses quotidiennes[28], поскольку я завещала морю все прочие безделушки, подаренные мне моей мистической сестрой, – в приступе уязвленного самолюбия и жалости к себе, о котором теперь сожалела; мне требовалось обратить золотой браслет в наличность, причем незамедлительно.

Итак, сжимая браслет в руке, я пустилась на поиски Эдгара По. Не могу и не стану утверждать, что когда-либо наслаждалась его обществом, но в сфере коммерции мне никто, кроме него, известен не был. К тому же с Эдгаром можно было говорить по-французски, и это очень утешало – не важно, о чем бы разговор ни шел…


Человек за прилавком на нижнем этаже – нет, это был не Джон Аллан, я с ним так и не встретилась, но слышала описание его внешности – высокий дородный рыжеволосый шотландец с ястребиными чертами лица… Когда я спросила, где найти Эдгара – вернее, Эдди, – человек кивнул в сторону лестницы и, дернув плечом, тут же о нас обоих забыл.

Эдгар, с закатанными рукавами, сидел и читал, отодвинув в сторону гроссбухи, которые, по мнению его приемного отца (если бы кто-то удосужился у того поинтересоваться), заслуживали гораздо большего внимания, нежели «Эдинборо ревю» и прочие литературные излишества. Гроссбухи содержали подробный отчет о состоянии дел в компании «Эллис и Аллан», а потому не представляли ни малейшего интереса для Эдгара, черпавшего вдохновение не из будничных источников.

На площадке мне пришлось кашлянуть, хотя по ступенькам я поднималась намеренно грузным шагом. Эдгар наконец с трудом, но оторвался от страницы журнала. Он вскинул на меня свои серые глаза и, не сказав ни слова, вернулся к чтению. Я пожалела, что пришла, но еще острее почувствовала внезапную растерянность. Однако – и это был не просто инстинктивный порыв, но и тактический ход – пробормотала извинения по-французски и повернулась, чтобы покинуть склад. Эдгар мгновенно вскочил с места, будто разжавшаяся пружина, и предложил мне войти, сказав при этом:

– Bonne journée, monsieur[29]. Я вижу, вам удалось отцепить от себя мою сестричку. Немалый подвиг, признаться.

Не видя, куда сесть, я прислонилась к пеньковому мешку с кукурузной мукой и сразу закашлялась от золотистой пыли, усеявшей мои несвежие и уже выпачканные уличной грязью панталоны. Тогда я перебралась на ящик с гвоздями, стараясь сохранять притворно небрежный вид, свойственный, как я заметила, коммерсантам Ричмонда. Однако первые же мои слова, хотя и были произнесены на излюбленном наречии моего собеседника, оказались неудачно выбранными и вызвали со стороны Эдгара трижды неблагочестивую реакцию: брови взметнулись вверх, кровь бросилась в лицо, и на нем выразилось сильнейшее негодование. Я же упомянула только о том, что Розали оставила меня в обществе Мамы Венеры.

– Cette vieille femme![30] Она покоя мне не дает! – Эдгар хватил кулаком по гладко обструганной сосновой столешнице. Схватив журнал, он, казалось, исполнился решимости стряхнуть слова со страницы. – Она закабалила мою идиотку-сестру, а это прискорбно, весьма прискорбно.

Пытаясь направить разговор в новое русло, я опять промахнулась – принялась неловко выгораживать Розали.

– Ваша сестра высокого о вас мнения, – промямлила я, хотя ничего подобного от Розали не слыхивала, а вывела это заключение самостоятельно.

– О да, конечно, – отозвался Эдгар, – такого же мнения прачка о Ниагарском водопаде или торговка домашней птицей – о Фениксе… У дорогуши Розали добрая душа, вот только ума ни капли, и мнениям ее – грош цена.

Последовало молчание. Меня охватила жалость к изруганной девчушке, и я попробовала задеть больную струну, спросив по-английски:

– А что это за Мать Венера?

Эдгар, осклабившись, угрожающе показал резцы. Эта гримаса уродливо перекосила его мальчишеские черты. Он качнулся на стуле и, скрестив на груди изящные руки, испытующе меня оглядел. Решив не клевать на приманку, он размеренным тоном задал вопрос:

– Вы видели ее при дневном свете?

Я ответила, что нет.

– Разумеется, не видели. Летучие мыши избегают света. Но берегитесь, по ночам им раздолье.

Ну нет, он меня не запугает. Я этого не допущу.

– А почему она носит вуаль?

– В порядке любезности. – Эдгар расхохотался, совсем невесело.

Вокруг нас громоздились товары компании «Эллис и Аллан»: кучи мешков с кофе, которые чуть не лопались из-за разбухших от летней влаги зерен; чай, неупакованный и в банках с наклейками; лежащие на боку бутылки вина с этикетками всех стран света. По углам высились рулоны тканей, на полках хранилась готовая одежда. Здесь же – струны для лютни, лайковые перчатки, пудра для волос, пурпурного цвета перья для дамских шляп. Различные сельскохозяйственные приспособления, назначения которых я не смогла бы угадать, сколько бы ни ломала голову. Скобяные и металлические товары по алфавиту: амбарные замки, бороны, винты, гвозди, всевозможные режущие и колющие инструменты. Орудия с колесами, спицами, шипами и штырями, с виду более пригодные для пыточного подвала, нежели для мирной семейной фермы. Я заерзала на ящике с гвоздями (вроде того пресловутого ложа) и спросила у Эдгара:

– Но кто эта женщина? Вы говорите, она «закабалила» Розали…

Я уже поняла, что Розали знает о Маме Венере гораздо больше Эдгара. По крайней мере, должна знать, поскольку в ее присутствии не выказывала ни малейшего страха, тогда как Эдгара взрывало простое упоминание ее имени.

– Не могу сказать, кто она и что она, и не желаю гадать. Но всю нашу жизнь, всю нашу жизнь эта женщина поблизости. Слишком близко. – Не готов ли был Эдгар доверить мне какой-то секрет? Казалось, да, но вместо того он потянулся к «Эдинборо ревю», добавив: – Не желаю никого поблизости. Никого. А Розали пусть делает, чего хочет…

Разговор был окончен.

Тогда я затронула тему, непосредственно мне близкую, достала чеканный браслет с переливающимися драгоценными камнями.

– Сколько это стоит?

Глаза Эдгара расширились. Пока он молча взвешивал браслет на ладони, мысленно прикидывая цену, я сплела историю о его происхождении, сохранив принца, но заменив Себастьяну на безымянную «знакомую графиню». Однако Эдгар из моих россказней не слышал ни слова, он опять погрузился в собственные мысли, причем его отсутствующий взгляд был наполнен какой-то необыкновенной живостью.

Вдруг он сорвался с места и уже почти сбежал с лестницы, когда до меня донеслась его команда: «Скорее!» Если бы не этот приказ, которому я послушно подчинилась, нетрудно было вообразить, что Эдгар вознамерился улизнуть с моим сокровищем – попросту говоря, его похитить. Но нет, оказалось хуже – у него родился план.

8 Молдавия

Ездить верхом мне не доводилось. И я не могла притвориться, будто умею обращаться с животным, на которое в тот день была принуждена взобраться. Но выбора не оставалось. Следовало либо вскарабкаться на гнедую конягу с помощью Эдгара и пристроиться у него за спиной, либо, глядя с заднего крыльца фирмы «Эллис и Аллан», распрощаться и с ним, и со своим состоянием.

Куда мы направлялись и почему надо было так спешить, я понятия не имела. Эдгар на этот счет и словом не обмолвился, но на лице его сияла жизнерадостная улыбка, какой у него я еще не видела.

О, что это была за лошадь – казалось, настоящий зверь! Хотя на самом деле – обыкновенная ломовая кляча, вряд ли способная мчаться рысью, как это мне вспоминается. Гораздо отчетливей помню, как крепко я держалась за Эдгара. Последнее обстоятельство представлялось мне не совсем подобающим, однако уверена, у него и в мыслях этого не было. Помню его широкую спину, к которой от проступавшего на ней пота прилипала льняная рубашка; его гибкое, сухощавое, мускулистое, загадочное и вместе с тем слегка вульгарное тело, мне думается теперь, как нельзя лучше соответствовало его речи и нынешним его публикациям: Эдгар имеет склонность в своих критических обзорах жечь многих собратьев-беллетристов раскаленным пером до полного уничтожения.

Скакали мы бесконечно долго – или так казалось. По правде говоря, хватило и пяти минут, чтобы выбраться от здания фирмы на дорогу, идущую вверх по склону холма, и устремиться на запад, в Молдавию.

С высоты холма, на котором она была расположена, Молдавия взирала вниз, на пристанище коммерции, величественно, как и подобает лорду – нет, истинному феодалу. Года за два до моего прибытия в Ричмонд Джон Аллан – благодаря унаследованному от покойного дядюшки состоянию, которое превышало, по слухам, пятьсот тысяч долларов, – ставший одним из богатейших собственников штата Виргиния, купил Молдавию за пятнадцать тысяч и водворил там свою супругу Фрэнсис Валентайн, ее сестру Нэнси и своего подопечного, Эдгара.

Сады Молдавии простирались вниз по восточному склону холма в сторону самого города, а по южному – к реке. На востоке росли овощи, а на юге – смоковницы, кусты малины и деревья, опутанные виноградной лозой. Наружный вид дома не слишком располагал к себе – по крайней мере, на мой взгляд; выделялись разве что две галереи, на нижнем и верхнем этаже, обращенные на восток.

Эдгар передал нашего коня конюху, по которому прошелся вожжами, и, когда мы вступили в дом, громко начал звать хозяйку.

Через парадную дверь, помнится, мы попали в просторный холл, справа от которого находились утренняя гостиная и чайная комната, налево – столовая причудливой формы с изысканной обстановкой. На втором этаже, над столовой, гостиная, достаточно обширная для устройства танцев, повторяла ее геометрию. Прочие комнаты наверху были отведены в исключительное распоряжение Джона Аллана. Сестрам Валентайн принадлежали свои анфилады комнат, увиденные мной через распахнутые двери, – их я получила возможность изучить.

Эдгар велел пожилой чернокожей женщине проводить меня наверх в его комнату, сам продолжая окликать свою приемную мать.

Фрэнсис Валентайн Аллан, рожденная в одной из первейших и утонченнейших семей Ричмонда, обладала мягким характером и, вероятно, не подходила Джону Аллану ни по одной супружеской статье. Вероятно также, что она прониклась к нему антипатией. В итоге Эдгар – обласканный, нет, с раннего детства обожаемый Фрэнсис и ее сестрой – сделался для Джона Аллана предметом ненависти, до предела заполнившей все его чувства и мысли. В самом деле Эдгар не знал никакого удержу, стараясь выместить все обиды – реальные или воображаемые, которые ему так долго приходилось терпеть от Джона Аллана.

Эдгара возмущало также открытое волокитство Аллана, позорившее Фрэнсис. Подозреваю, что и Эдгару пришлось терпеть подобное унижение; я сама слышала его едкие отзывы о некоем Генри Колльере, незаконном сыне Аллана, который мрачной тенью преследовал Эдгара все детские годы и сделался его неотступным злым духом. Супружеская неверность Аллана сделалась еще очевидней после того, как он вмешался в сердечные дела Эдгара: Аллан, в сговоре с отцом возлюбленной Эдгара – Эльмиры Ройстер, – тайно задумал положить конец их неофициальной помолвке, которую оба родителя считали неуместной (так думала и Розали, поведавшая мне эту историю). Письма перехватывались, распространялись всякие небылицы, и, когда Эдгар вернулся домой из университета – пристыженный, если не униженный, – оказалось, что Эльмира Ройстер официально помолвлена с другим.

Под пятой Джона Аллана (и вдобавок под его крышей) у Эдгара не оставалось другого выбора, как только согласиться на занятия коммерцией. Дни проходили в корпении над омерзительными гроссбухами. Эдгар погряз в ненавистной работе, писать и читать удавалось лишь урывками. Возможно, его первые пробы пера уже опубликованы, я не знаю. Если так, то им еще предстоит помочь снискать автору признание или навлечь на него хулу. И вот Эдгар, зажатый в тиски между нищетой (собственной) и богатством (Аллана), с разбитым сердцем, все более погружаясь в уныние и все чаще впадая в неистовство, твердо вознамерился осуществить побег.


В тот день, когда я оказалась в Молдавии, Джона Аллана там не было, отсутствовала и Розали. Она, конечно же, находилась в Дункан-Лодж – доме Макензи.

Встретившая нас Фрэнсис Аллан выглядела, на мой взгляд, простовато, без малейших претензий. Единственное излишество, какое она себе позволяла, – это духи, настойчиво предпочитая вытяжку из особой разновидности ириса, произраставшего в далекой Далматии. Фиалковый корень – так обычно его называют. Аромат духов, когда Фрэнсис оказывалась рядом, овладевал всеми вашими чувствами. Манеры Фрэнсис также выдавали давнее знакомство с деньгами – в отличие от ее мужа, прибывшего из Шотландии без гроша; теперь он попеременно то скупился на сладости для домочадцев, то оделял их такими лакомствами, как, например, мороженое: наполненное им блюдо из веджвудского фарфора мне принесли в комнату Эдгара.

Сидя за письменным столом Эдгара и впервые упиваясь вкусом мороженого (приправленного, помнится, имбирем), я то и дело поглядывала на раскиданные вокруг исписанные листы. Здесь же были два или три тома Байрона. Джона Аллана, как истинно делового человека, наверняка отталкивала столь беспутная персона, как лорд Байрон; его поэзия и подвиги среди греческих революционеров служили постоянной темой для «Инкуайрера», в особенности после кончины поэта за два года до того. У Байрона немало достоинств, bien sûr[31], однако Эдгар, без сомнения, тем пламенней преклонялся перед английским бардом, чем большее презрение к нему питал его приемный отец.

Проглядывая строки «Дон Жуана» (или это был «Сарданапал»? – впрочем, не важно), я услышала умоляющий голос Эдгара. Я вышла – нет, осторожно прокралась – на лестничную площадку, чтобы лучше разобрать доносившиеся снизу его слова, столь же приторно-сладкие, как и духи миссис Аллан.

Не успела я вникнуть в суть происходившего вдалеке от меня разговора, как Эдгар разразился потоком неумеренных благодарностей, до неба превознося всевозможные достоинства своей приемной матери.

– О да, это и в самом деле изысканная вещь. – говорила Фрэнсис Валентайн. – Говоришь, от «европейской графини»?.. Mais c'est très cher[32], милый Эдгар. Ты можешь поручиться, что она действительно так дорого стоит?

Эдгар ответил утвердительно.

Тут мне стало ясно все.

Не прошло и пяти минут, как Эдгар ринулся вверх по лестнице, заставив меня неуклюже метнуться обратно в комнату. Там, усевшись на стол, он принялся выкладывать банкноту за банкнотой. Судя по оттопырившемуся поясу, он уже припрятал туда свое комиссионное вознаграждение, но я не проронила ни слова и невозмутимо смирилась с потерей браслета в обмен на наличность Джона Аллана. Сумма – даже я это понимала – была немаленькая. Достаточно приличная для того, чтобы вывести Джона Аллана из себя и тем самым удвоить, если не утроить для Эдгара цену посредничества.

Покончив с расчетами, Эдгар свел меня вниз, в гостиную, где я недолго побыла с миссис Аллан, на которой уже красовался легендарный браслет. Гостиная была изящно обставлена мебелью в стиле ампир. На секретере стояла шкатулка из редких пород дерева с металлической инкрустацией, в которой, без сомнения, содержалась сумма (ныне потраченная), отпущенная на расходы по хозяйству. На стене висела дурно исполненная гравюра с шотландским пейзажем. В противоположных углах, словно готовые сойтись в поединке, помещались два бюста работы Кановы – Данте и Мария Магдалина. Мое безобидное замечание насчет последней вызвало со стороны Эдгара гневную тираду:

– Чепуха! У нас нет ни малейших оснований полагать, будто она являлась, как считается, грешницей; неизвестно также, на нее ли ссылается Лука в седьмой главе.

При этих словах миссис Аллан закатила глаза и пожала хрупкими плечами. От предложенного чая мы сообща отказались; Эдгару явно не сиделось на месте. Спустя минуту он вскочил, чмокнул миссис Аллан в щеку и потащил меня к двери.

Нас ожидала та же кляча, несколько взбодрившаяся на вид после того, как ее напоили и накормили сеном. Не удостоив ни единым словом ни конюха, ни меня, Эдгар прыгнул в седло и… и был таков!

Что мне оставалось делать? Только попросить конюха показать мне дорогу к капитолию. Оттуда, как хотелось надеяться, я смогу снова добраться до особняка Ван Эйна.

Кипя от ярости и проклиная Эдгара на чем свет стоит, я пустилась в путь.


Бесчисленные часы в жилище голландца оставались без завода, но, оказавшись внутри этого гиблого места, я услышала отдаленный бой башенных часов. Кажется, шесть ударов – или семь. Enfin[33], солнце вот-вот сядет. В последних его лучах я блуждала по темным коридорам и сумрачным комнатам.

Дверь в подвал была закрыта, сказать проще – заперта, однако никаких металлических приспособлений я не обнаружила. Налегла на филенку, как Розали, но она не поддалась – с равным успехом можно было толкаться в любую стену. Поскольку я пришла раньше времени (выбралась из Молдавии на удивление легко и не заблудилась), то перестала колотиться в подвал, сказав себе, что дверь откроется тогда, когда будет нужно. Впрочем, позвонила в колокольчик для слуг, следуя примеру Розали, на которую ожидала наткнуться чуть ли не за каждым углом.

И только после этого пустилась обследовать дом, воображая, что Мама Венера определит мои блуждания по моим шумным шагам.

В дальнем конце темного коридора, в дверном проеме, я увидела лампу. И потянулась туда, как мотылек устремляется к огню, однако меня привлекал не свет, но заманчивый вид выстроившихся до потолка книжных полок.

Обстановка библиотеки была мрачной. Шторы густого шоколадного цвета, стулья красного дерева с высокими прямыми спинками, подушечки, набитые конским волосом, обтянутые камчатным полотном грязных тонов. Канапе намеренно неудобной конструкции. Огромный ковер с жутковатым узором алых пятен, окаймленный золотой тесьмой, напоминал о давнем кровопролитии. На все это с мраморной каминной доски, задрапированной траурным крепом, взирал портрет Кромвеля.

Похоронный интерьер, наверное, заставил бы меня попятиться, но соблазняло обилие книг, и еще более заманчивым показался двойной стол, намертво закрепленный посередине комнаты. Сидя напротив друг друга за громадным пространством, отделанным по краям переливчатым дубом, можно было работать вдвоем.

На столе был накрыт холодный ужин – соленая рыба и ветчина, разложенные на фарфоровых блюдах с тускло обрисованным по ободку рогом изобилия, из которого сыпались зерна маиса и причудливых форм тыквы и кабачки. Стояла здесь и бутылка бургундского. Так как вино еще предстояло перелить в графин, я сочла, что пить его безопасно, в отличие от ведьмовского напитка, извлеченного из погреба Себастьяны по сходному случаю. Vinum sabbati[34] – вот что это было; напиток, которого я опасалась и страстно жаждала.

Насытившись и мысленно поблагодарив Розали за ужин, я обратилась к книжным полкам. В угасающем свете дня насчитала двадцать шесть томов Вольтера и девять Свифта; потом, взяв лампу, принялась досконально обследовать библиотеку. Здесь были французские книги – «Жиль Блаз», «Телемак» Фенелона и другие, а также, конечно, голландские. Основательно были представлены и античные классики – греки и римляне. Почетное место занимали романы – по моим представлениям, контрабандные: сэр Вальтер Скотт (все американцы, где бы я их ни встретила, были на нем помешаны) и обожаемая мной миссис Радклиф. Дразнили воображение и прочие названия этого мрачного отряда – «Кающийся грешник из Годстоу», «Дети аббатства», «Приют Трекотик», «Жертва наваждения» и так далее. Наличие этих пошлых книжонок (в качестве таковых они отвергались тем самым обществом, которое втайне ими упивалось) искупалось соседством с многочисленными протоколами заседаний конгресса, «Руководством по парламентской деятельности» Джефферсона, «Сухопутным путешествием в Индию» Кэмпбелла и другими томами, за названиями которых вставал действительный и потому более достойный внимания мир.

Я накинулась на книги, забывшись, хватая их с полок по две-три сразу, пока на столе не выросла целая груда. И меня настолько увлекли «Судебные анналы Салема со дня основания города», что я совершенно не заметила ее появления.

Позднейшие события привели меня к выводу, что приход Матери Венеры тишины не нарушил. Передвигалась она слишком медленно и потому бесшумно; каждый ее шаг и жест выражал само страдание. Не знаю – возможно, она довольно долго простояла за дверью. Но как же я вздрогнула, услышав вдруг ее слова: «Потуши лампу», которые она произнесла, словно мучительно превозмогала невыносимую боль.

Я послушалась, как только уняла предательскую дрожь в руках. И вот Мама Венера вступила в библиотеку, освещенную теперь только ранней луной. На деревянном пороге ее подошвы шаркнули будто о гравий.

Она была по-прежнему с ног до головы закутана в вуаль из черного бомбазина. Я заняла указанное мне место за столом и завороженно следила, как Мать Венера кропотливо пробирается к сиденью напротив. Шажки ее были мелкими, как у Селии, закованной в кандалы, однако по полному беззвучию я могла догадаться, что у Матери Венеры ноги были свободны – во всяком случае, от реально звеневших оков. Она сильно сутулилась. Когда она приблизилась к стулу, голова ее оказалась лишь немногим выше его оплетенной тростниковыми стеблями спинки. Ее собственная спина была сгорблена в три погибели, а руки казались неподвижными, как крылышки ощипанной перед готовкой курицы. Желая посмотреть в ту или иную сторону, она поворачивалась всем туловищем, и о том, что привлекало ее внимание, можно было судить по положению широких плеч.

От Мамы Венеры исходил запах – почти такой же резкий, что и от миссис Аллан. Определить его было не так-то просто – впрочем, ближе к ночи я пойму, что так пахла целебная мазь (смесь меда и конопли), которую Мама Венера употребляла не из тщеславия, но ради избавления от боли. Не однажды за тот долгий вечер она извлекала из вощеного мешочка, прикрепленного к юбке, скрученные листья марихуаны, которые были пропитаны медом и олеиновой кислотой. Эти листья она жевала, сосала и проглатывала сок.

На стуле Мама Венера устроилась не сразу. Я с трудом могла ее разглядеть, хотя находилась она от меня футах в шести. Первое, что она наконец произнесла со скрипучим выдохом, был вопрос, готова ли я.

– Готова… готова к чему?

– Она идет.

– Кто идет? Розали?

Сквозь глухой раскатистый смех послышались слова:

– Н-нет… Ее мамочка.

Так меня представили Элайзе Арнолд Хопкинс По, уже пятнадцать лет пролежавшей в самой что ни на есть неуспокоенной могиле.

9 Восставшая из гроба

Повеяло ветром. Закрапал дождь. Далекие церковные колокола возвестили о наступлении часа тьмы.

Мама Венера, сидевшая напротив меня, застыла в недвижном безмолвии. О том, что она дышит, свидетельствовало только слабое колыхание вуали. Не в силах дольше терпеть темноту, я, не испрашивая разрешения, водрузила лампу на стол, прибавив в ней огня. Слабое мерцание озарило груду книг возле ее бронзового цоколя, но вся комната с уходящими ввысь книжными полками тонула во мраке. Округлый медальон лепнины из гипса и гажи в центре потолка высвечивался подобно луне. Темнота в библиотеке стала бы непроницаемой, если бы в окно не заглядывала настоящая, низко подвешенная луна. Ярко-оранжевая, с сернистым блеском. И я была благодарна ее безжизненному свету, сочившемуся сквозь высокие, волнисто-слюдяные окна. Оконное стекло из множества панелей в тонкой дорогой раме сотряслось при новом порыве ветра.

Со двора донесся шум деревьев и кустарников. Оконный переплет царапала беспокойная ветка; дом наполнился тихим стоном, похожим на детский плач. В стекло за моей спиной со скрежетом ударил дождь – будто великан швырнул в него горсть гравия; грузные капли попадали и на железную подставку для дров, и на кучу остывшей золы.

Медленно, медленно Мама Венера ухватилась исшрамленными руками за край стола. О, эти руки! Какой контраст они составляли изысканным инкрустациям столешницы. Сущие клешни, жесткие и негнущиеся, пальцы срослись один с другим кожными перепонками, кончики восьми пальцев обрублены, в целости сохранились только большие. Запястья худые, туго натянутая кожа бледная и толстая, как брезент. Между запястьями и широкими рукавами ее одеяния опять проступала чернота.

Мне вновь послышались загадочные слова Мамы Венеры; они словно эхом прокатились в тишине вслед за боем часов (ударов было восемь) – актриса близко… Мне подумалось, что, быть может, она заговорит вместо Элайзы Арнолд, одолжит умершей женщине свой обрушенный голос. Этого вполне хватало, чтобы лишиться покоя, но нет… куда хуже. Мама Венера выразилась ясно – Элайза Арнолд приближается сюда. Во плоти – да, во плоти, и никак не иначе.

По дому со свистом промчался вихрь. Картины в рамах и стенные украшения дробно застучали о панели и обои. Где-то треснуло оконное стекло и рассыпалось по полу мелкими брызгами. В очаге – тенью внутри тени – зола взвилась спиралью и закрутилась смерчем. Креповая накидка на каминной полке взбугрилась волнами и сорвалась бы с места, если бы ее не удерживали медные канделябры. Оконная рама как раз за моей спиной задребезжала – и так неистово, что я вжалась в стул, не сомневаясь, что меня вот-вот засыплет дождем осколков. Грохот не смолкал до тех пор, пока… пока я не обернулась к окну.

Самым страшным оказалось то, что там было пусто. Но рама по-прежнему грозила обрушиться внутрь, ветер по-прежнему хлестал в окно дождевыми струями.

– А ну, детка, встань… Давай, давай! – бубнила Мама Венера. – Давай подними раму, да побыстрее, если не хочешь нынче искупаться в стекле!

Но я уже поднялась со стула. И пятилась от окна все дальше (оно было таким высоким, что я могла бы спокойно ступить через него в сад, к цветникам), но Мама Венера повторила свое приказание. Окно все больше подавалось под напором ветра. Рама уже не могла устоять. Кое-где она начала трескаться. Тогда я, повинуясь команде, бросилась к окну, упала перед ним на колени и обеими руками высоко вздернула раму. Она поднялась, а я упала на ковер. Сквозь маску из пальцев, прижатых к лицу, я увидела, как с мощным дуновением сырого ветра в комнату…

Да, с потоком стужи в комнату медленно вплыла Офелия.

Она тихо проплыла надо мной – простертой на кроваво-красном ковре и дрожавшей, как осина на склоне холма. Все мое тело сжалось, соски отвердели как лед, мошонка подобралась. По библиотеке распространился холод – ужасный холод. Он мог бы наполнить и весь дом, а вслед ему, вслед вошедшей втянуло бы теплым ветром сезонные запахи, запахи садовых растений. Но нет – никакому аромату было не перебить исходившего от нее зловония.

С ее появлением ветер улегся. Прекратился и дождь. Водворилось могильное молчание.

Поначалу она показалась мне высокой – примерно с меня, но скоро я поняла свою ошибку: земли она не касалась, и потому рост ее нельзя было определить даже приблизительно. Она парила в воздухе, словно бы опираясь хрупким локотком о каминную полку. Лампа ярко разгорелась, алый язык внутри стекла взметнулся пламенной жалобой. При этой вспышке я и сумела ее разглядеть.

Стыдливости – как все мертвецы – она чуралась.

Нагая – да, нагая. Мой взгляд скользнул к темному пятну внизу ее живота. Волосы там были необычайно густые и длинные, сходные по цвету с черной как смоль массой, стекавшей с плеч к бедрам. Твердые литые груди, казалось, обладали тяжестью, которой лишена была вся фигура, и цветом. Карминные кончики, напоминавшие наперстки, окаймлялись розовыми кружками. И так же светились жизнью ее темные переливчатые глаза под выразительными бровями, которые она изогнула аркой, когда наконец удостоила нас вниманием.

…И да, о да! Эти жуткие руки. Едва я только их увидела, меня затошнило – пришлось сглотнуть подступивший к горлу комок рвоты. Просто от их вида? Или же и от смрада, который они источали? Так или иначе, меня чуть не вывернуло наизнанку. Ноги? Точь-в-точь что и руки, лучше воздержусь от описания. При одном воспоминании мне делается плохо.

Скажу другое: если бы не руки и ноги, она была бы воплощением красоты – вопреки состоянию смерти, в каком находилась. Возможно, бросала ей вызов. Она все еще сохраняла очарование, сделавшее Элайзу Арнолд кумиром сцены – ей и в самом деле поклонялись. Красота ее подверглась изменениям, это так. Кожа выглядела бескровно-серой, тело сделалось, вероятно, гораздо более угловатым, чем оно было при жизни, кости скелета выпирали наружу, будто под саваном. Особенно это было заметно вокруг шеи – во впадинах между ними залегли глубокие тени. Кости груди я бы сравнила с подпорками в террасированном дворе. Ребра? Вообразите, если сможете, обручи без бочки. Вместо живота – вогнутость. Квадратный таз стал совершенно плоским. Увядшие бедра ссохлись, и под знаком ее пола образовался просвет с добрую ладонь. На коленях и лодыжках узлами выпятились суставы.

Ее лицо? Оно, хотя и покрытое мертвенной бледностью, сохраняло красоту, которую портили только глубоко запавшие щеки и провалившиеся глазницы. Над острыми скулами горели карие глаза. Нос был слегка курносым. Губы, четко очерченные, розовели подобно соскам и, мнилось, шептали о жизни. Рот – подвижный, игривый – выдавал ее сущность. В особенности, к несчастью, когда она его раскрывала для того, чтобы заговорить. На месте десен оставалось лишь костяное основание, из которого торчали зубы цвета позеленевшего сливочного масла с черными корнями. Изо рта вырывалось не дыхание, но отвратительнейшее, мерзейшее, убийственнейшее зловоние, какое только можно было себе представить. Собственно, этот смрадный дух источало любое ее отверстие. Проще говоря, вся она гнила и разлагалась.

И все же ничто в облике покойной Элайзы Арнолд не шло в сравнение с ее ногами и руками.

Я заметила, что центр тяжести у нее был смещен назад, и тело, если только оно хоть что-то весило, опиралось на пятки; из-за долгого обитания в земле ее ногти превратились в отвердевшие завитки. Вдвое скрученные под подошвами, они насквозь… проросли через ее стопы и торчали, будто весенние побеги, из плоти ножек, когда-то изящно попиравших сцену. Ногти являли теперь собой отвратительные жгуты – нечистые, заостренные, потрескавшиеся, сплошь покрытые желтизной.

Ее руки я увидела вблизи, когда она, собираясь заговорить, провела ими по каминной доске и шагнула к столу, всколыхнув в библиотеке волну холода. И вновь зола взвилась смерчем. И вновь жалобно затрепетал огонь в лампе.

Она устремила глаза на меня. Я выдержала ее взгляд до тех пор, пока она – не то кивком, не то подобием улыбки (более точного слова мне не подыскать) – не отправила меня на прежнее место за столом. Оттуда я видела, как Элайза Арнолд возложила руки на сникшие плечи Мамы Венеры. О, как же искорежены были эти руки! Словно спеленатые ноги китаянки, пальцы были плотно прижаты к ладоням и, пронзив их насквозь в верхней части, высовывались наружу возле запястья. Такие руки, конечно же, ни на что не годились. Кулаки, стиснутые навек. Если Элайзе Арнолд приходилось ими пользоваться, то как перевернутыми клешнями. Она проводила по поверхности неровной тыльной стороной ладони и цеплялась за нее вылезшими ногтями. Именно так она и поступила сейчас, дергая тюлевую вуаль Мамы Венеры.

– Скажи мне, где они?

Она обратилась к Маме Венере, и я испытала при этом неимоверное облегчение. Говорить с кем-либо мне было не под силу – с трупом тем более.

Вопрос повторился. Элайза Арнолд спрашивала о своих детях, это я поняла.

– Расскажи мне о них! – потребовала она пронзительно высоким девическим голосом.

В ее произношении слышался ее родной английский акцент, но дыхание ее разило смрадом преисподней.

Мама Венера неподвижно сидела перед актрисой, а та продолжала зазубренными ногтями царапать ее вуаль. Раз-другой она попыталась шлепком отделаться от назойливых приставаний, но то ли промахивалась (от ее черепашьих движений нетрудно было увернуться), то ли ее собственные искалеченные руки никак не могли воздействовать на руки призрака – сказать в точности не могу.

– Хочешь повежливей, раба? – жеманно протянула Элайза. – Ну ладно, так и быть, пожалуйста. Пожалуйста, будь добра, расскажи мне о моих детях.

О, какая же угроза слышалась в этой напускной учтивости…

– Твоим деткам ничуть не хуже, чем когда ты в тот раз приходила, и кому о том не знать, как тебе, раз ты за ними следишь.

– Не хуже, говоришь? – Теперь актриса вознамерилась поднять вуаль невольницы, ухватив ее клешней, в чем, несомненно, преуспела бы, поскольку Мама Венера не мешала ей, да и не могла бы воспрепятствовать. Глубоко возмущенная, Элайза Арнолд переспросила: – Не хуже? Но ведь тебе поручено сделать так, чтобы им стало лучше, разве нет?

Мама Венера, испустив тяжкий вздох, вновь попыталась сбросить с себя колючие кулаки призрака. Элайза Арнолд расхохоталась и озорно, и угрожающе: не то прыснула девчонка, не то проскрежетал вампир. Не чая спастись, Мама Венера покорилась, бессильно уронив окостеневшие руки. Обрубками пальцев она нащупала пластик конопли, сунула его в рот и принялась сосать в поисках утешения. Элайза Арнолд, передумав, отпустила вуаль. Ближе наклонившись к Маме Венере, она утрированно сценическим шепотом задала ей вопрос – так, чтобы я тоже могла его услышать:

– Это та самая ведьма, о которой мы говорили, так?

Мама Венера кивнула.

Элайза Арнолд дернула костлявым плечом и похлопала длинными слипшимися ресницами:

– Верно, ведьма, что у тебя там, là-bas[35], и кошка, и мышка вместе? – Взмахом своей чудовищной руки она показала на мой пояс… нет, ниже. – Вот это точно по-французски. А ну-ка давай показывай!

Мама Венера за меня вступилась, но что именно она сказала, не помню. Тут Элайза Арнолд взорвалась от негодования и вместе с потоком гневных слов выплеснула на черное плечо Мамы клейкую ало-серую струю, заблестевшую в свете лампы:

– Тогда пускай занавес поднимется!

Запустив руки под вуаль, она резким, мгновенным жестом высоко ее взметнула, продемонстрировать нечто за ней скрытое – о нет, женщину, описать которую мне будет стоить великого труда.

Скажу для начала, что я рухнула на пол. Стул подо мной зашатался, и я повалилась с ним. Стул я вернула на место и снова на него уселась, хотя и подвинула его поближе к окну. Дыхание у меня перехватило. Кровь застыла в жилах. Из глаз текли слезы – еще обильней по мере того, как испуг вытесняла жалость.

Мама Венера сидела теперь напротив меня в одиночестве. (Элайза Арнолд уступила ей сцену и, хихикая, удалилась в тень.) Я не отрывала от Мамы Венеры глаз, благодаря небо за скудость освещения: видеть это лицо не в полумраке было бы выше моих сил.

Что это… Как такое может быть…

Ужас! Нечто немыслимое, противное природе.

Смутно различила я ее левый и единственный глаз; он наполнялся влагой. Правая сторона лица была безглазой, да, – точнее, глазной холмик тонул под непомерно огромным багровым наростом, испещренным кровавыми, до черноты, прожилками. Откуда он взялся, из чего состоял? Что могло так плотно внедриться в живую плоть? Что напластовалось огнем на половину лица – выжгло ухо (выглядывал только крошечный, похожий на завиток раковины краешек), ослепило глаз и туго растянуло распухшие губы, превратив их в хищный оскал разъяренного зверя?

Левая сторона лица… погодите… Левую сторону ее лица занимали темный, лишенный век и выражения глаз, неповрежденный нос и угол рта. С безволосой половины черепа свисала покрытая шрамами пелена из ткани и кожи – вуаль под вуалью. Изгибы и складки, изъязвленные мокрыми, гноившимися ранками, прятали нижнюю челюсть. Стянутая в сборки возле шеи, кожа выглядела менее гладкой, и по ней можно было догадаться о случившемся. Какая-то настоящая ткань – видимо, алого цвета – спаялась с живой плотью, все еще сохранявшей ее текстуру, ворс и переплетение нитей. Не бархат ли?

Стыдно признаться, но я отвернулась. Отвернулась от ее лица. От лица Мамы Венеры.

– Мне жаль, – услышала я ее голос.

Из моих глаз снова брызнули жаркие слезы. Превозмогая себя, я подняла глаза на женщину, опаленную огнем. Какие же страдания сверх всяких сил человеческих она претерпела! И терпит до сих пор.

Открыв рот, я замерла. Любые слова были оскорбительны, любые извинения – нелепы.

– Мне жаль показываться тебе такой, – проговорила Мама Венера, и я воочию увидела, что сковывало ее речь: она едва могла разлепить губы, напоминавшие пожухлые розы, – морщинистые, обугленные, задубевшие, в волдырях и трещинах. Ее поврежденный язык также с трудом ворочался во рту.

Элайза Арнолд проворно шагнула из тени на свет, словно по реплике партнера.

– Voilà![36] – воскликнула она, взмахнув рукой, но опустилась в кресло неуклюже, зацепила бедром о край стола.

Кожа натянулась и собралась в сборки, однако она, похоже, этого не заметила. (Уместнее, по-моему, было бы заметить, что кожа надорвалась.) Из ранки вытекла коричневатая жидкость, будто сок из надреза на дереве.

Ничего не замечая, Элайза Арнолд обратилась к Маме Венере:

– Ты их принесла? Скажи, что да, пожалуйста. Или я прокляну…

– Ш-ш! Здесь они. У камина.

По указанию призрака я достала требуемые предметы – две веслообразные скребницы, более пригодные для конюха, нежели для камеристки. С помощью пряжек и кожаных ремней прикрепила их к рукам Мамы Венеры, похожим на ожившую золу, и, выполнив поручение, вернулась на место.

Обнаженная Элайза Арнолд взобралась на стол и – диковиннейшей из одалисок – улеглась на нем так, что ее спутанная темнокудрая грива оказалась на коленях у Мамы Венеры. Потом она отпихнула ногой нагроможденные мной книги (хотя прикоснулась ли к ним – заметить было непросто). Они посыпались на пол вперемешку с мелкими лоскутками, которые я сначала приняла за клочки бумаги, вылетевшие из томов, однако упали они не бесшумно, и это были ороговевшие частички ногтей с пальцев ноги Элайзы.

Простертая ничком актриса перевернулась на спину и, поерзав, чтобы устроиться поудобнее, легла ко мне лицом. Ноги, покрытые омерзительной чешуей, очутились совсем близко от меня. Моим глазам предстало ее межножье с пучком волос, не прятавшим коралловые губы. Гадостно спелые, как…

Mon Dieu![37] Из тайника ее пола выполз белый, откормленный смертью червяк, разбухший, будто палец, пораженный подагрой.

Содержимое моего желудка выплеснулось на подоконник. Пока мир теней вращался вокруг своей оси, я, в полном расстройстве чувств, не в силах была шевельнуться.

– Расскажем этой ведьме то, что нужно, – произнесла Элайза Арнолд, очевидно польщенная моей дурнотой, как комплиментом. Театральным жестом она велела Маме Венере приступить к делу: – Моли – хоть и на негритянском говоре – о своем спасении.

От испуга или по привычке слушаться Мама Венера заговорила. При этом она начала расчесывать черные кудри Элайзы Арнолд, за что я была ей признательна, поскольку это успокаивало и умиротворяло вампиршу. Да, всю ночь напролет Мама Венера чесала и чесала ей волосы, пока обе рассказывали мне повесть о пожаре. О преображающем пожаре.

10 Город жалости

Прибавь дров, разведи огонь, вывари мясо; пусть все сгустится и кости перегорят. И когда котел будет пуст, поставь его на уголья, чтобы он разгорелся, и чтобы медь его раскалилась, и расплавилась в нем нечистота его, и вся накипь его исчезла.

Книга пророка Иезекииля, 24:10–11

– Могли бы смекнуть, что он близок, – проговорила Мама Венера.

Я сидела далеко от стола, мой стул стоял над низким запачканным подоконником распахнутого окна – две ножки в комнате, две на земле. Ничего не стоило соскользнуть с кресла в сад, подальше от библиотеки Ван Эйна, но мешало одно: я уже знала, что мертвецы бегства не одобряют.

– Да-да, – продолжала Мама Венера. Когда она говорила, ее туго натянутая кожа вибрировала, будто кожа на барабане. – Всю ту осень были знаки, да и зима завернула лютая. Комета уже появилась, а дней за десять до пожара земля затряслась ночью, перебудила народ… Какой это был год?

– Тысяча восемьсот одиннадцатый, идиотка, – отозвалась актриса. – На следующий день после Рождества. Спустя двадцать два дня после того, как я умерла. И похоронили меня в могиле без надгробного камня, в темном и заброшенном углу кладбища Святого Иоанна.

Произнесла она это развязно, но со злостью.

1811, верно. За пятнадцать лет до моего прибытия. Англичане грозили восточному побережью, и десять тысяч жителей города ожидали призыва на войну. Элайзе Арнолд Хопкинс По – брошенной в нужде, умирающей – ничего не оставалось, как только воззвать к филантропическим стрункам добрых людей – «о, добрых, очень добрых жителей Ричмонда», – надо было позаботиться о детях.

Пятилетний Генри находился на попечении дедушки со стороны отца в Балтиморе. Генерал По, в былые времена славы, водил дружбу не с кем-нибудь, а с самим великим Лафайетом. Щедрость, снискавшая ему amitie[38] Лафайета, была главной чертой в характере генерала. Он и в самом деле растратил все свое состояние и потому не смог взять опеку над братом и сестрой Генри – Эдгаром и Розали. Летом 1810 года им пришлось отправиться с матерью в Ричмонд к началу театрального сезона, ибо Элайза По была ярчайшей звездой в созвездии, известном как «актеры мосье Пласида». Предполагалось, что она будет выступать в амплуа инженю еще много лет. Говорили, будто она способна – нет, куда более чем способна – исполнять репертуар, состоявший из двухсот ролей, но особенно она блистала в спектаклях по пьесам Барда: Корделия, Офелия, Джульетта, Миранда и так далее.

Ставшая невестой в пятнадцать, а через три года вдовой, Элайза Арнолд потянулась к собрату по профессии – Дэвиду По. Вместе они объездили с гастролями привычный театральный маршрут – от Бостона к югу до Саванны, – однако талант Элайзы настолько превосходил актерские способности мужа, что он привык к безвестности, находя утешение в пьянстве. Очень быстро он сошел сначала со сцены, а потом исчез из жизни супруги и детей. Но Элайза не сдалась и с труппой «Пласид и компания» прибыла в Ричмонд, где ей спустя два года предстояло скончаться от туберкулеза. В некрологах писали, что сцена лишилась лучшего своего украшения. А Эдгар и Розали (мальчику не исполнилось и трех, девочка еще не научилась ходить) лишились последней родительской опоры.

На первых порах детей взяли в дом мистера и миссис Льюк Эшеров – друзей и покровителей Элайзы, но сами Эшеры, тоже актеры, постоянно находились в разъездах и отнюдь не были идеальными воспитателями. Оттуда – когда после смерти их матери прошло всего несколько недель – брата и сестру отправили порознь в дома Джона Аллана и Уильяма Макензи, людей состоятельных, чьи жены как бы выиграли детей в качестве приза в некоей церковной лотерее. Отныне дети должны были проживать под их крышей наглядным и безупречным доказательством высокой нравственности, бескорыстия и щедрости опекунов.

Элайза Арнолд резко села, оставив длинные пряди черных волос в руках Мамы Венеры. Это, впрочем, явно не причинило трупу ни малейшей боли.

– Мне было… – начала она, но, запнувшись, поправила себя: – Мне сейчас двадцать четыре года. И я была знаменита – хорошо известна, хотя и не свободна.

– Откуда тебе, дамочка, знать о несвободе, лучше помолчи об этом.

– Скажу яснее. Средств для независимой жизни у меня было недостаточно, и, хотя возможностей обеспечить себя хватало, ни с кем в союзе я не состояла, когда… когда начала умирать. – Она состроила трагическую гримасу и притворно зарыдала. Но в следующей ее фразе прозвучала неподдельная печаль: – Умирая, я оставляла сиротами двух мальчиков…

– Постой-ка, – вмешалась Мама Венера. – Ведь ты произвела на свет троих.

– Да, и ее тоже, не спорю.

– Вот-вот, и ее.

– Она что дурная трава в поле.

– У нее, как у тебя, тоже ведь сердце есть, – урезонила ее Мама Венера. – В целости и продолжает биться куда лучше, чем твое.

Насчет Розали они еще долго пререкались. Стало ясно, что Элайза Арнолд неодинаково привязана к своим детям. Если коротко, то она сожалела о том, что непутевый Генри выпущен на волю, горячо обожала Эдгара и начисто отказывала в любви Розали.

Рассказ возобновился:

– Кто сгорел – всем известно.

Безразличие в голосе Мамы Венеры плохо вязалось с ее рубцами от ожогов. Тем временем Элайза Арнолд приняла прежнюю позу – раскинулась на столе навзничь. Обрубками пальцев Мама Венера вычесывала из шевелюры покойницы листья и сучки, комки грязи и тому подобное. Клочья волос, которые застревали между белыми зубьями скребницы, она стряхивала на пол.

– Пожалуй, что так, – заключила актриса.

Ее лица я теперь не видела, но прочее, доступное обозрению, смущало. Я поднялась со стула и, обойдя стол кругом, встала возле книжных полок.

– Да, в тот вечер театр был набит до отказа. Человек семьсот, наверное, набралось.

Она проговорила это, пристально вглядываясь в потолок – с улыбкой, словно вспоминала о приятном сне.

– Семьсот человек. И у каждого своя душа, и кто-то их любил горячо, и чьи-то сердца разбились, потому как ты…

– Фи! – прервала актриса Маму Венеру. – Скажи мне, кто это тебя любил? Кто бы тебя оплакивал, если бы я дала тебе ускользнуть?

– Дамочка, не толкуй о моей жизни… какая она была. Язычок у тебя резвый, но я знаю, что за тяжесть у тебя на душе, потяжелей наковальни. Я и сейчас ее углядываю.

Волосы слетали со щетки ошметками наподобие конских хвостов.

– Углядываешь ты… – передразнила Маму Венеру актриса. – С твоим чертовским зрением. Воображаешь, будто видишь все и вся… Смотри, Мама, твое зрение – это мой подарок, а я запросто могу и…

– Давай-давай. Отбери его. Да это, дамочка, вовсе и не твой дар. Взаправду, нет. И кто сказал, что это ты его подарила?

Мама Венера попыталась вернуть вуаль на место. Щетки на дрожавших руках ей мешали. Не успев подумать, я шагнула к ней. Подняла длинную вуаль и опустила на лицо. Чуть заметно, но Мама Венера от меня слегка отшатнулась – или не хотела, чтобы я до нее дотронулась, или же мое прикосновение причинило ей боль. Что до Элайзы Арнолд… жалость, похоже, была ей неведома, над немощью Мамы она попросту потешалась.

Ее насмешки Маму Венеру еще пуще раззадорили:

– Да и что это за дар? И не твой вовсе. Господь явил знамение, когда я была при смерти.

Так кто же она, эта Мать Венера? Новый Енох, который был переселен, дабы увидеть жизнь после смерти? Или Даниил, снискавший благодать провидческого зрения? Кем бы она ни была, я засомневалась, что она ведьма.

– Господь? Пускай так, коли тебе хочется, – благодушно отозвалась Элайза Арнолд, – но вы, люди, слишком многое приписываете этому вашему Господу. – Приподнявшись, она оперлась на острые локти, так что мне стало лучше ее видно, и призналась тоном, в котором в первый и последний раз слышалось что-то похожее на извинение: – Я преследовала лишь немногих женщин. Остальных рассчитывала только попугать. Откуда мне было знать, что целая орда их… испугается насовсем. – Она опять хихикнула, будто девчонка. – И откуда мне было знать, что театр так быстро охватит огнем и что всех унесет алым ветром?


Погибли семьдесят два человека. О числе пострадавших история умалчивает.

По утверждению Элайзы, зрительный зал в тот декабрьский вечер был полон до отказа. Для мосье Пласида и его труппы, пробывшей в Ричмонде весь сезон, это сулило немалую выгоду. В течение недели им предстояло разобрать декорации, упаковать реквизит и направиться домой в Чарлстон. Поскольку жителям Ричмонда спектакли пришлись по вкусу, было решено, что актеры должны покинуть город с гонораром, который гарантировал бы их возвращение. Горожане также выражали труппе соболезнование по поводу ухода их звезды, «вдовы» По: ей в ноябре было устроено два бенефиса, так как здоровье ее ухудшалось и конец приближался.

Всеми обожаемая, а теперь сраженная чахоткой актриса сделалась зимой 1811 года предметом настоящей благотворительной кампании. Две ее комнаты в таверне «Вашингтон» стали самым модным посещаемым местом. К смертному одру Элайзы вереницей направляли кухарок, нянюшек и служанок. Дамы из благотворительного общества «Доркас», будто стадо гусынь, хлопали крыльями и гоготали о судьбе будущих сироток. Поодиночке, ночами, когда дети и блюстители морали погружались в сон, прокрадывались туда и кое-какие мужчины.

По мере того как легкие юной матери съедал недуг, затеяли лотерею: кому воспитывать детей – Эдгара и Розали? Совместными усилиями церкви, властей, юстиции и дамского сообщества вопрос вскорости был решен. Советоваться с Элайзой сочли излишним; хотя она, сколько ей еще хватало сил, кипела от негодования при виде спесивого самодовольства и напускной набожности.

– И вот представь мой восторг, – со смехом проговорила Элайза, – когда оказалось, что могила – не всегда тюрьма. И я из нее восстала! Взмыла ввысь, как прославленные воздухоплаватели во Франции, которые поднялись к небесам в плетеной корзине на горючем из отходов пламени. Что ж, мой летательный аппарат – мое тело, пламенем для меня будет мой гнев, а местом назначения – месть.

– Боже милостивый, – пробормотала Мама Венера, – она все еще на сцене. Ей нужна трагедия, как свинье помои.

Элайза, не обращая на нее внимания, воздела правую руку (если бы только могла, ее пальцы сжались бы в кулак) и патетически вскричала:

– Месть!

– Месть Макензи? – поинтересовалась я. – Или Алланам?

– И чего этим я достигну? – возразила она. – Снова оставлю детей сиротами? Нет. В тот вечер ни Макензи, ни Алланов в театре не было. Я об этом позаботилась.

– Выходит, вы знали, – сделала я вывод, – знали, как тогда поступите?

– Мстить, я поклялась мстить! – Актриса не дослушала моей реплики. – Мстить благонамеренным людишкам, столпившимся у моей постели строить жульнические козни против моих детей. Женам, привлеченным запахом смерти и равнодушным ко мне самой; женам, которые, уходя, шушукались о моей «слабости». Мстить их мужьям, являвшимся ко мне до того… с визитами частного характера.

– То есть вы хотите сказать, что?..

Закончить фразу мне не позволили бы ни правила приличия, ни сама Элайза. Стоило только мне запнуться ввиду крайней неделикатности этого вопроса, как призрак крутнулся на месте мокрым хлещущим вихрем, а потом обрушился на стол коленями в позе готового напасть зверя. Элайза упала всей тяжестью своего студенистого (по-видимому, это было так) тела на столешницу и уперлась в нее руками, причем ее ногти продавились еще больше наружу сквозь гангренозную плоть кистей.

– Так что же, ведьма, значит, и ты смеешь считать меня шлюхой?

– Нет-нет, – запротестовала я. – Вовсе нет.

Элайза Арнолд смягчилась. Однако язвительным тоном заключила:

– Одинокая женщина делает то, что может. Одинокая женщина с детьми делает то, что должна.

Итак, Розали – дитя… непредвиденный плод… ребенок от мужчины, снискавшего благосклонность Элайзы Арнолд за наличные – или за какую-то иную поддержку? Нет, вопросов я не задавала, достаточно было услышать отзывы Элайзы Арнолд – восхищенные об Эдгаре и презрительные о Розали, – и всякому стало бы ясно, что, как позднее без экивоков выразилась Мама Венера, сварены они в разных горшках. Безотносительно к времени зачатия, Розали приходилась родней Генри и Эдгару, по-видимому, только по материнской линии. Кто бы усомнился в этом при виде единоутробных брата с сестрой? Розали: малоразвита, но способна к учению, с доброй душой, но очень недалекая, резка и угловата. И Эдгар: жесткий и черствый, однако обладающий необычайно восприимчивым умом с возможностями безграничного развития. Она: неуклюжая, длиннорукая и длинноногая, само проворство. Он: всеми фибрами души и каждым мускулом гибок и пружинист.

Спустя годы, когда Джону Аллану хотелось поддразнить Эдгара, он намекал на незаконнорожденность Розали, желая тем самым не столько опорочить девочку, сколько уязвить приемного сына – Эдгар преклонялся перед памятью покойной матери.

Элайза Арнолд вновь прибегла к услугам Мамы Венеры. Поджав ноги, она села по-турецки на край стола и велела Маме Венере стоя расчесывать ее длинные черные волосы. Несмотря на усердные старания, блеска волосы не приобретали, но, хотя и слетали на пол целыми ошметками, грива призрака оставалась по-прежнему пышной.

– Встать из могилы мне ничего не стоило, ты бы изумилась, – заявила Элайза Арнолд.

– Может, и так, – отозвалась я. – А может, и нет.

Склонив голову набок, Элайза поинтересовалась у Мамы Венеры:

– Значит, с мертвецами она уже имела дело?

– Выходит, так, – буркнула ее собеседница и вполголоса добавила: – Во всяком случае, не больно-то она тобой огорошена.

– Magnifique![39] – вскричала Элайза. – Можно будет обойтись без разъяснений множества великих таинств, non?[40]

– Oui, – подтвердила я с облегчением.

Объяснить требовалось не скрытое, но очевидное: кто эти женщины сейчас? И чего они от меня хотят?

Элайза, воздев руки, начала декламировать:

– И вот я восстала, одержимая местью, и…

– Ну-ну, дамочка! – остановила ее Мама Венера. – Никто тебе тут не заплатит за то, что будешь с важным видом разглагольствовать, угу. Выкладывай все как есть – и валяй обратно туда, где мертвецам самое место.

Я со страхом ожидала, что от гнева Элайзы опять засвистит ураган, загрохочет гром и разверзнутся хляби небесные, однако она предпочла пропустить эти слова мимо ушей. Возможно, что суровая критика возымела действие, и актриса пояснила обыкновенным тоном:

– Попугать. Все, чего мне хотелось, – это немножко их попугать.

Мама Венера присвистнула:

– Попугать – множко или немножко… А безвинных-то на кой ляд дотла сжигать?

Элайза Арнолд сидела молча, призадумавшись. Мама Венера продолжала заниматься своим делом. Я с разгоревшимся лицом прислонилась к книжным полкам. За окном ночной холодный воздух дышал покоем. В нем все еще чувствовалась свежесть вызванного призраком ливня, легкий ветерок доносил запахи скошенной травы, добытого из земли угля, табака из лавки, плещущей о берег речной волны… Однако ничто – о нет, ничто – не могло перешибить зловоние смерти, исходившее изо рта актрисы, когда она приступила к изложению фактов.


Обычный четверг, двадцать шестое декабря. Ставятся две новые пьесы: «Отец, или Семейные распри» Дидро, а вслед за ней – «Раймонд и Агнеса, или Истекающая кровью монахиня из Линденберга». В антракте будут исполнены две песни, а также танцы и хорнпайп.

Все шло как надо – во всяком случае, по словам Элайзы Арнолд.

– Кроме, конечно, дочки Пласида, которая плясала, как всегда, будто корова на льду.

– Вы были там? – спросила я.

– Ведьма! – оборвала она меня. – Призраки водятся в каждом театре… Ну разумеется, я там была.

И вот во время первого акта «Раймонда и Агнесы» (Элайза пренебрежительно назвала эту пьесу «кровавой мелодраматической пантомимой») вдруг что-то на нее нашло.

– Я туда и раньше наведывалась, но в тот вечер, когда я стояла за кулисами…

В партере она увидела женщин, которые еще недавно толпились у нее в комнате, прижимая к лицу надушенные платки.

– Они думали, мне так плохо, что я ничего не услышу, но я ни словечка не пропустила. Они торговались, словно на базаре, выбирая моих детей как пучки зелени. О да, я тогда слышала все-все, и в театре мне вдруг почудилось, будто я снова слышу их бездушные споры. И внезапно меня переполнила ненависть, дикая ненависть к этим женщинам, к их бездушным мужьям, ко всему этому городу жалости!

И вот, когда после первого акта пантомимы занавес опустился, Элайза Арнолд наткнулась на рабочего сцены. Этот рабочий – «мальчонка», по ее словам, «кровь с молоком, настоящий живчик, просто прыскал здоровьем» – оказался с ней бок о бок. Оставаясь невидимой, она сумела так его перепугать, что он затрясся будто осиновый лист и «отрекся от престола своих обязанностей»; она же завладела вверенным ему канатом, который соединялся с цепью, удерживавшей канделябр внутри разбойничьей пещеры – декорации первого акта. Юноша успел потушить только одну из пары масляных ламп.

– Сама не знаю как, но я стала поднимать эту горящую лампу вверх. (Руки у меня были тогда еще целы и невредимы.) Я поднимала ее все выше и выше, прямиком к балкам, откуда свисали наши театральные задники, пропитанные маслом и густо размалеванные красками. Канат зацепился за какой-то выступ. Дернув за него посильнее, я невзначай раскачала канделябр – и… – Элайза Арнолд расплылась в простодушной улыбке застенчивой инженю и, взмахнув своими чудовищными руками, крутанула запястьями, словно желая этим простым жестом стряхнуть всякое воспоминание о смерти. – Это было началом конца. А тем временем по ту сторону занавеса, на авансцене, скрипач наяривал на своей скрипке.

11 Город муки

– Вначале, – продолжала Элайза Арнолд, – идиоты приняли посыпавшиеся на авансцену горящие угли за новый световой эффект. Они принялись охать и ахать от удивления, восторженно захлопали в ладоши и никак не могли уняться, даже когда Хопкинс – этот бездарный козел, который исполнял роль Раймонда, – выскочил из-за кулис с криком: «Пожар!» Зрители зачарованно продолжали следить за падающим огнем в ожидании дальнейших приятных сюрпризов.

– Мы думали, это все по пьесе, – поддакнула из-под вуали Мама Венера.

Она явилась в театр пораньше, захватив с собой двух подружек.

– Фанни, – предалась воспоминаниям Мама Венера, – ага, и Плезантс. – Ну да, Плезантс. Эх, детка, второй такой раскрасавицы, как Плезантс, и не сыскать было. Мы пришли в театр до Старков, кое-какие дела у меня там были. Я ведь тогда жила в доме Гренвилла Старка. Это получше, чем в деревне горбатиться от зари до зари – то хлопок собирать, то еще что. Я была служанкой у хозяйки – она со мной сносно обращалась, по большей части.

– Сносно! – возмутилась Элайза. – Это с тобой-то сносно обращались? – Накинувшись на Маму Венеру, она повернулась ко мне спиной. – Ну не с души ли воротит эдакое слышать? Уши вянут от негритянского трепа, тошно мне – мочи нет! По правде говоря, это… Ладно, Венера, давай дальше.

Маму Венеру отправили в театр до прихода туда семейства Старков. Ее хозяйка, София Старк, принимала в тот вечер гостей, и все должно было быть подготовлено наилучшим образом – бархатные сиденья кресел почищены щеткой и покрыты кружевными и атласными накидками; в самый последний момент надо было побрызгать розовой водой, а на каждом кресле предписывалось подержать противни с раскаленными углями, чтобы подушечки как следует прогрелись.

Справиться с этими хлопотами Маме Венере помогали Фанни и Плезантс.

– Ох и порезвились же мы в тот вечер! Плезантс уселась у края ложи и напустила на себя важный вид, будто цаца какая. А что Фанни вытворяла – господь не приведи.

С появлением первых зрителей Фанни и Плезантс пришлось покинуть здание театра через боковой выход. Потом они взобрались по наружной лестнице на галерку, где собиралась вся компания. Маме Венере не терпелось к ней присоединиться.

– Вот-вот, – съязвила Элайза, – там бы ты и свиделась со своим кавалером.

– Да помолчи ты! – вскинулась было Мама Венера, но Элайза не унималась:

– У нашей мамочки был кавалер, был-был. Звали его Мейсон, братец той самой Плезантс. Думаю, они «сладили» (так у них это называется), если только… Короче, собирались пожениться.

– Помолчи, – повторила Мама Венера, но теперь, когда его имя было произнесено, она кое-что о Мейсоне поведала: в семье он был средним из пяти детей, и его отдали в услужение некоему Криттендену, владельцу лесопилки на берегу реки. – Мейсон, – добавила Мама Венера с гордостью, – вел у него конторские книги.

Элайза дала понять об испытанном парочкой счастье мимическим изображением их любимого танца. Смысл ее затеи уловить было трудно. Прищелкивая языком, призрак попеременно ударял руками то о плечи, то о колени, разводя их в стороны и снова сводя со стуком вместе, причем из межножья потянуло самой что ни на есть мерзейшей вонью.

– Это джуба, – прокричала Элайза. – Никто из чернокожих не отплясывал джубу лучше, чем Мать Венера и ее красавчик Мейсон.

Мама Венера упрашивала свою хозяйку разрешить ей подняться на галерку, где все уже были в сборе, но для Софии Старк тот вечер ознаменовался настоящим светским торжеством. Она посещала театр в сопровождении бравого лейтенанта Гиббона – сына героя Революции, который и сам геройски отличился в войне с Триполитанией, Джейкоба и Сьюз Ван Эйнов, принявших наконец многократно повторенное приглашение посмотреть спектакль из ложи Старков. Но нет, Мама обязана была находиться под рукой, готовая услужить гостям. Ей поручалось также следить за юным мастером Джорджем Старком двенадцати лет, страшным непоседой и неисправимым озорником.

– Отпусти она меня на галерку, я бы уж как-нибудь, хоть полуживая, а из театра бы да выбралась.

Потолочное покрытие в театре отсутствовало, просмоленная дранка была прибита прямо к сосновым стропилам. На фасаде здания, если смотреть на него с Академи-сквер, на высоте третьего этажа, как раз над галеркой, имелось декоративное окно – an oeilde-boeuf[41], – где, словно в печи, образовалась мощная тяга. Пламя, охватившее сцену, где пылали клочья занавеса, перекинулось на костюмерную и склад бутафорского реквизита. Языки огромного разбушевавшегося погребального костра со страшной силой устремились в это одно-единственное окошко. Таким образом, сидевшие на галерке увидели огонь первыми и первыми бросились спасаться бегством.

Рабам и слугам, пояснила Мама Венера (почти всем из тех, кто там находился), удалось выжить. Заметив огненные языки, лизавшие подвесные декорации, они ринулись вниз по той самой лестнице, которая предназначалась для изоляции их от общества белых.

Странно, но Мама Венера и Элайза пустились вдруг обсуждать, каким оказалось само представление, словно не решались описывать дальнейшее. Я настойчиво их поторопила, и Мама Венера взялась за подробное повествование.

В партере и в трех рядах лож люди замешкались. Взметнувшееся пламя они увидели последними, а до того, захваченные магией театра, не могли поверить в то, что происходило на самом деле. Зрители повскакали с мест, только когда занялся алый занавес. Послышались пронзительные крики. Через боковые окошечки виден был исход чернокожих с галерки, который, благодаря планировке здания, совершался организованно – узкая лестница, прикрепленная к внешней кирпичной стене, позволяла спускаться вниз лишь по одному. Внутри же театра возникла паника. Хаос не заставил себя ждать.

Большинство зрителей (в первую очередь публика из партера) попали в театр через главный вход – и теперь все они ринулись именно к нему. Скоро выход оказался заблокированным из-за давки, поскольку двустворчатая дверь в театре открывалась внутрь помещения. Возле этой двери обнаружат целую гору пепла и горячих костей. Что до зрителей в ложах, которые опоясывали зал полукругом, то они кинулись в тесные проходы, ведшие к еще более тесным лестничным колодцам, недостаточно прочным для того, чтобы выдержать подобную нагрузку. Как и следовало ожидать, лестничные пролеты обрушились один за другим на нижний этаж. Тем, кто избежал падения вниз, оставалось только прыгать в окна, которые они начали вышибать с помощью кресел. От потоков воздуха голодный огонь мгновенно разгорелся еще пуще.

Люди, сумевшие выбраться из здания в безопасный двор, ошеломленно взирали на застывшие силуэты в окнах – прыжок вниз казался этим несчастным страшнее подступавшего сзади огня. За их спинами метались фигуры, охваченные пламенем. Оробевших силой выталкивали из окон. При ударе о землю они ломали себе руки и ноги, перешибали позвоночник; на тех, кто пытался отползти подальше от здания, валились сверху горящие тела и погребали их под собой.

По всему городу звонили колокола. Жители Ричмонда сбегались со всех сторон. Прибыла пожарная команда, но все усилия были тщетными – от театра исходил такой жар, что струи воды испарялись, прежде чем достигнуть огня. Само по себе здание представляло собой идеальное топливо, к тому же оно было напичкано легко воспламеняющимся материалом – не только декорациями и бутафорией, но и креслами в ложах, которые славились тем, что их каждый сезон обновляли пропиткой, и на них образовался густой слой краски. Ложи отделялись одна от другой перегородками, окрашенными и оклеенными обоями, потолки были задрапированы плотной тканью. Все это яростно пожирал огонь, из гущи которого слышался истошный предсмертный вопль, неподвластный никакому словесному описанию.

Позднее распространились слухи, будто за кулисами находились дикие звери. Никто из свидетелей не хотел и не в силах был допустить, что подобный вой могли исторгнуть глотки их сограждан.

Тем временем Мама Венера и гости Старков попрыгали из своей ложи в первом ряду на край сцены – с высоты шести или восьми футов. Софию Старк столкнул ее муж, и она, упав в объятия лейтенанта Гиббона, растянула себе лодыжку. Гренвилл Старк также спрыгнул на сцену, неструганые доски которой уже быстро поддавались огню. В последний раз Мама Венера его видела, когда он устремился вслед за едва ковылявшей женой к главному выходу, крепко прижимая к себе юного Джорджа. На следующий день в еще неостывшей золе внутри обугленного каркаса бывшего театра найдут два тела – взрослого и ребенка, – сплавленные воедино. Гренвилла и Джорджа Старков опознают только по отцовским запонкам из начищенного никеля с инициалами, которые от жара приобрели пурпурный цвет. София Старк растворилась в груде безымянного праха. Спасшийся лейтенант Гиббон скончался от ожогов спустя несколько дней. Именно он помог Маме Венере последней спрыгнуть из ложи на сцену. Говоря об отважном воине, она почтила его память паузой.

Сьюз Ван Эйн тоже пришлось совершить прыжок, и она вывихнула себе бедро. Никто, кроме Мамы Венеры, не слышал ее криков: Джейкоб Ван Эйн не промедлил с бегством ни секунды. Повинуясь инстинкту, разъевшему его душу, Джейкоб Ван Эйн сломя голову бежал из театра, и, только оказавшись в безопасности, оглянулся на пожар с мыслью о многолетней спутнице своей жизни.


Самостоятельно Маме Венере удалось выбраться из огня – но только один раз. Стоя в оцепенении над простертой ничком Сьюз Ван Эйн, она почувствовала, как кто-то тянет ее за руку. Обернувшись, она увидела Мейсона. Он силой потащил ее через дверцу под сценой, где хранился реквизит, а само пространство использовалось для различных сценических эффектов. («Ну и потеха! – вмешалась Элайза Арнолд. – Нужно было нырнуть в люк, куда проваливался призрак в нашем „Гамлете“. Забавно, ничего не скажешь».) Согнувшись в три погибели, они пробирались вперед под полыхавшей сценой. Рубашка Мейсона была порвана, и Мама Венера видела, как на покрытой рубцами от порки кнутом коже на спине Мейсона вздуваются и лопаются пузыри. Огонь опалял волосы у него на голове, и они искрами сыпались в разные стороны. Самой Маме Венере доставалось, конечно, не меньше.

Очутившись с Мейсоном во дворе, ошарашенная Мама Венера столкнулась с Джейкобом Ван Эйном, который спросил, где его жена.

– Как сейчас его слышу, – продолжала рассказ Мама Венера. – Во дворе ад кромешный, во тьме красное зарево, а он пристал к нам с расспросами – вынь ему жену да подай, будто мы ей сторожа какие.

Я ему твержу – она там, на сцене, ждет его и зовет. А потом… а потом помню только: вдруг мы опять под сценой, мы оба с Мейсоном недожаренными ребрышками провалились сквозь рашпер прямехонько на угли… Дьявол забери этого негодяя! Подступил к нам вплотную, вцепился мне в плечо, вдавил платье в кожу – клочья ткани там остались и по сей день – и шепчет мне прямо в ухо, чтоб никто не услышал, какой он трус: иди, мол, обратно и приведи ее мне сюда. Не скажу, чтоб он очень уж грозился, но не без того. Разворачивает меня в сторону этого адского кострища и пихает в спину, нашептывая: «А ну давай иди… Иди, да поживее!»

И я, будто охотничья сучка, пошла за добычей. Пошла! Ох и дура же я была, что послушалась этого белого! А Мейсон, вот уж дурачок, добрая душа, поплелся за мной обратно в это жуткую жаровню, когда ее подпоры из кирпича тряслись, будто ноги у жеребенка.

Мама Венера расчесывала волосы Элайзы с той же свирепостью, что и рассказывала, но тут ее проворные руки замерли. Элайза Арнолд не протестовала.

– Мы проникли внутрь тем же путем, что выбрались. Сцена сгорела, но еще не совсем. Крыши уже не было, дым свободно валил наружу громадными серыми волнами – такого шторма и на море не случается. Клубы крутились и взвивались со страшным свистом. Сильнее урагана я сроду не слышала. И господь не приведи хоть еще раз услышать… А какой вой и плач стоял – ох, сердце разрывалось. Люди не задыхались в дыму – его тут же уносило вверх; нет, они горели заживо, сгрудившись в кучу у выхода, и царапали дверь, будто коты в мешке, и гибли под лестницей, которая на них рушилась. Там они стояли и смотрели на себя, как сгорают. Будто индюшки под ливнем, ох, пока их не затопит… Некоторых раздувало как беременных – что женщин, что мужчин. Один мужчина – я знала его в лицо, а по имени нет, белый, – так он лежал под балкой, которая размозжила ему голову, что твое яйцо, и… и мозги у него текли, точно зимний сироп. А глаза были открыты и провожали меня взглядом, когда я подобралась к старой Ван Эйн, которая там лежала, как на погребальном костре.

По первости я решила, что она померла. Где уж иначе? И наладилась снова обратно, пока сцена не обвалилась. Потом присмотрелась – гляжу, а она шевелится. Может, думаю, пламя к ее платью подобралось, но нет – не так. И впрямь шевелится – чудно эдак, но шевелится. Подползла поближе, как смогла. Вглядываюсь через огонь ей в лицо, а лица у нее больше нет. Жаром отовсюду так и пышет и печет ее как в духовке, уши съеживаются, а потом бриллиантовые серьги с них падают. Модный гребень в ее взбитых волосах – их тоже больше нет – вплавился ей в макушку, и раздувшаяся кожа блестит, словно жиром намазанная. Нос превратился в свинячий пятачок. Губы разбухли вдвое обычного и напружились, а зубы оскалены в улыбке, будто от удовольствия. Я-то понимаю, это не так, она уже покойница! Но все еще шевелится! Ноги у нее сгибаются и поджимаются коленями к груди. А потом, когда пламя поджарило мышцы, руки тоже сводит вместе – как будто она собралась боксировать!

Чудно это было – ох как чудно! Делает обеими руками выпады, будто на ринге, а сама уже померла. И мне никак поближе к ней не подобраться, разве что на сцену нужно влезть, да только зря все это, потому как сцена с треском и грохотом рушится. Ба-бах!

Стою, озираюсь вокруг. Дыма нет, но пекло, пекло такое, будто ты на задней стороне солнца. Кличу Мейсона. Пытаюсь скорее его окликнуть; воздух такой раскаленный, что не продохнуть. Нельзя его глотнуть – обожжет все внутри. Не вижу ничего – будто шило в глазах. И в голове мешается, одна только мысль – вот-вот умру, прямо сейчас.

И тут… тут вдруг она. Голышом, тело белеет сквозь волны жара, черные волосы змеятся по воздуху. Усмехается, точно супруга Сатаны – явилась звать его к ужину. (Собственное описание Элайза Арнолд сочла особенно выразительном.) И тычет на меня сверху пальцем. Мне и вздуматься не могло, что она неживая, у смерти еще не было времени отрастить ей когти, точь-в-точь как у дракона… Да-да, она тут как тут, преспокойнехонька как ни в чем не бывало, словно ни для чего другого вышла, как только раскланяться.

Что я делаю? Иду к ней. Почему – не знаю, просто иду. Я ее знаю. Она та актриса, о которой все толковали: вот, мол, как грустно, что оставляет двоих сирот. Умирает? Ох, да. Мне и невдомек, что вижу сквозь пламя покойницу. Но я ничуть не испугалась. Ничуть. Вокруг меня все трещит и хрустит, а я иду к ней и думаю: вот она, смерть. Если бы не боль – а уж как было, детка, больно, – то совсем не страшно, смерть – это же так просто.

Но я, конечно, не была мертвой. Она была, а я нет.

При этих словах я почувствовала облегчение.

– Так, значит, вы… вы не мертвая?

Самой мне было не разобраться: один передо мной призрак или два?

– Нет, – ответила Мама Венера, – я не мертвая. Но ближе к ним любого из живых.

Рассказывать ей осталось немного.

Вокруг бушевал ливень из огня, щепок и плоти. Зловонный запах паленого мяса выворачивал внутренности наружу, кровь бурлила у нее в сожженном горле. И все же Мама Венера шагнула навстречу актрисе, которая парила в воздухе, да иначе и быть не могло, поскольку сцена исчезла.

Внезапно горящие боковые драпировки из алого бархата сорвались с крючьев и мгновенно окутали Маму Венеру. Они бились вокруг нее кровавыми крыльями. Последнее, что она помнит, это то, как ее обволокло пламенем. И еще помнит голос. Голос, возвестивший о спасении.

12 Рабыня за пенни

После пожара были проданы две рабыни – Мать Венера пошла за пенни, а Плезантс купили с четырьмя уцелевшими детьми.

– А Мейсон? – спросила я.

Черная вуаль медленно качнулась в одну сторону, потом в другую. Нет.

Так я поняла, что Мейсон не выбрался из огня.

– А что же?.. Как вам?..

Я запнулась, не докончив вопроса, как же все-таки Маме Венере удалось выжить.

– Что да как, сама не знаю. Лучше скажу, что нашли меня не сразу – стены уже давно обрушились, а я лежала возле груды горячих кирпичей. Поначалу, видно, приняли меня за мертвую. Вся моя одежда сгорела, а пылавшая ткань окутала меня будто в пеленку, сшитую из крови. Меня, наверно, оставили лежать на месте, а занялись белыми – из тех, кто выжил. Мертвые чернокожие не в счет и до умирающих чернокожих дела мало, раз уж есть мертвые белые, а если умирающие белые, то и подавно, верно?

Тут, помнится, я прямо обратилась к Элайзе Арнолд:

– Это вы вынесли ее с пепелища?

Мне не терпелось дознаться. Понимая это, Элайза с наслаждением тянула паузу.

– Сдается мне, она немногим больше меня помнит, что тогда было да как, – вмешалась Мама Венера. – Только не желает признаться.

Услышав это, Элайза Арнолд, словно по сигналу, отвернулась от нас со скучающим видом и принялась корявыми тыльными сторонами ладоней вычесывать из волос остатки листьев и сучков. Очень скоро ее руки запутались во всклокоченной шевелюре, и Мама Венера поднялась с места прийти ей на помощь.

– О чем мы толковали, если толковали, не знаю, – сообщила Мама Венера. – Но почему-то я догадалась, чего она от меня хочет взамен, верно? Когда очнулась в корчах от боли, вышло, что я уже пообещала приглядывать за детишками этого алого ангела. – Она рассмеялась. – Ну и ну! Очнулась, ни жива ни мертва, и вообразила, будто ангел сошел с неба меня спасти. Ангел, тоже мне. Тьфу.


Мама Венера долго той ночью распространялась о дубильных ваннах – медных бочках, наполненных крепким чайным настоем, в которые ее погружали. Кроме примочек и самых бережных перевязок, других средств не находилось. Или же о других не знала Фанни, взявшаяся ухаживать за своей подругой.

– Так это Фанни… Фанни вас купила?

– Нет, детка. Фанни была не свободней меня. И не могла бы меня купить, даже за пенни. – Она с трудом подняла руки и попыталась ими взмахнуть, указывая на особняк и, намеком, на его владельца. – Вот этот самый голландец меня и купил, когда я еще и не знала, что меня на продажу выставили. И вот когда я, сонная, мокла в своей бочке – ох, детка, словом не описать, какая жуткая была эта боль… – мокла, тряслась от дрожи и дивилась путям Господним, приходит к Фанни один белый человек. Да ты его знаешь, пускай только по имени.

– Я? Нет, я никого не знаю.

– Ну да, рассказывай. Это ражий, рыжеволосый крепыш Джон Аллан – острый, будто только что отточенный нож. Тогда он не очень-то процветал, пока еще деньги на него не свалились. Угу. И молодой Джон Аллан выследил меня ради дядюшки – Голт его звали, – который торговал рабами исподтишка, с задней двери своего магазина. Явился он известить Фанни, что вместе с богатым дядюшкой занят распродажей всего имущества Старков. Мол, все они на том свете и никого из родичей нет – заявить права на наследство. И вот этот Аллан говорит Фанни: делай, что тебе велят, поскольку ты «укрываешь беглянку» и всякое такое. Укрывает беглянку, слыхали? Будто я краденая лошадь. Это я-то! Ведь мне и глаза было не приоткрыть – поглядеть, что там на небе – солнце или луна. «Кого я укрываю?» – спрашивает Фанни. Я, конечно, все это слышу, лежа в бочке за ширмой у очага. «Мать Венера Старк, – называет Джон Аллан имя, которое сроду моим не было, – была продана некоему (тут я слышу, как он шуршит бумагами)… некоему Джейкобу Ван Эйну». А потом вдруг просит Фанни поставить подпись. С какой стати? Не знаю. А Фанни хоть и неграмотная совсем, но ставит значок там, где указал этот рыжий шотландец. Хитрость это или нет – но что ей оставалось делать?

– Рабыня за пенни, – хохотнула Элайза Арнолд.

– За пенни, так-то оно так, и сделку совершил тот самый мастер Аллан, у которого теперь твой сыночек Эдгар, угу. Хотела бы я знать, чего он еще в этом доме натерпится?

Актриса не нашлась с ответной репликой.

– И вот я здесь сижу, здесь живу. В этом большом доме, где хозяин – человек, который заплатил пенни, чтобы меня укрыть и дать покой.

– Потому он вас и купил?

– Может статься, наверное не скажу, толком мы ни разу с ним и словом не перемолвились. Но притвориться, будто он в услужение меня взял, ему бы не удалось. Стоит только на меня разок глянуть – непригодна я ни для какой работы. Днем с постели лучше и не подниматься, бедная моя кожа солнца не выносит, и свет глаза режет. Я и с нуждами своими без Фанни никак бы не справилась. А уж она-то мне помогала как могла.

– А Плезантс тоже? – спросила я.

– Плезантс? Нет, детка. Ни разу не заходила. Да ее хозяин не отпускал, держал в ежовых рукавицах. Не вырваться, даже если бы и захотела.

– Не очень-то и хотела, – добавила Элайза Арнолд.

– Ну уж нет, – возразила Мама Венера и продолжала: – Голландец держал меня в укромном холодном подвале, будто корнеплод. В темноте, как он и надеялся, я усохла и сморщилась и ни о чем никому не проговорилась. Но вместе под одной крышей мы с этим голландцем и месяца не прожили – и с сердцем, и с головой у него сделалось неладно, винтики завертелись не в ту сторону.

– Ого, – вставила Элайза, – зато ему самому вдоволь пришлось повертеться. Я уж об этом позаботилась.

– Ей бы только бахвалиться. Не знаю, что она там с ним сотворила, если вообще смогла. И знать не желаю, угу. Думаю, совесть его замучила, разъела душу… как могильная плесень.

– Хмм! – Это сравнение покойница явно не одобрила.

– И совесть толкнула его на доброе дело. Человек он был неплохой, нет, но поступил низко – заставил меня и Мейсона вернуться в огонь, угу. Не скажу, что он должен был пойти сам – каждый должен сперва свои раны зализывать, верно? – и все ж не надо было ему меня заставлять. Но теперь об этом волноваться незачем. Что случилось, то случилось, я недолго здесь пробыла. А голландец вдруг взял и снялся с места – подался в другие края, а все это (Мама Венера повторила свой жест)… Все это оставил после себя и по закону прописал, чтоб я могла спокойно тут жить. Никто меня не сгонит, сколько ни проживу.

– И взамен вы сохранили тайну Ван Эйна? – спросила я. – О том, к чему он принудил вас с Мейсоном?

– Сохранила тайну? Может, и так, да только потому, что никто ни разу меня не спросил. Тайну? Вот еще. Мне что за дело, какой там у белого камень на душе? Тьфу.

– Не думай, будто он подарил ей этот дом по доброте душевной, – вставила актриса. – Mais non![42] Совершил сделку, и притом выгодную: успокоил совесть и обеспечил молчание единственного оставшегося в живых свидетеля своей трусости. Ловко вывернулся, ничего не скажешь… Старина Ван Эйн, конечно же, рассчитывал, что его поджаренная рабыня скоро умрет. И уж, вне всякого сомнения, полагал, что мозгами еще попользуется. Увы, – Элайза вздохнула, – не произошло ни того ни другого.

Тут она, хотя никто ее об этом не просил, произнесла целый монолог о совести:

– Совесть – ммм… пожалуй. Совесть мучила Ван Эйна сильней, чем других, через эту дверцу я и проникла к нему в душу, но позволь доложить тебе, ведьма, что обыкновенное чувство раскаяния охватило весь город. Угрызения совести что кресло-качалка – вроде как двигаешься и подталкивает оно тебя вперед, а с места никуда.

Элайза Арнолд описала, как жители Ричмонда, пока руины на Академи-сквер все еще продолжали дымиться, подвергли себя наказанию – «чисто пуританский порыв», уточнила она. Еще не всех мертвых опознали, не весь пепел просеяли, но всякая деловая деятельность в городе прекратилась. Постановили закрыть все танцевальные залы и прочие места для развлечений на четыре месяца, в противном случае налагался апокалиптический штраф в 6 долларов и 66 центов за каждый час веселья.

Когда выяснилось, что опознать все трупы не представляется возможным, решили похоронить их в общей могиле. Требовался и поминальный монумент.

– И что, кроме воздвигнутой церкви, – вопросила Элайза Арнолд, – могло бы освятить это место, искупив тем самым грех развратного сценического действа? Разве театр – не биржа блудниц? А кто такие, вообще говоря, актеры – кто они? Распутные, безнравственные типы!

Из-под вуали Мамы Венеры послышалось сдавленное хихиканье, но я разобрала и слова:

– Вообще говоря, да, угу.

Элайза подплыла ближе к очагу, отчего зола взвилась, закрутилась столбиком и осела на коврик, запачкав золотые кисточки по его краям.

– «Божья кара» – вот как они это назвади. Проповедники на каждом углу возвещали, что пожар не что иное, как небесное возмездие городу, погрязшему в мирской суете. Ха! Ричмонд? Погряз в мирской суете? Но не важно. Посещение театра было сочтено грехом и преступлением. А мы, его насельники, – шутами, блудницами и шлюхами.

– И безбожниками, – вставила Мама Венера. – Не забывай об этом, угу.

Элайза продолжала декламацию:

– «Преступный по природе и злокозненный по воздействию» – вот что такое театр! Какой идиотизм! В итоге пришли вот к чему: «Да будет прибежище греха и разврата посвящено восхвалению и почитанию всемогущего Отца Вседержителя! Да воздвигнется на пепелище храм Божий!»

Яростный порыв ветра раскрыл книги, которые Элайза Арнолд спихнула на пол, и быстро перелистал страницы. Масляная лампа зачадила и погасла. Оконные стекла задребезжали. В дымоходе засвистел сырой ветер. Плеск дождика во дворе аккомпанировал дальнейшим излияниям ходячего трупа:

– Построить церковь постановили Джон Маршалл и иже с ним – grandes[43] этого жалкого городишки. А под ней, у главного входа, поместили громадный ящик из красного дерева, куда сгребли весь пепел. Теперь все мертвецы покоятся, – тут Элайза показала своей вывернутой клешней на окно по направлению к той самой (я это поняла) церкви, в которой я сегодня была, – под церковью Поминовения, где хорохорятся епископальные пастыри. Мерзость одна, вот что!

К ее мнению я готова была присоединиться, однако Элайза имела в виду, конечно же, не только архитектуру здания, наделенного множеством углов, дабы уязвить Пифагора. Но я не сказала ни слова, выжидая, пока актриса выдаст концовку:

– И вот так театр стали считать гнездовьем Сатаны, и так церковь опечатала место, где процветало театральное искусство. Ни единого спектакля за целых восемь лет.

– Бедняжка, тебе и некуда стало являться, что иль кого посещать – разве что сына своего. А мне это по нраву. Обхохочешься!

– А ты, прислужница, смотрю, расхрабрилась! Не рассказать ли мне о том, какой еще большей развалиной ты когда-то была… не поведать ли этой ведьме, кто дрожал и трясся, кто обмочился и обмарался, когда я в следующий раз явилась? Рассказать?

Актриса вихрем пронеслась по библиотеке и взгромоздилась на изогнутую спинку дивана. Когтями вцепилась в подушечку, набитую конским волосом, а пятки вдавила в обивку. Верхнюю часть ступней она задрала кверху – и поберечь, и продемонстрировать вросшие в мякоть ногти. Колени она то сводила вместе, то разводила, вспомнив, в какое расстройство чувств ввергло меня зрелище ее паха с признаками пола.

Наконец она заговорила:

– Я долго ждала, прежде чем снова показаться.

– А почему бы нет? У тебя, дамочка, целая вечность в запасе, угу.

– Я ждала и все гадала, не сделала ли опрометчивый выбор, опасалась, что придется побороться с ее религиозными сантиментами. – Актриса кивнула на Маму Венеру. – Она меня и слушать бы не стала, если бы приняла за посланницу дьявола. Точнее, гадала, какую практическую службу она сослужит в качестве суррогата. Наверное, я не слишком проворно выволокла ее из пламени – и она, такая обгоревшая…

– Так это вы вызволили ее из театра?

При жизни Элайза Арнолд, по-видимому, не раз имела дело и с худшими надоедалами.

– О вызволении нет и речи, – осадила она меня ледяным тоном. – Я говорю сейчас о спасении и, если мне предоставят такую возможность, продолжу.

Я согласно кивнула, и продолжение действительно последовало:

– Мне пришлось навестить Ван Эйна всего лишь дважды – ну, может быть, трижды, прежде чем я заставила его балансировать на краю пропасти. Да-да, подстрелить этого стреляного голландского воробья оказалось проще простого. Меня и вправду осенило вдохновение, когда я решила сыграть гостью из преисподней, в полусне явившуюся к супругу клеймить и проклинать его за трусость. В итоге он принял на себя позор всего города, а в соединении со своим собственным… одним словом, он совсем спекся. Я заслала его на берега Чесапика, и там он еще долго подзадержится – во всяком случае, через этот порог ему не переступить. Отправиться-то он отправился, но не раньше, чем я – в мертвенном обличье не столь благостно усопшей Сьюз Ван Эйн – велела ему «устроить жизнь добросердечной негритянки, которая пыталась вывести меня из ада». – В голосе Элайзы зазвучали какие-то подозрительные нотки. – И вот таким образом Мама Венера водворилась под этим кровом, где ей предстоит прожить долгие, долгие годы. А как меня за это отблагодарили? Да никак, прямо скажу. Но ничего…

– Тьфу! – плюнула Мама Венера. – Годится ли лишить человека и разума, и собственного дома, коль скоро мне и любая лачуга у реки подошла бы ничуть не хуже?

– Неблагодарная тварь!

Перепалка продолжалась еще долго, пока обе не выдохлись до конца, и тогда заключенное перемирие позволило спорщицам по очереди довести историю до конца.


Прошли годы, прежде чем Элайза Арнолд вернулась.

– Огонь дал мне умение предвидеть, а я никак не могла к нему привыкнуть. Кто-то родится в сорочке ясновидящим, но со мной это иначе было. Я знала обо всем наперед, и только. Видела, что случится, до того, как оно случится? Но мало что случалось, ведь кто я была – труп трупом, только без гроба, угу. Вся жизнь была в ожидании ангела, которого я видела. И вот потом она явилась – ангел, как же. Нет, сначала пришла не она. Не она. Розали. Как-то я выглянула в окно и вижу во дворе какую-то козявку – разгуливает себе по-хозяйски, как будто у себя дома. Совсем еще малявка, это ведь уже давненько было, верно? Я ее подозвала, она вошла в дом – ни капельки не боялась. И я сразу к этой девчонке приросла. А она вскоре стала заскакивать все чаще и чаще, потому как Фанни, да ладно… Со мной Фанни до того ухайдакалась, что начала мне смерти желать. Не по злобе, нет. Скорей из жалости, и я ничуть ее не виню, потому как сама давным-давно того же себе желаю. А потом Фанни навсегда уехала, продали ее в Петербург. И что мне оставалось? Вставать кое-как, устраивать себе чайные ванны, шариться по двору, выискивать что-нибудь для похлебки? А тут Розали – душенька моя Розали, голубушка – стала приходить ко мне изо дня в день помогать, хотя сама была еще совсем соплячка. Девяти – ну, может, десяти годков.

– Она приходила вместе с… вами? – Я обратилась к Элайзе Арнолд, но ответила Мама Венера, и довольно резко:

– Нет, не с ней.

– Но я эту девчонку посылала, – пояснила Элайза таким тоном, будто говорила о ком-то незнакомом, а не о дочери.

– Вы… с ней говорили?

– Говорила? Не совсем так.

– Так ли, не так, – продолжала Мама Венера, – но девочка ко мне приходила, и я очень ей радовалась; я и помыслить не могла, что она Сатаной послана и что мне положено за ней приглядывать. И вот однажды я поняла, что скоро эта явится, угу. Началось все с жуткой ломоты в голове, какую и ведрами можжевелового чая не вылечить. Я поняла и то, что вовсе не ангел ко мне нагрянет – больно мрачные были предчувствия. По правде, ждать ее было куда страшней, чем воочию увидеть. Страшнее знать, что она придет, чем увидеть, что она уже пришла, верно?

Я ответила, что мне это понятно: так оно было и на самом деле. И спросила Элайзу, почему она так долго медлила с возвращением.

– Детка, – вмешалась Мама Венера, – ясно почему, и я объясню. На что я была ей нужна, потому как ее Эдгар снова был здесь, в Ричмонде, и жилось ему распрекрасно. А что до Розали, то…

– Девчонка, – перебила Элайза, – торчала все время тут, в Ричмонде. Сначала тут был и Эдгар, но потом, потом, к великому сожалению, отплыл с Алланами в Англию обучаться там, пока шотландец безуспешно пытался основать филиал своего бизнеса. И я не видела моего возлюбленного, восхитительного, великолепного Эдгара целых пять лет! Но, Мама, разве Эдгар не возвратился сущим ангелом, изысканно утонченным?

– Так-так, хозяйка… Коль вы говорите, значит, так оно и есть.

– А Розали? – спросила я.

– У Макензи она воспитывалась, да и посейчас, наверное, у них. – Элайза перевела затем разговор на Генри, который покинул Балтимор в раннем возрасте и пустился в странствия по миру, а где он теперь – ей неведомо. – Все, что мне известно о моем дорогом Генри, я почерпнула из его писем Эдгару, но пишет он в год только раз или два – таковы, во всяком случае, мои сведения.

Мне стало тошно при мысли, что я сидела за тем самым письменным столом, который Элайза время от времени обшаривала. Я представила, как она – с ее никчемными руками – при помощи зубов разворачивает страницы, исписанные Генри, обдавая их своим мокрым гнилым дыханием. Алланам и в голову не могло прийти, что в их дом наведывается призрак.


Фанни уехала. Мейсон был мертв.

– А что с Плезантс? – спросила я.

– Плезантс очень горевала о Мейсоне, – проговорила Мама Венера. – И стала меня винить. А я не могу ее осудить, ведь Мейсон – он один раз из огня выбрался, этого бы куда как хватило, если бы не я, ведь он за мной снова туда полез, и вот…

– Но вас заставили пойти… – начала было я и осеклась.

– Плезантс. Она потеряла любящего брата, а с ним лишилась и души, и красоты. Так, по крайней мере, ее хозяин решил. Ему сказали, что она от горя сделалась уродиной. И он захотел ее продать. Ох, как же она упрашивала изо всех сил позволить ей взять с собой сестер и братьев. И как же она потом желала, чтобы этого не было, потому как все они… Ох, невмоготу об этом говорить, даже и посейчас. Плезантс, – заключила Мама Венера, – была красавицей каких поискать, и никакой душевной хвори нипочем бы ее красоты не попортить… Не думай, что я о благословении толкую, детка, вовсе нет. Проклятие – вот что тут было. И оно все еще есть, поняла? У Плезантс и ее братьев и сестер родителей не было. Вернее, была мать, родившая пятерых детей от двух мужей, и кончила она жизнь тяжело. Черного она любила, да, а вот белого? Да нет, ничуть. Уж больно грубо с ней обходились.

Мальчики – Мейсон и двое подростков – Юстис и Дженьюэри – были чернокожими, как их папаша, а у Плезантс и малышки проглядывала белая кровь. За них дали бы хорошую цену. Но Плезантс заявила, что себя порежет и сорвет распродажу, если ее братьев и сестер будут продавать отдельно. Так она и поступила. Их продали вместе, чохом. Мальчишек отправили работать в поле. А Плезантс и девчушка – ей еще далеко было до кровей, – они неплохо окупились, потому как купили их… для иных целей, поняла? Малышку взрастили в теплице – цветочек, чтобы в нужное время его сорвать.

– Что верно, то верно, сорвали. – Элайза откинула голову назад с намерением расхохотаться и чуть не потеряла равновесие. Выпрямившись, она повернулась ко мне: – Все еще не догадываешься, как ее зовут? Неужто не ясно?

Из-под черной вуали послышалось разъяснение:

– Юстис и Дженьюэри, как я сказала, купили для работ в поле. А вот Плезантс и малышку Селию – для спальни. Спальни Огастина Бедлоу. Отца Толливера Бедлоу – человека, известного тебе как мистер Хант.

13 В поисках сна всхожу по лестнице

Когда я покидала компанию, пробили часы – кажется, два раза.

Мама Венера сказала мне, что наверху для меня готов ночлег. Провести ночь (наверняка бессонную – уснуть я вряд ли смогла бы) мне предстояло в комнате в юго-восточном углу второго этажа, окна которой выходили на задний двор и улицу около особняка Ван Эйна. Эту новость я восприняла с облегчением, перспектива вновь оказаться в подвале внушала мне ужас. Куда лучше, подумалось мне, взойти по лестнице в спальню, где давно никто не ночевал. Куда приятней спать одной, чем ютиться возле Провидицы в подвале. И когда Элайза Арнолд поднялась с места, чтобы меня проводить, постель рабыни показалась мне самым желанным местом.

– Ступай, детка, ступай, – подбодрила меня Мама Венера, видя, что я мешкаю на пороге библиотеки. – Спи спокойно, пока не проснешься. – Она кивнула в сторону Элайзы, словно хотела заверить меня, что с ней я буду в безопасности и смело могу отправляться следом. – Завтра оно все и начнется. Я разорву эту цепь, какую вовек и ковать не следовало. Освобожу эту девочку, которую так долго мучил младший Бедлоу. Слишком поздно, наверно, для Плезантс, но сестру ее я могу спасти – и спасу. – Мама Венера, прежде чем забрать лампу, притушила огонек до слабого мерцания. – Мы должны все силы поднапрячь ради этого и без проволочки, поняла?.. А пока поспи. Иди давай.

И она тяжело зашаркала в темный коридор, оставив меня наедине с Элайзой Арнолд.


Мы взбирались по винтовой лестнице. Я старалась не дышать из-за обдававшего меня трупного зловония, которое неслось словно с ладьи Харона.

Я двигалась по широкой стороне расходившихся веером ступеней. Элайза придерживалась перил, где проступь была уже. Ее руки бессильно свисали по бокам, ноги тоже плохо повиновались, а пальцы глухо отбивали такт по ковру с каждым подъемом, будто метроном, отмечающий наше восхождение. Обломки ногтей усеивали лестницу золотыми крупицами.

В нише лестничного колодца помещалась черная Мадонна, с мольбой воздевшая руку.

В коридоре на втором этаже была разостлана ковровая дорожка, походившая на полосу дерна – плотную, ярко-зеленую, по бокам которой находились половицы из цельных сосновых досок. Газовые рожки не были зажжены. На стенах не висело ни одной картины. Ниже панелей стены были окрашены в матово-голубой цвет, выше – в черный или в цвет индиго. Коридор напоминал подводное царство, и тишина в нем стояла, как в океанских глубинах.

Я проследовала за Элайзой к сводчатой двери в конце коридора. Здесь моя комната. Я догадалась об этом потому, что там горел свет. Полоска его виднелась в щели под дверью.

У двери Элайза остановилась спиной ко мне на расстоянии трех или четырех шагов, пока я дивилась ее костлявым плечам, выпиравшим ребрам и слегка обвисшим ягодицам. При скупом освещении кожа ее казалась синеватой, как у того, кто голым побывал на холоде. Или же она, подобно пиявке, высосала этот оттенок со стен?

Почему же она остановилась? Там, в комнате, есть кто-то – или что-то? Вернулась Розали – повидаться с умершей матерью? От этой мысли внутри у меня похолодело, но, пока я ее обмозговывала, Элайза попыталась ухватиться за дверную ручку. Вот только руки у нее для этого не годились.

Могла ли она беспрепятственно проникнуть в комнату? Возможно. Могла ли обратиться в пар и просочиться внутрь? Вероятно. Однако вместо этого она шагнула назад и жестом велела мне взяться за ручку. И получилось так, что я первой вошла в эту угловую комнату и увидела там…

Нет, никого там не оказалось. И ничего, разве что:

Квадратная комната без мебели, стены с некрашеной штукатуркой. В дневном свете можно было бы увидеть на них прихотливые узоры из трещин и пятен. Пол сколочен из длинных толстых досок, которые сгодились бы для корабельного плотника, сплошь в царапинах и потертостях, указывавших на прежнее расположение мебели. Теперь и следов ее не было. Никаких украшений вообще, кроме прочных оконных рам, покрытых шелушившейся темно-кровавой краской, хлопья которой лежали на полу.

В углу комнаты стояла зажженная лампа. Я взяла ее и обернулась к Элайзе Арнолд, но она… исчезла. Или же так казалось.

Справа от двери находился альков – ниша в стене. Он был задернут занавесом из темно-голубой парчи с серебряной бахромой. Подобная ткань хорошо защищает от солнца, и я догадалась, что внутри алькова стоит кровать.

Элайза свернулась кошкой на краю постели. Матрац был набит не соломой, но пером, простыни были явно несвежие.

Элайза сидела, подогнув ноги под себя и вывернув ступни наружу, бедра ее выглядели глубоко впавшими и затененными, несмотря на то что я поднесла лампу вплотную к ней. Она склонила голову на плечо – и, верная амплуа инженю, вполне могла бы похлопать своими длинными черными ресницами.

– Вы спите здесь? – спросила я.

Глупее вопроса нельзя было придумать, и она тотчас дала мне это понять.

– Сплю? Ты так это называешь? Занятные же вы, паписты. – Она провела тыльной стороной ладони по покрывалу и, изловчившись, как смогла изловчиться, по нему похлопала. Приглашающе. – Non, enfant[44], я здесь не «сплю». Спать здесь будешь ты.

– Но тогда, – сказала я, для большей ясности высоко приподняв занавес, – прошу вас уйти.

Я надеялась умыться над тазом из полного кувшина, надеть чистую сорочку, взглянуть в зеркало, насколько позволяло мое дезабилье. Вместо того – только постель, и ничего больше. Что ж, немедля нырну в нее, как только изгоню ее теперешнюю обитательницу.

– Вы намерены возвратиться на ночь в землю? – многозначительно поинтересовалась я.

– Пожалуй, что нет, – ответила Элайза Арнолд. – Есть у меня материнские заботы. Пожелаю вам покоя.

Тут пронесся леденящий порыв ветра – словно сама смерть взмахнула крылами, – чуть не вырвавший из моих рук занавес. Я едва не выронила лампу.

Обведя взглядом комнату, Элайзу Арнолд я нигде не обнаружила и все же знала, что она еще здесь. Холод пронизывал меня до костей. О, какая жалость к детям По меня охватила… за что им эта симуляция материнства?

– А они знают?.. – обратилась я в пустоту. – Они могут вас видеть?

Ответ донесся со стороны двери, которая захлопнулась, когда Элайза покинула альков. Не могу сказать, что я слышала какие-то слова – нет, но тем не менее ответ был получен. Как всегда, Элайза Арнолд пренебрегла множественным числом, а равно и местоимением женского рода – она имела в виду только Эдгара:

– Он не знает. Не может меня видеть.

Я повернулась лицом к Элайзе (ее присутствие ощущалось совсем близко). Призрак на моих глазах начал уплотняться. Что, она состоит из одного лишь… холода? Дверь и стекла задрожали в своих рамах, меня тоже бросило в дрожь.

Вопрос:

– Ты знаешь моего Эдгара?

– Знаю, хотя и не очень хорошо.

– Это несравненный гений, как тебе известно.

Я промолчала – не нашлась с ответом. Говорить правду было не слишком разумно. Если бы меня вынудили сказать свое мнение об Эдгаре, оно вряд ли пришлось бы по душе его матушке. Это Элайза поняла из моего молчания и отрубила:

– Нет, конечно же неизвестно.

Стужа усилилась. Мне пришлось с ног до головы завернуться в занавес.

– Гения способен распознать только гений. А ты, моя Геркулиночка, всего-навсего ведьма. Игра природы… Гениальности, боюсь, тут ни на грош.

– А потребен гений для того, чтобы полусгнившей вставать из могилы? – вырвалось у меня от обиды.

Заслышав такое, актриса уплотнилась – вернее, отвердела еще заметней. Она надменно тряхнула гривой и выгнула спину. (Ее позвоночник, растягиваясь, при этом хрустнул.) Упершись руками в бока, она решительно заявила, что в свое время ее гениальность была доказана. Валясь с ног от усталости и насквозь промерзнув, я желала только одного – поскорее спровадить нечисть из спальни – и потому, набравшись бесстрашия, отмела ее притязания с жестокостью, на какую только была способна. Перечеркнула и ее гениальность, и гениальность ее сынка простым вопросом:

– А Розали? Что скажете о Розали?

Рвануло мокрым, хлещущим вихрем. Я быстро шагнула к запертой двери и распахнула ее, чтобы ничто не помешало уходу мертвой гостьи. Когда ветер улегся, я закрыла дверь и задвинула щеколду.

Тишина. Спокойствие. Замирающее дыхание смерти.

Да, она ушла. Вне сомнения, идолопоклонничать у ложа спящего Эдгара.


Пробудил меня одинокий крик петуха.

За портьерой было темно, но солнечные лучи высветлили серебряную бахрому. Опять то же самое – со двора доносилось беспокойное кудахтанье.

Я сбросила ноги в чулках на пол и встала с постели. Горьковатым оказалось пробуждение, отдававшее вкусом кофе. Из потрепанной портьеры посыпалась пыль. Неумытая, в заношенной одежде, я чувствовала, как мне передалась затхлость постели, в которой давно никто не спал. Я прошлась по холодным половицам к окну, гадая, не увижу ли из него реку. Увидела и реку, и Маму Венеру – за работой в обнесенном стеной дворе.

Со стороны реки через выбитые стекла потянуло ветерком. Прохладным выдалось это воскресное утро близкой осени. На небе ни облачка. Я, остерегаясь порезаться, опустилась перед окном на колени и стала наблюдать за Мамой Венерой. Черные куры копошились вокруг ее черной как смоль юбки.

Провидица длинной палкой чертила на земле перед курятником круги. Куры тем временем поочередно затихали. Привольно расхаживали только петухи, а среди них лишь один кукарекал, встряхивая гребнем в знак неудовольствия от восхода солнца.

Три начерченных круга – около пяти или шести футов в диаметре; первые два Мама Венера разделила на четыре части, а третий – пополам. В каждом секторе она нацарапала либо какое-то слово, либо знак или символ, разобрать я не смогла. Возле каждого значка бережно поместила по зернышку. Затем, сунув палку под мышку, зашаркала к насторожившимся курам. Вытащив из кармана корм, стала подманивать их ближе к себе.

И вдруг – удар… Мгновенный, как бросок змеи. Ну и переполох же поднялся! Мама Венера ловко ухватила тощего курчонка.

Избранница была иссиня-черного цвета. Я, признаюсь, немного устыдилась: это были те самые куры, которые меня перепугали, когда мы с Розали пробирались через живую изгородь. Теперь они присмирели и затихли, и только петухи разгуливали поодаль, роясь в земле.

Мама Венера с курицей в руке обошла каждый круг. Приговаривала ли она что-то – не знаю, я не слышала, да и могла ли услышать бормотание из-под плотной вуали? Наконец с усилием, наверняка для нее болезненным, она подбросила курицу вверх. Та с громким кудахтаньем, хлопая крыльями, слетела к кругам и тотчас принялась склевывать зерна, по одному из каждого круга, а затем вернулась к Маме Венере. Мама Венера снова взяла курицу на руки и стала медленно обходить круги, изучая написанное клювом пророчество.

Суматоха из суматох: Мама Венера раскидала на землю содержимое своего кармана. Куры, сталкиваясь и налезая друг на друга, начали драться за корм. Две курицы, взлетев, сцепились в воздухе. Тут подскочили петухи, и скоро темные перья заблестели от выступившей крови. Мама Венера молча наблюдала за яростным побоищем.

Ох, а затем вступилась и сама, ухватила непослушными пальцами курицу за шею и крутнула. Крутнула, чтобы сломать. Голова курицы на сломанной шее бессильно повисла, будто шнурок от ботинка.

Когтями птицы стерли начерченные на земле круги. Для верности Мама Венера, распугав прожорливую стайку, кое-как затерла подошвами все следы своего магического искусства. Окруженная птицами со всех сторон, она остановилась.

При виде того, как приподнялась черная вуаль, я судорожно сглотнула слюну. Ясно, что меня заметили.

14 Предсказание

Заделаться привидением – штука самая простая. Я поняла это в первое утро, проведенное в особняке Ван Эйна. Перейдя от окна, где стала свидетельницей действий Провидицы, к другому, выходившему на боковую улочку, я заметила там рыжеволосого мальчонку в коротких штанах, который, закинув голову, неотрывно смотрел вверх. Возможно, он видел раньше, как я мелькнула в окне. Возможно, видел ночью свет лампы. Не суть важно; сейчас он не сводил с меня глаз, а я, должно быть, и вправду могла показаться призраком – помятая со сна, в растрепанных чувствах, да еще возникшая в окне верхнего этажа, о котором, несомненно, ходили всякие басни.

Мы простояли так, уставившись друг на друга, довольно долго. Наконец мальчишка не выдержал и дал деру. Улыбнувшись, я слегка ему посочувствовала – не из-за того, что ему предстало эдакое зрелище (ведь это была всего-навсего я), а оттого, что некому было подтвердить его рассказ. Понадеялась лишь, что он не выдаст свою тайну в поисках неофитов.

– Не наживешь себе неприятностей, – произнесла я вслух, и мое дыхание затуманило оконное стекло, едва пропускавшее солнечные лучи и покрытое многолетней пылью.

Итак, я тоже стала выходцем с того света. Я подпитаю легенду. Эта мысль вызвала у меня усмешку – ну и дурой же я была…

Далее: я спустилась по лестнице, желая простейших вещей – ватерклозета, чистой одежды, хоть какого-то завтрака… и, наконец, встречи с моей необычной хозяйкой, которая уже приступила к делам нашего третьего совместного дня.

Из любопытства я подергала на втором этаже ручки нескольких запертых дверей. Иные из них были из стекла, с изощренной огранкой; другие из массивного фарфора. Одна взяла и отвалилась от первого же моего прикосновения, ее близняшка стукнулась о пол по ту сторону двери. Держа в руке этот трофей, будто сорванный плод, я задумалась об Элайзе Арнолд. Где-то она сейчас? Будет ли она являться мне только по ночам, насылая лютый отвратный ветер и будоража дом с его обитателями?

Толкнув дощатую дверь, я оказалась в комнате примерно таких же размеров, что и уже мне знакомая. Она, собственно, ничем не отличалась от той, разве что окна выходили на передний двор. Гораздо меньше заднего двора, этот, заросший сорняками, был обнесен кривым штакетником, напоминавшим неровные стежки. Далее простиралась улица с канавами, через которые кое-где были переброшены доски. На противоположной стороне находились конюшни – как я сразу догадалась, пустовавшие.

В комнате было полно мебели, распиханной по углам и закутанной в белую ткань. Выглядело это настоящим снежным ландшафтом: горные пики кровати на четырех столбиках, равнины низких комодов и долины кресел без подушечек на сиденьях. Я хлопнула кулаком по белоснежному сугробу. Кресло-качалка пришло в движение, мелодичным скрипом нарушив тишину. Приподняла простыню. Полетели тучи пыли, а под ней я обнаружила два канделябра, снятые с цепей. Передняя спинка узкой кровати была приперта к стене и украшена резьбой в форме ананасов – пострадавший от времени знак гостеприимства. Вот только кого здесь радушно приветствовали и кто мог чувствовать себя вольготно в подобном месте?

Я спустилась вниз.


На гвоздике в сортире на три сиденья висел экземпляр «Инкуайрера» за девятое июля. Бумага пожелтела, но газета с траурной черной каймой все еще хрустела в руках. Я начала ее читать, хотя висела она здесь для куда более прозаических нужд, и хорошо помню вопросительный заголовок: чем мог бы Вседержитель, спрашивалось на первой странице, лучшим образом выказать Свою поддержку Американскому Эксперименту, нежели тем, что призвал бы к Себе двух зачинателей этого Эксперимента в один и тот же час? Это являлось только предположением (писал редактор), однако из Куинси (штат Массачусетс) пришло известие о том, что Джон Адамс скончался одновременно со своим преемником – Джефферсоном в торжественный день – Четвертого июля, когда праздновалась пятидесятая годовщина Независимости. Вне сомнения, эти кончины возвестили о некоем благословении свыше; вне сомнения, Америка – страна, отмеченная Богом… Или нечистью, подумалось мне.

Справив необходимые дела, я вернулась в дом, где встретила Розали.

Она сидела за обеденным столом и теребила бахрому скатерти из черного крепа. Сегодня на ней была надета ярко-красная блузка, хотя юбка из коричневой домотканой ткани, чулки и башмаки выглядели так, будто ночью их не снимали: юбка помялась, чулки спустились, а башмаки потеряли вид. К кончикам своих тонких длинных кос она прикрепила две широкие ленточки из набивного ситца; не сочтите меня мелочной придирой, но ради пущей достоверности портрета Розали Макензи должна заметить, что эти ленточки никоим образом не подходили ни к ее блузе, ни к ее юбке.

Розали со мной поздоровалась, но не успела я в ответ пожелать ей доброго утра, как она горестным тоном мне сообщила:

– Мама Венера говорит, что вам надо отправляться на юг.

– Сейчас говорит?!

У меня перехватило горло, и я вцепилась (похоже, изо всех сил) в изогнутую спинку кресла. Так же я отнеслась бы к новости, если бы о ней меня известила сама Мама Венера? Наверное, да. Меня охватило бешенство – не приступ помешательства, а просто прилив негодования. То есть я, без сомнения, выглядела разгневанной, однако на деле была донельзя расстроена и опечалена. До глубины души. Верно, от Ричмонда я многого не ждала, мое недолгое пребывание здесь в изобилии преподносило странные сюрпризы, и все же я надеялась тут остаться. Надеялась почувствовать себя в этом городе дома.

И вот меня извещают: уезжай. Была ли я удивлена? Пожалуй, нет. За ночь откровений наслушалась вдоволь. Существует некий план, а мне отведена в нем роль простой пешки… Да, в глубине души я, думаю, хорошо понимала, что покину Ричмонд. Опыт научил меня тому, что, скорее всего, это произойдет в спешке и втайне от людского глаза.

– Да, – повторила Розали, – на юг. Дорогая Геркулина, как мне тебя будет не хватать!

Розали вовсе не собиралась мной помыкать или хоть как-то задеть мои чувства бесцеремонным оповещением. Она просто выпалила мне то, что услышала раньше. А теперь загрустила. У нее брызнули слезы. Неподдельные. Гнев мой улетучился, но горечь нелегко было вытравить, и, боюсь, я приправила ею мою следующую фразу:

– А распоряжение о моем отъезде исходит, вероятно, от куриц?

Розали глядела на меня озадаченно. Мой намек был ей решительно непонятен. Это мне стало совершенно ясно, когда глаза у нее вспыхнули, бледные губы раздвинулись в улыбке, и она воскликнула:

– Куры не умеют говорить. Они только кудахчут. Глупышка Геркулина!

Тут она зашлась в истерическом хохоте. Для одного утра это было уже чересчур.

– Я хотела сказать… – начала я, желая не столько объясниться, сколько ее урезонить. – Я хотела сказать, как только что видела…

Раздался страшный грохот. Я умолкла. Это Мама Венера, затаившись где-то поблизости, намеренно швырнула на пол восточную вазу. (Я позже увидела этот пазл из осколков фарфора – красных, золотых, зеленых.) Понятно, для Розали куры были просто курами – и ничем иным.

Получив заслуженный щелчок, я прикусила язык. Розали, по своей привычке, принялась что-то мурлыкать. Отнюдь не мелодично – скорее это походило на механическое постукивание. А вскоре послышалось уже знакомое мне тяжелое шарканье.

В комнату заявилась Мама Венера. В правой руке она держала чашку из дельфтского фаянса, где горкой лежали голубоватые яйца. Левой рукой она прижимала к груди – о блаженство! – перемену одежды.

– Доброго утра! – Вуаль уставилась на меня в упор; долго я не выдержала и отвела взгляд.

– Доброе утро, – извиняющимся тоном отозвалась я, давая им понять, что в присутствии Розали буду взвешивать свои слова.

– Куры, – проговорила Мама Венера, – снесли это за ночь. Для тебя.

Жестом она велела мне сесть. Я повиновалась, и она поставила передо мной чашку. Над яйцами поднимался пар – они еще не остыли после варки. Голубизна фаянса не шла в сравнение с голубизной самих яиц. Неужели они покрашены? Жаль, что нет.

– Их… их можно есть?

Розали хихикнула. Пытаясь приглушить смех, она чуть не всунула свои длинные пальцы себе в рот. К счастью, Мама Венера предотвратила это, выложив передо мной свернутую одежду, и пояснила, что за глажку я должна поблагодарить Розали.

С благодарностью я не замедлила. Розали вспыхнула и потупилась, словно я была соискателем, явившимся просить ее руки.

– Смена одежды не лишняя, так?

– Разумеется, – ответила я, – спасибо вам.

Одежда была моя собственная, извлеченная из несессера.

– Есть немного воды, она греется. Пока поешь, ладно? Потом умоешься.

Расположились мы так: я и Розали по обе стороны длинного стола, покрытого скорбной тканью, Мама Венера – во главе его. Крестообразно, подумалось мне.

Мама Венера велела Розали принести из кладовой хранившуюся там буханку хлеба. Розали бросилась исполнять поручение проворней охотничьей собаки.

Без Розали Мама Венера подтвердила то, что было мне уже известно:

– Куры, они все сказали, угу.

Я опустила глаза на чашку с голубыми яйцами. Притронулась к одному, ощутила тепло, источаемое гладкой скорлупой. Да, я проголодалась, но не была уверена, что смогу есть.

Мама Венера поднялась с места, приблизилась ко мне. При виде того, как тяжело и трудно ей это далось, на глазах у меня выступили слезы. От мягкого нажима ее рук на мои плечи я еще вчера постаралась бы уклониться, но теперь это прикосновение утешало. Сглотнув слезы, я спросила:

– Я уеду одна?

– Нет, – ответила она.

Тут Мама Венера вынула из чашки яйцо и принялась его тихонько катать по столешнице, надавливая исшрамленной ладонью. Скорлупа потрескалась. Мама Венера протянула мне яйцо – очистить. Занявшись этим, я задала еще один вопрос:

– А я… а я уеду с Селией?

– Да, с ней.

Пораженная, я едва чувствовала подступающие слезы, едва слышала колотившееся сердце.

Разрезала первое яйцо. Желток был самым обычным, цвета солнца, замечательно вкусный. Съела и второе яйцо. А третье, очистив, предложила Маме Венере. Кивая, она понесла его за колыхнувшуюся вуаль.

15 Церковь Поминовения

Розали вернулась с серебряным подносом, давно нуждавшимся в чистке. На нем лежали ломоть хлеба, глубокая ложка и чашка с дымившимся бульоном. Из Дункан-Лоджа она принесла клин сыра чеддер, «восхитительно выдержанный», – щедрый дар от родственников Макензи на севере. Я наелась досыта. Некондиционные по цвету яйца немного меня насторожили, но проскочили в желудок и они.

За едой, помня о наложенном на разговор запрете в присутствии Розали, я наблюдала за тем, как Мама Венера собирает яичные скорлупки. Она зажала в ладони известковые осколки и крупицы, а я думала, будет ли она по ним гадать так же, как гадала по костям и кругам с зернами? Я не без жалости вспомнила и об удушенной черной курице, которую только что постигла еще более жестокая судьба. Несомненно, это она варилась в бурлящем кипятке в котле (не скажу, чане) – кости и мясо отдельно; мясо предназначалось для фрикасе, а кости – для бочонка с жуками в подвале.

– Ты воздашь Господу должное сегодня, как тебе велит добрая миссис Макензи? – спросила Мама Венера у Розали.

– Да, Мама. Я, когда проснулась, встала на колени помолиться. За Геркулину, – не оборачиваясь ко мне, добавила она шепотом.

– У тебя большое сердце, детка.

– И я снова буду молиться, когда встречу мисс Джейн на службе.

– Сделай милость, – сказала Мама Венера. – Думаю, вреда от этого никому не будет.

Молчание нарушили только новые распоряжения, обращенные к Розали.

– Послушай-ка, Ро, – донеслось из-под вуали.

Розали напряглась, вся внимание. Глаза чуть не вылезли из орбит.

– Сегодня нам нужно продать арфу, вон ту, которая там. – Обрубком пальца Мама Венера показала на стену соседней музыкальной комнаты. Розали, проследив за пальцем, впилась взглядом в стену. – Тот человек, что торгует всякими штуками вроде пианино, на Кэри-стрит, как его звать?

– Это мистер Уикем? Не он ли купил у нас пианино – и не так давно? Ну да, конечно он! Я хорошо помню – было это позапрошлой зимой… мы еще попросили прийти Эдди, и он пришел, а с ним еще трое, трое мужчин – они вчетвером пианино и выволокли. – Повернувшись ко мне, Розали продолжала: – Им пришлось вытаскивать его через окно в гостиной. Пианино через окно? Ты, Геркулина, о таком хоть раз слыхивала? Причем ночью, именно ночью. Помнишь, Мама, как ты настояла, чтобы…

– Детка, – перебила ее Мама Венера, – разыщи тех самых грузчиков, что тогда выносили пианино. И скажи им, что теперь очередь за арфой и пусть поторопятся. Деньги наличными. Торговаться и препираться не собираюсь. И я знаю настоящую цену, слышишь?

– Да, Мама.

– И чтоб нынче же вечером или никогда. Как только часы пробьют шесть. Скажи им, что парадная дверь будет не заперта. Пусть войдут, положат деньги на стол, – она похлопала по столешнице, – и унесут арфу, поняла? Проще пареной репы.

– Да, Мама.

Розали стояла у двери, напрягшись, будто стрела, возложенная на тетиву.

– Постой, детка, – проговорила Мама Венера, – и выслушай. Подготовь все как надо, когда будешь на месте, для Уикема и для того, что будет после. Приходи и уходи, когда хочешь, но будь здесь и проследи за Уикемом и его олухами, чтоб ни иголки из дома не пропало. Будь здесь, когда часы пробьют восемь, слышишь?

Розали дернула за свои косички:

– Можно мне солгать, Мама?

– Один раз, детка, можно.

Девчушка закивала так усердно, что кончики ее косичек запрыгали. Стиснутые руки она прижала к сердцу.

– И Эдгар твой, Ро, тоже придет.

Розали вытаращила глаза. Рот у нее округлился, но все же она умудрилась промямлить:

– Но как же? Неужели вы?.. Эдди ведь никогда…

– Не волнуйся, – успокоила ее Мама Венера, – только ни слова самому мальчонке, поняла? А теперь иди и будь умницей.

– Да, Мама.

И Розали умчалась со всех ног.

Я напрасно ждала перезвона, за колокольчики на этот раз она не дернула. Слышно было только, как хлопнула дверь-ширма.

Я уяснила себе две вещи, а именно: Элайза Арнолд вновь явится в восемь, как и накануне, а Эдгар По носа не кажет в дом Ван Эйна, разве что… разве что не получит некоего сверхъестественного приказа. И мне ничего не оставалось, как только повторить вопрос Розали:

– Да, но неужели вы?..

– И ты не волнуйся, – услышала я в ответ. Тон был добродушный, совсем не сварливый. Мама даже рассмеялась и добавила: – Мальчонка строптивый, но все еще свою мамочку слушается, угу.


Было воскресенье, и ричмондские колокола, созывая прихожан, звонили sans cesse[45] каждую четверть часа. Потому я точно знала, что не прошло и часа, как я умылась, переоделась и покинула дом Ван Эйна через черный ход.

Я намеревалась направиться в церковь, следуя многолетней привычке, однако пойти туда мне велела и Мама Венера. Я начала было задавать вопросы: почему мне надо на юг? О чем еще «сказали» куры? И так далее. Но авгуресса отрубила:

– Церковь Поминовения. Тебя там ожидает урок.

Итак, я снова вернулась к церкви Поминовения, зная о пожаре, зная, что церковь воздвигнута на погребальном костре. Теперь, когда мне стала известна вся предыстория этого места, даже архитектура здания уже не казалась столь непривлекательной.

Я уяснила также, что Мама Венера замыслила какой-то план. Правда, утром за завтраком она ни словом о нем не обмолвилась. Была она в сговоре с Элайзой Арнолд или нет? Думаю, да; но твердо я знала только одно: я должна сторониться рыночной площади – и Селии в особенности.

Теперь я понимаю, что успех замысла определялся тем, чтобы никто из жителей Ричмонда никак не связывал меня с Селией. И потому мне нельзя было поспешить к ее убогому узилищу, как мне сильно желалось после того, как я узнала ее историю… О, но если я ее знала, это вовсе не значило, что знала об этом она.

Enfin[46], я подчинилась Маме, обогнула рынок стороной и устремилась к церкви Поминовения.


На Академи-сквер я увидела, что улица перегорожена цепями. Ту же картину я наблюдала и у другого молитвенного дома; стоя у цепей, я поняла их назначение – оберегать прихожан от повозок и экипажей, а вернее – от лошадиных копыт. Гуманно, ничего не скажешь; с такой мыслью я перешагнула через цепь и вошла в церковь через малоприметную боковую дверь. Служба уже началась. По главной лестнице подниматься не стала, а только глянула на воздвигнутый там каменный монумент. Кое-какие из высеченных на нем имен были мне знакомы.

Взявшись за медную дверную ручку, блестевшую от бессчетных касаний, я представила, как с боковых лестниц – вот здесь, где я сейчас стояла, – падали мертвецы. На миг мне показалось, что к сердцу… что-то подкатило. Нет, ясно встало перед глазами. Слепящая вспышка… но скоро мое зрение приноровилось к царившему внутри церкви полумраку.

Никто на меня не обернулся, никто, по-видимому, не счел мое появление нарушением порядка.

Прихожане сидели на скамьях с боковинами. Балкон наверху также был занят. Мне припомнилась галерка – высоко под потолком, где когда-то сидели Мейсон, Фанни и Плезантс. Второй ярус театральных лож находился, должно быть, на уровне теперешнего балкона. Очевидно, под ним располагалась ложа Старков на первом ярусе – совсем близко от нынешнего алтаря.

Алтарь. Вид его был для меня непривычен. С высокой кафедры пуританской конструкции пожилой человек обращался к слушателям с проповедью.

Его манера поведения совершенно меня не устраивала. (Должна признаться, я стала отдавать предпочтение пустым храмам.) При всей явной бездарности проповедника – плоской речи и примитивной риторике – я постепенно начала осознавать, что его проповедь воздействует на меня… физически. Короче, стоило мне только вступить в переполненную народом церковь Поминовения, как мной овладела дурнота. И даже хуже того – мне пришлось в конце концов крадучись пробраться вдоль изогнутых стен церкви к самому главному входу и с извинениями опуститься на отгороженную скамью, чтобы успокоиться.

Массивная деревянная дверь захлопнулась за мной с шумом, что и вызвало недовольство, которого я старалась избежать. Сидевший в самом центре у прохода длинноногий седовласый джентльмен в высоких сапогах обернулся в мою сторону с преувеличенным негодованием. Его примеру последовали все остальные и уставились на меня. Даже проповедник и пастырь сделал паузу.

Слушатели начали перешептываться, и из нестройного гама мне удалось вытащить – словно занозу из кожи – повторявшееся всеми имя: Маршалл. Джон Маршалл. В самом деле это был он, и сейчас я готова заявить: если уж нужно предстать перед судом, то лучше предстать перед самым главным судьей.

О, но тогда, в растрепанных чувствах, меня мало заботило, что я нарушила ход службы. Мне и вправду было не по себе.

Мозг горел огнем. В голове гудела одна-единственная мысль, бившая по черепу, как язык колокола. Пока я сидела – обливаясь потом, сотрясаясь от озноба, неспособная ответить соседке, желавшей мне помочь, – мысль облеклась в голос. Одинокий голос. Произносимые им слова – если это были действительно слова – я не могла разобрать. Ясно было только, что голос о чем-то умолял. Потом голос задрожал и разбился, будто стекло, на мелкие осколки (непостижимо, но никто из прихожан этого не слышал) – и вместо одного зазвучало множество голосов. Женские голоса и мужские, надрывно-жалобные детские крики. Все они умирали – умерли. Сгорали в огне – и сгорели.

Их замуровали там, внизу, под моим сиденьем. В церковном склепе. Там погребены тьмы и тьмы.

Кое-как я сумела овладеть собой. Открыла глаза в страхе увидеть театр, наполненный мертвецами. Ничего такого. Увидела только, что напугала ближайших соседей, но служба, к счастью, возобновилась. Взяла у добросердечной соседки шелковый платок и промокнула им вспотевший лоб. Возможно сдержанней отклонила все другие предложения о помощи. Дело в том, что крики погибших все еще полнили мой слух, и на обращения шепотом я откликалась во весь голос. Какая-то женщина с дальней скамьи поглядела на меня с осуждающей гримасой, призывая соблюдать тишину.

Нужно было уходить – и поскорее.

Но едва только я попыталась встать, как… в смятении почувствовала, что не могу сдвинуться с места. Не могу даже пальцем пошевелить. Усилием воли принудила себя подняться – ну же, ну… Толку никакого. Руки-ноги меня не слушались, я словно примерзла к сиденью.

Слезы хлынули ручьем, но я не в силах была поднести к глазам платок. Слезы лились не от горя – от невыносимой муки… О, как же разламывалась у меня голова!

Голоса внутри меня не умолкали; осмысленной была эта речь или нет – не знаю, однако теперь я поняла, чего жаждали умершие. Исхода. Немедля.

Меня охватил страх, какого я в жизни не испытывала, – страх, не поддающийся земным меркам. И в этом оглушающем смертном вопле я слилась воедино с погибшими. О, но как, как мне отозваться на их мольбы, как выполнить их волю?

Поймите, с мертвецами мне доводилось сталкиваться и прежде, верно, но никогда еще они не воздействовали на меня так сильно. Мне стало плохо оттого, что их так много? Берут они своим числом – или же столь беспредельным страданием?

Наплевать на суматоху, но я должна вырваться из церкви Поминовения во что бы то ни стало. Я вцепилась в соседку, одолжившую мне платок, желая сказать: выведите меня отсюда. Взаправду ли я произнесла эти слова – не вспомню, но действие они возымели, и вскоре мне на помощь поспешили двое мужчин. Догадываюсь, что сыновья той самой добрейшей «М.С.», навсегда оставшейся мне известной только по инициалам, вышитым на платке, который она заставила меня взять.

Один из мужчин сказал что-то чудовищное о моих глазах. Я не поняла, что он имел в виду. Зрение мое оставалось ясным, вот только голову ломило непереносимо. Казалось, стоит мне коснуться пульсирующего лба – и череп расколется на части, а мозги брызнут наружу.

Сил у моих помощников хватало, и меня понесли из церкви, хотя ни один мускул мне не принадлежал. Сердце колотилось и трепыхалось, будто овечий хвост. Ноги волочились и выписывали кренделя. Подвела и мелкая мускулатура: глаза бешено моргали, пальцы никак не желали складываться в кулаки. А половое орудие отвердело и напряглось, обозначив свой контур под квадратной, застегнутой на четыре пуговицы ширинкой.

Проповедь с высокой кафедры прервалась, и облаченный в черное пастырь взирал на меня сверху не без сочувствия. Присутствующие на службе также не отличались жестокостью. Я безмолвно наблюдала, как шевелятся губы мужчин, готовых оказать помощь. Но сыновья М.С, ухватив меня под руки, вполне справлялись с задачей, и мы медленно, но верно продвигались к главному выходу. Там мое положение усугубилось.

Едва мы ступили на плиты, под которыми лежали погребенные, я ощутила ужаснейший удар – как если бы меня лягнула лошадь, – и меня подбросило над полом на несколько дюймов. Причем не один раз, а несколько раз кряду. Со стороны могло показаться, что я вознамерилась покинуть святилище, подражая пляске святого Витта.

Мои помощники, уверена, вздохнули с облегчением, когда мы очутились наконец у церковной двери, где я прислонилась к большому четырехгранному монументу. О, как явственно мне помнится прикосновение щекой к холодному камню! Долго ли я так просидела – не знаю, но постепенно силы ко мне вернулись. Все чувства тоже. Усопшие смолкли, как только я возложила руки на памятник.

Что же, мертвые желали лишь одного – чтобы о них знали? Они по-прежнему были здесь, никуда не делись, затихли и присмирели, однако спокойствия так и не обрели.

Так это я их взбаламутила? Если так, то почему сумела проникнуть в церковь в субботу без аналогичного эксцесса? Скорее всего, взбесила их служба. Или оба фактора вместе: на веками освященный ритуал заявилась ведьма.

…Я отпустила свой эскорт. Сказала, что страдаю самым что ни на есть злостным недугом и склонна к припадкам. Что мне нужно немного посидеть – и все пройдет, а тем временем появится мой друг. И он действительно явился.

Как только смогла, я встала на ноги и обошла памятник вокруг. На южной стороне было высечено имя: «МЕЙСОН». Обвела вырезанные буквы указательным пальцем. Услышала вдруг сама себя – бормочущей слова извинения. И с еще большим изумлением услышала, как обращаюсь к мертвецу:

– Маме Венере, Мейсон, я дала обещание – спасти твою младшую сестру.

16 Духи мёртвых

Я покинула церковь. Спустилась к Брод-стрит. Обратила лицо к маслянистому солнцу, вдохнула соленый воздух и вслушалась. Хорошо теперь ориентируясь, я устремилась по крутым улочкам прямиком к реке, как свежепролившиися дождевой поток.

Там и просидела, пока не начало темнеть, – не хотелось слоняться по городу с риском наткнуться на Эдгара или повстречать Розали, рыскающую с поручениями; к тому же мне велено было сторониться Селии. Причин для беспокойства хватало: ведь я только что столкнулась с буйством покойников. Нужно бежать? Суждено ли мне вечно пребывать в бегах, не зная приюта и повинуясь инструкциям призраков?

Пригретая заходящим солнцем и убаюканная мерным речным плеском, я впала в оцепенение – не то паническое, не то молитвенное. Меня утешало созерцание лебедей с их выводком, мирным и пушистым. В пахнущем илом воздухе носились чайки. Легкий ветерок стлал по небу тонкие облака… Рябь на воде вслед за лебедями; ныряющие за добычей чайки; медленно собиравшиеся облака… было ли все это знаками, понятными Маме Венере? Не был ли день сам по себе некоей книгой, недоступной моему зрению? Фи! – презрительно укорила я себя. Сколько же я книг перечитала, сколько наслушалась всяческих толкований снов от сестер, гадавших на кофейной гуще, по скользким внутренностям птиц, разъятых на раскаленных камнях… Фи! – добавить тут было нечего.

Я заранее назначила себе срок возвращения в дом Ван Эйна – семь часов. Так я избавлю себя от соучастия в выносе арфы и успею подготовиться к приходу Элайзы Арнолд в восемь. И не одной Элайзы Арнолд, но и ее детей.

Размышляя о том, как лучше подготовиться к предстоящему – ну, пускай не светскому рауту, а к более чем странному сборищу и живых и мертвых, «ясновидящих» и слепцов… (enfin[47], уж никак не похожему на светскую вечеринку с игрой в безик и глинтвейном)… размышляя об этом, я начала понимать урок, преподанный мне в церкви Поминовения. Не то чтобы я обрела способность видеть и воспринимать мертвецов другими чувствами – я уже это умела. Нет, Мама Венера скорее имела целью напомнить мне, что другие-то этого дара лишены. Другие – это подобные тем прихожанам, которые просидели службу, даже не шелохнувшись, а в особенности – представители семейства По.

По возвращении я застала дом голландца ярко освещенным, всюду горели свечи и лампы. И всюду царило безмолвие.

Мраморный пол вестибюля казался застывшим озером, прожилки выглядели трещинами при свете громадного канделябра, приспущенного на цепи и зажженного несколько часов тому назад, так что теперь свечи изливали не только свет, но и восковые слезы. Парадная дверь была распахнута. Арфа исчезла. На обеденном столе лежали пятидолларовые монеты, просыпанные из кожаного кошелька.

Я вернулась в вестибюль, дверь в подвал вела именно оттуда.

Дверь, казалось, была слегка приоткрыта. Что, если мне попробовать туда заглянуть, нет ли?.. В это мгновение он и заговорил, заставив меня торопливо обернуться – нет, крутнуться на месте волчком. Там, на лестнице – возле черной Мадонны, – сверкнули глаза Эдгара По.

– Это вы, не правда ли? – задал он вопрос.

Мой участившийся пульс выровнялся не сразу. За изящно выточенными балясинами перил Эдгар выглядел запертым в клетку. Я шагнула поближе к нему, небрежно развалившемуся не то на пятой, не то на шестой ступеньке.

– В городе только и толкуют, что о приезжем, с которым случился припадок в церкви Поминовения. С вами, не правда ли?

– Вы пришли с сестрой? – вместо ответа спросила я.

Эдгар усмехнулся:

– Я об этом знал. Знал, что это вы.

– Розали здесь?

– С умом безумье не всегда ль в союзе?[48] Да, она здесь. Там, внизу. – Он кивнул на дверь в подвал.

– Она с?..

– Nigrum, nigrius, nigro[49]. Да.

– А почему вы?..

– Вам следовало бы спросить, почему я вообще нахожусь здесь, в этом адском обиталище. Вот чем вам следовало бы поинтересоваться.

– Bon. D'accord[50], – ответила я. – Почему вы вообще?..

– Не знаю. Disons que…[51] Скажем, что… что я здесь потому, что… на этом точка, и довольно.

С этими словами Эдгар, подтянув колени к груди, крепко обхватил их руками. Рукава его рубашки были закатаны и позволяли видеть напрягшиеся тугими канатами мышцы. Кончики его пальцев были грязными – нет, до непроглядной ночной тьмы перепачканы в чернилах. Да и на нижней губе лежало пятно цвета индиго.

– Это Розали велела вам прийти?

Эдгар, поигрывая длинным шарфом из коричневой шерсти, перебросил один его конец себе через плечо. Потом, опершись острым подбородком о колено, процедил сквозь зубы:

– Я не принимаю от моей сестры никаких повелений, месье.

– Нет, – поперхнулась я, – конечно нет. – Я показала рукой на дверь в подвал и сделала к ней шаг. – Мы должны спуститься?

– Нет, – сказал Эдгар, однако я подошла к двери и уже собралась ее отворить толчком (если только она была не заперта), но Эдгар повторил, еще более настойчиво:

– Нет! Нам… нам, думаю, нужно подождать… Да, думаю, мы должны подождать.

Говоря это, он встал, а потом снова расположился на лестнице в прежней позе.

Он выглядел невыспавшимся. Под большими темными глазами набрякли мешки. Волосы были растрепаны, но черный локон по-прежнему падал на лоб.

И в лучшие минуты ни я, ни Эдгар не слишком жаловали пустую болтовню, и сейчас – а минута выдалась уж точно не лучшая – языки у нас никак не развязывались. О, как же мне хотелось поскорее услышать бой часов, скрип лестницы, свист зловонного ветра при появлении Элайзы.

Невероятно, однако в этот момент на свет вынырнуло стихотворение. Эдгар выхватил из заднего кармана, будто дуэлянт оружие, листок, сложенный вчетверо. Эдгар прочитал стихи уверенным тоном, нимало, думаю, не сомневаясь ни в силе своего искусства, ни в моей жажде этим искусством насладиться.

(Хотя я не чураюсь поэзии и питаю к ней склонность, приведу эти строки не по памяти. Розали в последующие годы подписывала меня на «Сазерн литерэри мессенджер», там я позже и наткнулась на эти стихи, заставившие меня вздрогнуть при воспоминании об их первом чтении вслух.)

В качестве предисловия Эдгар пояснил, что стихотворение некоторое время «дозревало», но вот прошлой ночью – «во сне», уточнил он, – приняло свою «непреходящую» форму:

Твоя душа обречена

Среди могил бродить одна:

Ничей тебя не встретит глаз,

Не вторгнется в твой тайный час.

– Очень мило, – заметила я, делая вид, что аплодирую.

– Attendez![52]– сердито оборвал меня он. – Это еще не всё.

Безмолвствуй в тишине ночной!

Ты одинок, хоть не один:

То духи мертвых пред тобой

Восстали вновь из домовин.

Ты будешь ими окружен –

Безволен и заворожен.

Если бы только он знал, подумала я, кто стоит над ним, чья тень на него падает и как близок час ее прихода.

Эдгар продолжал:

Лик светлой ночи омрачится,

Надежды луч не заструится

Для смертных с царственных высот

Во взорах звезд… Наоборот:

Их раскаленные орбиты,

Багровой кровию налиты,

Тебе – усталому – несут

Горячку, неизбывный зуд.

Мысли эти – несчислимы,

Видения эти – неистребимы:

Роса осыплется с ветвей,

Они – вовек в душе твоей.

Я услышала на лестнице из подвала шаги. Эдгар тоже их услышал и заторопился дочитать стихотворение до конца – внезапно севшим и слабым голосом:

Дыханье Бога – ветер – стих,

И на вершинах голубых

Туман завесой плотной лег –

Некий символ и залог.

О, как деревья он обвил –

Тайна тайн среди могил!

Эдгар, le pauvre. Он с трудом, спотыкаясь, докончил декламацию. Шаги на лестнице поднимались все выше, выше, и он, поспешно сунув листок в карман, искал у меня глазами не похвалы стихам, а скорее жалости, сочувствия, утешения.

Панель холла распахнулась.

Показалась Розали, с лампой в руке.

Когда же появилась сама Мама Венера – «тенью, тенью, только плотной», – и, в полном молчании прошаркав по мраморному полу к Розали у подножия лестницы, Эдгар… Эдгар прилип к изогнутой стене лестничного пролета. Он бы спрятался за черной Мадонной, окажись там для него достаточно места. Шарф, я видела, он судорожно прижал к лицу. Глаза его по-прежнему сверкали, как драгоценный металл, но теперь этот металл потускнел от времени.

Вот мы и сошлись: более чем диковинная ассамблея… Однако еще не все были в сборе.

И тогда – до слуха донесся первый из восьми ударов часов… О, как же резко впечатались мне в память остальные семь!

Настало время выхода Элайзы. Медленно, медленно, с нараставшей силой и напором, зародилось дуновение ветра. Ветра, не бывшего «дыханием Бога».

17 La muse malade[53]

Звучали два языка – язык живых и язык мертвых.

Мама Венера и я, как и Элайза Арнолд, слышали всех присутствующих, однако Эдгар и Розали своей матери не могли слышать. Не могли они и ее видеть, но каким-то образом, я уверена, ощущали ее присутствие – в особенности Эдгар.

Исходивший от Элайзы запах был не так силен, как прежде, поскольку явилась она неполным своим составом. Она была… словно бы растворенной – настолько, что парила за Эдгаром совсем близко, а он, похоже, чувствовал только внезапный ледяной сквозняк и от этого дуновения смерти прятал лицо в шарф. Несправедливо было бы назвать его трусом, это ясно, и все же поведение Эдгара следует определить как трусливое. Это тоже было очевидно – он дрожал, а щеки его попеременно то краснели, то покрывались бледностью. Он постарался отстраниться как можно дальше, сжавшись в комок на лестнице, и смотрел не на Маму Венеру (полагая, что зловонием и холодом разит от нее) и не на Розали, а на меня. Все это время он жаждал приближения ночи и скорейшей выпивки.

Свое нынешнее появление Элайза Арнолд обозначила слабо. Ветром подуло, да, и где-то задребезжало окно, но и только. Быть может, она пришла раньше, до моего возвращения, и дожидалась урочного часа на верхних этажах дома. Быть может, приходя вот таким образом – смутно, почти туманно очерченной, неплотно слитой с телом, принадлежавшим ей при жизни, она не имела достаточно сил, чтобы возмутить спокойствие ночи вихрем. И однако же совершила выход на сцену. С восьмым ударом часов, перед нами – четырьмя зрителями – она возникла и недвижно зависла над лестничной площадкой.

Я смотрела на актрису лишь краем глаза, так как знала свойства своего взгляда. Глаза Мамы Венеры скрывала вуаль, смотрела она на Элайзу или нет, было непонятно. Глаза Эдгара, цвета лунного камня, все еще были обращены ко мне. Я сочла за благо не избегать его встревоженного, вопрошающего взгляда. Глаза Розали рассеянно блуждали, не умея на чем-то сосредоточиться.

Первым заговорил Эдгар. Указывая испачканным в чернилах пальцем на Маму Венеру, он произнес:

– Запах склепа, он всегда от нее исходит… это веянье из разверстого гроба, клянусь! И я не в силах его терпеть. Не в силах!

– Но потерпеть ты должен, мой дорогой, – откликнулась Элайза Арнолд.

Эдгар не слышал ее – слышала я, это было понятно. Однако он умолк и медленно попятился от Мамы Венеры, пятясь по лестнице – все ближе и ближе к невидимой ему матери. Элайза с улыбкой шагнула вниз – к своему любимцу. Она как раз собиралась заговорить снова, но тут Эдгар вспылил:

– Роза, прочь оттуда! Держись от нее подальше. Подальше от этой зловонной вестницы смерти!

– Эдди, Эдди! – зашикала на него Розали, без малейших признаков испуга. – Я тоже чувствую запах, да, но этот запах не от Мамы Венеры. Нет, совсем нет! Я это знаю. Может, это… да, вот, Харвисы недавно вспахивали землю, ведь так? Или, может…

– Дура. Дурища! Стоит нам только собраться втроем, – бросил Эдгар сестре, – как тут же появляется этот запах. Если это и разрытая земля, то разрыта она червями. Мерзость, вот что это. Мерзость! Но ты не желаешь признать очевидное: исходит она вот от этой самой негритянки!

Эдгар снова обвинительным жестом направил указательный палец на Маму Венеру, которая стояла теперь на нижней ступеньке лестницы; Розали – почти что бок о бок с ней. Элайза спустилась так, что ее лицо было теперь вровень с большим канделябром, и я различала на нем каждую черточку. Ее лицо выражало сочувствие и сострадание, словно передразнивая черную Мадонну. Еще ниже она качнулась, ближе к Эдгару. Поддастся ли она материнскому порыву и притронется к нему? Если да, то что он почувствует?

…Материнский порыв? Вряд ли она его испытывала. С момента появления Элайза Арнолд не удостоила дочь ни единым взглядом, ни разу к ней не обратилась – словно и не замечала ее присутствия. Даже когда заговорила сама девочка:

– Милый мой Эдгар, – выглянула она из-за спины Мамы Венеры, – я ведь здесь провела целую уйму времени, правда?

– Что верно, то верно, – отозвался Эдгар, – вопреки всякому здравому смыслу.

– Тогда уж поверь мне, пожалуйста, этот запах… а я его тоже чувствую, да… он исходит вовсе не от Мамы, а…

– А откуда? Говори!

Глаза Розали налились слезами, они заблестели алмазами в лучах лампы, которую она высоко держала в дрожавшей руке.

– Эдди, – запинаясь, проговорила она, – этот запах… прости меня, но я должна сказать, должна… этот запах появляется только вместе с тобой.

Услышав это, Эдгар ощерился, как зашипевший при встрече с собакой кот, и расхохотался хохотом умалишенного:

– Обо мне говорят кое-что и похуже, ma soeur[54].

– И тебе еще хуже придется, коли с кривой дорожки не сойдешь, – не вытерпела Мама Венера, до сих пор старавшаяся придержать язык.

Не исключено, правда, что ей не терпелось переменить тему разговора: она вовсе не желала долгих пререканий брата и сестры о запахах. В конце концов, кому, как не ей, было лучше знать, кто источал смрад (что было известно и мне). Виновница стояла тут же, глядя на нас сверху вниз.

– Помолчи, черномазая, – бросил Эдгар Маме Венере.

– Эдди, не надо! – взмолилась Розали.

Эдгар вскочил. Казалось, вот-вот он ринется прочь. Вниз по лестнице и вон из дома. Однако почему-то (почему – мне, конечно же, было невдомек) он был нам необходим, и Мама Венера обратилась к Элайзе Арнолд:

– Поговори с ним. Поговори с мальчиком.

Розали и Эдгар тотчас повернулись ко мне, думая, что предложение адресовано мне. Черная вуаль тоже смотрела на меня. Теперь стало понятно: я должна говорить – говорить что угодно, чтобы под прикрытием моих речей Элайза могла творить свои темные дела.

Я затараторила по-французски. Не можем ли мы как-то поладить, отбросить все обвинения – и прочая, и прочая? Между тем Элайза придвинулась почти вплотную к Эдгару и, наклонившись, принялась что-то нашептывать ему на ухо. У меня сердце разрывалось от жалости к юноше. Он весь скрючился от холода, в облаке нестерпимого смрада. Но я ни на секунду не умолкала – и могла бы даже пропеть «Марсельезу», – Эдгар все равно не слышал ни одного моего слова.

Что же внушала ему его мать – его muse malade? Не знаю. Говорила она только шепотом – и шепот этот не достигал ничьего слуха, кроме слуха Эдгара По.

Но что бы там ни нашептывала Элайза Арнолд, слова ее возымели эффект. Эдгар выглядел ошеломленным и беспрестанно кивал в знак согласия. Мы склонили его на свою сторону, хотя и непостижимым образом, подло, через махинации его покойной матушки.

Что до самой Элайзы Арнолд, то… Она согнулась, намереваясь переступить перила. Ее губы болезненно кривились – по ее мнению, в улыбке. Она смотрела прямо на меня, зная, что я всячески старалась отвести от нее глаза, чтобы не казаться ее детям уже окончательно спятившей с ума. Но оторвать от нее взгляд мне было не под силу, и я с отвращением видела, как Элайза Арнолд, раскорячив тощие ноги, покачивала тазом по направлению ко мне, вновь демонстрируя свои увядшие прелести. Она казалась синей от холода. И расслабленной, да – но все же не настолько, чтобы я не могла ухватить ее суть: нечто среднее между шлюхой и tragédienne[55].

Я обрушила на нее ругательства:

– Abhorrée! Démon![56]

Эдгар взглянул на меня. Он, несомненно, решил, что я вступилась за него и налетела на Маму Венеру. Мне кое-как удалось вывернуться из затруднения фразой на языке, к которому он был неравнодушен. Я воззвала к его долготерпению. Сказала, что нам предстоит свершить деяние. «Деяние Господа», добавила я. Что побудило меня это ляпнуть – не знаю. Где тут нашлось место Господу? Но слово не воробей, и тут…

Элайза Арнолд, откинув голову назад, разразилась смехом. От ледяного дуновения – ее выдоха, не иначе – зазвенели хрустальные подвески канделябра. Мне подумалось, что актриса выдала тем самым свое присутствие. Отлично, мелькнуло у меня в голове, пусть у Эдгара откроются глаза, пусть он увидит воочию, кто перед ним. О, какие горькие терзания за этим последуют!.. Mais non[57]. Я сразу же пожалела о своем желании: нельзя никоим образом посвящать в столь мрачные тайны ни Эдгара, ни Розали. (Бремени иных загробных тайн простому смертному не выдержать.)

Сама я изо всех сил старалась пренебречь устроенным Элайзой представлением. Это было не так уж трудно – освещение оставалось неярким, и Элайза не отваживалась разбушеваться перед нами на всю катушку. Аромат тухлятины еще можно было терпеть, пока она не извлекала из ночи дополнительной для него крепости – будь то влага, воздействие луны или что другое.

Я обернулась наконец к Маме Венере. Судя по наклону вуали, она наблюдала за Элайзой, выжидая. Я решила привлечь ее внимание, слегка кашлянув, и направила к обратившейся в мою сторону вуали вопрос без слов: нельзя ли приступить к задуманному – и тем скорее с этим покончить?

Мама одобрительно кивнула и проговорила:

– Выслушай меня. В кутузке на рыночной площади сидит девушка-рабыня. Мы хотим ее освободить. Спасти ее. Помочь ей сбежать до кончины хозяина, а то ее продадут на сахарную плантацию или она попадет в руки родича, с которым ей не поздоровится.

Розали сияла от счастья – ярче лампы.

Услышав это, Эдгар воззрился на Маму Венеру. Приспустив шерстяной, влажный от дыхания шарф, он задал вопрос:

– А что мне за дело до воли – или неволи – какой-то черной, как угли, девки?

…О несчастный ненавистник Эдгар По, змеиный же у тебя язык. Надо же было выбрать слова с такой дьявольской меткостью: «черная, как угли»… намек на пожар.

– Тебе, конечно, до девушки дела нет, уж мне ли не знать. Толкуешь только о своих стихах да о том, о сем, а в сердце у тебя одни монеты бренчат, как у твоего папочки.

– Джон Аллан – не отец мне! – вскипел Эдгар.

Мама Венера придвинулась к юноше поближе и поставила ногу в домашней туфле на нижнюю ступеньку.

– Тогда докажи здесь и сейчас, что в жилах у тебя течет другая кровь, получше.

– Доказать?

– Ну да… Покажи мне, покажи нам, что ты не Аллан. Покажи нам, что ты лучше его.

– Умная ты баба, – прошептала Маме Венере Элайза Арнолд. Ее груди закачались маятниками, когда она к ней наклонилась. – Здорово придумано. Ты подвесила перед моим жеребенком ту самую морковку, от которой он пустится вскачь, – ненависть к Джону Аллану.

Пока Эдгар мысленно взвешивал два предмета своей ненависти – Маму Венеру и Джона Аллана, – актриса обратилась ко мне:

– Ты, ведьма, как-то замешана в эту напряженную интригу? Если да, то браво. Вернее, брава.

– Говори, – произнес наконец Эдгар. – Говори, чего ты от меня хочешь.

Он обратился к Маме Венере, однако ответила я:

– Содействия. – Я сама поразилась своему вмешательству. – Какое когда понадобится.

Эдгар задумался. В голове у него, как мне вообразилось, вертелись слова «рабыня», «беглянка», «скандал»; наверняка представилось ему и побагровевшее, пристыженное лицо Джона Аллана. На доказательства большего, чем у приемного отца, великодушия он плевать хотел, а вот уязвить его очень был не прочь. Оставалось уладить только одну существенную подробность.

– Ну-ну, парень, – Мама Венера предвидела его вопрос, – за деньжатами дело не станет, угу.

Мне вспомнилась проданная арфа.

– Содействие, – повторила я в надежде подтолкнуть Эдгара к согласию и тем самым ускорить развязку.

– Что у вас за ставка в этой игре, mon ami? – не без ехидства осведомился у меня Эдгар.

Теперь он понял, чья я союзница.

Я не ответила. Эдгар молча сверлил меня взглядом. В тишине до меня донесся голос Элайзы Арнолд:

– Потребуй от него содействия – какое когда понадобится. Выбор предоставь мне… У меня есть одна мысль, я открою ее ночью – сегодня ночью. А сейчас отошли его отсюда.

С подачи суфлерши я бросила Эдгару:

– Это не важно! – И безжалостно добавила: – Вы свободны, поэт. Постарайтесь лучше вслушаться в ночные шорохи.

Еще хлеще – процитировала его стихотворение «Духи мертвых»:

То духи мертвых пред тобой

Восстали вновь из домовин.

– А теперь – vas-y![58] Уходите сейчас же!

И Эдгар ушел. Вернее, кубарем скатился с лестницы. Теперь он если кого-то избегал, то только меня, держась от меня подальше, как от норовистой лошади. Признаюсь, у меня это вызвало улыбку.

Эдгар велел – нет, скомандовал Маме Венере известить его о ее намерениях относительно Розали. Распахнув незапертую дверь, он напоследок обернулся:

– И пришли денег столько, сколько нужно.

С этими словами он пнул железный засов, прислоненный к косяку. Засов грохнулся о мраморную плиту с таким лязгом, что бедняжка Розали едва не выронила лампу. Ламповое стекло брякнулось на пол. Красные осколки разлетелись у ее ног брызгами крови. С незащищенным пламенем в руках она ринулась к брату, который занес над ней мускулистую руку. Порыв сестры был таким стремительным, что я слышала ее шумное учащенное дыхание.

Мама Венера тоже заторопилась к Эдгару. Я обеспокоенно следила за ее движениями. Элайза Арнолд только цокала языком.

– Уходите сейчас же! – Я встала между Мамой и Эдгаром.

Розали с плачем топталась на кровавых осколках. Мама Венера взяла ее под защиту своего темного одеяния.

Я закрыла дверь на засов.

Выплакав все слезы и переведя дух, Розали отправилась домой. Мы утешали ее как могли, и мне пришлось по душе, что она не желала терпеть ни малейшей критики в адрес брата. Элайза Арнолд делала вид, что ничего не слышит, хотя нависала прямо над нашими головами. Она переместилась по воздуху от лестницы к канделябру и стала водить руками сквозь пламя свечей. Я, украдкой на нее глянув, заметила, что признаков боли она не выказывает, однако ее действия вносили какой-то… разлад в ее посмертное существование.

Когда Розали ушла привычной дорогой – с улыбкой до ушей и не забыв по пути зазвонить в колокольчики слуг, – Элайза, все еще продолжавшая забавляться с огнем, рассеянно заметила:

– Я бы не прочь обжечься.

Ее прогнившая плоть, облекавшая кости рук, казалось, покрывалась рубцами, но она спросила:

– И разве ожог причиняет боль? Я боли совсем не чувствую.

– Ох, дамочка, – процедила Мама Венера, приподняв вуаль, – до чего ж мне хочется, чтобы ты ее почувствовала. До чего ж хочется, прямо сил нет.

Элайза Арнолд, наблюдая за действием пламени на свою плоть, пропустила слова Мамы Венеры мимо ушей, а та вернулась к дальнейшей разработке плана:

– К каким это делам ты собралась принудить парня? Будь хоть что, а ему нужна только собственная выгода.

– Не бойся, – возразила Элайза. Она все еще парила над нами в воздухе. Ее ноги болтались как раз перед моим носом, и я постаралась отстраниться от них подальше. – Я… я его вдохновлю. Тебе ведь нужно отвлечь внимание, так?

– Так. Завтра. В полдень, – подтвердила Мама Венера. – Нужно, чтобы народ не заметил побега, поняла?

– Завтра? – переспросила я.

– Да, детка, завтра.

Вот так я и узнала, когда мне предстоит покинуть Ричмонд. Вернее, бежать из Ричмонда.


Не успела я осознать эту новость, как в доме закрутился вихрь и в вестибюле повеяло шибающим в нос запахом смерти. Элайза снизилась с высоты и уплотнилась почти до полного телесного облика.

– А с тобой, ведьма, я должна провентилировать один вопросец, – накинулась она на меня.

– Да, неплохо бы здесь проветрить, – парировала я.

Мама Венера заколыхалась от смеха.

Элайза Арнолд узнала о поручении, данном Эдгару, и обвинила меня в тайном с ним сговоре. Скоро, бушевала она, у Эдгара скопится достаточная сумма для осуществления плана, от которого она тщетно пыталась его отговорить: он покинет Ричмонд, чего ей совсем не желалось (таков был смысл ее гневной тирады).

Элайза с негодованием обрушила на меня явно заготовленную заранее обвинительную речь. С наличностью, от меня полученной – точнее, от Фрэнсис Аллан, – Эдгар прокладывает себе дорогу на север. Бостон – вот его желанная цель, город, где живут образованные люди, которые умеют оценить хорошо написанные стихи.

– Держись от него подальше, – грозила мне Элайза Арнолд, – а не то твоя черномазая зазноба сгниет в своем закуте!.. Знаешь, что я могу организовать, когда Толливер Бедлоу «почиет в мире», как люди елейно выражаются? Да я твою дорогушу Сесилию…

– Селию, – перебила я. – Ее зовут Селия.

– Мне плевать, как зовут эту мулатку! Я говорю, что могу устроить так, что ее точно продадут в наложницы. – Элайза тыльной стороной ладони принялась скрести низ живота – и, как и прежде, из разодранной кожи медленно гниющего тела просочилась вязкая жидкость. Орехового, коричневатого цвета. Она рвала и терзала свои багровые половые губы, однако продолжала смотреть на меня в упор, не отводя глаз. – У Толливера Бедлоу есть брат. Тебе это известно? Несколькими годами младше, зовут его Себастьян Бедлоу. Он уже понял, что предпочитает клинок клейму. И я с легкостью могу…

– Сатана твой приятель, дамочка, так ведь? Ну-ну, я-то уж знаю, угу. – Мама Венера встала между мной и Элайзой: – Давай-ка, покойница, на выход, живо! И поскорее выволоки своего сынка из винной лавки, пока он не насосался до отключки, а тогда толку от него завтра будет с гулькин нос. Давай, вали отсюдова!

– Держись от Эдгара подальше! – повторила Элайза Арнолд. Теперь она приблизилась ко мне вплотную, словно прошла сквозь Маму Венеру. – Держись от него подальше, слышала?

Тут я убедилась, что Элайза Арнолд на самом деле дышит. Ее ледяное дыхание обдавало мне лицо смрадом. Быть может, это были влага и ветер и нематериальный ее состав. Быть может, всего лишь дуновение воздуха исторгло ее из гроба. Так или иначе, зловоние осаждало меня мерзейшее и наиотвратное.

– У меня нет видов на будущее Эдгара, – отрезала я. – Он нам поможет, а там пусть делает что захочет.

И я спросила себя: неужели она не знает, что, прежде чем солнце снова закатится, меня в Ричмонде уже не будет?

…К счастью, Элайза Арнолд отправилась на поиски сына.

Оставив свечи в канделябре догорать до конца, мы с Мамой Венерой спустились в подвал. Там оголенную лампу Розали мы охотно поменяли на огонь в очаге, который я расшуровала так, что пламя по-настоящему загудело.

Тем вечером я подробно перечислила для Мамы Венеры все содержимое моего несессера. Задавая множество вопросов, она постаралась тщательно уяснить себе назначение каждого предмета, привезенного мной из Франции. Уж не знаю, зачем ей это было нужно. Однако после того как она изложила намеченный для нас план, я сообразила: ничего из этих вещей я с собой не возьму. Вернее, придется произвести самый строгий отбор и ограничиться немногим, а прочее оставить на хранение Мамы Венеры. Мне суждено стать изгнанницей, а скитаться лучше налегке.

18 Ночной кошмар

В подвале мы провели не один час. Разговаривали, но не праздно, а по делу. Мама Венера обрисовала некоторые дополнительные подробности нашего плана, однако заметила, что лучше будет, если фрагменты пазла сложатся вместе позже и одномоментно. Спорить не приходилось, да я и готова была признать ее правоту. Я, мягко говоря, была в себе не очень-то уверена, и весь план, будь он развернут передо мной целиком, наверняка бы меня подавил. Вот потому мы и занялись инвентаризацией ведьминого багажа.

Все содержимое несессера было раскидано на земляном полу подвала и разложено на деревянном столике Мамы Венеры. Жуя коноплю, она поочередно перебирала все предметы и поминутно задавала мне вопросы.

Предпочитаю ли я мужское платье? (Да, тогда я предпочитала.) Кого я оставила во Франции? (Я упомянула только Себастьяну.) Правда ли, что французские ведьмы уваривают жир младенцев? При этом вопросе меня осенило: Мама Венера вычитала это в нашей «Книге теней» – моей или Себастьяны; моя была в переплете из черной кожи, Себастьянина – из красной. Об этом я Маму Венеру и спросила.

– Нет, детка, – покачала она головой. – Я грамоте не училась.

– Но если, – простодушно поинтересовалась я, – если вы не умеете читать, то как?.. – Ответ мне стал ясен еще до того, как я, не докончив вопрос, не удержалась от вскрика: – Розали… Розали?.. Розали!

Черная вуаль наклонилась утвердительно, и Мама Венера добавила:

– Кое-какие слова я узнаю по виду, но все остальное мне прочитала она, Розали.

– Но как же… – Я растерянно взяла обе книги… – Они ведь вовсе не предназначены… не годятся для…

– Ла-ла, детка, успокойся. Ро думает, что ты всякие такие истории собираешь и записываешь, а все это только выдумка. Бедная малышка, сидит себе и читает-читает, головки даже ни разу не подымет спросить, что там взаправду, а что хуже чем взаправду. Только вот для Розали на этом свете взаправду-то мало что, поняла? Ей что взаправду, что понарошку, две разные страны, а границы между ними для нее нету, вот она где-то посередке и блуждает. И всегда с ней так было. А эти твои книги – да они ни капельки не хуже тех, какими с пеленок ее чертов брат мучил… Ну-ну, за Розали ты не тревожься. А книги ты оставишь мне, верно?

– Но вы же с ней… вы все прочитали от и до…

– Нет, детка, не от и до. А ну взгляни – какие они, эти книги, громадные! Но мы собираемся их прочесть от корки до корки, угу. Там есть ответы, которых я заждалась.

– Но как же, – начала я, – если я должна уехать завтра, сумеете ли вы…

Спрашивать было незачем. Я и без того поняла, что книг мне не видать как своих ушей.

Я запротестовала. Лила слезы и чуть ли не ползала на коленях. Ведь эти книги – единственное, что мне осталось от Себастьяны; в них – и только в них – содержалось описание моего бегства из монастырской школы, и… alors[59], у меня не было другого источника знаний, кроме этого, не было другой опоры в новом для меня мире, кроме этой.

– Геркулина, а Геркулина! – Мама Венера с трудом выговорила мое имя правильно.

В голосе ее слышалось самое задушевное, неподдельное участие, и я почувствовала, что она зарится на мои книги вовсе не из корысти. Она продолжала меня уговаривать, и я постаралась вникнуть во все ее доводы и обещания.

Во-первых, поинтересовалась она, каким это образом я изловчусь удариться в бега с двумя волюмами под мышкой, коли каждый из них весит с полугодовалого поросенка?

Во-вторых, сама она нуждается в этих книгах не меньше моего. В чем готова поклясться. Под конец она предложила мне бартерный обмен:

– Послушай, детка, не в моем обычае разживаться хоть чем-то задаром. Нетушки. Хочу прочитать или, пускай, послушать, что за секреты тут спрятаны, – она ладонью накрыла книги, помещенные нами на изрезанную сосновую столешницу, – а взамен кое-чем с тобой поделюсь, поняла? – Она шепотом добавила то, что и так было яснее ясного: – Мне ведь, ведьмочка, тоже кое-что известно.

Эти сведения она, с помощью Розали, для меня занесет на бумагу. («Ох, не видала ты, как ребенок с пером управляется. Почерк у нее каков? Загляденье – да и только, буква к буквочке. Выводит каждую ровно-ровно. Думаешь, терпение у меня не лопается? Ро, говорю я ей, твое перо не из черепахи ли сделано? Давай-ка побыстрее. Но нет, она и ухом не поведет, хоть лопни».) Итак, мы условились сообщаться по почте. Со временем книги – обе – будут мне возвращены. Такой мы выработали план.

После того как вопрос с книгами был решен – и мне недвусмысленно дали понять, что бесповоротно, – Мама Венера предложила мне подумать над тем, без чего я не смогу обойтись. А прочие вещи я получу обратно в свое распоряжение позднее.

– То есть когда вернусь в Ричмонд?

Мама Венера помялась, прежде чем ответить:

– Я смотрела насчет этого, детка, смотрела. Но ничего не увидела.

– Но вы видели, куда я направлюсь? Видели?..

О, даже тогда мне хватило ума не докончить вопроса – лишь бы не услышать ответ. Мне вовсе не хотелось знать о том, что именно увидела Мама Венера.

Мне посоветовали не брать с собой вещи, которые легко можно обменять на наличность – помимо выручки за проданную арфу, у Мамы Венеры имелась и кое-какая заначка. О продаже браслета Фрэнсис Аллан она тоже была в курсе.

Пока я перебирала свои немногие пожитки, Мама Венера еле-еле, с превеликим трудом, доковыляла до лежанки. Кое-как улегшись, она опустила вуаль и разгладила ее у себя на груди, а руки сунула в карманы – после того как положила в рот последнюю лепешечку из подслащенной медом конопли, словно это была церковная облатка.

– Завтрашний день долгим будет. – Этой фразой она предписывала мне отдых.

Я перебралась на продавленную кровать в соседней каморке. Прикрутила фитиль в голой лампе и поставила ее на табуретку для дойки коров, стоявшую возле постели. Прилягу на затхлый матрац, но ненадолго. Слегка передохну. Сомкну веки на минуту-другую – не больше.


Мне снилось, будто я упала за борт «Ceremaju» и начала тонуть.

В полусне темный, безмолвный и холодный подвал чудился мне морской пучиной. Широко раскрытые глаза ничего не видели. Страшно было втянуть в себя воздух, хотя тело взывало: дыши, дыши! На грудь давила нестерпимая тяжесть – вода. Конечно же, вода расплющивала мне ребра. Но нет, давила на меня не вода.

…Это была Элайза Арнолд. Худшего пробуждения нельзя и вообразить.


Тяжесть Элайзы Арнолд сходствовала с тяжестью воды. Разве не из той же субстанции – плюс глубокая тайна – состоял ее призрак? Когда она меня оседлала (буквально), у меня возникло чувство удушья, будто в легкие хлынула вода – именно это мне вообразилось. Телесный облик она обрела не полностью (гнилостным смрадом разило не так сильно), однако ее весомого присутствия оказалось достаточно, чтобы меня разбудить.

Мрак перед глазами понемногу расступился (проспала я довольно долго, так что масло в лампе выгорело до конца), и я увидела Элайзу при свете луны. Скрюченную голышом. У меня на груди. Повторю, что сгустилась она лишь наполовину. Различимая словно бы сквозь театральную марлевую завесу, она по мере уплотнения становилась все тяжелее.

И страх, и поза актрисы ввергли меня в ступор. Скоро я поняла, что в состоянии дышать, и втянула в себя воздух, опасаясь уже не воды, а исходившего от Элайзы благоухания, но…

Погодите, позвольте оговориться: сон порой покидает нас наподобие медленного отлива, non? При пробуждении мы, бывает, приходим в себя не сразу… Так вот, я никак не могла очнуться полностью, сознание возвращалось по частям, по частям возвращалось и ощущение собственного «я», но…

Поясню: я собирала себя воедино наподобие того, как чуть раньше мы с Мамой Венерой проводили инвентаризацию моего сундука. Внутренности дали о себе знать в форме бунта – в желудке крутило, будто в сливной раковине. Вот мои глаза – на месте, хотя и вылезающие из орбит; вот нос и рот – противятся агрессивной вони; вот они, ноги, – одна, вторая, дрыгаются всей своей длиной; вот руки, кисти рук. На каждой руке по десять пальцев, которыми я усиленно шевелю. Сначала правая рука, потом левая, но у меня чуть мозги не поехали на сторону, когда я обнаружила у себя… дополнительную, сверх норматива, конечность – третью руку.

Приставленную ко лбу козырьком – защитить от света правый глаз. Попыталась ее сдвинуть – без толку. Быть может… быть может, это одна из двух знакомых мне рук – моих рук, но, казалось, не совсем моя. Я ее отлежала, она затекла от неудобной позы – и теперь по ней бегут мурашки. Довольно знакомое ощущение, надо сказать.

Увы, это не так.

Именно в эту минуту Элайза Арнолд с улыбкой пояснила:

– Пришла тебе я руку протянуть.

После этой реплики она, очевидно, ожидала смеха в зале, но рассмеялась она одна. Ее хохот зазвякал, будто заржавленный колокол, и становился все громче, а она – все тяжелее.

Держа руку в колючем кулаке, она поднесла ее мне к лицу. Синяя, холодная, окоченевшая, вся в черных волосках, с распухшими суставами, рука ткнулась мне в ямку под шеей. Словно намереваясь меня задушить. Однако сил ей не хватило. И жизни тоже. Если выразиться точнее, рука была мертва – мертва и отделена от владельца в двух или трех дюймах выше запястья.


Объяснения и извинения, разумеется, последовали – в свой черед. Объяснения нехотя дала Элайза Арнолд. А извинения, самые прочувствованные, потоком полились из-под черной вуали. Мама Венера, разбуженная моим воплем, поспешила, сколько могла, с лампой в руке, на переполох.

Вскоре мне стало понятно, что Мама Венера – с помощью Розали – наслышана о Славных Десницах.

Они прочли либо скопированный мной отрывок у меня в книге, либо первоисточник – историю, рассказанную Себастьяной. Ей – на ее шабаше в Париже, в канун Революции – пришлось изрядно натерпеться от старой карги – взломщицы, проживавшей в Булонском лесу, которая долгое время использовала Десницы для свободного проникновения в парижские дома, обдирая до нитки тех немногих избранных, кто купался в роскоши.

Розали, владевшая лишь начатками познаний во французском языке, похитила у Эдгара словарь, и вместе с Мамой Венерой они кое-как разобрались в записи, и тогда Маму Венеру осенила блестящая (по ее словам) идея, которую она решила незамедлительно включить в намеченный план. Оставалась мелочь – раздобыть руку убийцы. За помощью Мама Венера обратилась… угадайте, к кому?

Едва успокоившись после того, как тщетно молотила по воздуху, пытаясь скинуть с себя призрак, в результате лишь замочив руки по локоть, я пулей соскочила с постели. Элайза укрылась в темном углу, где смиренно выслушивала град обвинений из уст Мамы Венеры. Я схватила книгу и, раскрыв ее, начала перечислять причины, по каким мы не можем и не должны применять Славную Десницу (не последней из них было и мое нежелание делать это).

– Ох, детка, – заметила Мама Венера, выслушав мою пространную речь на языке моих снов, – ну и чепуху ты мелешь. Лопочешь, будто индианка какая.

– Да это же по-французски, дурища, – вставила Элайза Арнолд. – Язык, на котором говорят во Франции.

– Пускай так, но ты-то на слух хоть что-то в нем смыслишь?

– Когда выпаливают скороговоркой, то нет, – призналась актриса.

Ко мне вернулось хладнокровие, и я перешла на английский:

– Во-первых, требуется рука убийцы, добытая во время лунного затмения. В этих краях было недавно затмение? – Не дожидаясь ответа, я продолжила: – И я очень сомневаюсь, что эти… мощи, – я подразумевала отвратительный придаток, валявшийся на полу, – действительно являются рукой убийцы.

– Это, ведьма, и есть рука убийцы, – пояснила Элайза Арнолд. – Мертва всего месяц, а лишила жизни не кого-нибудь, а собственную мамочку. Voilà![60]

– Собственную мамочку? – переспросила я. – В иных случаях, как мне кажется, это вполне обосновано.

Мама Венера громко фыркнула и заметила в свое оправдание, что Розали вычитала в книге (а там было написано именно так): мол, для успешного функционирования Десницы фактор затмения предпочтителен, однако отнюдь не обязателен.

– Верно, – согласилась я, – но с подобной штукой… Alors, écoutez[61]. – Тут я процитировала им свою книгу: – «Замаринуй руку в глиняном кувшине, положи в маринад соль, длинный стручковый перец и селитру; пусть настоится недели две».

– Ай-яй-яй, две недели?

– Да, – подтвердила я. – Две недели. И еще: «Потом высуши руку в духовке вместе с вербеной, а еще лучше провяль на солнышке летом».

– Ох, детка, а мы это, насчет солнышка-то, пропустили, и насчет вер…вер…

– Вербены, – повторила я. – «Свечи же нужно сделать из сала висельника, для чего надо срезать шмат с ягодицы или бедра… а фитили скрутить из его волос».

Тут вмешалась наша вампирша, подбавив суматохи. Вместо слов она выскочила из темного угла, встала на карачки, изогнула спину дугой, как кошка, и выхаркнула наружу волосы, которые сжевала с черепа матереубийцы.

Я поглядела на Маму Венеру. Ее плечи разок поднялись и тут же опустились.

– Вот вам волосы, – объявила Элайза, покачивая ладонь с лежавшим на ней мокрым комком. – А что касается сала, то… даже будь у меня руки как руки, и то мне бы с задачей не совладать. У этого парня сала не имелось – ни на ягодицах, ни еще где. Черви, боюсь, с ним уже успели управиться.

– Mon Dieu! – Только это я и сумела вымолвить, рухнув на постель.

Лицо мое, видать, покрылось болотной зеленью, потому что Элайза решила меня подбодрить:

– Не волнуйся, ведьмочка! Что черви? От них капельку щекотно, вот и все, да и то на первых порах. А сейчас мне от них ни малейшего беспокойства.

Моя книга – раскрытая на рецепте Софии – у меня на постели. Отрезанную руку Элайза положила рядышком. Волосы? Вот они, на простыне, – продолговатый, изжеванный, пропитанный слизью коричневый завиток… alors сильно напоминающий то, что поспешно выносится из спален богатых домов. Волосы переплетены и скручены, лоснятся от выделений из утробы Элайзы Арнолд… Тошно признавать, но мои мысли приняли практический оборот: как изготовить из этих волос фитили? Кто распутает пряди и… Прикушу язык. Сделала это я.

О, какое отчаяние – ввиду столь пакостного задания – меня обуревало, но у кого, кроме меня, нашлись бы для этого руки? Чтобы отвлечься от мерзкого запаха и от состава извергнутого из кишок вещества, я обратилась к Маме Венере:

– Но почему, почему вам вздумалось соорудить эту самую Славную Десницу?

– А как еще ты собираешься вызволить Селию из дома Мэннингов?

Элайза Арнолд, расхохотавшись, оценила идею Мамы как «плодотворную».

– Уймись ты, ведьма.

– Это ты обзываешь меня ведьмой? Ах ты, полудохлая недожаренная барбекю…

– Arretez![62] – урезонила я обеих женщин, нуждаясь в тишине, чтобы за работой толком поразмыслить.

Скоро взойдет солнце. Да, время действий уже на носу, это я знала точно. Знала и то, что именно мне предстоит пробраться по городским улицам для спасения Селии. И Мама Венера права: надо использовать любое обстоятельство, которое мне… на руку.

Черт побери! Кем я стала? Наверное, поглощенная делом, я задала этот вопрос вслух, поскольку стоявшая рядом Провидица ответила:

– Ты стала той, кем была всегда, вот и все, угу.


Так я оказалась на задворках пансиона Элоиз Мэннинг – вооруженная изуродованной рукой убийцы в качестве орудия взлома.

Солнце еще не взошло, но небо постепенно начинало алеть. Трава под подошвами моих сапог была мокрой от росы. И пока что – о, как страстно я на это надеялась! – почти все ричмондцы до сих пор мирно почивали.

…Взгляните на меня. Вот я, дрожа с ног до головы, скрючилась за шишковатым дубом. О, как… как решиться выступить из хранительной тени, пересечь лужайку, взойти по мраморным ступеням крыльца – одна, вторая, третья, медленно-медленно отодвинуть серебряную щеколду и… Меня терзали сомнения, способна ли я на это. Да нет, я была уверена, что неспособна. К сморщенному пятипалому «ключу» доверия у меня не было ни на грош.

Но я подумала о Селии: она была там, внутри. И заново пересмотрела наш план, принявший вот эдакий оборот. Итак, я смело выступила из тени и поднялась по ступеням крыльца – одной, второй, третьей.

19 Побег

Отличный был дом у миссис Мэннинг – трехэтажный, по федералистской моде, и чем-то похожий на особняк Ван Эйна, однако здесь лужайка была покрыта дерном, а дорожки усыпаны гравием; все вокруг хорошо ухожено – живые изгороди аккуратно подстрижены, краска нигде не шелушится, мраморные ступени сверкают чистотой. Странно, что ворота в сад оказались такими скрипучими, но опять же надо вспомнить, что в предрассветные часы всякий дом полон скрипов и шорохов.

Я отправилась в поход, взбираясь с одного холма в городе на другой, а рука болталась у моего бедра. Мама Венера сунула ее в сшитый из кожи мешочек (чуть больше перчатки), который я привязала к поясу. Мама Венера увидела, что Толливер Бедлоу скончается этой ночью при свете луны, но она на небе все еще не показалась… Приходилось ждать.

Мне дали строгие инструкции – войти в дом с первыми лучами зари, но никак не с последними отблесками ночи. Труп должно было озарить взошедшее солнце. Но ведь солнце и луна делят небо между собой: порой и не разберешь, что там, разве нет? Мне тоже было трудно разобраться с мыслями: как застать обитателей дома спящими, а Бедлоу – мертвым одновременно.

Поймите, после смерти хозяина (ртуть и каломель повредили ему мозги, а рвотные порошки, клизмы и пиявки нанесли сокрушительный вред) положение Селии ухудшится. Если такое вообще возможно. Ее передадут родичу – тому самому младшему брату Себастьяну, долго выжидавшему, или же, что еще страшнее, в дело влезет свежеовдовевшая миссис Бедлоу, как поступила ее свекровь, когда Огастин Бедлоу слишком привязался к своей любимице – Плезантс.

Мама Венера уже рассказывала мне эту историю дрожавшим от гнева голосом. Как Огастин обрюхатил Плезантс. И как, едва живот стал заметен, Люси Бедлоу – мать Толливера – приказала надсмотрщику положить ее плашмя на чурбан и пороть розгами и плетью из воловьей кожи до тех пор, пока она не лишилась ребенка, а потом и жизни… Из складок своей черной мантии Мама Венера извлекла потертый кожаный ремешок, к которому был подвешен жестяной медальон. В нем лежали волосы не Плезантс и не ее матери, общей с Селией. Нет, это были волосы бабушки Селии, которые передавались женщинами из поколения в поколение, когда их судьбы решала смерть или продажа. Плезантс хранила медальон умершей матери. Как медальон после гибели Плезантс попал к Маме Венере, понятия не имею, однако Селия непременно его узнает. Поэтому он и был мне вручен на тот случай, если понадобится доказать Селии искренность наших намерений.

Медальон висел у меня на шее, когда я наконец выступила из-за дуба с пылавшей Десницей у меня за спиной (небо уже слегка поголубело), пересекла лужайку, взошла на крыльцо и коснулась филигранно отчеканенной серебряной дверной ручки. Дверь легко и бесшумно подалась.

Я знала, что, изготавливая Десницу, мы не в точности следовали писаному рецепту, и потому, ступив через скрипучие воротца во владения Мэннингов, особыми надеждами на успех не обольщалась. Но все же вставила Десницу – с окоченелыми растопыренными пальцами – в развилку между нижними ветвями дуба. Серной спичкой запалила фитильки тонкой связки свечей, сделанных нами из обычного свиного сала. Сначала зажгла свечку, ближнюю к большому пальцу, – для защиты (так предписывала София). Затем – обеспечить безветрие – свечу, наклоненную к указательному пальцу. Занявшись, волосяные фитильки затрещали, по воздуху поплыла гарь.

В итоге наше изделие разгорелось в полную силу. Я надеялась, что помещено оно достаточно высоко и кошек не заинтересует. Однако тревожила мысль о том, как это пламя затушить.

В книге утверждалось, что единственной субстанцией, способной погасить Десницу, однажды зажженную, является материнское молоко. А его-то у нас – трех ведьм, собравшихся в подвале Ван Эйна, – имелся лишь самый ограниченный запас, и потому пришлось этот вопрос оставить открытым.


В доме миссис Мэннинг было тринадцать комнат – к несчастью, решил бы всякий. Разведку провела Розали – ее заторможенность часто принимали за сдержанность и многие полагали, что она заслуживает доверия. Розали, со слов Флюти – служанки на побегушках у миссис Мэннинг, – передала нам также следующую новость: Толливер Бедлоу находится на южной стороне нижнего этажа в дальнем помещении, известном с 1824 года как «Комната маркиза». Там, во время своего путешествия, ночевал Лафайет. Элоиз Мэннинг пребывала, безусловно, в отчаянии. Неминуемое приближение смерти (вопрос времени, повторила Розали слова Флюти, которая, в свою очередь, подслушала их у врача) уже заставило покинуть ее дом некоего мистера Маккея – ирландца, разбогатевшего на производстве бечевы. Хуже всего была весть о том, что Элоиз Мэннинг дозволила распутнику Бедлоу держать свою рабыню постоянно при себе, в той же комнате. И хотя вызывающее поведение Толливера Бедлоу шокировало обитателей пансиона и порочило репутацию самой миссис Мэннинг, он наверняка вложил в пухлую ладонь хозяйки достаточно монет, чтобы обеспечить себе не только лучшие апартаменты, но и право поступать как вздумается. Теперь, однако, добрая женщина желала одного: чтобы он убирался «на небо, в преисподнюю, на все четыре стороны», сообщила Флюти, и более не осквернял собой ее кров.

Розали оказалась на высоте, я обнаружила Селию согласно ее указаниям. Спящую в комнате с окнами на юг. Не на лежанке в гостиной (явно предназначенной для нее), но у подножия гигантской железной кровати, на которой Толливер Бедлоу спал смертным сном.

Кем, самой Мамой Венерой или ее курицей, не знаю, но час кончины был определен максимально точно. Бедлоу лежал недвижно. Его грудь, сколько я ни вглядывалась, не вздымалась и не опускалась. Кровь, только-только прекратившая свой бег, придала его плоти красноватые оттенки – нет, точнее сказать, розовато-серые (как у дождевых червей на просвет). От тела не исходило ни тепла, ни мертвенного холода, известного мне как нельзя лучше. Кишечник у него расслабился, и обе комнаты наполняло жуткое зловоние. Глаза покойника глубоко запали в орбиты, но были широко распахнуты. Я вначале подумала, не поискать ли пару монет – закрыть веки и придавить их, чтобы ему было чем расплатиться, по традиции, с лодочником за перевоз на Ту Сторону. Но, по зрелом размышлении и припомнив все его пороки и проказы, предательства и преступления, оставила Бедлоу зрячим. Пускай таращит глаза в ожидании того, что ему предстоит. Монеты паромщику? Ну уж нет. Пусть негодяй одолевает реку Стикс вплавь.


Я разбудила Селию – слегка потрясла за плечо. Дивно обнаженное: во сне сорочка с него сползла.

– Да-да, Толливер, что такое? – пробормотала она.

Привычная к неглубокому сну, она очнулась мгновенно. Съежившись, метнулась к кроватной раме и прижала к груди цветную шаль с аппликацией. Спросила – вернее, потребовала ответить, кто я и что мне здесь нужно. Сказала, что ее хозяин лежит совсем близко – рукой подать; мне показалось, что она хотела разбудить его своим голосом.

– Нет. – Это было все, что я смогла вымолвить. – Постой, – и, опустившись перед ней на колени, положила руку ей на плечо.

Только тогда, вглядевшись, она меня узнала.

– Что?.. – начала она, но догадалась, что нужно перейти на шепот. – Что вы здесь делаете?

В смятении она выпустила из рук шаль и не удержала сорочку из тонкого хлопка, оголив плечи и упоительные холмики грудей. Они предстали моим взорам при свете луны и солнца: их лучи, соединившись, проникали сквозь задернутые шторы. Рассвет. Медлить мне нельзя.

– Я за тобой, – неловко выдавила я.

В присутствии Селии язык у меня деревенел, и я с трудом могла вспомнить болтавшиеся в голове обрывки английского.

– Что это такое вы говорите? Никуда я с вами не пойду. – Она выпрямилась, явно собираясь апеллировать к самому Бедлоу. – Мой хозяин…

– Твой хозяин – раб низменных страстей; я знаю, каким клеймом он тебя отметил.

При этих словах Селия быстро поддернула сорочку и запахнула шаль.

– Я н-не… не понимаю, – едва пробормотала она.

– Понимаешь, и очень хорошо. – Я схватила ее за руку. – Мы должны бежать. Тебе нужно одеться.

Я шагнула к шкафу, на распахнутую дверцу которого было накинуто желтое платье Селии, то самое.

– Прошу. – Я подала ей платье, стараясь говорить тихо, словно Бедлоу мог нас услышать, и встав между Селией и кроватью, чтобы она не догадалась о его смерти.

Пока она с мольбой смотрела мне в глаза, я выпалила все, что знала о ее жизни, и все, что мы наметили. Несла глупости, мямлила всякую чушь:

– Умер… то есть, нет-нет, умирает. Да, умирает. А когда умрет… Не волнуйся. Мы с тобой должны бежать немедля. Отсюда и… Куда, точно не знаю, но место мы найдем наверняка. И есть женщина, которая тебя знает. И знает о тебе… Здесь, рядом.

– Кто меня знает? Назовите имя.

– Раба. – Я тут же пожалела, что это слово у меня вырвалось.

– Раба – это не имя.

– Мать Венера.

– Я с таким именем никого не знаю. И если вы думаете, будто я решусь бежать в угоду…

Она умолкла при виде медальона, который я вынула из-под рубашки и поводила им в воздухе, как это делает гипнотизер. Дальнейших слов не потребовалось.

Я взяла Селию за локоть. Мы двинулись к выходу.

Но тут она оглянулась и увидела широко раскрытые мертвые глаза Бедлоу.

И на Селию что-то нашло. Она от меня вырвалась. Метнулась через комнату золотистым бликом. Я, оставшись у двери и положив руку на задвижку, прислушивалась к звукам пробуждавшегося дома. При тусклом освещении, как на сцене, произошло следующее.

Стоя у кровати, Селия вгляделась в человека, которого знала с детства. Возле которого воспитывалась. Рядом с которым выросла. Кто ее содержал. И тиранил.

Она поднесла руки к лицу. Ее душили слезы. О вихре чувств, ее обуревавших, я даже не берусь судить. Селию могла поразить и такая мысль: смерть Бедлоу превратила ее в убийцу. Но смерти ему она не желала, ей хотелось только до крайности его обессилить, а потом бежать.

Плечи Селии дрогнули. Руки повисли как плети.

– Идем, – позвала я ее. И не успела это повторить, как Селия встрепенулась.

Схватила с прикроватного столика стеклянный кувшин и выплеснула его содержимое в лицо Бедлоу. Словно стремясь его разбудить. Потом замерла. Приросла к месту. И вот… разбила кувшин о край кровати. В руке у нее осталась только ручка с…

Я настигла ее как раз в тот момент, когда она зазубренным стеклом перерезала Бедлоу горло.

Из остывающего трупа не вытекло ни капли крови – мы, во всяком случае, ее не увидели. Помню только разрез на мучнисто-белой шее – неглубокий, но широкий, будто улыбка.

Селия дрожала в моих объятиях как осиновый лист. Я со всей силой прижимала ее к себе, просила успокоиться. Она позволила мне отнять у нее орудие мести, и я положила его на пол у кровати. Пусть думают, что Бедлоу разбил кувшин сам, в последнюю минуту жизни. Но когда стало ясно, что рану на горле никакими ухищрениями не скрыть, стало понятно и другое: необходимо бежать – и поскорее.

Смутно помню, как мы рванулись через столовую, где уже был накрыт для завтрака длинный стол из темного дерева – наверняка редкой породы. Серебро и фарфор сотряслись от нашего стремительного броска. До сих пор вижу мысленно, как из доверху налитого хрустального графина на буфете выплеснулся коньяк.

Туда, наружу, на дневной свет – солнце уже взошло. О Деснице я и забыла, но не могла сдержать улыбки, представив себе нашествие кошек или вытаращенные глазенки детишек, если они, взобравшись на дерево, обнаружат этакую находку.

Мы неслись сломя голову – когда это было можно. Гораздо труднее было идти шагом, когда это было нужно, – если мимо проезжали верхом, если у домов горели фонари…

Я старалась держаться подальше от пристани и от рынка: именно там во всяком городе начинается по утрам деловая жизнь. В растерянности, не поддающейся описанию, я тащила за собой Селию то в гору, то под гору – короче, заплутала. После того как мы дважды оказывались на одном и том же месте, Селия выразила недоумение, но я заверила ее, что прекрасно знаю дорогу. (Это была ложь. По правде говоря, я только и делала, что про себя молилась.) Наконец вот он: Шоклоу-Хилл. И обветшалый особняк Ван Эйна, где нам предстоит продвинуться с осуществлением нашего плана. Каким бы он ни был.

За все время, пока мы бежали, Селия остановилась только однажды. Тяжело дыша и заливаясь от испуга слезами, она принялась меня расспрашивать, кто я на самом деле, почему вдруг появилась, вернемся ли мы на «Ceremaju» или же наш маршрут будет пролегать по суше, и…

На все ее вопросы вместо ответа я могла только мотать головой и твердить: «Je ne sais pas»[63]. Я понятия не имела, как будет устроен наш побег, почему я вдруг появилась, а главное – кто я такая на самом деле.

20 Планы реализуются

Бедный Эдгар По.

Пока мы с Селией сновали по городским улицам, Эдгар наверняка заснул. По словам Розали, ее брат всегда сопротивлялся ночи и сну, требовал, чтобы ярко горел прикроватный светильник, чтобы была разожжена жаровенка либо с порошком фиалкового корня (оставшегося от матери), либо с другими ароматическими веществами. Эдгар утверждал, что ему ведом холод ночи и что порой по ночам его осаждает запах смерти и даже сам ее образ.

Две последние ночи так и происходило: сначала – стихи, потом – наш план.

Элайза Арнолд, безусловно, постарается предстать перед сыном в наименее вещественном виде – сомневаюсь, что ей хотелось бы его до смерти перепугать… Я и поныне задаюсь вопросом: выкачала ли она из ночной сырости достаточное количество влаги, чтобы облечься зримой плотью? Находился ли Эдгар в промежуточном между сном и бодрствованием состоянии, когда она побуждала его писать и делать то, что она заставляла его делать? Или же, порожденная мозглостью, шибая в нос гнилью, она вторгалась в его сны?

Знаю достоверно одно. Той ночью Элайза Арнолд внушила сыну ослепительный, как ей представлялось, план; ослеплял он ее тем, что служил не только нашим целям, но и ее собственным. Конечно, ни я, ни Мама Венера ни на минуту не верили Элайзе, которая клялась, что поможет нам совершенно бескорыстно. Самое большее, чего мы ожидали – как от Элайзы, так и от Эдгара, – это того, что их планы поспособствуют успеху наших. По совести говоря, сами мы тоже действовали не из чистой самоотверженности. Мама Венера горела желанием искупить прошлое и освободить душу от тяжкого бремени. Я, разумеется, домогалась Селии, а она, в свой черед, свободы. Одна лишь Розали сохраняла невинность сердца, но, увы, личностью она не обладала.

Что касается Элайзы Арнолд и Эдгара По, предпринятый ими план представлялся им, должно быть, в высшей степени блестящим.

Элайза уведомила Маму Венеру, что намерена подстрекнуть – нет, «вдохновить» Эдгара утром в понедельник (то есть в день нашего побега) на весьма полезный отвлекающий маневр. Вдаваться в подробности она не пожелала, сколько мы ни бились. Но она была до крайности взбудоражена – о-о, эта ужасная вонь! – и, засидевшись допоздна на нашем странном форуме, с нетерпением поджидала, когда Эдгар вывалится наконец из Судейской таверны. Она за ним прошпионила до самых дверей и предоставила вволю изгонять своих демонов посредством выпивки. (Или ей так казалось.) Вернувшись к нам в подвал, она заявила:

– Пускай насандалится – восприимчивей будет к… к сновидениям.

Я подивилась тому, что мать способна улыбаться подобной перспективе – по ночам не давать сыну покоя, но улыбка у этой матери была до ушей.

– И вот еще что. Очнувшись после перепоя, он – из презрения к себе – с похмелья потащит нашу упряжку упорней вола. Блеск!

Долго с нами не задерживаясь, Элайза направила стопы в Молдавию, к изголовью своего ненаглядного Эдгара – или, как она его называла, «моего поэта», – где и принялась за дело.

План Элайзы таил опасность, он мог означать конец Эдгара По. Впрочем, по складу ее мыслей, это было великолепно… Уточню: одержав победу, Эдгар снискал бы себе славу героя и тем самым поверг бы Джона Аллана в ярость. Более того, неверная Эльмира Ройстер будет горько сожалеть о том, что отвергла столь мужественного и столь знаменитого соискателя ее руки… Да, конечно, Эдгар рисковал жизнью – вполне мог утонуть, но другие тонкости замысла выглядели следующим образом.

Зная, что Эдгар преклоняется перед Байроном и что Джон Аллан глубоко презирает покойного поэта за беспутство и вызывающие повадки, Элайза Арнолд загорелась идеей – подговорить Эдгара вступить в состязание со своим идолом, который, подражая Леандру, переплыл в Турции из Абидоса в Сест.

Неужели подобное событие не вызовет на речном берегу всеобщий ажиотаж? Элайза об этом позаботится. А мы с Селией, воспользовавшись суматохой, незаметно улизнем. Этим Элайза Арнолд умиротворит и Маму Венеру, чего она – по причинам, которые мне не под силу перечислить, – добивалась.

Блестяще? Мне ли это оспаривать! План, безусловно, по некоторым пунктам удался. В газетах писали о силе и отваге молодого мистера Аллана – «Ричмонда – выпускника колледжа и поэта», вызывая раздражение у старшего мистера Аллана. Однако главная надежда Элайзы не осуществилась: призрак погибшего Эдгара не встал с ней рядом, рука об руку.


Переплыть Джеймс – задача дьявольски трудная. (Применительно к Эдгару, именно дьявольски.) Пловцы обычно предпочитали заливчик Шоклоу, поскольку вода в Джеймсе, стекавшая с гор, всегда оставалась довольно холодной; река изобиловала также порогами и водоскатами, зловещую угрозу представляло и низовое подводное течение – даже на изрядном расстоянии от самих водопадов.

И все же Эдгар не отступил. Бросился в воду с пристани Ладлэм (широкоплечий, мускулистый – это я готова подтвердить) и проплыл целых шесть миль. На берег он выбрался в Уорике – спина и шея у него обгорели, руки отекли, язык едва ворочался, однако, невзирая на изнеможение, он первым делом упомянул Байрона и заявил, что ему (Эдгару) переплыть Геллеспонт не стоило бы ни малейшего труда. Красноречие юного Аллана этим не ограничилось, и дальнейшие его слова позже передавали те, кто пешком одолел рядом с ним шесть миль на обратном пути в город: пловец, демонстрируя прилив свежих сил, наотрез отказался сесть в седло или на повозку.

Разумеется, к тому времени, когда Эдгар – в сопровождении свиты, под шумные приветственные возгласы – вновь появился в Ричмонде, мы с Селией уже ускользнули. Нас не видели, но нельзя сказать, что не искали.


К дому Ван Эйна мы подошли в молчании. Мне удалось под конец уговорить Селию воздержаться от расспросов; она, хотя и была в полном расстройстве чувств, все же поняла, что риск быть подслушанными на улице ставит под удар все предприятие.

Я провела ее через живую изгородь, затем – мимо кур, притихших и неподвижных, их силуэты вырисовывались на фоне других теней, – по обсаженной деревьями аллее, а затем мы вошли в дом.

Мне нужно доставить Селию Маме Венере. Это все, что от меня требовалось.

Мама Венера сидела в подвале у очага. По обе стороны от нее стояли два саквояжа. Уложенные. На столе и на полу валялись остальные мои вещи, которые мне нельзя было взять с собой.

Селия уставилась на этот беспорядок. Вернее, не заметила Маму Венеру. Когда та заговорила, Селия вздрогнула. Подавшись ко мне и вглядываясь в темноту, она спросила:

– Кто… кто вы? – Потом шепнула мне: – Кто это – вон там?

Молчание – прерванное голосом Провидицы:

– Этот медальон… – Он висел теперь на шее Селии. – Я долго дожидалась увидеть, где ему надо быть. Мать Венера, вот я кто. В одно слово, будто две бусины на нитке. Но ты можешь меня звать Мама Венера или просто Мама, без разницы.

Прежде напряженные, плечи Селии расправились. Я видела это столь же ясно, как и усеянную розочками шаль, соскользнувшую с них, когда я ее разбудила. Разбудила ради всей этой катавасии.

– Вы знали мою бабушку?

– Нет, детка. Помоложе Мафусаила буду.

– Тогда мою маму?

Выговор Мамы Венеры Селию, похоже, не смущал.

– Тоже нет. Знала твою сестру, Плезантс. А медальон попал к Фанни, когда… – Мама Венера, добрая душа, не докончила фразу.

Селия повернулась ко мне:

– Какую-то Фанни я знала, да. – Ее сомнения рассеивались, она явно начинала нам доверять. Вновь устремив взор в темный угол, она спросила: – А откуда вы знаете Плезантс?

– В два счета догадаешься, детка. Разве все мы были не сельди в одной бочке? И Мейсон тоже. Твоего брата я знала, еще бы. Славный парень. Но тебе, поди, еще мало лет – и ты его не помнишь. Он…

– Он умер. Я была еще девочкой, но я помню. Был…

– Да, был пожар, детка. Мейсон – он умер рядом со мной. Славный парень, и вправду. Что внутри, что снаружи – добрый и красивый. Мы… я и он… поладили и думали жениться, хоть мы и подневольные… Он, Мейсон, робкий был, а я… поверь, мисс Селия, мы с твоим братом неплохо бы прожили жизнь, если бы он…

– Если бы он снова не кинулся в театр – спасти вас? – Голос Селии посуровел. – Как же, слышала эту историю. И много раз.

Ее плечи опять напряглись. Губы поджались и вытянулись в ниточку. Ясно, Селия винила Маму Венеру за смерть ее брата и, видимо, сестры.

– Но ты не слышала эту историю целиком, – шепнула я Селии.

Да, так оно и было.

Селия меня не услышала – во всяком случае, пыталась бросить Маме Венере упрек:

– Вы… вы…

– Мама Венера, – вмешалась я, – устроила твой побег. Вместе со мной.

Селия сконфуженно примолкла.

– Пока что вы еще никуда не бежите, верно? А как, из дома выбрались тихо-мирно? – поинтересовалась Мама Венера у меня. – Что там с этой твоей Десницей сделалось?

Селия, успокоившись, недоуменно воззрилась на мои руки.

– Ничего страшного, – ответила я, пряча руки. (Тогда мои руки все еще меня смущали – большие, тонкие, с длинными пальцами, больше пригодные для карманов и перчаток.)

Мама Венера воздержалась от дальнейших уточнений и, отставив в сторону толки о колдовстве, прямо приступила к делу:

– Уже рассвело, но у вас в запасе еще часик-другой – до того, как отправитесь.

– Куда отправимся? – воскликнула Селия.

В полном замешательстве – и немудрено. Ей довелось враз испытать гнев, возмущение, страх, благодарность и много всяких других чувств.

– Далеко, детка, далеко, – вот все, что ответила Мама Венера. Всю ночь она взвешивала детали плана точно так, как опытный шулер выкладывает карты – невозмутимо, уверенно, сознавая последствия каждого движения. Не упустила она из виду и мелких частностей и, медленно разогнувшись, предложила: – Пойдемте, детки, наверх. Кто знает, когда еще вам придется перекусить, а подкрепиться надо, верно?

Уж не знаю, каким образом Мама Венера изловчилась – с ее-то пальцами-коротышками и обожженными со всех сторон руками, – но наверху, в буфетной комнате без окон, смежной со столовой (где мы могли зажечь лампу без опасения быть замеченными снаружи), нас с Селией ожидали цыплята (наверняка вещие) с горьковатой, но лакомой зеленью, горячий бульон, кукурузные лепешки и сидр. Была на столе и холодная соленая ветчина. Подозреваю теперь, не имела ли Мама Венера целью отвлечь нас едой от множества вертевшихся на языке вопросов.

Первое, о чем я спросила: а что дальше?

– Есть один парнишка – помощник печатника, Джо, у него глаз поврежден, плохо видит и…

– Я его знаю, – вставила Селия. – Он плавает в печатниковой лодке.

– Плавал когда-то. Теперь он водит пакетбот отсюда до Норфолка, по расписанию. С почтой и прочим.

– И что он? – спросила Селия.

– Он встретит вас на дальнем конце острова Майо.

– Норфолк? – не сразу сообразив, переспросила я.

– Норфолк, – повторила Мама.

– Но… – растерянно начала я.

– Верно. В Норфолк суда не пускают, боятся лихорадки. Но Джо, он…

– До Норфолка тащиться на пакетботе, – протянула Селия, – а там вовсю лихорадка.

В ее голосе звучали не то жалоба, не то замешательство, но Мама парировала резко.

Пауза. Потом:

– Тогда лучше посиди на крылечке у миссис Элоиз и дождись, пока не явятся Бедлоу, раз Толливера больше нет. Он, может, и не доложил бы им, что ты вернулась из Франции, но теперь вместо него труп, а трупы, детка, врать не умеют, поняла?.. Ну-ну, скоро они и появятся. И что тогда?

– Говорите, – пискнула Селия.

– Спасибо большое, я продолжу. Джо провезет вас немного по течению, вот и все. Примерно до Бермудского округа. На берегу вас разыщет человек – там, где заросли кизила сейчас белые и розовые, поняла? Ларк – так его звать. Он продает места на пароходе, который расчищает от топляка маршрут пакетбота. Так, сначала от Джо к Ларку, а потом с Ларком до Норфолка. Они и прежде беглых перевозили.

– И все же, – ввернула я, – дело это рискованное.

– Рискованное? Эх, детка, и не говори… Рискованное, дальше некуда.

– Итак, Норфолк, – подвела я черту.

– Да, Норфолк. Дальше я ничего не вижу.

Селия, разумеется, этих слов не поняла. В отличие от меня. И они меня испугали. Я постаралась отвлечься, намазывая маслом кукурузную лепешку, крошившуюся под ножом, но руки мои не просто дрожали, а ходили ходуном.


Наелись мы досыта, а потом вернулись в подвал посидеть у заново разожженного очага.

Поговорили о Мейсоне, о Плезантс и о «днях минувших». Мы с Селией наперебой задавали вопросы о прошлом, не о настоящем, стараясь отогнать мысли о нашем статусе беженцев. Наслаждаясь покоем и безопасностью, согретые и накормленные, мы на время как-то забыли, что уже находимся в розыске.

Особенно мне запомнилось, как Селия все больше добрела к Маме Венере, даруя ей тем самым долгожданное искупление. Враждебность Селии испарилась без следа, пока она слушала через черную вуаль (Мама перед Селией ее так и не подняла) рассказы о ее сестре и брате, о которых она столько была наслышана, но сами они помнились ей смутно. Мама Венера, перебирая в памяти события юности, рассказывала о них весело, с юмором. Мейсон, называвший ее Венус, неуклюже за ней ухаживал – из кожи лез, стараясь перед ней блеснуть, но выглядел очень глупо, «умора, да и только». А о Плезантс Мама Венера говорила так: «Все мужчины до единого таращили на нее глаза, и челюсть у них отвисала, будто два жбана виски выцедили».

Я молча наблюдала за возвращением покойников (на сей раз выражаюсь в переносном смысле): старуха и девушка обменивались улыбками, тихонько пересмеивались, а порой и роняли слезы.

Но их сладостное общение было внезапно прервано. Хотя час был еще ранний, явилась Розали и затрезвонила в колокольчики. Селия в ужасе вздрогнула, но мы с Мамой Венерой ее успокоили. На Розали, заверила я ее, можно положиться безоговорочно. Эта мысль показалась мне самой неожиданной, но впоследствии я убедилась в ее справедливости.

Я взбежала по ступенькам и распахнула перед Розали дверь. Та вошла с кипой одежды. Мы выбрали кое-какой маскировочный наряд для Селии, ей следовало, вопреки ее обычаю, выглядеть менее броско. С помощью домотканой серой холстины и какого-то лоскута, повязанного на голову, мы придали ей самый невзрачный вид – так бриллиант, желая выдать его за простую стекляшку, надо предварительно покатать в пыли. Мне же, соответственно, пришлось расфуфыриться на полную катушку, поскольку я должна была изображать иноземного хозяина Селии, денежного туза. Из несессера мы извлекли последние модные тряпки, навязанные мне Себастьяной. В кремовых штанах до колен из тонкого сукна, в сюртуке, извлеченном из гардероба Ван Эйна, в шляпе, отделанной лебяжьим пухом, я смотрелась таким щеголем… что, право, стоило бы вырядиться женщиной. Я чувствовала себя дурой. Ею и выглядела.

В ходе переодевания (происходило оно в полутьме и безмолвии подвала, что сообщало действу церковную торжественность) Розали вдруг встрепенулась:

– Мама! Мама! Можно, я взгляну?

Встав перед Селией – почти вплотную, так что ей пришлось откинуть голову, чтобы получше вглядеться, Розали поднесла огарок к лицу Селии и воскликнула:

– Мама, ты не ошиблась! Чистая правда! У нее глаза фиолетовые, как пасхальные украшения. Точно так! В жизни не видывала такой красавицы. – Она повернулась к Маме Венере: – Ох, Мама, такая красотища! И какая разница, какого цвета у нее кожа?


О плане Эдгара я узнала от Розали.

Как всегда, взахлеб рассказывая о брате, она впадала в состояние, близкое к истерике, вызванной смешанными чувствами обожания и страха. Мы, самое главное, выведали от нее время намеченного заплыва. Около часа тому назад Эдгар – осунувшийся, но, по словам Розали, «с огнем в глазах» – явился в Дункан-Лодж и велел мисс Джейн поскорее разбудить Розали, чтобы посвятить ее в свой замысел. («Эта мысль, – настаивала Розали, – осенила его ночью, блеснула, будто готовое стихотворение!») Он приказал сестре встретиться с ним на рыночной площади в половине десятого. «Я ему нужна, – с гордостью заявила она. – Он сам сказал». К опасности, грозившей Эдгару, Розали была глуха и слепа. Вертясь на месте волчком и подскакивая, она повторяла: «Наш Эдди может плыть и плыть сколько угодно, без устали».

Розали должна была в первую очередь оповестить мистера Аллана и мистера Ройстера, затем мистера Ричи из «Инкуайрера», непременно и Эльмиру, а затем ей предстояло созвать толпу. Обежать город. Когда все соберутся – кто в гневе, кто с благоговением, ругаясь или любопытствуя, – Эдгар кинется в воды Джеймса с Ладлэмской пристани. Будет это в полдень.

К этому времени нам с Селией надлежит быть на дальнем берегу острова Майо. Там мы сядем в пакетбот Джо и незаметно вольемся во флотилию, которая наверняка будет сопровождать Эдгара. Розали по собственной инициативе взялась предупредить своего приемного брата Джека, и тот уже нагружал плоскодонку незаконным напитком. Управляться с шестом он позовет своего «приятеля-выручателя» – парня, чье имя я хорошо запомнила и назову его здесь: Эбенезер Берлинг.

Разумеется, еще до того, как Эдгар сделает свой первый гребок, Элоиз Мэннинг – или кто-то из ее челяди – обнаружит Толливера Бедлоу в постели бездыханным. Обыщут дом, загородку и все прочие места между двумя этими точками – и объявят Селию пропавшей. Распоротое горло Бедлоу, бесспорно, подстегнет поиски.

Если повезет, мы доберемся до острова Майо, прежде чем весть о побеге Селии дойдет до нашего перевозчика. Он, предостерегла Мама Венера, хотя и чернокожий, но уши у него как у белого, и уж больно он неравнодушен к звонкой монете… Но тут все прошло как по маслу. Мы очутились на острове Майо, расположенном посередине Джеймса, и наш перевозчик не усомнился, что видит перед собой француза со своей служанкой.

…Но перед тем нам предстояло распрощаться с Мамой Венерой.

Селия была первой. Она сказала, что всегда, что бы ни случилось, будет молиться за Маму. Мама прошаркала навстречу Селии и, показав обезображенной рукой на медальон у нее на шее, напомнила:

– Помог тебе, девочка, освободиться, верно?

А я? Боюсь, мое прощание оказалось куда более неловким. Еще раз услышав, что переписываться мы будем через Розали, с готовностью это подтвердившую, я буквально набросилась на Маму Венеру и стиснула ее в объятиях. Крепко-накрепко. Раздался вскрик – вскрик боли, которую я ей причинила. Но Мама Венера стоически ее вытерпела, отмахиваясь от моих извинений, и в лучах солнца, просочившегося в подвал, мне почудилась за слоями чернейшего тюля улыбка.

– Кыш, кыш! – поторопила нас она. – Бегом, бегом!


Розали рассталась с нами на дальнем краю живой изгороди у дома Ван Эйна. Позже я увижу ее на берегу Джеймса, ниже по течению; мы же будем на борту пакетбота, а Джо будет орудовать шестом в поисках течения.

Солнце взошло в зенит, однако над водой стоял зыбкий туман и к тому же пролился – совсем не по сезону – слепой дождь. Я долго ломала голову, уж не наслала ли эти водные метаморфозы – туман и дождь, покрывший реку мелкой рябью, – бдительная Элайза Арнолд.

Эдгар был на плаву. Вокруг него покачивались лодки: оттуда – а также из толпы на берегу – доносились приветственные возгласы. И среди этой толпы – человек в пятьдесят, прикинула я, хотя газеты насчитывали свыше сотни зрителей, – я увидела Розали. Она стояла позади, высоко воздев свои длинные обнаженные руки. Прочие болельщики также жестикулировали и махали Эдгару, продвигаясь вниз по течению реки, но Розали оставалась на месте. Вскоре толпа оторвалась от нее, как и мы оторвались от Эдгара и поплыли дальше вперед. Обернувшись, я увидела, что Розали не шелохнулась. Она стояла недвижно, но вдруг… подбоченилась и, казалось, была готова вот-вот взлететь с берега. Но нет – она просто помахала рукой.

Понимая, что это неразумно, я все-таки тоже высоко подняла правую руку и помахала – сначала очень медленно, потом все быстрее, будто старалась дотянуться до солнца, посылая благодарность и прощальный привет Розали По Макензи, сестре поэта. А она склонилась в глубоком, как море, реверансе.

21 «Чёрная зараза»

Норфолк. Самое что ни на есть гиблое место, обезлюдевшее из-за страха перед лихорадкой.

Ларк отправил нас на поиски некоей миссис Хармсфорд. Довольно приличный дом, добавил он, где лишних вопросов не задают. Но в указанном заведении дверь нам открыл человек по имени Плюм; вид у него был не слишком авантажный. Хуже того, он оказался говорлив и, к вящему моему беспокойству, чересчур любопытен… Каким это образом мы сюда добрались? На пакетботе – или же в порт впускают и более крупные суда? Карантин, выходит, снят? Или, заговорщическим тоном поинтересовался он, проезд для меня и «моей чернокожей» куплен за деньги?

От этого самого Плюма мы узнали, что миссис Хармсфорд с друзьями удалились за город и не вернутся в Норфолк до первых морозов, которые покончат с инфекцией. До нашего появления жертвой «черной заразы» пало, по-видимому, человек тридцать с лишним. (Мы проникли в город без малейших хлопот. Ларк доставил нас на берег в судовой шлюпке, которая была привязана к корме парохода.) Такой уровень смертности мог, на мой взгляд, считаться вполне терпимым. Жителей изгнала из города не столько сама вспышка эпидемии, сколько еще свежие воспоминания о 1821 годе, когда почти двести человек отошли в лучший мир после того, как из Гваделупы, из Пойнт-Питера, прибыло чудное судно с грузом сахара, рома и черной оспы в придачу.

Покинув Плюма и дом миссис Хармсфорд, мы вслед за немногими прохожими вышли к берегу Дальней протоки. Здесь пережидали опасность обездоленные. Раньше, среди нагромождения причалов и таверн, тут процветали проституция и азартные игры, но теперь среди зловещего безмолвия это было не царство порока, а призрачное о нем напоминание.

Дальняя протока обмелела и распространяла невыносимое зловоние. Селия судорожно прижала к лицу носовой платок – с целью маскировки, подумалось мне, однако встречные поступали точно так же: каждый вдох таил в себе угрозу. Наконец, несмотря на присутствие отталкивающих завсегдатаев (нам пришлось перешагнуть через вытянутую ногу матроса и отвести глаза от толстухи, которая сидела в углу, обнажив одну грудь), мы переступили порог харчевни «Lion d'Or»[64] – на Лесном проулке.

Внутри мы увидели длинную стойку; убитый глинистый пол предназначался, очевидно, для плясок или кулачных забав. Комнаты, сдававшиеся внаем, помещались наверху. Мы обратились к женщине, вставшей из-за стойки. Разговаривая с нами, она крутила рыжие волосы у себя на голове, пока они не запутались, превратившись в подобие вороньего гнезда. Руки у нее двигались вяло, напоминая обвисшие в безветрии паруса, а груди колыхались, как два незастывших пудинга. Выглядела она, как и Плюм, больной. Стараясь скрыть свои подозрения, она спросила, откуда мы. Я с английским не совладала, и отвечать пришлось Селии.

– Нет, мы не с островов, миссис, – схитрила она. – Мы из деревни, вот так-то.

Что за новая комедия? Я едва не улыбнулась, но слова нашей хозяйки меня остановили:

– Черномазых на ночлег я не пускаю.

Селия отступила мне за спину. Я уже усвоила привычку, оказавшись в затруднении, переходить на французский.

– Madame, – сказала я, хлопнув монету на залитую ромом стойку, – si, par hasard, vous avez une chambre…[65]

– Хорошо, хорошо, – забормотала она, ухватив монету грязными пальцами. – Вам только переночевать, так?

Она выкинула ключ размером с берцовую кость.

Наше облегчение было неимоверным: теперь у нас есть запертая дверь, за которой можно укрыться… Скоро разнесется весть о побеге Селии. Появятся объявления о розыске. А когда дело дойдет до этого, нам ни к чему какой-нибудь неудачник, застрявший в порту из-за карантина. Ведь соблазнившись обещанной наградой, он может припомнить фиалковые глаза рабыни, которую видел возле Лесного проулка.

Впрочем, кое-какие меры предосторожности мы приняли.

Пока мы молча плыли на посудине Джо (опередив Эдгара на много миль), в крохотной капитанской каюте я приметила очки. И без стеснения выпросила их у Джо, хотя прямо взглядывать на него самого избегала – уж больно неприятен и зловещ был вид его правого глаза, который постоянно выпрыгивал из своей орбиты, будто качавшаяся на волне лодка на ненадежной привязи. Шрам у виска удостоверял, что когда-то глаз был зрячим и находился на месте.

Я задумала спрятать глаза Селии; Джо превратил эти очки в солнцезащитные, обернув стекла полосками марли, выкрашенной в цвет индиго. Сам Джо этот замысел одобрил, считая разумным не выставлять напоказ глаза Селии – «они как у белой леди». Он, несмотря на мои возражения, не уставал превозносить мое бесстрашие перед лицом опасности и мое пособничество в нарушении закона. Эти законы – бесспорно, драконовские – у меня не было ни малейшего желания соблюдать. Была ли я напугана? Да. Удивлена? Нисколько. Только такие законы и возможны в обществе, где наиболее ценной собственностью у людей считаются другие люди.


Ранним утром я вышла на улицы Норфолка, не боясь заразиться. Селия осталась в нашей комнате за запертой дверью, в ожидании условного стука (два размеренных, три частых), означавшего мое возвращение с провизией и пресной водой. На это мы, во всяком случае, надеялись.

Окажись в городе Селия, она, конечно, справилась бы в сто раз лучше меня. Принесла бы не полгаллона воды, а побольше; я купила ее за полцента у развозчика чая, катившего по улицам свою тележку. И наверняка разжилась бы едой поаппетитней, чем свиные щеки, листовая капуста, хлеб без масла и холодный пунш – все это обошлось мне в девять пенсов с мелочью. (Я не понимала у торговца вразнос ни слова. Воображала, что заполучила бекон, а когда Селия открыла мне глаза на истинное происхождение мясной снеди, я, несмотря на волчий голод, не смогла заставить себя к ней прикоснуться.) Но, разумеется, нечего было и думать о том, чтобы рискнуть выпустить Селию на волю. Ее обнаружат; если ее не схватят первые же ищейки, то она подхватит заразу.

Что до меня, то я знала, какой смертью умру.

Все ведьмы погибают одинаково – по одной причине, хотя и в разных обстоятельствах. Нас губит кровь, если, конечно, не постигнет какой-то насильственный конец – от пули или от ножа. В нашей крови что-то вскипает. Может, силы? Или наши таланты?.. Наша собственная кровь нас предает, и «естественная» смерть возвещает о своем приближении, вселяя ужас. Взбунтовавшаяся кровь объявляет нам войну и идет на приступ алой волной; никто из очевидцев не в силах забыть этого зрелища – кровь исторгается, извергается, бьет струями изо всех телесных отверстий.

Ребенком не старше шести лет я видела, как моя мать умерла Алой Смертью. (Ведьма порождает ведьму, но ведала ли моя мать о собственной природе? Не уверена.) Несколькими годами позже я и сама начала ощущать в себе бурление крови. Удостоверилась в ее власти и могуществе, когда по наущению сестры Клер де Сазильи смотрительница лазарета – сестра Клотильда, хозяйка лекарственных трав, ланцетов, пиявок и тому подобного, – делала мне кровопускание. Возможно, заявила коварная и лукавая сестра Клер, это избавит меня от «дурных телесных соков». К подмышке мне приложили пять пиявок. Присосавшись, у меня на глазах они набухали и раздувались до тех пор, пока не превратились в подагрические пальцы дьявола. Вернувшись снять с меня пиявок, сестра Клотильда – в полном ошеломлении – бросила их в банку, где они продолжали увеличиваться до размеров громадных фиолетовых баклажанов. Стеклянную посудину разорвало, и куски лопнувших пиявок усеяли пол багровыми ошметками. Что именно смотрительница лазарета доложила сестре Клер – мне неизвестно, но меня, понятным образом, постигла еще более суровая опала, и в конце концов сестра Клер, долго выжидавшая, нанесла по мне решающий удар. Я, собственно, была всего лишь орудием в борьбе за владычество над святой обителью. Узурпаторша – сестра Клер – использовала меня против моей единственной защитницы, матери настоятельницы Марии-дез-Анжес, и это стало для меня началом конца.

Да, кровь… в ней таится наше сестринское могущество – и в ней же скрывается наша гибель. В этом (нужно ли уточнять?) заключался счастливейший урок, усвоенный мной в обществе Себастьяны, и я не стану здесь на этот счет распространяться, добавлю только одно: я испытывала странное облегчение от сознания того, что меня ожидает смерть от крови, – и мне не страшны ни болезни, ни чума, ни проказа.

Итак, я бродила по улицам Норфолка совершенно безнаказанно. Гордилась тем, что раздобыла не только еду и питье, но и нашла способ скорее пробраться на юг.

Да-да, на юг – как назначила Мама Венера. Я и вправду проявила настойчивость, когда мы с Селией допытывались о пункте нашего назначения. Нет слов, было бы куда благоразумней направиться в штат Огайо или же на Север. Так предлагала Селия, и я была с ней согласна. Однако выбора у меня не оставалось, и я должна была опровергать все ее здравые суждения с тупым и, вероятно, способным довести до бешенства упорством. Юг – и только, но как мне убедить в этом Селию? Объяснить, что накрытая вуалью Провидица обратилась за советом к куриному выводку? Сказать, что та самая курица, которую Селия видела на блюде, предопределила ее судьбу? Нет и нет. Словом, я просто-напросто твердила одно: Юг.

Мое упрямство вызвало слезы. Слезы разочарования, страха. И гнева. Чувствовала я себя ужасно – настолько, что вынуждена была покинуть комнату. Уходя, я бросила Селии реплику в ироикомическом стиле: «Дай мне подумать, что мне изыскать».

Я побрела в сторону пристани. Солнце клонилось к западу, небо расчертили серовато-розовые полосы, переливавшиеся перламутром. Белоснежные облака оттеснялись синеватыми. Красота – ничего не попишешь, однако город тонул в зловонии, вызванном отливом.

Айшема Лаури я отыскала, когда уже стемнело.

Это был человек, явно неравнодушный к звонкой монете. Он плавал на шлюпе по реке Эшпу, порой заходя то в один, то в другой порт, но постоянно придерживаясь берега. После обмена необходимой информацией мистер Лаури осведомился о моем маршруте. Он был у меня в руках, я это знала. Как бы ненароком он подвел меня к уличному фонарю и в его тусклом свете оглядел меня с ног до головы. Полагаю, что дело решил лебяжий пух. Но тут, когда заданный им вопрос повис в смрадном воздухе, я в панике утратила дар речи, поскольку никак не могла припомнить названия единственного американского города к югу от нас. Я начала было рыться во французском, но мистер Лаури, не сбитый с толку моими галльскими уловками, ляпнул наобум:

– Чарлстон?

– Чарлстон, oui, – обрадованно подхватила я. – C'est ça[66]. Чарльз-тон. В Южной Каролине, non? (Боюсь, промямлила я это не совсем членораздельно.)

После того как я ухитрилась выдавить из себя еще пару слов, Айшем Лаури с хитроватой усмешкой (не очень мне понравившейся) объявил, что возьмет меня на борт, если я буду стоять у доков на рассвете. С «моей девушкой».


Тук. Тук. Тук-тук-тук.

Селия отворила дверь. Увидев меня, не сдержала улыбки и спросила, что случилось. Мои ноги были по колено в грязи.

Так вот, я покинула порт чуть ли не вприпрыжку, довольная тем, что обстряпала дело с нашим отъездом. (Не раз меня посещала мысль, что Айшем Лаури – если он не простой хитрец – улизнет из Норфолка с половиной уплаченной ему суммы сегодня же ночью. Без нас.) Разгоряченная успехом, я отправилась с пристани раздобыть еды и питья и, нагрузившись, поспешила обратно в «Lion d'Or». Однако фонарщики, по-видимому, не меньше других опасались эпидемии – большинство улиц тонуло во тьме, а от полумесяца на небе толку было мало. И я, разумеется, споткнулась о груду кирпичей, наваленных посреди улицы неким злокозненным каменщиком. Да, и растянулась во весь рост в грязной канаве. Покупки вылетели у меня из рук, но, к счастью, приземлились удачнее меня: кувшин с водой не раскупорился, пакет со снедью не развернулся.

Стоит ли говорить, что после падения я уже не летела как на крыльях? Но вернуться – вернулась. В расстройстве чувств. Моя нижняя половина была теперь цвета коровьей лепешки.


Дальнейшие действия Селии диктовались, несомненно, привычкой.

Она отстранила меня от входа и заперла дверь. Я заметила, что она постаралась как-то скрасить убожество нашего приюта. Занавесила лампу своим алым головным лоскутом, придав комнате розоватое освещение. Развела огонь в очаге – в тепле мы не нуждались, но пламя выжигало городское зловоние. Поскольку два наши стула были такими шаткими, что не выдержали бы и ребенка, Селия повела меня к постели. Бугристый матрац она выкинула, заменив его тонким одеялом, сшитым из фланели, замши и обрезков хлопчатобумажной ткани. Когда я опустилась на просевшую кровать, ржавые пружины подо мной загудели.

Селия поместилась рядом со мной и занялась моими сапогами. Я не отрывала от нее глаз.

Непривычные прикосновения бросили меня в дрожь. Я закусила нижнюю губу – унять ее трепет.

Чтобы опуститься на колени на дощатый пол, Селия подвернула юбки. Рядом с ней лежал плетеный коврик – вытертый и замызганный настолько, что если узор еще смутно и различался, то цвет его определить было невозможно. На этот коврик она счистила, соскребла и стряхнула с моих сапог спекшиеся комки грязи, после чего расстегнула и сняла сапоги с моих ног.

Затем, разогнувшись, подошла к очагу. Со свернутого коврика высыпала комки грязи в огонь, где они с треском развалились и задымились. Я следила за Селией в оцепенении. Ее нищенский наряд я и не замечала, ничто не мешало мне ею восторгаться. Ее кожа слегка блестела от выступившего за работой пота. Ее фиалковые глаза поражали меня насмерть. Не в силах пошевелиться, в них я украдкой, набравшись смелости, впивала свой взгляд.

Селия снова опустилась передо мной на колени, уже на голый пол. Из щелей между половицами доносились звуки губной гармоники. Как же эта меланхолическая мелодия не вязалась с моими чувствами к Селии… М-да. Селия подтащила к постели валявшийся в углу оловянный тазик и налила в него немного воды из принесенного мной кувшина. Мои чулки и штаны тоже оказались выпачканными, и потому Селия скатала мне чулки, высоко подвернула штаны и широким подолом юбки принялась оттирать въевшуюся в кожу грязь.

– Ноги у вас, – проговорила она, – они… как у женщины, только лучше сложены, мускулистые. – Она вскинула глаза, опасаясь, не оскорбила ли меня. – Очень сильные.

Селия, похоже, была взбудоражена не меньше моего. Или же играла давно заученную роль. Напористая покорность; быстрые взгляды из-под полуопущенных ресниц; робкие движения плеч то в одну сторону, то в другую; шнуровка, готовая распуститься; блузка ниспадает, приоткрывая покатость грудей… Не обвиняю Селию в притворстве. Наверное, это был заученный ритуал, давно связавшийся для нее с выживанием, а я представлялась ей очередным белым мужчиной, ожидающим услуг и удовольствия.

Конечно же, меня терзали страхи, что Селия обнаружит, что я – не то, чем кажусь. Но что мне оставалось делать? Только трепетать молча и наблюдать за ее действиями.

Селия стянула с меня чулки. Я противилась, но она упорствовала, как и раньше, когда настаивала на выборе южного направления, так что я предпочла не открывать рта. И к лучшему, потому что омовение ног доставило мне необычайное удовольствие. Когда невзначай Селия меня пощекотала, я отдернула ногу, но Селия, улыбнувшись, успокоила меня взглядом.

На Христа я походила меньше всего, однако на коленях передо мной стояла и Мария, и Марфа в одном лице – воплощенная услужливость и самоотверженность. По счастью, у Селии не было благовонного масла – помазать мне ноги, – и волосы у нее не были такими длинными, чтобы их вытереть, как это сделали сестры Лазаря.

Снизу, сквозь пол, из распивочной доносился говор – громкий, но невнятный. Мы старались говорить шепотом. Слышалась и музыка – тягучей мелодии губной гармоники вторила скрипка. Селия, выжимая в тазик отстиранную юбку, тихонько напевала за работой.

В комнате, где и без того было жарко, сделалось невыносимо душно. Огонь в очаге, разожженный для дезинфекции, мы продолжали поддерживать, а окно, выходившее в переулок, не открывали. Пот с нас лился ручьями. Селия обтирала шею и грудь чистым краешком юбки. Задираемый подол позволял мне видеть женское строение – нежные холмики, округлости и ложбинки, восхищавшие меня и манившие к себе. Груди Селия высвободила, и они покоились в чашках корсета, окаймленного кружевами, тогда как мои были все еще туго запеленаты из боязни, что они меня выдадут.

– Генри, – вывела меня Селия из чувственного ступора.

Она что-то говорила и до того, но я не слышала ни слова. Генри? Qui, çа?[67] Ах да, Генри – это же я! Да, теперь я вспомнила. В подвале у Ван Эйна Селия спросила, как меня зовут. Мама Венера и Розали помалкивали, пока я судорожно рылась в памяти, не желая лгать, но и понимая, что Геркулина не годится. Когда-то я была Эркюлем, и это имя мне… подходило. Но нет, теперь я буду Генри. Хуже получилось с фамилией – я назвалась Генри Колльером. Розали, не удержавшись, фыркнула, и я тут же сообразила, что это имя подвернулось мне на язык так быстро, поскольку я слышала его от Эдгара. Генри Колльер был тем самым побочным сыном Джона Аллана, который в юности так много попортил крови Эдгару. Разумеется, забрать однажды вылетевшее имя обратно было нельзя. Так я стала Генри – и надолго.

О, но позвольте признаться, что в тот момент бедного Генри тревожили другие заботы. Прикосновения Селии вызывали… простите за нескромность… enfin[68], мой член напрягся и предательски уперся в тонкую ткань панталон. Но прежде чем окончательно оторопеть от смущения, я заметила… кое-что. Кое-что непривычное в руке Селии. Не в самой руке, а на ее поверхности.

Я взяла ее руки в свои. Медленно повернула их к свету. То, что сначала я приняла за мелких насекомых – муравьев, комаров или клещей, – оказалось…

– Что это? – спросила я.

Селия сопротивлялась, попыталась выдернуть руки. Но я была настойчива и, повторив свой вопрос, провела кончиком пальца по нежной мякоти ее ладони – от основания большого пальца через изрезанную линиями розовую равнину к мизинцу, – и меня охватил стыд… Стыд за все человечество… Я нащупала крошечные клейма, выжженные Толливером Бедлоу на руках его рабыни.

На обеих руках. Стерженьки для прижигания были такими маленькими, что следы от них вряд ли были бы заметными – после единственного применения. Но нет, миниатюрные рубцы выдавали многолетнюю над ними работу; Бедлоу поставил клейма по всей поверхности ладони Селии – на обеих ее ладонях, одинаково. И теперь казалось, что ладони усеяны мелкими насекомыми, застывшими на бегу.

Охваченная ужасом, я крепко стиснула руки Селии. Возможно, забыла – только как это могло случиться? – что я держу руки женщины. Этой женщины. Она сидит напротив меня, полуотвернувшись, потупив свой несравненный взгляд.

Селия показала мне, где Толливер Бедлоу впервые поставил свой знак – под мизинцем на ее левой руке. Мне пришлось напрячь зрение, чтобы разглядеть выжженные буквочки: ТОЛ.

– Тол, – пояснила Селия. – Так его звали в детстве, а я тогда была еще малышкой.

– Он занимается этим с детских лет?

Я нарочно употребила настоящее время глагола. Селии вовсе не следовало напоминать о смерти Бедлоу. Недавно она вслух рассуждала: что случится с теми, кого она оставила без хозяина? К кому они перейдут? Выставят ли их на аукцион? Упомянув двух своих братьев – Юстиса и Дженьюэри, – она заплакала. Они будут страдать из-за ее поступка, хотя и счастливы оттого, что она сбежала, и будут за нее молиться. Все это она понимала – и все же твердила:

– Я не хотела его убивать, хотела только лишить сил. Лишить сил, а самой убежать. Если бы мы вернулись домой, он… он строил мне хижину. Задумал меня спрятать – подальше от чужих глаз – и… и пользоваться мной в укромном месте, как его отец пользовался Плезантс… Я не могла. Не могла!

Замысел Бедлоу был понятен – и сделался для меня еще очевиднее, когда Селия показала все его рукоделие. В клеймении находила выход его прогрессирующая болезнь, и я побоялась даже думать о том, какие формы приняла бы его извращенность, если бы он прожил дольше и укрылся в хижине, предназначенной для удовлетворения прихотей, инструментом чего служила бы Селия.

Селия наклонилась, чтобы расстегнуть свои сапоги, подметки которых были совершенно сношены. Я ее к этому не принуждала. Она сама навязывала мне это мучительное зрелище. Оголив правую ногу, она откинулась назад, оперлась на локти и положила ступню мне на колено. «Пятка», – коротко пояснила она. Я повертела ее ступню так и сяк, поближе к свету, пока не различила на пятке витиеватое клеймо, размером с бутылочное горлышко. Оно расплылось, однако я сумела разобрать: О. Бедл.

– Первым меня пометил отец Толливера. Мне и четырех не исполнилось, когда он всех нас купил. После пожара.

– Если тебе было четыре…

– А Толливер был совсем мальчишкой. Четырнадцати лет.

Детство они провели вместе. Вместе занимались с учителями. Огастин Бедлоу воспитывал Селию как закадычную подружку сына. Она вкусила сомнительные преимущества привилегированного положения – рабы, трудившиеся в поле, ненавидели и ее, и Плезантс. Ненавидели их и белые женщины в доме, с которыми им не разрешалось сообщаться. Когда у Селии начались регулы, ее преподнесли Толливеру. Ему исполнился двадцать один год, и этот подарок предназначался к его совершеннолетию. Толливер принялся практиковать на Селии клеймение и прочие извращения, которые он с раннего возраста перенял от папочки.

Могла ли она не ликовать оттого, что его не стало?

– Он умер. С этим покончено, – сказала я.

Сказала в надежде предотвратить дальнейшую демонстрацию. Разогорчена я была до крайности. Но нет, Селия не успокаивалась… по-видимому, не в силах была остановиться.

Клейма в точности повторяли рисунок на ее ладонях. Их линия вела от пятки к мизинцу – там, где нежная вогнутость переходила в покатость. Боль она испытывала, должно быть, чудовищную. Безмерным был и ее мучительный, бессильный гнев.

Селия выпрямилась.

– Нет, – взмолилась я, – пожалуйста, нет!

Однако Селия повернулась и задрала юбку – показать мне клейма, поставленные под коленями.

Потом, вновь обратившись ко мне лицом, она движениями плеч спустила с них блузу – до самого пояса. Груди обнажились. Неописуемо прекрасные. Налитые. Я вынуждена была отвернуться. Но Селия, легонько взяв меня за подбородок, привела мою голову в прежнее положение. Чтобы я видела. Чтобы смотрела, как она, поочередно приподнимая каждую грудь, продемонстрирует варварские следы под ними. И там, как раз там – я притронулась пальцем – чернело еще свежее, незажившее клеймо. Оно, я знала, было выжжено на борту «Ceremaju». Я насчитала там двадцать, тридцать, пятьдесят точно таких отметин.

Селия взяла мою руку в свои, и… и я ощутила тяжесть ее груди. Она придвинулась ближе ко мне – или я к ней, – и это случилось просто. Я поцеловала истерзанную плоть. Вобрала губами налитость каждой груди по отдельности.

Со временем я отыщу, и мне покажут и другие отметины. Когда Селия была обнажена, они были едва заметны. Толливер постарался их хорошенько спрятать, в чем преуспел. Это, вне сомнения, порекомендовал ему отец: что, если вдруг когда-нибудь придется ее продать? Внешний вид лучше не портить. А вот душу – другое дело, в самый раз.

…Да, Толливер Бедлоу позволил себе полную свободу действий. Клейма обнаружились в самых потаенных и нескромных уголках тела Селии. Общим счетом – сто шестьдесят два. Селия помнила каждое, могла пересчитать их не глядя. Так, наверное, Христос считал свои шаги, восходя на Голгофу.


Той ночью в «Lion d'Or» Селия, вспоминая о своих страданиях, ограничилась показом рук, ног и грудей. Это зрелище сделалось для меня невыносимым.

Кончилось тем, что Селия стала меня утешать. Уверяла, что физическая боль осталась в прошлом. С улыбкой сквозь слезы, по-детски поведя плечами, она высказала надежду, что Толливер Бедлоу больше до нее не доберется.

– Если только не встанет из гроба, – добавила она.

Я промолчала, не желая ее разубеждать. Уж больно фантастическим ей казалось это предположение.

Селия пыталась мне внушить, что у нее будет все хорошо, уже хорошо. И норовила меня отблагодарить. Сделать это она могла единственным доступным ей способом – подарить себя, принести себя в дар. Кроме своей красоты, другой валюты она не знала – и вот ее-то, наученная долгой и постыдной привычкой, желала потратить.

Я не могла этого допустить. О да, жаждала этого страстно, признаюсь. И уступила бы соблазну, кабы мне не надо было хранить собственную тайну. И еще: любовь, какую я испытывала к Селии, не позволяла мне ничего подобного, невзирая на все мои желания и мечты, порывы и вожделения. Если бы Селия полюбила меня так, как любила ее я, тогда…

О, какие планы роились у меня в голове… О, какое будущее я, безрассудная, себе рисовала.

…Enfin, я воспротивилась. И Селии, и себе самой. Перед моими глазами была ее гладкая спина, блестевшая от пота, плавный изгиб к покатым ягодицам. Ее икры своими очертаниями могли… Достаточно сказать: кое-где у меня увлажнилось, кое-где напряглось… Время было неподходящее. Кто знает, какие силы закона стерегли нас за дверью? Об этом, конечно, я и словом не обмолвилась. И не стала рассыпаться в любовных признаниях.

Отвергнув Селию, я поступила по-джентльменски. Или так решила Селия. В итоге она, похоже, восприняла мое молчаливое уклонение от ее милостей не как прямой отказ, а как проявление сердечной доброты… И я испытала от этого куда большее наслаждение, чем от любой телесной близости.


Мы устроились на полу, между изножьем кровати и очагом.

Одевшись, Селия послала меня вниз за уксусом. Меня, надо заметить, зверски искусали комары – пока мы ждали на берегу. Раздобыть уксус труда не составило. (Куда сложнее была бы задача найти в «Lion d'Or» напиток, который не походил бы на уксус.) Смешав уксус с теплой золой из очага, Селия изготовила припарку, которую наложила мне на усеянные сыпью ноги, руки, шею и даже на лицо. Багровые расчесы все еще жутко чесались, однако снадобье помогло и мне полегчало, хотя видок у меня, надо полагать, был тот еще – расписанный в горошек.

Пока Селия меня лечила, я вглядывалась в узоры на ее ладонях. Раз-другой отважилась поднести ее руки к губам в надежде на красноречивое воздействие поцелуя. Слов у меня не находилось.

Устали мы неимоверно. Выдохлись до изнеможения.

Вернувшись с уксусом, я вставила стул с решетчатой спинкой в дверную ручку. Никто ни в Норфолке, ни на нижнем этаже «Lion d'Or» не обратил на нас нежелательного внимания. Мы, казалось, были в безопасности и могли спокойно лечь спать. Улеглись на полу, не проронив ни слова. (Разговором наши страхи было не унять.) Селия прислонилась ко мне, пристроив голову на мою согнутую в локте руку. Я опасалась только, не почувствует ли она мою спеленатую грудь, но в остальном, поскольку Селия была рядом, на душе было спокойно. Она тихонько что-то замурлыкала, и ее песенка послужила нам колыбельной.

Сон подкрадывался незаметно. Но я старалась ему не поддаваться – в ожидании первых признаков рассвета за мутным окном. Настойчиво предложила Селии перебраться на кровать. Она, в свою очередь, стала просить об этом меня. В итоге кровать пустовала до утра. В ее изножье, возле очага, мы уютно свернулись клубочком, будто брат и сестра. Наша взаимная уступчивость не была показной. В ту ночь ни я, ни она не чувствовали себя достойными постели.

Загрузка...