А вот если я пыталась бить щечкой, мяч абсолютно бесконтрольно летел куда-то в сторону или же я ударяла мимо. Удар мимо считался самой грубой ошибкой. Мазня происходила в основном в том случае, если я считала, что на этот раз выгнула стопу правильно и попадание может оказаться совсем даже неплохим. Поэтому в один прекрасный момент я совсем перестала стараться. Лучше уж ударить еле-еле, слегка, зная заранее, что хорошего удара не получится, и опозориться немного, не до конца.

«Сильнее! Мяч как приклеенный!» — рычал Коопман. И все равно несправедливо, что при наборе команды меня назначали одной из последних. Хинсберга, Мейера, Лоренца и так далее отобрали раньше, но даже непонятно, по каким критериям. Некоторые девчонки играли явно хуже меня, такие игроки могли довести до отчаяния любую хоть сколько-нибудь честолюбивую команду, но их все равно выбирали. Пока я ждала, не пожалеет ли меня, в конце концов, один из капитанов, я все время представляла себе, как однажды докажу, что до сих пор меня просто не ценили по достоинству. Все могло развиваться следующим образом:

Наш класс должен выстоять в борьбе против ненавистной команды школы-соперницы. (Школы-соперницы у нас, ясное дело, вообще не было, но в книгах Эриха Кестнера такие постоянно встречаются.) В любом случае матч этот очень важен. Если мы выиграем, то попадем в следующую группу или лигу или куда там еще. Выбор производит Фалько Лоренц: Карло Дозе, Тилль Хинсберг, Хоффи Хоффман… Меня он ни в коем случае не хочет видеть членом своей команды, но полкласса заболело японским гриппом, и если он не выберет меня, то ему придется взять Инес Дубберке с ее окулярами, иначе состав окажется неполным. А Инес — это полная катастрофа. Итак, он, ворча, останавливается на моей кандидатуре и дает указание держаться сзади и сразу же отдавать мяч. Охотнее всего он поставил бы меня в ворота, но там уже стоит Карло Дозе, потому что, к несчастью, он вывихнул ногу, выходя из школьного автобуса. Карло Дозе не оправдал доверия и уже на седьмой минуте пропускает гол. Команда деморализована, поэтому играет все хуже. Если бы я не бросалась наперерез, то нам забили бы еще дважды. Я вижу несколько шансов, не использованных другими, а когда получаю мяч в штрафной зоне и оказываюсь одна, то не выдерживаю. Бегу вперед, бегу, бегу, почти по всей половине «зеленых», несмотря на мою кажущуюся слабость, обвожу пятерых противников. Но перед самым ударом, который я могу провести в ворота, Фалько Лоренц, бегущий следом, начинает вопить: «Отдай, отдай сюда!», и я, скрипя зубами, передаю мяч ему. Фалько мажет, мяч пролетает в метре от ворот, голевой момент снова не реализован. Ко второму тайму мы подходим с психологически фатальным счетом 0:1. Фалько забрал меня из защиты и перевел в нападение, я оставляю происходящее без комментариев. Команда противника выходит на поле в великолепной форме. Мне все время приходится уходить в защиту, чтобы не дать забить гол. На восьмидесятой минуте счет все еще 0:1, кажется, что все потеряно. Но потом я снова получаю мяч, бросаюсь вперед, Фалько Лоренц бежит рядом с другой стороны, два защитника из второй команды несутся мне навстречу, их ноги тянутся к мячу, я провожу обманное движение и посылаю их влево, бегу вперед, мяч буквально приклеен к моей ноге, это мой мяч, он делает все, что я хочу. Слышу свое имя. Сначала кричит кто-то один, потом голосов становится много, гром, зрители орут: «Анна! Анна!»

Фалько Лоренц все еще рядом. «Молодец, — кричит он, — мяч мне!»

Но я еще не сошла с ума. Не останавливаясь отвожу правую ногу в сторону, ловлю мяч носком, взлетаю в воздух и закручиваю мяч над напрасно вытянутыми руками вратаря прямо в ворота. Гул аплодисментов. Здесь вся школа — ведь матч на самом деле решающий. Даже Коопман не может больше удержаться на месте. Мальчишки из моей команды подбегают ко мне, каждый хочет похлопать меня по плечу, но я медленно прохожу по краю стадиона, чтобы отделаться от них. Похоже, что будет ничья. Идет последняя минута. Команда противника наступает. Моя великолепная реакция еще раз мешает забить гол в наши ворота. Я все еще сзади, но из-за того что играть осталось всего несколько секунд и шансов больше не будет, я смелею: хладнокровно бью по мячу. Как снаряд он летит через половину поля, к нему бросается вратарь, касается его, но удержать не может. «А…а…а… Гооооол!» Я обеспечила лидерство гимназии Хедденбарг. Свисток судьи. Мы выиграли. Все бросаются ко мне, вся команда, все хотят меня качать, зрители бегут по полю, впереди несется Коопман, все рвутся ко мне… и не решаются приблизиться. Потому что взгляд у меня уничтожающе-холодный. Я спокойно смотрю на них. Они остановились в нескольких метрах и только шаркают ногами. А я отворачиваюсь, сую руки в карманы и в одиночестве бреду через поле. Кстати, так заканчиваются многие мои фантазии. В конце я всегда иду одна по огромной пустой площади.


В четырнадцать лет появилось смутное ощущение, что парня у меня никогда не будет. Даже если я ни в коем случае не собиралась ни в кого влюбляться, наличие парня казалось важным. Взрослые всегда делают вид, что у людей в моем возрасте все карты. Но ведь для мальчишек из моего класса молодость роли не играла. Им и самим было по четырнадцать-пятнадцать. Молодость оказалась не козырем, а данностью. К счастью, у большинства девчонок все было точно так же. Хотя они часто трепались о том, какой тип парней им нравится, на самом деле только Кики и Таня уже целовались. В них таилось что-то, чем не обладали такие как Гертруд Тоде, Инес Дебберке, Мелкая Дорис или я. Наша судьба была предопределена. Мы всегда будем с краю, будем дарить друг другу печенье под названием «Герман» и смотреть, как стройные девушки ведут настоящую, достойную жизнь. Затаив дыхание, мы будем слушать истории про других и утешаться тем, что контрольные пишем лучше. Потому что Кики и Таня, хотя и знали больше нашего, все-таки немного отставали от нас по всем предметам. Характерно для таких серых мышек, как мы, и то, что они всегда заглядываются на парней только из своего класса. На большее наше воображение не тянет. Мне было наплевать, кто меня поцелует, но это должно произойти с мальчиком, в которого влюблено большинство, — с Фалько Лоренцем, Тиллем Хинсбергом или Хоффи Хоффманом. Ни разу ни одно из этих заоблачных созданий — а только они могли принести мне внимание и уважение — не обратило на меня никакого внимания. И только иногда на улице незнакомые парни кричали мне вслед, особенно если их было несколько. Они вопили: «Ну и задница! Ты только посмотри!» — или что-нибудь в этом роде. Никогда не понимала, зачем они это делают. (Ну хорошо, пусть я страшна до безобразия, но почему при этом нельзя оставить меня в покое?) Мама утверждала, что у меня, единственной из женщин нашей семьи, узкие бедра. Глупость какая-то. Бедра мои совсем не были узкими. Когда парни орали мне вслед, то речь шла почти всегда о моей заднице. Да еще вдруг и взрослые мужики тоже последовали их примеру. Я все время оказывалась такой дурой, что останавливалась, стоило только со мной заговорить на улице. Иногда действительно спрашивали дорогу. Не могла же я каждый раз предполагать, что сейчас мне начнут шептать всякую пакость. Они говорили удивительные вещи, произносили слова, которых я еще ни разу не слышала. И все равно я прекрасно понимала, что они имеют в виду. «Ну что, уже созрела?» — кричал из своего сада мужик, когда я проезжала мимо на велосипеде. Мимо этого сада я ездила каждый день. В школу. Почему мужик уверен, что я никому не расскажу? Почему он считает, что мне никто не придет на помощь? Если я замечала его копающимся в земле, то всегда переезжала на другую сторону. А он ржал с видом триумфатора. Меня начинало тошнить, стоило заметить строительную площадку. Чем ближе я подходила, тем отчетливей ощущала себя насекомым, этаким жуком, наблюдающим за приближением подошвы. Я смотрела в землю, притворялась глухой, а потные загорелые рабочие в одних майках наперебой перечисляли, чем можно со мной заняться. Что же со мной не так? Почему мне говорят такие вещи, да еще и смеются? Если бы я жрала поменьше, если бы была потоньше, тогда бы все эти старые недоноски не обращали на меня внимания, а одноклассники пялились бы на меня и наконец бы заметили, как я на самом деле красива. Потому что иногда и я бывала красивой.

Когда родители уходили на одну из своих вечеринок, я долго не ложилась спать и смотрела телевизор, хотя мои брат и сестра уже давно дрыхли. Около десяти часов накатывала усталость, но если ее удавалось преодолеть, то появлялось чувство, что спать мне больше никогда не захочется. После окончания телепередач я ставила пластинку «Битлз», купленную мной из-за того, что на уроке музыки мы анализировали «Элеанор Ригби». Я открывала занавески. В темном ночном окне я внезапно превращалась в ту девочку, которой могла бы быть. В этот смутный час я становилась красивой. Даже в очках. Я разглядывала себя, приподнимала волосы, другой рукой почтительно прикасалась к холодному стеклу и никак не могла понять, что это я. Я танцевала перед своим отражением. Иногда мчалась в прихожую к обыкновенному зеркалу. Здесь я смотрелась не так хорошо, как в темном окне. Снимала очки и наклонялась вперед, чтобы узнать себя без оптического помощника. Без очков я могла бы, наверное, превратиться в красавицу. Что-то было не так — трудно сказать что, но если бы это исчезло и я бы сбросила фунтов десять, то однажды смогла бы стать очень даже миленькой. Уже в это мгновение я выглядела намного лучше, чем весь день. Почему тут же в мою дверь не позвонил ни один из парней? Например, Тилль Хинсберг, если бы он в час ночи случайно проезжал на велосипеде по моей улице. Если бы прямо перед моим домом у него вдруг спустила шина. Или Фолькер Мейер, потому что он тайно в меня влюбился и вот не выдержал. Если бы я сейчас открыла ему дверь, он был бы поражен моей красотой. Я открывала дверь, тихо, чтобы не разбудить брата или сестру, включала уличный фонарь и вставала в пятно света. Каждый проезжающий мимо мог видеть, как я красива до невозможности. Но в такое время приходилось ждать часами, пока появится машина. Если человек здесь не живет, то и ехать ему тут незачем. Некоторое время я стояла на свету, потом выключала фонарь и ложилась спать.

_____

К моему удивлению, папа высказал готовность купить мне контактные линзы. Стоили они невероятно дорого. В первый раз я реально получила что-то серьезное, чего мне на самом деле хотелось. Может быть, отвратительными очки считала не только я, но и папа. Без очков лицо показалось мне сначала непривычно голым и мягким. Я обвела глаза черным карандашом, и снова появился контур. Сверху намазала тенями, синий металлик. Теперь оставалось только похудеть.


Мама, сестра и я сели на диету. Мама списала ее у соседки. Похудеть оказалось легко. Утром я съела половинку грейпфрута и три яйца вкрутую, в обед половинку грейпфрута и опять три яйца, вечером три яйца и зеленый салат, заправленный лимонным соком. На следующий день я весила на два килограмма меньше, брюки начали сваливаться. На второй день утром я съела три крутых яйца и полгрейпфрута, в обед три крутых яйца и пол грейпфрута, а вечером полцыпленка без кожи. После всех этих яиц цыпленок показался удивительно вкусным, я почти насытилась. На следующее утро выяснилось, что я похудела на три килограмма. Так и продолжалось: каждый день огромное количество яиц, только вечером вареное мясо или рыба и противный помидор из гриля. Говорили, что можно потерять до восьми фунтов в неделю. Я похудела на двенадцать. Конечно, все время подташнивало. Когда в школе приходилось подниматься на два этажа, чтобы попасть в лингвистическую лабораторию, я была вынуждена останавливаться и держаться за перила, потому что в глазах темнело. Кроме того, с третьего же дня от меня стало вонять фосфором. Но что с того, если теперь я снова весила пятьдесят пять килограммов. До этого весы показывали шестьдесят один, то есть больше шестидесяти. Теперь, наконец, я и выглядеть стала хорошо. На каждой перемене бегала в туалет, чтобы посмотреться в зеркало. Когда я себя видела, мне становилось приятно. Если же не видела, то все время чувствовала свое уродство.

К сожалению, покончив с этой диетой, за два дня я прибавила два килограмма. Поэтому пришлось все начать снова и еще раз добиться цифры пятьдесят пять. Глазные яблоки пожелтели. Когда я не могла больше даже видеть яйца, я приступила к диете «Бригитта». Пятьдесят пять килограммов превратились в рубеж. Если я весила больше, то появлялось чувство вины. Теперь я постоянно была или виноватой, или голодной. Хотя, если говорить честно, вину свою я чувствовала и при весе пятьдесят пять килограммов — на самом деле я должна была похудеть до сорока девяти. Сорок девять килограммов — это уже кое-что, может, даже удастся похудеть до сорока семи.

Когда я добралась до отметки пятьдесят четыре, со мной заговорил Хоффи Хоффман. Это произошло на обратном пути во время экскурсии с классом. На дискотеке английского парома. Хоффи подошел ко мне и сказал: «Привет».

«Привет», — ответила я и вцепилась ему в плечо, потому что в этот момент «Принц Гамлет» качнуло. Жизнь оказалась очень простой. Хоффи спросил, не хочу ли я выйти с ним на палубу, и предложил мне сигарету. Я взяла, чтобы заняться хоть чем-нибудь. Мы шли по палубе, курили и не знали, о чем говорить. От ветра волосы падали на лицо, кожа становилась липкой и влажной. Холодало, меня трясло и лихорадило, не в последнюю очередь и потому, что целых два дня я ничего не ела, только пила воду. После такого я всегда быстро замерзаю. Мы снова спустились вниз, Хоффи тер мне руки и плечи, чтобы согреть. Бесполезно. Его смущение и неуверенность (я их чувствовала) заставляли меня становиться еще более смущенной и неуверенной. Он начал тереть медленнее и придвинулся ближе. В коридоре было светло. Второй класс, мимо проходили мужчины в деловых костюмах, они с ухмылкой поглядывали на нас. Мне захотелось, чтобы ничего больше не было, но тут он меня поцеловал. Его язык пробрался в самые глубины моего рта, прошелся вдоль зубов и потрогал нёбо.

«Иди сюда, давай сядем», — сказал он потом, и мы, проехав спинами по стене, уселись на полу. Говорили мало, время от времени Хоффи начинал меня целовать. Я чувствовала, что его кожа становится все горячей, а дыхание учащается. В его горле пульсировала кровь, стучавшая о мою ладонь. Позже Хоффи заснул, опустив голову мне на плечо. Я была спокойна, только немного тошнило, и я гордилась, что Хоффи теперь мой.

Следующим утром мы все завтракали в кафетерии. Свободных мест не было, поэтому я сидела на коленях у Хоффи, рядом с очень даже интересными парнями. Фалько Лоренц все время что-то говорил. Остальные слишком устали, чтобы болтать. Девчонки поглядывали в нашу сторону и завидовали мне. На мне все еще было то же сатиновое платье, что и прошлой ночью; я знала, что волосы растрепаны, а косметика растеклась. Мелкая Дорис надела брюки с грудкой и кофточку в цветочек, в тоненьких волосах три простенькие заколки. Такой уже ничем не поможешь. Она не завтракала: села на диету. Она всегда была худее, чем я, а теперь ела совсем мало, чтобы разница казалась заметнее. Я поняла ее намерения и тоже не стала ничего есть.

_____

Блеск от того, что я с Хоффи, осенял меня, словно нимб. Было очень приятно, если на перемене он целовал меня в щеку в присутствии других девчонок. Мне льстило, что я могу шляться с ним по вечеринкам, на которые одну меня никогда бы не пригласили. Мне нравилось, что Хоффи прикуривает свою сигарету от моей. Но чаще всего быть с ним означало, что мы сидим в его комнате и, черт подери, понятия не имеем, о чем говорить. Чего-то он от меня ждал, это я прекрасно чувствовала, но, наверное, и сама не понимала чего. Если молчание затягивалось, он начинал целоваться. А это было еще хуже.

Вместе мы пробыли одиннадцать недель. До летних каникул. В последний день Хоффи опоздал в школу, а в класс вошел в сомбреро. Все завопили. Мелкая Дорис подтолкнула меня локтем. «Посмотри-ка на Хоффи», — сказала она злорадно. От возмущения меня затрясло. Зачем я брала на себя такую обузу — поцелуи, его мокрые жадные руки, эти неимоверно тоскливые вечера, — если он так легкомысленно поставил на карту мою репутацию, напрямую зависящую от общего уважения к нему. Да еще и улыбается мне. Как я его возненавидела! Разве можно было так со мной поступить? Заполучить Хоффи было важно, обладать им оказалось напряженно и рискованно. В этот день я убежала домой, не сказав ему ни слова. Маме велела не звать меня к телефону, что она с готовностью и выполнила. А когда каникулы закончились, мы с Хоффи уже не были вместе и никогда больше об этом не говорили.


Вскоре Фалько Лоренц устроил вечеринку и пригласил меня, хотя я уже и не была с Хоффи. За это время я успела поцеловаться с несколькими ребятами, но теперь, впервые, меня пригласил один из интересных парней. А это совсем не то, когда тебя приглашает интересная девушка. С тех пор как Кики, Большая Дорис и Инес Дубберке застряли на второй год, в классе осталось так мало девчонок, что, кто бы ни устраивал посиделки, приглашали всех, даже Мелкую Дорис. А вот интересные парни на такие детали внимания не обращали. Если кто-то из них собирал гостей, то приглашал максимум четверых из нас, остальных же девчонок добирал из параллельных классов, а на вечеринку к Фалько прибыли даже несколько девиц из старших классов. Их вид таил в себе некоторую угрозу: как будто они знали что-то нам неизвестное, то, что в любой момент можно использовать против нас. Мне стало легче, когда поставили пластинку Отто, — теперь все слушали, и исчезла необходимость говорить.

Фалько натянул в саду оранжевую палатку. Когда пластинка закончилась, все встали вокруг гриля и закурили. Из дома вышла мама Фалько, она поставила на стол миску с салатом из вермишели. Его мама была совсем не похожа на мою. У нее были длинные прямые волосы. Она носила джинсы. Хотя по каким-то причинам у нее было плохое настроение, которое она даже не пыталась скрыть, она все-таки пробыла с нами около часа. И курила больше, чем мы все вместе взятые. Каждый раз она просила у кого-нибудь из мальчиков огня, смотрела на него сквозь пламя и пускала ему дым прямо в лицо. Когда потемнело, она без всякого видимого повода опрокинула гриль и молча ушла в дом. Фалько этот факт нисколько не смутил. Он собрал упавшие сосиски, обтер их скатертью и снова уложил на решетку. Девицы из старших классов пустили по кругу пачку сигарет. У них был свой особый метод курить, которому они научили и меня. Делаешь затяжку, задерживаешь дым в легких как можно дольше и выпускаешь. До сих пор ничего необычного. Но теперь главное: не нужно делать вдох — сразу же затягивайтесь. Легким начинает не хватать воздуха. А получают они только дым. Им ничего не остается, как пропускать его в тончайшие альвеолы и ткани в надежде, что внутрь попадет хоть немного кислорода. Ощущение удивительное и приятное. Выпускаешь дым и, вместо того чтобы впустить так необходимый воздух, глубоко затягиваешься в третий раз. Когда встаешь — а мы, конечно, встали, чтобы полностью насладиться новым эффектом, — ноги начинают подгибаться и на долю секунды теряешь сознание, тебя тянет вниз; приходя в себя, чувствуешь, что стал мягким и спокойным. Мальчишки смотрели на нас. Им очень понравилось, что нас стало клонить к земле.

«Суперски! Супер!» — завизжал Дирк Бухвальд, парень из параллельного класса, а потом схватил меня за талию, положил мою правую руку себе на плечо и помог мне встать; остальные посмотрели и бросились помогать еще одной упавшей девице. Они вели себя как санитары из Красного Креста, выносящие с поля боя легкораненых: отвели в палатку и положили на матрацы. Было приятно немного полежать, глядя на гирлянду разноцветных лампочек. И дело не в том, что меня слегка тошнило. Если я стояла, то быстро начинала болеть спина; долго сидеть я тоже не могла. В тот год я росла как на дрожжах. Выросла сантиметров на двенадцать. Мамины глаза туманились при взгляде на меня. Она мечтала о Китае и постоянно восхищалась грациозностью азиатских женщин. Еще год назад ей нравилось, что я маленькая и стройная — первая изящная женщина в нашей семье. На самом деле все это было чистой воды глупостью. В своей возрастной группе я всегда была одной из самых высоких девочек. Но мама героически отбивалась от этого факта и сравнивала меня с сестрой. Конечно, та была выше, но ведь и старше на два года. А в тот год я обогнала даже ее, остальных одноклассниц переросла давно, из парней выше меня остались только четверо. Когда мой рост достиг метра восьмидесяти, она потащила меня к ортопеду, чтобы тот сказал, к чему это приведет, и прописал какие-нибудь таблетки. Ортопед сделал рентген лучезапястных суставов и объявил, что я больше не вырасту. От этого мне легче не стало. Показалось, что мы уже несколько запоздали. Мой рост бросался в глаза всем и являлся поводом для сотен комментариев. Такое впечатление, что мое тело наносило чувствам людей оскорбление и они пытались отомстить. Даже дядя Хорст не удержался: «Скоро ты сможешь есть из водосточной трубы».

Дирк Бухвальд лег рядом со мной и впился мне в шею. На нем была джинсовая жилетка и голубая клетчатая рубашка с короткими рукавами. Карманы жилетки были набиты до отказа. В одном, прямоугольном, лежала пачка «Мальборо», из другого торчала ручка пластмассовой расчески. Слева шариковой ручкой он изобразил птицу, на правом плече буквы AC/DC с зигзагообразной стрелой посередине. У него были длинные волосы, костистое лицо и красивые загорелые плечи. На правом запястье Дирк носил серебряный браслет с пластинкой, на которой было выгравировано его имя.

«Хочешь, пойдем за палатку?» Я не поняла, зачем он хочет идти еще куда-то. Все остальные тискались на матрацах. Для этого их сюда и принесли. Темень за палаткой была страшная. Дирк Бухвальд взял в руки мою голову и начал меня целовать. Ни разу еще при поцелуе парень не брал в руки мою голову. Дирк Бухвальд показался мне безумно властным. По крайней мере, целовался он с такой силой, что искусал мне все губы. Я подумала, что нечаянно, и не остановила его, не стала отбиваться, чтобы ему не было стыдно. Потом он начал втискивать мне в рот свои зубы. Я почувствовала привкус крови. Попыталась вырваться из его рук, но держал он крепко; потом начал впиваться клыками мне в губы, не оставив ни одного живого места, так что по подбородку у меня потекла кровь. Когда, наконец, он меня выпустил, я была скорее сбита с толку, чем напугана. Я даже не поняла, понравилось ли мне и стоит ли повторить поцелуи, чтобы разобраться. Пока я размышляла и искала в кармане бумажный платок, неожиданно Дирк Бухвальд громко пернул. И снова я подумала, что это случайно, что сейчас ему ужасно стыдно, даже больше, чем мне за него, но тут даже в темноте я почувствовала, что он ухмыляется, чрезвычайно собой довольный. Видеть я ничего не могла, сплошная темнота, как чернила. Но ухмылку я явственно ощутила, как будто в этот момент на его губах лежали мои пальцы. Я осознала, что он сделал это намеренно. Это было ужасно, ужаснее чем кровь, которую я стирала со своих губ. Мне стало так противно, что я убежала, схватила свою куртку, села на мопед и поехала домой. Мой бело-голубой мопед был настоящим скакуном. Если достаточно резко выжать сцепление, то какое-то время можно было ехать на заднем колесе. Себя я считала чрезвычайно ловким ездоком, на голову выше остальных. С другой стороны, масса вещей, которые легко выполняли мои одноклассники, были мне не по плечу. Я, например, не умела ездить автобусом или поездом, не считая маршрута до главного вокзала (там не нужно делать пересадку). Никогда не разбиралась в расписании. Не могла понять ни слова. Если появлялась необходимость съездить в центр, то эти двадцать километров я проезжала на велосипеде. Когда я купила подержанный мопед, папа, естественно, снова завел старую песню про поперечный миелит: «В Боберге полно инвалидных колясок — и всё после несчастных случаев на мопедах».

Пока я ехала домой, я все время задавала себе вопрос: неужели Дирк Бухвальд всегда пукает после поцелуя или же сделал исключение лично для меня? Подумалось, что для меня. Шел мелкий дождь. Подставила лицо под капли, почувствовала на коже легкие уколы, как иголочками. Прибавила скорость, распущенные волосы летели со скоростью тридцать восемь километров в час. Шлем пристроила на багажнике. Забыла про Дирка Бухвальда, пела про себя «Kiss you all over», повернула, бормоча «love you», затянула «need you». Вдруг мостовая, как будто смазанная маслом, ушла из-под заднего колеса. Не было ничего, ну абсолютно ничего, за что покрышка могла зацепиться. Я завалилась на бок и заскользила по дороге, не выпуская мопеда. Потом скольжение прекратилось, я лежала и плакала. Не потому, что больно, а потому, что я снова лоханулась. Могла ведь купить себе спокойный бабский мопед, а могла и вообще ездить на велосипеде. Почему я никак не могу вбить себе в башку, что я ни на что не гожусь, ну совсем ни на что, что я полная дура! Еще какое-то время я лежала под дождем, даже ногу из-под бака не вытащила. Делала вид, что тяжело ранена и потеряла сознание. Надеялась, что меня переедет машина. Но в таком захолустье после полуночи людей не бывает.

_____

Через две недели после аварии я продала своего скакуна однокласснику по имени Йоги Рюман. Левое колено, видимо, все еще болело. Но это не точно. Я так часто симулировала, что за это время разучилась отличать, что болит по-настоящему, а что — по моему хотенью. На следующем сабантуе Йоги призвал меня к ответу, потому что мопед — он упорно говорил — «этот мопед» — развалился прямо под ним. Когда я отказалась вернуть деньги, он спросил, не хочу ли я быть с ним. Йоги Рюман, как и большинство парней, был ниже меня ростом. Когда он стоял рядом, мне приходилось наклоняться, изгибать одну ногу, а вторую ставить наискосок. Худой как скелет, с узкими глазками, он выкуривал в день две пачки сигарет и казался коварным. И все равно, когда он спросил, не буду ли я с ним гулять, я не могла отказаться. В него были влюблены три мои одноклассницы. Они утверждали, что Йоги Рюман просто милашка. У него был задранный кверху детский носик, и если этого достаточно, чтобы считаться милашкой, тогда он, безусловно, им был. А кроме того, стоя однажды позади меня у лингафонного кабинета, он прошептал: «У тебя красивая жирная задница».

Это вовсе еще не значило, что он меня хотел. Может быть, меня уже никто никогда не захочет. Я выросла, следовательно, прибавила в весе. Он колебался между шестьюдесятью пятью и шестьюдесятью восьмью килограммами. Если мне удавалось не есть и не пить несколько дней подряд, то весы показывали шестьдесят четыре, но опуститься ниже магической черты в шестьдесят килограммов мне не удавалось. А мне так хотелось весить пятьдесят девять, нет, лучше пятьдесят семь. Каждое утро я вставала на весы и каждое утро была толстой. Иногда я специально взвешивалась еще и вечером или днем. И тогда оказывалось, что я очень толстая. Да еще и очень высокая Может быть, у меня в спинном мозгу опухоль, которая раздвигает позвоночник. В один прекрасный день ее обнаружат и удалят. Из-за ошибки анестезиолога я впаду в кому, а когда через два месяца приду в себя, выяснится, что я стала ниже на восемь сантиметров. К тому же исхудала так, что не могу не вызывать жалости. Тогда и начнется моя жизнь. Ведь даже ребра будут просвечивать! И на бедрах тоже начнут выпирать кости. По вечерам, лежа в постели, я удовлетворенно рассматриваю свой плоский живот и кости — в таком положении их видно еще лучше. Однажды молодой человек погладит мои бедра и скажет: «Боже мой! Какая ты худенькая!»

К сожалению, все это неправда. Ноги у меня совсем не тонкие, к таким костям они просто не подойдут, а задница настолько жирная, что некоторые мужики не могут удержаться, чтобы за нее не ухватиться, а Йоги не может спокойно на нее смотреть и не делать соответствующих замечаний. Некоторые парни покупали себе джинсы 26-го размера. Я же носила «Wrangler» 31-го. 29 — это было бы уже кое-что, 29 или 28. Они узкие, а ткань натягивалась между костями, не касаясь живота. Когда я шла, штаны ерзали по костям и терли кожу. Это ощущение мне нравилось. Оно постоянно напоминало, что в этом месте я тонкая. Была и еще одна приятная боль — легкое покалывание, начинавшееся, когда желудок вгрызался в самого себя. Я никогда не ела столько, сколько нужно, чтобы оно прекратилось.

«Хорошо, когда болит живот, — утверждала Мелкая Дорис, — если ты чувствуешь голод, да еще и такой, что болит желудок… Когда болит желудок, ты худеешь». Судя по ее словам, я худею беспрерывно. Но вдруг мой вес внезапно снова взлетел вверх и стал шестьдесят семь кило. А вот Мелкая Дорис, наоборот, с каждой неделей становилась все тоньше. Но не выше. Только худела. Она почти не выросла с того момента, когда я бросила в нее мыло. Кости торчали изо всех мест, ноги и руки начали покрываться желтым пухом — прямо как у пчелы. Ей никто не прошепчет в ушко, стоя перед лингафонным кабинетом, что у нее жирный зад. С другой стороны, Йоги никогда не спросил бы у девушки, похожей на нее, будет ли она с ним. Дорис тоже считала, что у меня толстая задница, но ей казалось, что с этим нужно смириться. У меня такая предрасположенность. А ее предрасположенность — оставаться маленькой. «Я никогда не буду красавицей, — заявила она, — мне нужно подчеркивать свое изящество».

У меня прямо челюсть отвисла. Мелкая Дорис была довольно маленькой, но мне никогда не пришло бы в голову назвать ее изящной. Тонкие губы, большой подбородок… Да еще и довольно упрямая. Теперь до меня дошло, почему она одевается только в дорогущих бутиках для детей.

«Боже мой, Дорис, ты совершаешь огромную ошибку. Как ты собираешься подцепить парня, если ходишь в этих клетчатых распашонках или желтых штанишках? С такой фигурой я бы не вылезала из самых крутых мини-юбок». — «У меня очень хороший вкус. Я коплю деньги и раз в полгода покупаю новые вещи. Нечасто, но только самое лучшее. И кто бы говорил! У тебя же никакого стиля! Напяливаешь на себя безвкусную дешевку».

Она была права. Видок у меня был — дай боже. На мне или джинсы с никакой размахайкой синего цвета и индийский платок, или синий рабочий комбинезон с поднятым воротником (чтобы было немного похоже на униформу Мао).

И все равно я пользовалась большим успехом, чем Дорис, я имею в виду у парней. Училась я, сами понимаете, все хуже. Теперь уже Мелкой Дорис приходилось самой зубрить перед контрольными. В принципе, она всегда училась. До нее никак не доходило, что от хороших оценок толку мало.


После того как я выразила согласие быть с Йога, он сказал: «Когда мопед развалился прямо подо мной, тебе повезло, что мы не встретились где-нибудь в темном месте». На свету мы тоже не очень подходили друг другу. Если встречались у него, то чаще всего вместе с его приятелями. Йоги трепался с ними, а я молча сидела рядом. В его приятелях ходили Фалько, Хоффи Хоффман и паренек по имени Нац, классом старше. Иногда приходила Локи, и у меня появлялся собеседник. Локи — девчонка с самой плохой репутацией в школе. В качестве приветствия парни хватали ее за грудь, как будто это радио, и спрашивали: «Ну как, не вставить ли тебе антенну?»

Они приглашали Локи на все тусовки, потому что она была достаточно симпатичной и принимала участие в развлечениях, но при этом они ставили ей в вину ее постоянную готовность и говорили о ней плохо. Йоги всегда мог рассказать про Локи массу невероятных историй. Как однажды она обслужила трех парней одновременно. Как она умудрилась получить четверку по физике. Как она ехала на мопеде, сидя за Фалько, и во время езды вытащила его член. Я восхищалась Локи. Мне кажется, что тайно ею восхищались все девчонки. Она вела себя так, как ни одна из нас не осмелилась бы. Большинство делали вид, что терпеть ее не может, но, когда она проходила мимо, невольно смотрели ей вслед. Я думаю, что Локи была очень одинокой и презирала нас всех. Она единственная из девчонок умела играть в футбол. Ее мать выступала с питонами. Мне хотелось подружиться с Локи, но она быстро бросила школу и пошла работать в магазин косметики. К тому же у нее обнаружилась непереносимость к пилюлям, и она потолстела. Причем здорово. В отличие от меня у нее образовались какие-то комки жира, она стала рыхлой, одежду при такой фигуре покупают в специальных магазинах для толстяков. Она по собственной боле прекратила с нами общаться, потому что, как вы понимаете, приглашать ее парни перестали.

Когда Локи и парни ушли, мы с Ноги лежали у него на постели, пока не стало совсем темно. Над кроватью висели постеры. На одном была пепельница в форме рта с надписью: «Кому же нравится целоваться с пепельницей?» На втором — желтая челюсть и подпись: «Никотин придает поцелуям особую сексуальность». Такие постеры вешают обычно только те, кто дымит как паровоз. Йоги быстро погладил меня под рубашкой, а потом спустился вниз, к молнии на джинсах. Его рука проникла под нерасстегнутые брюки, и, хотя джинсы были безумно узкими, мне удалось впустить Йоги к себе между ног. Позволить ему это — вот неизбежный следующий шаг, если, конечно, я хочу походить на Локи. Пальцы шарили по интимным местам. Там было сухо. И так больно, что я металась из стороны в сторону, чтобы уклониться от его рук, чтобы передвинуть их подальше, туда, где не так натерто. Мука страшная. Но приходилось молчать. Йоги терзал меня уже достаточно долго, и тут вдруг мне показалось, что кто-то повернул где-то внутри меня переключатель, все тело загудело как электростанция. Боль осталась, но внезапно получила совсем другое значение, по мне прокатилась неудержимая волна. Боль, стыд и робость уступили место шикарному ощущению, горячему и мягкому, самому замечательному на свете. Это даже лучше чем еда. Я пыталась делать вид, что ничего не произошло, но во мне что-то перекатывалось, как шарик в игральном автомате, даже после того, как шикарное ощущение прошло и боль стала просто болью. Хотелось, чтобы Йоги остановился. У нас начался настоящий бой без правил. Заболело так, что я схватила его за руку и все-таки сказала: «Перестань! Прошу тебя!» Когда я произнесла эти слова, мне показалось, что кто-то зажег свет и тычет в меня пальцем. Хорошо хоть Йоги оставил меня в покое. Он обрадовался, что я попросила. Подумал, что должен прекратить потому, что это слишком хорошо.


Йоги уже спал с девчонкой. Об этом я знала. Да и все знали. Значит, и мне придется с ним спать. Когда его мать уехала на выходные и он спросил, останусь ли я у него на ночь, я сразу же согласилась. Купила в аптеке патентекс. Этим предохранялись все девчонки, которые, как мне было известно, уже были близки с парнями. Сначала аптекарша поинтересовалась, сколько мне лет, а потом все-таки продала мне упаковку, хотя у меня не было с собой паспорта. Следующее, что я сделала, — спросила разрешения у мамы. И даже пальцем не пошевельнула, чтобы что-нибудь сочинить. Просто исходила из того, что она разрешит. Обычно она не вмешивалась в мою жизнь. Но тут вдруг развопилась. Удивительно! Если я правильно помню, то последним ее аргументом была моя молодость. Она орала, что ее можно будет привлечь за сводничество и судить. Чушь. Мне уже исполнилось пятнадцать, а некоторые мои знакомые сделали первый аборт уже в четырнадцать. Парень сестрицы ночевал у нас до того, как ей исполнилось шестнадцать. «Вот именно поэтому, — сказала мама, — такого больше не будет. Это вам не бордель!»

Не отвечая, я понеслась вверх по лестнице. К тому моменту я уже жила на чердаке, в комнате бабушки. Она переселилась в дом престарелых, потому что не могла подниматься по ступенькам, но ее запах сохранился даже после ремонта. Папа вышел из себя, когда я покрасила стены и потолок темно-коричневой краской: «Как в коробке из-под обуви». Ну да, если бы все было так, как хочет он, то мы бы снова наклеили веселенькие маки.

Итак, я стояла в своей обувной коробке и била ногой по стене. Раз. Другой. Растянула ногу в стопе. Легла на кровать и сложила руки за головой. Очень хотелось поставить пластинку. У меня уже было четыре долгоиграющих и восемь синглов. Я бы поставила «В Заире», но без проигрывателя это невозможно. Поэтому я просто прислушивалась к шуму крови в ушах. Вскоре пришла мать, — ключа в комнате не было, войти мог любой. Чем матушка частенько и пользовалась.

«Я тут подумала. В принципе, это правильно. Ты уже не маленькая. В мои времена все было по-другому. Иди, я спорить не буду. Если ты этого мальчика любишь, то спать вместе — это же здорово».

Я удивилась. Она никогда не видела Йоги, а я ни разу не говорила, что влюблена. Но мама все говорила и говорила. Вошла в раж. Кончилось тем, что она уселась на кровать и вытерла краем передника слезы. Давно ясно, что мама ничего про меня не знает, разве что адрес. Но теперь я поняла, что она считает, что полностью в курсе, и уже насочиняла мне маленькую счастливую жизнь. Может быть, она все еще пребывала в уверенности, что я на нее похожа. Лучше ее не разубеждать.

Мама потребовала, чтобы я спросила разрешения и у отца. А я-то надеялась, что она всё уладит сама. Вот уже три года, как мы с ним почти не разговаривали.

Собственно говоря, с меня и так довольно. Почему я должна известить полмира, прежде чем лечь в постель с Йоги?

Отец был в саду. Не лежал в шезлонге, а разгуливал вдоль грядок, сложив руки на груди.

— Папа!

— Да?

— Мама говорит, что я должна спросить у тебя, можно ли мне переночевать у Йога. Она согласна.

Что за чушь нужно нести родителям! Сами же и заставляют городить какую-то околесицу.

— Никак совсем с катушек съехала? — Он снова погрузился в себя и отвернулся. Я не отходила. Стоять рядом с ним было ужасно.

— Но почему нет?

Он отмахнулся.

— Вы все делаете что хотите, — пробормотал он, вздернул плечи, снова скрестил руки на груди и снова пошел изучать свои грядки.

Я посчитала это разрешением, приняла душ, вымыла волосы яблочным шампунем, сложила в спортивную сумку зубную щетку, упаковку патентекса, свою лучшую ночнушку, трусики и полотенце. Села на велосипед и уехала. Было тепло. Я пыталась не вспотеть. Может быть, у Йоги мне не удастся еще раз попасть под душ. Я воспользовалась интимным лосьоном, голубым как «Доместос», но все равно боялась, что Йоги будет противно. От Локи я слышала кучу ужасных историй о том, что бывает с девчонками в первый раз. В этих историях присутствовали целые лужи крови, а идиот парень все равно спрашивал, хорошо ли партнерше. Но в «Браво» я читала, что первый раз может быть прекрасным, если парень и девушка хотят одного и того же. В жизни девушки это очень значительное событие. Опыт у Йоги есть. Поэтому вся ответственность лежит на нем. Может быть, он будет со мной нежен и проявит осторожность, если я скажу, что он у меня первый. Возможно, после этого мы станем очень близки друг другу и найдем о чем поговорить. Я задумалась, что же мне в нем нравится. Ведь есть же в нем что-нибудь, что может нравиться!

Когда я добралась, его мама уже уехала. Отца у Йоги не было. С матерью я так и не познакомилась. Мы все время сразу же проходили в его комнату. Мне казалось, что это нормально. Ни с какими родителями встречаться не хотелось. Зачем? Но в этот раз Йоги показал мне весь дом. Когда мы вошли в комнату его маленького брата, он рассказал: «Представляешь, вчера утром я проходил мимо, а дверь была открыта. Смотрю, братишка стоит голый и удивленно смотрит на свой стручок. Встало у него, понимаешь? Наверное, первый раз в жизни. Было так трогательно: стоит и смотрит на свой член. Я быстренько ушел, чтобы он не заметил, что кто-то его видел. Ничего себе, первый раз».

Я не совсем поняла, что в этой сцене его так поразило, но, пока он рассказывал, у него даже глаза потемнели. Мне не хотелось разрушать его чувства своими вопросами. Поэтому я только кивала. Младший брат уехал с мамой. Мы пошли в комнату к Йоги и закурили. Йоги поставил пластинку. На конверте — бородатый мужик в дурацкой шапке ведет двух толстых лошадей. В мелодии сплошной бодрый свист.

— Ты любишь лошадей?

— Только с «Хольстена», потому что они привозят пиво.

Мы лежали, курили, слушали лошадиную музыку и смотрели, как в комнате темнеет. Йоги покашливал, один раз встал, чтобы перевернуть пластинку, а один раз — чтобы зажечь свечу. Когда он снова лег, то схватил меня за плечи и притянул к себе. Поцеловал. Мне понравилось. Обычно целоваться мне приятно только сначала. Проходило два дня, и от поцелуев меня уже тошнило. Чем лучше я узнавала парня, тем больше меня тошнило от вкуса его поцелуев. Поцелуи Йоги всегда имели вкус сигарет. Еще ничего, как-то нейтрально. Рекламщики, сочинившие тексты про пепельницу и желтую челюсть, просто не продумали всё до конца. Йоги прислонил свою щеку к моей — трюк, существующий для того, чтобы не смотреть на меня, — и потянулся к молнии на моих штанах.

— Минутку, — сказала я и полезла за своей сумкой.

— Да подожди ты, не ходи никуда.

— Нет, ты что, думаешь, я совсем спятила?

Пошла в ванную, закрыла дверь, разделась и встала под душ. Вымылась, надела ночнушку и открыла упаковку патентекса. Свечки оказались запаянными в фольгу, пришлось поработать зубами. Во рту сразу же появился мыльный привкус. Локи рассказывала, что как-то на одной вечеринке она выбросила такую свечку в унитаз и вода сразу же начала пениться. Она спускала и спускала, в результате пена полезла аж из бачка.

Когда я вернулась в комнату, Йоги сказал:

— Не надо было уходить.

Я легла. Если ты воспользовалась свечкой, обязательно нужно лечь, иначе все вывалится.

— Мне нужно тебе кое-что сказать. Дело в том… дело в том, что у меня не всегда получается спать с девчонкой. В том смысле… с последней девчонкой у меня не получалось. Не знаю, смогу ли сейчас.

— Ничего страшного. Это не так важно.

Такие слова произносят девушки из любовных историй с фотографиями в журнале «Браво». «Главное, что мы любим друг друга», — сказала бы девчонка с фотографии, но я так сказать не могла.

— Ты должна мне немного помочь. Тогда я смогу.

— Конечно, — пробормотала я и представила, каким несчастным бывал Йоги, если у него не вставало, а теперь вот еще и со мной. Если и во второй раз у парня не встает, то он может подумать, что это из-за него, написано в «Браво», а при этом все, чего ему не хватает, так это любящей партнерши.

— Может быть, если ты возьмешь его в руки… — сказал Йоги.

Я была готова к тому, что будет больно, что Йоги окажется мерзким и потом начнет говорить про меня плохо. Но я совсем не рассчитывала, что придется что-то делать самой. Зачем он меня позвал, если у него не получается?

— Взять в руки нужно вот так, — сказал Йоги, — а теперь вверх и вниз.

По внутренней стороне ляжек потекла теплая пена. От нее осталось жирное пятно.

— Мне очень жаль, но я должна еще раз пойти в ванную. — Пена текла по коленям, икрам и ступням. Я встала в ванну. Из крана шла только холодная вода. Я ткнулась лбом в кафель. Так захотелось снова стать одной из тех послушных и скучных девочек, которых не приглашают на волнующие вечеринки! Вместо этого они пекут печенье и могут мечтать о милых мальчиках, не беря в руки их противные члены.


С тех пор встречи с Йоги протекали по одному и тому же сценарию. Когда его приятели уходили, мы ложились, Йоги зажигал свечу, а мне приходилось брать в руки его член и тереть, пока он не твердел. Тогда Йоги наваливался на меня, но как только пытался начать, так снова ничего не мог. Потом была вторая безуспешная попытка, и третья, и четвертая, в конце концов приходилось удовлетворять его руками, а иногда даже и этого не получалось. Напряжение было такое, словно я брела по песчаным дюнам.

«Была у меня подружка, с которой все было очень легко, — говорил Йоги, — она садилась сверху, а я лежал на спине. И все получалось».

Если мы должны были встретиться, то до этого я лежала у себя в комнате как парализованная и надеялась, что в течение следующего получаса Йога попадет под машину. Мне не хотелось ехать к нему и хвататься за его мягкий член. Это было ужасно противно. Но бросить его я тоже не могла, иначе Йоги подумает, что это из-за того, что у него не встает. А ведь сейчас ему так нужно, чтобы его понимали.


Но именно он положил всему конец. Сообщил мне об этом в тот день, когда появилась собака. Мой брат захотел щенка. Папа все еще был за отъезд — особенно в зимние месяцы, когда он летал на Канарские острова, чтобы сократить холодное время года, как он выражался. Он все еще не хотел иметь пса. Но в этот раз мама просто поехала с братом и купила щенка у мужика, разводившего ротвейлеров. Это был щенок для брата, он его и выбирал себе сам. Он будет спать не у меня, а у брата, но все равно в доме появится собака. Когда Йоги позвонил, мне не хотелось его видеть еще больше, чем всегда, но он сказал, что это очень срочно, что ему обязательно надо со мной поговорить. Я пошла к себе в комнату и заплакала. Все, кроме меня, будут встречать щенка, смогут с ним поиграть, а мне придется тереть член Йоги. Прежде чем поехать, я еще раз взвесилась. Стрелка побегала и остановилась на цифре 65. За последние недели я похудела просто так. Я на правильном пути. В фильме «Билитис» есть место, когда какой-то мужчина разговаривает с Билитис про прекрасную даму из замка. Он сказал, что, будь она хоть немного счастлива, ее красота убавилась бы наполовину. Совершенной ее сделало только несчастье. Я села на велосипед.

На этот раз приятелей не было. Мы сидели в комнате одни, но Йоги не делал ни малейшей попытки зажечь свечу. Он был холоден, говорил даже меньше чем всегда, постоянно выглядывал в окно или брал в руки пластинку и рассматривал конверт. Так могло продолжаться целую вечность. Мне хотелось домой. Хотелось увидеть щенка.

— Что случилось? — спросила я.

— А что должно было случиться?

— Ты какой-то странный.

— Я? Ничуть.

— О чем ты хотел поговорить?

— А, да так, ни о чем…

— Последнее время ты не берешь меня с собой, если вы едете в «Тамтам». Теперь тебе не хочется, чтобы я была рядом. Ты считаешь, что нам нужно расстаться?

«Да-да, пожалуйста! — думала я про себя. — Давай расстанемся! Скажи, что влюбился в другую». Он пожал плечами и снова начал активно высовываться в окно. Все кончено. Никогда больше мне не придется хвататься за его член.

— Почему? — спросила я.

Он снова пожал плечами, закрыл глаза и сосредоточился на чем-то далеком. Внезапно стало очень тяжело из-за того, что меня бросают.

— Тебе неприятно, что нас видят вместе? Все дело в этом?

Он в третий раз пожал плечами.

— Сама же знаешь, что выглядишь не очень.

Я встала, надела пиджак и вышла. Собака — я заставляла себя думать о собаке.

Когда я вернулась, родители, сестра и брат ползали в гостиной по ковру вокруг ротвейлера. Даже отец. Щенок прыгал на всех, и ко мне тоже подошел, переваливаясь. Я опустилась вниз, а он забрался ко мне на колени и лизнул в лицо. Я подняла его, встала и начала медленно кружиться. Маленький ротвейлер лизал меня в шею и весело тявкал, потом ткнулся мордочкой мне в лицо и схватил за нос. Все произошло очень быстро. Когда я заорала, он уже успел прокусить ноздрю. Кровь капала на него, а он слизывал ее со своей мордочки. Первой заржала сестра. Потом брат, а потом и родители. Они смеялись и смеялись. Им показалось очень забавным, что щенок укусил меня за нос.

«Зачем ты берешь его на руки? Так тебе и надо!» — сказал брат. Когда я пошла в ванную, они всё еще хохотали и никак не могли остановиться. Я подставила лицо под кран и смотрела на красные капли.

_____

Не думаю, что в тот раз я всерьез решила умереть. На самом деле я, как репей, цеплялась за жизнь. Но когда я все-таки резала себе запястья, то только из-за ощущения, что такие как я не имеют права на Существование, что нас следует искоренять. Ощущение это было очень сильным. Как только появилась кровь, мне сразу же полегчало, и я остановилась.

А в следующий раз повод был прямо смехотворный. Уборка комнаты. Мы ждали двух француженок по школьному обмену. До этого сестра жила у них в Бордо, теперь подошла их очередь. Мне отвели место в комнате брата, но он не соглашался пустить меня к себе.

— Неужели ты не можешь испариться куда-нибудь? — сказала сестрица. — Будет лучше, если ты поживешь у подруги, пока Валери и Бригитта не уедут.

Тон не выходил за рамки привычного. Не знаю почему я пошла на кухню, открыла кладовку и достала с верхней полки плетеную шкатулку. За бутылочкой с настойкой от кашля и пачкой ромашкового чая стояло несколько коробочек успокоительного, помогавшего маме переносить все, что у нас происходит. Я набрала в стакан воды. Может быть, в тот момент я собиралась принять одну-две таблетки, как иногда делала, но, приняв две, я проглотила третью, четвертую и так далее, пока не съела все двадцать, — коробочка опустела. Теперь они могут забрать комнату себе. Они ведь так этого хотели! Я потянулась за следующей коробочкой, но в ту же секунду отчаяние куда-то испарилось. Зато появились проблемы. Я умру. Может быть. А может быть, и нет. Я поставила шкатулку и таблетки на место в кладовку. Умирать больше не хотелось. Я же ела только успокоительное, не снотворное! Не исключено, что такого количества недостаточно. С другой стороны, заранее ничего знать нельзя. Если я расскажу маме, то буду выглядеть абсолютной идиоткой. Сразу же понятно: если я приняла пару таблеток, то это не всерьез. Может, сначала принять немного снотворного, а потом уж идти каяться? Целый лас я бегала взад-вперед и, хотя должна была постепенно успокоиться, волновалась все больше. Хороший знак. Если человек волнуется, имея в желудке двадцать таблеток, то это снадобье явно не очень сильное. Пошла в свою комнату — пока она все-таки моя. Хотела взять книгу, чтобы отвлечься, но тут ноги подкосились, и я очутилась на полу. Мне так захотелось жить! Плевать, что я отвратительна. Плевать на то, что сейчас придется рассказывать маме.

Итак, я, напичканная успокоительным, спустилась по лестнице и отправилась на ее поиски. В прихожей в своей корзине лежал Бенно, пес брата, он тихонько попискивал. Мама на кухне орала на сестру. Я сразу же заметила, что момент не самый подходящий.

— Ты всегда все портишь! — верещала сестрица. — Другие родители обеспечивают своих детей! Отправляют их в Америку! А ты выступаешь из-за пары француженок, которые проживут здесь всего две недели.

— Разве ты сама не видишь, что у нас мало места! От тебя в доме одно беспокойство. Одна ты! Ни брат, ни сестра себе такого не позволяют! — кричала мама.

Опять наступила очередь сестрицы, она вопила, что воспитывать в подобных условиях троих детей — это асоциально, что родители должны были хоть чуть-чуть пошевелить мозгами, прежде чем производить на свет троих, одного за другим, а девчонки, мол, приглашены, и они приедут, поэтому маме лучше прекратить раздражать других, это бесполезно.

— Я не буду вас раздражать! Я больше никогда не буду никого раздражать! Застрелюсь! Пусть освободится место! Застрелюсь из папиного ружья и наконец отдохну. Надеюсь только, что на небесах не придется работать. Мне всегда везет — не дай бог, и там, наверху, заставят чистить облака!

Папе от дедушки в наследство досталось ружье, он спрятал его, потому что разрешения на оружие у него не было.

— Ничего себе, не будешь раздражать! Разве ты не понимаешь, сколько грязи появится, если ты прострелишь себе башку? Вот так не раздражать — даже потолок забрызгаешь.

— Я застрелюсь в саду! Никакой грязи никому. Всё чисто — нигде ничего.

Теперь я успокоилась окончательно. Видимо, наконец подействовали таблетки. Я заявила:

— На голову можно положить подушку, тогда брызг будет меньше.

Об этом я читала в какой-то книге. Где — не помню. Наверное, у Артура Шницлера. Или это было в фильме? Как бы там ни было, в девятнадцатом веке, прежде чем стреляться, лейтенанты прикладывали к голове подушку.

— Вон! Обе! Убирайтесь! — завизжала мама.

Я вернулась к себе. Мне было почти весело. Не нужно больше принимать никаких решений, осталось только пройти этот путь до конца. Этот дом перестал быть моим, это просто накопитель, промежуточная станция между бессмертием и бессмертием, между еще-нет и уже-нет.

По-моему, я разделась и легла спать. Точно не помню. Ночью я проснулась. В ночной рубашке, уткнувшись лицом в рвотные массы. Брезгливости не было. Даже хотелось остаться в нечистотах и снова уснуть. А потом в голову пришло, что обязательно нужно привести в порядок подушку. Поэтому я побрела вниз по лестнице к туалету, держа подушку на вытянутых руках. Как изгадившееся с ног до головы привидение. Конечно же, мама проснулась. Вошла, когда я запихивала подушку в раковину, и успела ее у меня отнять, прежде чем я намочила перо.

— Что здесь произошло?

— Приняла таблетки, — промямлила я.

Теперь я уже чувствовала себя не привидением; казалось, что я нахожусь под водой. Боже мой, так тяжело, когда принял таблетки и не умер! Но эта тяжесть проплывала, словно пробка на поверхности покоя, в котором я колыхалась, как водоросли. До меня ей было не добраться. Мама разбудила отца.

— Папа! Папа! Просыпайся же! Анна приняла таблетки!

Он спросил, какие и сколько.

— Сорок.

Не хотелось признаваться, что их было всего двадцать.

— Это же всего-навсего успокоительное. Оно безвредное. Тем более, что она их все выблевала. Пусть-ка просто поспит.

Через тридцать часов я проснулась, как раз вовремя: француженки еще не приехали. Жилищную проблему мы решили, я спала у родителей на тахте.

— Неужели ты даже не задумалась, какой шок испытали бы маленькие француженки, если бы они приехали, а тут как раз самоубийство? — спросила мама.

Когда она говорила о приехавших по обмену девочках, то называла их «маленькими француженками». Эти маленькие француженки были на самом деле ниже нас ростом, не больше метра шестидесяти пяти. Они не говорили ни по-немецки, ни по-английски. Когда сестры не было, им приходилось изъясняться жестами. И это у них ловко получалось. Они излучали шарм, танцевали перед нами рок-н-ролл, а однажды приготовили обед из пяти блюд. Еда оказалась очень острой, так что першило в горле, только через три часа мы добрались до последнего лакомства. Это был сладкий пирог.

— Такое впечатление, что у них в запасе целая вечность, — завозмущалась мама, стиснув зубы, когда француженки снова исчезли на кухне, — теперь еще и сладкий пирог! Ничего себе — еще и сладкий пирог. Как они не понимают, что у меня куча дел? Я не могу есть четыре часа подряд. Может быть, у них во Франции так принято, а мне, например, приходится сразу же мыть посуду.

Мытье посуды француженки и на самом деле предоставили маме, зато еще раз станцевали нам рок-н-ролл. А папа улыбался, смотря на них. Что за дочери у других мужиков, прямо маленькие ураганчики, излучающие шарм! Украдкой он бросил взгляд на неуклюжих кошелок — собственных доченек.

* * *

Самолет идет на посадку, нам приходится снова пристегнуть ремни. Сейчас, сейчас я приеду. Снова выжила. Мы погружаемся в облака, машина немного тыркается туда-сюда, а потом начинает спускаться все ниже и ниже. Вскоре уже можно различить дома, окруженные полисадниками, и стоящий в парке замок. Появились сигнальные флажки, и с каждым метром, на который мы приближаемся к земле, мои шансы на выживание увеличиваются. А может, и нет. Возможно, что не имеет значения, с какой высоты падать — десять тысяч метров или всего пятьдесят. Но если бы я могла выбирать, то мне хотелось бы грохнуться с пятидесяти, даже если на прокручивание всей своей жизни перед внутренним взором останется совсем мало времени. Я все равно знаю, что проворонила всё. В мою пользу только то, что я ни разу не проговорилась своему психотерапевту про Петера Хемштедта. Не хотелось видеть, как он приподнимает брови и бодро, как будто все понимая, кивает головой. Я не стремилась услышать его психотерапевтическое мнение. Он ничего не знает о любви, его интересуют только отцы, отталкивающие от себя своих детей, и постоянное прокручивание негативных событий из детства. Я не хотела слышать, что заслуживаю хорошего мужика, что он подыщет мне кого-нибудь, кто будет обращаться со мной хорошо. Как будто из любви можно забрать все свои капиталовложения. Это же не толстозадый финансовый делец, в которого, например, превратился мой братец. Недавно, разговаривая по телефону, он пытался втянуть меня в какое-то рискованное предприятие и даже обещал сразу же предоставить кредит. Меня трясет от мысли, что можно кого-то любить только за то, что он обращается с тобой хорошо. Все равно что предложить фанату какой-нибудь команды болеть за мюнхенскую «Баварию» только потому, что она чаще выигрывает. Как объяснить психотерапевту, что бывают раны, которые не хочется залечивать?

Хотя, может быть, именно это со мной и произойдет. Встреча с Хемштедтом меня вылечит. Известно, чем заканчиваются подобные встречи. Разочарование неизбежно. Шансов нет. Даже если он превратился в сгусток добродетели, красоты и вкуса, ему все равно далеко до идеала, в который его превратило мое неуемное сердце. Последний раз я видела его пять лет назад, а позвонив, сделала вид, что хочу остановиться у него только из экономии. Смешно. Я еще ни разу не смогла выразить свою любовь к нему каким-либо общепринятым способом.

Хемштедт велел мне приехать к нему в фирму за ключом. Такси тормозит перед стеклянным зданием. Выхожу, смотрю вверх, на зеленоватую стену с окнами, опускаю голову и натыкаюсь на свое отражение. Как обычно, получаю шок и спрашиваю себя, что я тут, собственно говоря, делаю. Он не любил меня, когда я была молода и хороша собой, ну а теперь мои шансы вряд ли возросли. Может быть, Хемштедт меня вообще не узнает. Между предыдущей и сегодняшней встречей целых сорок два килограмма. Да и фигура-то какая-то перевернутая: внизу толще, чем наверху. Это и раньше было, еще в те времена, когда я сидела на диете. Когда я голодала, у меня худели лицо и грудь. Можно было довольно быстро пересчитать ребра. А когда я снова начинала есть, толще становились задница и ноги. Сейчас я похожа на тролля. Или на фигуру, вырезанную из дерева, — такое впечатление, что внизу деревяшку еще просто не успели как следует обтесать. Я вся неправильная. Сейчас я подойду к нему, и его взгляд меня уничтожит. Он сам увидит, какая я жирная. Ну и что? Пусть видит. Он и должен увидеть! Подумаешь, жирная! А кто в этом виноват?

* * *

В самом начале подготовительного семестра я обратила внимание на Йоста Мерзебургера, Рихарда Бука, Штефана Дормса и Петера Хемштедта, потому что они были единственными из парней, кто в качестве индивидуального вида спорта выбрал спортивные танцы. После десятого класса вместо классного руководителя у нас появились воспитатели; оказалось, что существуют обязательные предметы, факультативные и предметы по выбору. Если человек отдал предпочтение танцулькам, то это девушка или же абсолютный ноль в спорте. В моем случае, например, верным было то и другое. Пост и его приятели тоже казались не очень тренированными, не вояки, долговязые и неловкие. Но даже если выбор между легкой атлетикой, занятиями на снарядах и спортивными танцами представляется парню выбором между дыбой, тисками для пальцев и испанским сапогом, большинство спортивных неудачников предпочитали опозориться на беговой дорожке, но уж никак не танцевать с бабами, Про эту четверку я мало что знала, только то, что они постоянно таскались с пакетами из магазина пластинок и демонстрировали друг другу их содержимое. К Йосту, числившемуся в школе очень чувствительным, относились плохо. Когда он в середине урока, дико озираясь, вскакивал со стула и вылетал из класса, громко хлопнув дверью, учителя, как правило, мягко говорили: «Не трогайте Поста. Пост такой чувствительный».

Что за чушь! В таком возрасте все чувствительные. Может быть, даже редакторы «Обзора». «Обзор» — это вторая внезапно появившаяся в Хедденбарге газета. Здесь регулярно публиковались объявления Молодежного союза, редакторы же носили клетчатые пуловеры и ставили на шкаф в кабинете совета старшеклассников пустые бутылки из-под шампанского. От нас Пост отличался абсолютной безудержностью. Может быть, он был безмерно чувствителен. Естественно, Пост, Петер, Рихард и Штефан прогуливали физру при любой возможности и постоянно пытались закосить. Долго-долго зашнуровывали кеды и все время делали вид, что забыли в раздевалке важную вещь. Но уж если появлялись, то выносили пытку не моргнув глазом. Урок всегда начинался с фольклорного танца: мы бегали по кругу, вытянув руки к центру, так что получалось этакое живое колесо со спицами. С каменными мордами и мертвыми глазами Пост, Рихард, Петер и Штефан вытягивали вперед конечности. При этом они никогда не кривлялись. Казались погруженными в самих себя и двигались ровно столько, чтобы не считалось, что они отлынивают. Если мы должны были скакать, они слегка сгибали ноги и шаркали пятками по полу. Если нам предлагалось вытянуть руки вперед, то они немного приподнимали локти, как будто сзади им в спину упирался пистолет. Я все время поглядывала на них, хотя назвать их лакомой добычей было никак нельзя: дружбе с такими никто бы не позавидовал. Я решила, что можно закрутить с Петером Хемштедтом. Он был самым неприметным из четверых: худенький, без элегантной неуклюжести своих приятелей. Кости его больше бы подошли какому-нибудь плотному коренастому типу. Насколько я знаю, у него еще ни разу не было подружки. Я его отметила как одного из тех, кто, наверное, обрадуется, если сможет со мной поцеловаться. Этот Петер Хемштедт, аморфный парень с большим носом, ничего не говорящей прической и пустым именем, был тем, кому я в том своем состоянии еще доверяла. Мой вес достиг шестидесяти девяти килограммов. Редко удавалось опуститься ниже шестидесяти семи. Нелегко было удержаться даже на отметке шестьдесят девять. Так тяжело постоянно голодать! Да и вся моя жизнь была тяжелой. Тяжело, когда на тебя смотрят, а ты недостаточно стройна. Тяжело, когда не приглашают на вечеринки. Или приглашают, но уходить приходится, никого не поцеловав. Заставлять парней целоваться. Или лобзать парней, от одной мысли о которых становится противно. Проходить мимо строителей. На уроках не показывать, что давно не врубаешься, о чем речь. Ничего в моей жизни не двигалось как по маслу. Кроме принятия пищи.


К этому моменту даже почти у всех правильных незаметных девчонок появились постоянные парни. Конечно, это были правильные мальчики, но чем-то ведь они должны были заниматься. Когда девчонки шли по двору, я смотрела им вслед и пыталась представить, как они ласкают чей-то член. Хотя, положа руку на сердце, не очень-то мне верилось, что кто-то, кроме меня, этим уже занимался. Но я знала, что действительно занимались. Гертруд Тоде занималась, и Петра Берман, и неуклюжая Рулла со своим занудным дружком, обладателем сыроподобной физиономии, и Генриетта (у нее была такая толстая коса!), и Габи, и Сабина. Никак не укладывается в голове! Как они могут гордо вышагивать по двору и вести себя так, как будто ничего не произошло? Только у Мелкой Дорис, конечно же, никого не было. В этом смысле она казалась светлым пятном, привносящим в мою жизнь хоть какое-то успокоение. Она, сухая как щепка, все еще не выросла. Мама давала ей в школу толстые куски хлеба с сыром или «Нутеллой», но если она считала, что может соблазнить ими свою дисциплинированную дочурку, то была очень наивна. На уроке Дорис распаковывала свои бутерброды и разглядывала их. Посмотрит и уберет обратно. Это сводило меня с ума. Уже давно я пыталась есть только в обед. К тому времени, когда Дорис прятала под стол толстенные куски с сыром и «Нутеллой», я уже часов двадцать как ничего не ела. И, естественно, каждый раз Дорис предлагала мне поесть.

— Хочешь? Мне этот шоколад кажется таким противным!

Сначала я отказывалась. Спрашивала себя: что важнее — чтобы за мной бегали парни или чтобы я могла запихнуть себе в рот этот хлеб? Но прошло четыре-пять дней, и хлеб с «Нутеллой» стал гораздо важнее. Съесть! Немедленно! Прямо сейчас! Вскоре я стала регулярно поглощать завтраки Дорис. Стала просить. И тут неожиданно у самой Дорис прорезался аппетит.

— Нет, сегодня я и сама голодна.

Она отгрызла крошечный кусочек и целый час мучила его во рту. Надкушенный бутерброд она положила под парту, так что он все время попадался мне на глаза. Ей хотелось, чтобы я начала умолять. Иногда я и на самом деле умоляла.

— Ну дай же, — бурчала я, — ты ведь не хочешь!

— Как можно быть такой прожорливой! — отвечала Мелкая Дорис и своей костистой, покрытой пушком ручонкой протягивала мне хлеб.

Это был ее удар, минута ее торжества — смотреть, как я поедаю хлеб. Она не знала, что потом меня рвало. Я все еще много времени проводила в туалете, но тем не менее не могла сдвинуться с отметки 69. В то время Дорис весила сорок килограммов и училась со средним баллом 0,9. Да еще и собиралась улучшить свои результаты.

— Зачем? — поинтересовалась я, когда она снова завела разговор о том, что ей нужно учиться еще лучше, что следует развиваться дальше. — Какой смысл? Это ничего не меняет. Все равно живем в дерьме.

Сама я с каждой неделей становилась все хуже. Просто не могла больше сконцентрироваться. Даже если урок проходил интересно, мне все равно казалось, что существует нечто более важное и неотложное, требующее моего внимания, но постоянно от меня ускользающее. Вместо уроков я видела фильмы. Хотела слушать, старалась, но, когда учителя мне что-то объясняли, в моей голове некто включал крошечный проектор, и приходилось снова и снова прокручивать один и тот же фильм. Я была единственной исполнительницей в единственном ракурсе — сидящая за партой в классе. Соседние парты пустовали. Внезапно я вставала, разбегалась и прыгала в окно. Всё. Не больше пяти секунд. Я прыгала боком, одну ногу вытянув вперед, а другую прижав к телу. Согнутая в локте рука перед лицом — такое я видела в сериале «Кунгфу». Фильм заканчивался когда стекло разлеталось вдребезги. Хуже всего было на химии. Стоило химику произнести термин или назвать сложную формулу, за которой скрывалось какое-нибудь железо или медь, как в голове у меня появлялся фильм. Я видела, как встаю, разбегаюсь, несусь к окну, а потом — бац! На некоторых уроках пленка прокручивалась раз двадцать. Дело не в том, что мне хотелось выскочить из окна или я намеренно вызывала все эти картины. Сцена больше походила на банальную мелодию, которая давно уже в печенках сидит, но никак не хочет отвязаться. Было по-настоящему скучно. Через полгода стало получше, теперь я отключалась не так часто. А потом, на математике, в моем внутреннем кинотеатре механик вдруг запустил новую пленку. На этот раз я находилась в здании, выглядевшем так, как голливудские декораторы могли бы представить храм древних египтян или ацтеков: высокие колонны, выкрашенные в красный, желтый и синий цвет, пыль, танцующая в пятнах света. Я была чуть ли не голой: длинный передник, видны загорелые, умащенные благовониями ноги. В руках большая серебряная чаша. Перед алтарем — верховный жрец в синих с золотом одеждах. Я благоговейно приближаюсь к нему, на каменном полу опускаюсь перед ним на колени и поднимаю чашу к подбородку. А потом блеск меча — и моя голова падает на лежащий в чаше торф. До этого я даже не поняла, что в чаше торф. И этот фильм тоже длился не больше десяти секунд, потом я вернулась на урок математики. Я пропустила не больше одной фразы из того, что говорила училка. «Будь внимательной, — подумала я, — сосредоточься! Тебя обязательно нужно сосредоточиться! Нельзя все время витать в облаках!» Пока я это думала, пропустила еще одну фразу. Сейчас, наконец, я начала слушать, но теперь уже ничего не понимала, поэтому взгляд мой стал растерянным, в нем читалось отчаяние. «Ну и дура, просто на редкость тупа», — подумала я о себе.

«…Поэтому в данном случае воспользуемся формулой трехчлена», — произнесла учительница, а я снова опускалась на колени, видела блеск меча, и моя голова мягко падала в наполненную торфом чашу.

После того как я получила за контрольную по химии третий «неуд», отец отказался давать мне деньги на учебники. Человек, получающий по химии сплошные «неуды», был в его глазах конченым. К счастью, большую часть книг нам выдавали бесплатно. Наш химик, доктор Кирш, учитывая мои устные ответы, вывел мне в табель четверку с минусом. Вот анекдот! Ведь на уроках-то я и рта не раскрыла. Однажды Кирш пытался меня спросить. Я запаниковала и молча уставилась на него. Последние пятьдесят уроков химии я провела то непрерывно сигая из окна, то регулярно лишаясь головы. Кирш был нормальный мужик. Темные волосы, которые он мокрыми гладко зачесывал назад, как герои американских фильмов сороковых годов. Он начал что-то объяснять, я слушала, и, удивительный случай, фильмы не начинались, но все равно у меня не было ни малейшего шанса въехать в его слова. Спокойно и доброжелательно задавал он один вопрос за другим, и наконец я не выдержала (ведь он так из-за меня старался!):

— Я этого не знаю! Я вообще ничего не знаю. Не нужно мне ничего объяснять. Этого я никогда не осилю.

Кстати, в этом я оказалась права.

Ты когда-нибудь видела рака? — спросил Кирш.

Первый вопрос, на который я могла ответить. Я кивнула.

— И что же, ты все время ждешь, пока он свистнет на горе?

Типично учительская шуточка, но все равно это было очень мило с его стороны, потому что остальные, всё более внимательно прислушивавшиеся и удивлявшиеся моей непроходимой тупости, тихонечко захихикали. Он спрашивал еще что-то, видимо, совсем легкое, но я ничего не знала, ничего, совсем ничего. Потом он задал вопрос, что нужно налить, чтобы получить необходимую реакцию. Я чуть не ревела.

Налить, — повторил он.

— Воду?

Думаю, что он обрадовался больше меня.

— Правильно, совершенно верно! — закричал он. — А теперь назови еще и формулу!

Формулу я даже знала. Снова плюхнулась на свой стул. Если Кирш не идиот, на этом уроке он больше меня не тронет. Я представила себе, как это — лечь с ним в постель, воображение заработало. Он был бы очень приятным. Если бы я проявила свойственную мне тупость, он бы пошутил, придумал бы какую-нибудь милую, неоригинальную, безобидную химически-учительскую шутку, а потом взял бы меня на руки, и все бы кончилось хорошо. Я попыталась представить себе, как он смотрится голым, и начала изучать его тело. Широкоплечий, слегка толстоватый. Увиденное мне понравилось. Я активно пялилась на Кирша, и он, наверное, подумал, что я слежу за его объяснением, поэтому и решил вызвать меня еще раз. Он сиял так, как будто у него не было ни малейшего сомнения в том, что я знаю ответ. И снова в голове включился фильм: египетский храм, пучки света, падающего через крошечные отверстия в верхней части стены, на мне передник, в руках чаша. Появился верховный жрец с лицом Кирша. Это Кирш надел синие с золотом одежды верховного жреца Я опустилась на колени, протянула чашу, а Кирш влил в нее прозрачную жидкость.

— Вода? — спросила я осторожно.

— Правильно! — обрадовался настоящий Кирш.


Однажды позвонила сестра и спросила, не хочу ли я сегодня вечером пойти на дискотеку с ней и ее парнем. С тех пор как она ушла из дома, мы стали лучше понимать друг друга, хотя она все еще не могла выдержать больше получаса пребывания со мной в одной комнате — потом у нее начинался приступ бешенства.

В пять часов я вытащила все платья, брюки и футболки, хоть чуть-чуть подходившие для дискотеки, перенесла их в комнату брата и разложила прямо на полу. На кровати сидел пес Бенно. Я поцеловала его в голову и положила между его лап свои заколки. К этому моменту у брата появилась стереоустановка. Я поставила свою любимую пластинку с хитами. «And when we talk, it seems like paradise». В течение следующих трех часов я переодевалась и переодевалась, изобретая все новые комбинации. Периодически я выбегала в прихожую к зеркалу, чтобы оценить, что получилось. Я улыбнулась своему отражению и подняла волосы. Я надеялась, что мама не выползет из своей спальни, в которую папа снова превратил комнату сестры. Мама болела. В отличие от меня она практически никогда не болела. А теперь вчерашняя посуда грудилась в раковине, а есть целый день было нечего. Папа в плохом настроении сидел в гостиной, а братец свалил к приятелям. Я снова распустила волосы по плечам. «Everyone’s a winner, baby. That comes true». Прежде чем начать краситься, я поставила самую забойную пластинку из коллекции брата. Я специально приберегла ее для такого момента. Все время слушала вторую песню стороны А, она была в тысячу раз лучше остальных. Я снова и снова крутила именно ее, разрисовывая губы — сначала светлым, потом темным, потом снова очень светлым. Затем обвела глаза черным карандашом. Вид такой, как будто я и правда красивая. И дело не только в косметике — забойная музыка делала меня неотразимой. Когда в комнату вошел брат, я, к счастью, уже убрала его пластинку и снова поставила свои хиты.

— Э-э-э, ты, случаем, не обнаглела?

— «Pogo Dancing», — рявкнула я ему в лицо.

Он сорвал с пластинки иглу. Собака соскочила с кровати и, повизгивая, крутилась вокруг брата, безрезультатно пытаясь привлечь его внимание. Чем отвратительнее брат вел себя, тем больше пес его любил. По-другому он не умел.

— Эй, катись отсюда! Кто тебе разрешил прикасаться к системе? Сама себе купи. Тогда сможешь хоть целый день слушать свою вонючую музыку.

Я со своей пластинкой потащилась в прихожую. Брат вышвырнул вслед и мои шмотки. Пока я их собирала, услышала, как зовет мама совсем тихим голосом. Я снова бросила свое барахло и вошла в спальню. Лицо у мамы было бледное, всё в капельках пота. Рядом с кроватью — ведро со рвотой. Она как-то умудрилась встать и сама принести его. Я схватилась за ручку. Сказала сама себе, что мама мыла мне попу в те времена, когда сама я этого делать еще не умела, а никто, кроме нее, не хотел. Практически всё я имею благодаря только ей. Поэтому я пошла с ведром в туалет и вылила содержимое в унитаз. Вымыла ведро, налила в него немного воды и отнесла в спальню. От маминой раболепной благодарности в желудке все перевернулось. Я уставилась в пол. Испытывать такие чувства — это неправильно. Она ведь, в конце концов, моя мать. Но с ней всегда было нелегко. Давно бы могла во всем разобраться, но нет — все еще думает, что если останется послушной маленькой девочкой, не будет ничего требовать и постоянно будет приносить себя в жертву, то все оценят ее скромность и начнут безумно ее любить. Но ведь вся проблема заключалась в том, что мы, дети, воспринимали ее исключительно как человека, который моет, готовит, стирает и убирает за нами. В тот момент, когда она переставала ходить по дому с половой тряпкой, она, по определению, прекращала свое существование, и мы, чужие, отворачивались от нее.

Я, мучимая совестью, села на край постели. Ведь кто-нибудь должен дарить ей любовь — или как это там называется! Я собиралась хотя бы потрогать ее лоб, но даже этого не смогла. Встала. По крайней мере, грязь вынесена, и в комнате пахнет не так мерзко.


Когда сестра и ее парень заехали за мной, я уже надела сизое платье до колена, вырез углом, с узким лифом и юбкой, которая будет развеваться вокруг меня во время танца. Сначала мы поехали к «Психушке». Уве, парень моей сестры, сидел за рулем, рядом его друг Карстен. Мы с сестрой устроились сзади. Стереосистема в БМВ была намного лучше, чем у моего брата, а кассета, которую поставили, — на порядок выше, чем всё, что я обычно слушала. И все равно я не спросила, что это у них записано. Не хотелось разговаривать. Я хотела всю жизнь сидеть и слушать эту песню, смотреть, как мимо меня в одном и том же ритме проносятся уличные фонари. Самое то. Я прижалась лицом к стеклу и представляла себе, что сейчас произойдет страшная авария и я умру. Я совсем не хотела, чтобы машина добралась до места и нам пришлось бы вылезать. Но именно так все и произошло: мы вышли и потопали по низкому, плохо освещенному коридору «Психушки». Каждый раз, когда в конце этого туннеля кто-нибудь открывал стальную дверь, до нас доносились обрывки музыки. А когда дверь закрывалась, оставались басы. У стен справа и слева толпились парни и молодые люди постарше, были среди них и мужики за тридцать. Они носили замшевые сапоги в стиле «вестерн» и черные кожанки. Все они владели искусством смотреть на человека голодным и одновременно презрительным взглядом. Внутри люди едва проталкивались, становясь частью текучей человеческой массы, из которой торчали головы и вытянутые руки с зажатыми в пальцах стаканами. Мы с сестрой держались вплотную к Уве и Карстену, их почему-то пропускали. По бокам танцпола были ниши со столиками и стульями вокруг. Сверху в стену была вмонтирована половина «фольксвагена». «Жук». Перед нишами тоже слонялись парни. Сплошные парни. В два раза больше, чем девиц. У каждого — взгляд работорговца. Стоило обернуться, как большинство начинало улыбаться, принимая приветливый вид, но некоторые так и продолжали смотреть прямо на меня, как будто люди моего пошиба просто не в состоянии выдержать их взгляд. Один отвесил поклон и произнес: «Э-э-э», но я уже прошла. Уве свалил здороваться с диск-жокеем. Они болтали, хотя в таком реве это практически невозможно. Сестра стояла рядом со мной на лестнице, смотрела в пустоту и зевала. Меня унесло волной. Я не сопротивлялась, не пыталась удержаться, позволила завернуть себя на танцпол и попыталась попасть в такт. Боялась, что сейчас все заметят, как плохо я танцую. Но в такой толпе это не опасно. Тут же все уподобилось поездке в автомобиле: как двигаться, решала музыка. Два мужика подняли тетку и поставили на основание колонны. Тетка уцепилась там покрепче и продолжала танцевать над нашими головами. Все парни не сводили с нее глаз. На ней были джинсы из какого-то прозрачного пластика, под ними что-то вроде колготок с леопардовым рисунком. Намного старше меня, настоящая женщина, красивая, даст мне сто очков вперед. Игрок из другой лиги. Я продолжала беситься в толпе, намеренно и невольно лавировала по площадке и наконец столкнулась с Карстеном. Он показал на тетку в пластиковых штанах. «Уши Обермайер», — прорычал он мне прямо в ухо. Я кивнула, мне было все равно, кто она такая. Потом я увидела, как он то же самое прокричал в ухо другу моей сестры. Уве покачал головой и покрутил у виска. Значит, наверное, это не Уши Обермайер.

Танцуя, окинула взглядом зал. Посмотрела в глаза светловолосому парню в темно-коричневых кожаных штанах и белой рубашке. Он стоял, прислонившись к колонне, а носком ботинка упирался в край стола. Почти не моргал и сначала смотрел на меня очень серьезно. Я не отворачивалась. Удивительно, но я не чувствовала никакого смущения, хотя он был старше всех ребят, с которыми у меня что-то было. Он, выглядевший года на двадцать четыре, был для меня слишком хорош: светловолосый, высокий, стройный, ослепительный и… взрослый незнакомец. Мужественный — это слово подошло бы к нему лучше всего. Совсем не то что все эти детишки школьного возраста, с которыми мне приходилось иметь дело. Я продолжала танцевать, снова и снова поворачиваясь к нему, и каждый раз наши взгляды встречались, мы смотрели друг на друга долго и серьезно, пока я не отворачивалась, отходя в сторону. Когда я снова бросала на него взгляд, тут же наталкивалась на его глаза. Все было правильно, но мне казалось, что я не здесь, потому что если бы я была тут, то чувствовала бы себя ужасно скованно.

Парень моей сестры схватил меня за плечо. «Мы сваливаем», — сказал он, я двинулась за ним: шла, скользила, танцевала в сторону выхода, а когда уже почти выбралась наружу, передо мной опять появился красивый незнакомец, теперь он опирался ногой о другой стол. Он оторвался от своей опоры, протолкался через толпу, какой-то время шел рядом, потом сунул мне в руки карандаш и блокнот официанта. Я написала телефон, он улыбнулся и отстал. И снова мы сидели в машине, а фонари тянули через мой мозг обрывки своего света. Парни обсуждали, куда двинуть теперь. Удо хотел в «После восьми». Но Карстен считал, что «После восьми» занято пиццеристами, а сестра бормотала, что ей хочется домой. Сердце у меня останавливалось при мысли, что все кончилось, но в результате мы забросили сестренку домой и втроем поехали в «Ситрон». Я сунула в окошечко паспорт сестры и деньги, получила бонус на спиртное, передо мной распахнулась дверь, и я оказалась внутри. Музыка рванулась мне навстречу, окутала меня, отозвалась во мне, как отзывалась в уже танцующих, двигавшихся ей в такт. Я стала частью этой музыки, растворилась в ней, превратилась в одно целое с пространством, звуками и людьми. Я не понимала сестру. Как можно было от этого отказаться? Я ни за что не устану. Никогда. Здесь настоящая жизнь. Три марки в кассу и печать на ладонь. Здесь в тысячу раз лучше, чем в «Психушке». Клевая музыка, много места, шикарный танцпол, на который нужно подниматься как на сцену, — все оказалось качественнее, даже парни. Они хоть не так агрессивно таращились. Я встала рядом с танцполом и посмотрела вверх. Задняя стена полностью закрыта зеркалами. Куча народу, но не так много, как в «Психушке», можно двигаться, не отирая пот с физиономии соседа. Тут я заметила Поста Мерзебургера, Штефана Дормса, Рихарда Бука и Петера Хемштедта. А эти как здесь оказались? Ни одному из них нет восемнадцати. Они танцевали перед зеркалом, не глядя в него и не отворачиваясь. Двигались точно так же, как и на занятиях по спортивным танцам. С устало-равнодушным видом шаркали ногами по полу, обрывая движения на половине, но все равно здесь в них появилось что-то другое, небрежное. Как будто они уже ничего от этого мира не ждут и не жалеют о том, чего не было. Этакие меланхоличные конькобежцы, продвигающиеся всё вперед в течение многих часов.

Когда зазвучала следующая песня, танцующих на площадке явно прибавилось.

«Что это?» — спросила я Карстена. — Только не говори, что не знаешь Дэвида Боуи».

Я уставилась на Поста. Он подпевал, сложив губы трубочкой. Спел все сначала до конца, вытянул вперед руку, указывая на удивленных танцоров, с видом архангела, изгоняющего их из рая. Рядом шаркали ногами его друзья. Петер показался мне более ловким, дисциплинированным, адекватным. В нем проявилось что-то математическое. Я спряталась в тени устройства, за которым расположился диск-жокей, и продолжала смотреть. Мальчики, которых я целовала в последнее время, были хорошими спортсменами, один имел кабриолет, некоторые пользовались какой-никакой популярностью или считались левыми, выступающими с пламенными речами, некоторые были старостами, на худой конец полукриминальными элементами или любителями наркотиков. Теперь я поняла, что все это ерунда. Главное — небрежность, некое парение над суетой. Я осознала занудство спортсменов, пустое бахвальство левых, глупую надменность наркотических мальчиков и несуразность больших автомобилей. Я пристально разглядывала Петера Хемштедта. Такой не может не бросаться в глаза. Шикарный профиль, абсолютно прямые брови, бритый затылок. У него ведь самый красивый и мягкий в мире рот. Моя собственная заурядность помешала мне раньше заметить, насколько он хорош. Теперь уже я совсем не была уверена, что заполучить такого будет легко.


Парень из «Психушки» не позвонил. Я бы еще раз сходила в «Ситрон», но сделать это одна не решалась. К концу недели объявился Йоги, который так и не смог перейти в следующий класс. В табеле ему написали, что оценки за письменные работы можно было бы компенсировать устными ответами, если бы последние были более осмысленными, но, видимо, он пользуется не теми таблетками. Целую минуту я размышляла, почему бы его не пригласить. Но так и не пригласила. Когда я в следующий раз пойду в «Ситрон», я оставлю свою прежнюю жизнь снаружи. Начну новую — блестящую и небрежную, никому и в голову не придет, какой жалкой я была раньше. Йоги позвал меня на праздник. Снова гриль. Скучные длинноволосые мальчики будут крутить скучные пластинки с толстыми лошадьми на конвертах. Наверное, там появится шанс поближе познакомиться с одним из них, поцеловаться, а может быть, даже и переспать, отгородившись таким образом от Петера Хемштедта.

— Ты кому-нибудь уже рассказала?

— Нет… Что? Нет… Ты о чем?

— Сама знаешь… Ты ведь никому ничего не говорила?

— Боже мой, конечно нет! Зачем?

К Йоги я пришла уже около полуночи. Какими они все казались противными! Парни в штанах-трубах, а девицы в длинных цветастых платьях. Я тоже. А вот Петер и его приятели всегда ходили в зауженных книзу брюках. Смотрится в тысячу раз лучше. Я сразу же подошла к Нацу, другу Йоги. Он ставил музыку, а я просматривала лежавшую рядом кучу пластинок. Хотя какой смысл, я ведь все равно ни черта в этом не понимаю. Ни в названиях, ни в группах, ни в исполнителях. Надо мной висело проклятие: я всегда слушала то, что нравилось парню, в постели которого я в данный момент находилась. Я просто не могла подойти к проигрывателю и пересмотреть пластинки. То же самое, что и в книжном магазине. Там я постоянно покупала книжки карманного формата только потому, что они стояли на полке слева у самого входа. Пройти дальше я не осмеливалась. Боялась, что продавщица спросит, что я ищу. Мне ни в коем случае не хотелось, чтобы со мной заговорили.

Нац спросил, ищу ли я что-то конкретное. Я только пожала плечами: «Скажи, нет ли у тебя Дэвида Боуи?» Дэвид Боуи у него был.

В два часа ночи я поцеловала Наца, а он спросил, не поеду ли я с ним и еще парой ребят на другую вечеринку, в дом, где якобы есть бассейн. Мы отправились всемером на огромном древнем «мерседесе», принадлежавшем Нацу и способном вместить всех желающих. Парни влезли втроем на переднее сиденье, а мы с девчонками устроились сзади, стиснутые как селедки в бочке, и хихикая курили травку. Нац, чтобы сократить путь, поехал лесом. Было еще тепло, поэтому он открыл верхний люк. Над нами шелестели листья, парни стоящая музыка, она поднималась к небу и повисала на верхушках деревьев. Я подползла к сиденью водителя, а потом перелезла к Нацу на плечи. Высунулась из люка и положила вытянутые руки на крышу.

— Что это за песня? — заорала я.

— Нравится? Хочешь, я тебе запишу?

Я кивнула, посмотрев вниз.

Я все еще не знаю, что это была за песня. Даже если бы в один прекрасный день я осмелилась подойти к проигрывателю, я бы все равно не знала, что искать. Я собиралась еще раз спросить, но тут началась следующая мелодия, поэтому я просто наклонилась к Нацу, свесила волосы ему на лицо и впилась ему в рот поцелуем, настолько долгим, чтобы он успел въехать в дерево. Может быть, у меня бы появился поперечный миелит и, следовательно, повод для того, чтобы во многом действовать не так, как нормальные люди. Подавленные же раскаянием родители наконец подарили бы мне щенка. Я бы дала Йосту и Петеру Хемштедту денег на правильные пластинки, они бы не отказались доставить удовольствие несчастной инвалидке, которой не подняться по эскалатору. Но один из парней на переднем сиденье просто-напросто взялся за руль на то время, пока Нацу было ничего не видно. Нац засмеялся: «Ты сумасшедшая, совсем без тормозов». Видимо, ему это понравилось.

На другой вечеринке действительно был бассейн, но им не пользовались много лет. Остатки воды на дне смешались с утиным пометом. «Похоже на рассадник для пиявок», — сказал Нац.

Я изображала обкурившуюся малолетку: разбежалась и прыгнула в эту грязь, приземлилась на ноги и перекатилась вперед. Остальные сели на бортик покуривая, а я, обвешанная водорослями и утиными подарками, шлепала по колено в воде. Мне показалось, что если я пробуду там долго, то получу шикарное воспаление легких, буду долго болеть и еще до полного выздоровления исхудаю так, что Мелкая Дорис скорчится от злости, а Петер Хемштедт от одного только сочувствия воспылает ко мне неизлечимой любовью. Нац все время бормотал, что я съехала с катушек, а потом начал дико ржать и позволил мне налететь на него сзади. Я замерзала все больше. «Нац, — начала я скулить, — мне так холодно».

Остальных мы бросили на вечеринке. Пусть сами думают, как ехать обратно. Всю дорогу я не проронила ни звука. Просто смотрела в окно и дрожала. Нац закрыл люк. Перед домом поцеловал меня, расстегнул на платье две пуговицы и положил свою приятно-теплую руку мне на ребра. Дрожь все не прекращалась, а он прижал меня к себе и сказал: «Я тебя согрею. Смотри, сейчас будет совсем тепло». Но я всё тряслась и тряслась, и в конце концов он сказал, что сейчас мне лучше пойти домой и принять горячий душ. Попросил телефон. Я написала номер на обертке от жвачки.


К моему удивлению, на следующий день Нац в самом деле позвонил. Хотел узнать, не очень ли сильно я простыла. Но поскольку я уже несколько лет старалась заболеть, в результате я закалилась и теперь стала здоровой, как кокер-спаниель. Нац был спокойным приветливым парнем на три года старше меня. Я не имела ничего против того, чтобы он был у меня первым.

Только мы сошлись официально, как снова позвонил Йоги: «Только не рассказывай Нацу, что мы ни разу не переспали. Я говорил, что мы долго были вместе». Я пообещала молчать. Мне точно так же, как и ему, казалось это ужасным, поэтому я сочла своим долгом сохранить его тайну.


В первый раз с Нацем все произошло на полу в моей комнате. Опять неудачно. Нац хотел, и я хотела, но, как быстро выяснилось, ни у одного из нас не было опыта и не было любви, которая помогла бы нам преодолеть смущение. На этот раз я не ждала, когда Нац попросит, а сама сразу же пустила в ход руки. Мне не хотелось выслушивать его требования. Хотелось, чтобы все было позади как можно скорее. Потом Нац лежал рядом и гладил мои волосы. Я бы с удовольствием вымыла руки. Но внизу в ванной закрылся брат. Прошло не меньше часа, прежде чем я смогла выйти в туалет. Нац сказал, чтобы я принесла ему губку. Уезжая домой, он дал мне кассету, записанную специально для меня. Но магнитофона у меня не было.


Когда родители улетели на Тенерифе с целью сокращения холодного времени года, я использовала представившуюся возможность и убежала из дома. Другого выхода я просто не видела. Нужно было принести себя в жертву и отдаться первому попавшемуся бродяге, чтобы Нац не узнал, что я еще ни разу не спала с мужчиной, — тогда Йоги сможет сохранить лицо. Звучит не очень убедительно. За это время я еще дважды пыталась переспать с Нацем, не сильно беспокоясь о разоблачении Йоги. Нац был подавлен. Возможно, я убежала, чтобы ускользнуть от четвертой попытки. Или же я ушла из-за того, что это был последний шанс вообще когда-нибудь сбежать. Через полгода мне все равно исполнится восемнадцать. Наца и Йоги я посвятила в свои планы. Но о причинах не сказала.

— Мне нужно сбежать, понимаете? Просто очень нужно дернуть.

Они, хоть и не очень настойчиво, пытались меня отговорить.

— Ты сошла с ума, ты совсем без тормозов, — много раз восхищенно повторил Нац, а сам, как только я исчезла, тут же побежал в полицию.

Я до сих пор помню, как переезжала мост через Эльбу. Сидела в белом БМВ. Впервые в жизни я путешествовала автостопом. Это намного проще, чем на поезде. Прямо передо мной свежий асфальт автобана переходил в голубое небо, полное похожих на барашков облаков. По радио передавали «Плыть под парусом» — не совсем то, что я выбрала бы в качестве музыкального сопровождения для своего побега, но все равно каждой клеточкой своего тела я понимала, что свободна, первый раз в жизни абсолютно свободна, я еду вперед, чтобы расстаться с девственностью, забыть Петера Хемштедта и добиться счастья. Далеко-далеко в незнакомой теплой стране я буду мыть стаканы в баре на пляже, и каждый раз, когда красивый юный пианист будет поднимать крышку инструмента, я стану вытирать о голубой клетчатый передник красные потрескавшиеся руки и, прислонясь к пианино, начну тихонько подпевать. «Спой-ка по-настоящему, — скажет он мне в один прекрасный день, — я сразу чувствую, у кого красивый голос. Вижу по самому человеку. У тебя он удивительно красивый». Сначала я поломаюсь и запою тихо-тихо, но голос мои на самом деле окажется красивым как колокольчик, таким, что посетители сразу же замолчат. Море будет блестеть в лунном свете, из воды выпрыгнет рыбка, расплескивая вокруг себя серебряные брызги. «Поставьте свою подпись», — скажет представитель фирмы грамзаписи, который появится в баре совершенно случайно. А через полгода выйдет моя первая пластинка, на которой пианино заменят синтезатором. В один миг я стану знаменитой, но все равно раз в месяц буду выступать в крошечном пляжном баре у своих друзей — хозяина и пианиста.


Было ли все именно так? Нет, не было. Я оказалась в числе семидесяти или восьмидесяти процентов юных беглецов, которые в течение первых трех недель сами возвращаются домой. Родители заключили меня в объятия. Это было неприятно, потому что папе ни разу в жизни не пришло в голову обнять меня — по крайней мере ни разу с тех пор, как мне исполнилось пять лет, — а мама не решалась сделать это вот уже года три. Но в тот момент я не могла им запретить эти объятия.

У меня украли мое любимое зеленое платье и джинсы «Wrangler». Паспорт стащили террористы, которые теперь убивают невинных людей, прикрываясь моим именем. Как и предполагалось, уверения «Браво» в том, что потеря невинности оказывает огромное влияние на жизнь девушки, оказались очередной романтической лабудой. Я сразу же продолжила свой путь. Кроме того, выяснилось, что мой побег был совсем ни к чему. Уже через восемь дней после моего исчезновения Нац нашел себе новую подружку. Они с Йоги поговорили, признались друг другу в наличии одной и той же проблемы и постарались выяснить причины. Теперь они просто расцвели. На фиг им нужны мои жертвы. Йоги тоже обзавелся новой подружкой. Говорит, что с ней всегда все получается. У всех началась весна. И даже Петер Хемштедт завел, наконец, девушку-хиппи, маленькую и неприметную.


Неожиданно мне стало трудно двигаться. Моя обычная лень тут ни при чем. Трудно было даже поднять руку или ногу. Возможно, на этот побег я израсходовала резервы своей воли, и теперь ее просто не осталось. Если я двигалась чересчур быстро, то сразу же начинала выть. Иногда выла, вставая утром с постели. Выла, когда чистила зубы или завязывала шнурки. По дороге в школу (а я все еще ездила на велосипеде) проливала целые потоки слез. Приходилось, стоя в кустах, ждать, пока обсохнет лицо. Только потом я подъезжала к школе. Если я вплывала в класс со скоростью черепахи, то все было нормально, за исключением того, что на каждый урок я опаздывала. К счастью, учителя больше не обращали на это внимания. Я просто открывала дверь, добиралась до своей парты и опускала сумку на пол. Никто не требовал, чтобы я извинялась. На немецком, социологии, истории или философии уже шли дискуссии. Кто-нибудь из задавак вылезал в начале урока и спрашивал, не хотим ли мы подискутировать на тему указа о радикалах, о запрете на использование атомной энергии, о поп-культуре или панках. Потом народ голосовал. И каждый раз «за» высказывались почти все, даже те, кто потом не говорил ни слова. Дискуссии намного лучше, чем обычный урок. Хотя мне было все равно. Главное — чтобы в ближайшие тридцать-сорок минут не надо было двигаться. Отсидев три или четыре урока, я ехала домой, и слезы снова градом катились из глаз. Я сразу же тащилась к себе наверх, огибала стол и стул, кое-как добиралась до кровати, ложилась на спину и остаток дня проводила уставившись в коричневый потолок. Моя кровать оставалась последним местом в мире, где я могла быть сама собой и где мне не могли сделать больно, по крайней мере до тех пор, пока я оставалась в ней одна. Я так устала! Уже ничего не читала и даже есть не хотела. Просто пропали интерес и умение сосредоточиться. Хоть на чем-нибудь. Если кто-нибудь со мной заговаривал, оказывалось безумно сложно удерживать внимание и не смотреть тупо сквозь собеседника. Я не знала, какой сегодня день. Время больше не двигалось, оно просто переливалось. Через пару недель или месяцев ко мне в комнату зашел отец. В руках коричневая бутылочка, похожая на ту, которая бывает с сиропом от кашля. Он хотел, чтобы я что-то проглотила. Даже ложку принес.

— Не хочу, — сказала я упрямо, не сводя глаз с потолка. Сколько я отца помню, он каждый день в полной депрессии лежал в шезлонге в саду или дома на диване. Так, наверное, теперь и я могу хоть немного поразглядывать потолок.

— Ты возьмешь и проглотишь, прямо сейчас, — рявкнул он.

Он почти никогда не кричал на нас, только на Рождество. И когда он вдруг заорал, эффект оказался сильным. Я тут же открыла рот и слизнула содержимое ложки. То, что отец явился с лекарством, никак не соответствовало степени интимности наших с ним отношений. Бутылку он не унес. Что-то психотропное. Наверное, выменял у одного из своих коллег. «Слышь, у моей дочери депрессия, нет ли у тебя чего подходящего? А я дам тебе пять тюбиков крема от грибка на ногах и двух резиновых бегемотиков».

С того дня я утром и вечером выливала из окна добрую порцию снадобья. Мне было совсем неинтересно оживать. Я хотела лежать целый день в кровати, смотреть в потолок и ничего не чувствовать.

Если я сталкивалась с отцом, то пыталась взять себя в руки и пройти мимо прямо и с более оживленным видом, слезами я разражалась, только завернув за угол. А отец даже не удивлялся, что его микстура так здорово действует. В подобные штучки он верил свято.


Возможно, я настолько убедительно изображала перед отцом полное жизни чадо, что мнимая живость со временем превратилась в настоящую — по крайней мере, в начале летних каникул во мне было достаточно энергии, чтобы заняться поисками работы. Может быть, я слишком долго пролежала в постели, уставившись в потолок. Или же, голодая, потеряла столько лишних килограммов, что не могла не пребывать в хорошем настроении. Хотя теперь я уже не помню, сколько весила на тот момент. Боже мой, я наверняка была не в себе, если не могу вспомнить даже этого!

«Немецкий супермаркет» находился в подвале торгового центра в Альстертале. Мне понадобился всего один день, чтобы выяснить, что овчинка выделки не стоит. И не только за пять марок восемьдесят пфеннигов в час, но и за все деньги в мире. Работать приходилось по восемь часов в день, но с перерывом, дорог ой, переодеванием и прочей лабудой на все про все уходило не меньше одиннадцати. Постоянно на ногах. Безумие чистой воды, после работы оставалось только лечь спать. С таким же успехом можно было просто подохнуть. Да и боли в спине усилились. Директор по имени Мейер по-отечески, но очень противно похлопывал меня, что не мешало ему запрещать мне садиться во время сортировки консервных банок на край тележки, так как это, по его мнению, выглядело как распущенность. Я-то считала, что достаточно правильно расставить на полках банки с горохом и всякими кореньями. Но оказалось, что не только мой отец, но и все эти старые перечницы, клиенты «Немецкого супермаркета», ждали от меня элегантности. Закусив губу, я доживала до обеденного перерыва. А потом на эскалаторе добиралась до первого этажа и валилась на скамейку рядом с вооруженными палками пенсионерками. Сидела час, тупо пялясь в витрину «Раз, два, три» — магазина, торгующего всяким никому не нужным барахлом. У них было выставлено чучело белой курицы, вот ее я и изучала. Постоянно.

Когда я отработала в супермаркете неделю, ко мне заглянула Молли, девчонка, которую я немного знала. Она рассказала, что собирает на маленькой фабрике инерционные собачьи поводки. Там работают многие ученики Хедденбаргской гимназии. Оплата сдельная, но даже самые медлительные зарабатывают в два раза больше, чем я. «Кажется, люди там еще нужны», — добавила Молли.


Фабрика собачьих поводков располагалась в маленьком жилом доме недалеко от нашей школы. Четыре комнаты и двенадцать столов. Владелец по имени Пёрксен. Он сразу же принял меня на работу. Вот это по мне: простые повторяющиеся движения, допустить ошибку просто невозможно. Кроме того, утром никогда не поймешь, сколько успеешь сделать и, следовательно, сколько заработаешь. Бывали хорошие дни, бывали и плохие, а это делало труд более или менее увлекательным. Я работала рядом с Молли. Мы подружились. Обе боролись против своего веса. На тот момент я весила семьдесят килограммов. Семьдесят! Даже шестьдесят — это уже перебор. А на весах Молли я весила даже семьдесят один, если отбросить кое-что на одежду и обувь, а Молли еще говорила, что ее весы показывают меньше, чем есть на самом деле. Если она права, то впору было повеситься. Молли меньше меня ростом. В детстве она была настолько толста, что ее даже лечили. «Толстая бочка родила сыночка!» — вопил ее братец. И только два года назад она постройнела, не совсем, конечно, примерно как я. Но боязнь потолстеть засела у нее в печенках.

«Как тебе удалось так сильно похудеть?» — спросила я, положив картонку на приготовленный пластиковый корпус и закрепив следующий уровень. А Молли успела положить целых пять таких картонок. Ей уже приходилось работать стоя. «Влюбилась в этого парня, — Молли впрыснула шприцом для крема масло в приготовленный корпус, чтобы смазать пружину, — он был старше меня и, сама понимаешь, даже не смотрел в мою сторону. Мне очень хотелось, чтобы он обратил на меня внимание, поэтому я села на диету. Ела только хлеб с листиком салата или помидором. Сбросила очень много — двадцать килограммов, нет, даже больше — если исходить из максимального моего веса, то двадцать четыре. И тут этот тип меня наконец заметил. Мы уже давно были знакомы, но теперь он меня увидел. И знаешь, что он сказал? „Еще чуток — и ты будешь милашкой“. А я, наоборот, прибавила килограммы, так они на мне и осели».

На перерыв мы уходили вместе. Молли курила, иногда мы шли к кондитеру и покупали пирожки. Питались мы обе по принципу питона. Иногда двое суток не брали в рот ни крошки, а потом пожирали такое количество пирожков и шоколадок, что их хватало на ближайшие четверо суток. И очень раскаивались. У любителей героина или алкоголя существует хотя бы кайф. А пожиратели сладостей кайфуют только те несколько секунд или минут, в течение которых они набивают свой желудок. Вызывать у себя рвоту в туалете нашей фирмы я не осмеливалась: уж больно тонкие стенки. Самое ужасное, что мы с Молли голодали и, следовательно, обжирались в разном ритме. Если на одну нападал приступ обжорства, то она заражала вторую. Раньше мы прибавляли максимум по килограмму, от которого тут же старались избавиться. Теперь же мы постоянно жирели. В результате мой вес достиг семидесяти трех килограммов. На моих собственных весах. Мы с Молли решили: надо что-то делать. И в первый же перерыв пошли не к кондитеру, а в аптеку за таблетками против аппетита: купили по упаковке. Чтобы эффект был побольше, Молли проглотила сразу же две таблетки, а я даже три. И на самом деле — голода мы не чувствовали. Я бы с удовольствием что-нибудь съела, но голода как такового не было. Сразу же обе похудели. Но не только это: начав принимать эти таблетки, мы стали быстрее работать. Трудились как идиотки. А так как платили нам сдельно, то и зарплата оказалась весьма неплохой. Я начала копить на машину. Отец сказал, что каждому из нас оплатит автошколу. Купил старую колымагу («жука»), на этой, второй в нашей семье, машине нам разрешили ездить. Но рулить на его «жуке» мне было в лом, хотелось купить спортивный автомобиль или хотя бы что-то, хоть отдаленно его напоминающее. Я копила на «Karmann Ghia». Тем временем снова началась школа, больше не было возможности работать целый день, но, приняв пол-упаковки для похудания, за пять часов удавалось собрать прежнее количество ошейников. Правда, потом мне было не уснуть. Я лежала в постели, а сердце билось так, как будто у меня внутри сидит невидимый крошечный водитель и давит на газ на холостом ходу. Поэтому после работы я часто садилась на велосипед и колесила по району до полуночи. После моего побега родители не запрещали ничего. Я могла уходить и приходить когда вздумается. Как-то так получалась, что мой велосипедный маршрут все время проходил поблизости от «Ситрона». Я останавливалась на противоположной стороне и смотрела, кто входит и выходит. Однажды набралась мужества, слезла с велосипеда и прошла внутрь. С тех пор почти все вечера я проводила в «Ситроне». Вставала в темном углу и смотрела на танцующих, иногда танцевала сама, если не было никого из знакомых. Подходила к зеркальной стене, вставала вполоборота, но, естественно, постоянно смотрела в зеркало. Движения мои были очень даже ничего. Танцы перед зеркалом оказались непосредственным продолжением танцев дома перед окном. Каждый раз я удивлялась своей привлекательности. Если я смотрела на себя, то делала вид, что разглядываю одного из парней. Я поняла, как влюбить в себя парня одними взглядами и как влюбиться самой. В десять часов выгоняли всех, кому не было восемнадцати. Тогда я еще раз поднималась к развалинам крепости за «Ситроном», садилась на стену и смотрела в темноту. Снова начала курить, потому что от табака худеют и потому что это так здорово — дымить на руинах. Иногда за мной поднимался какой-нибудь парень, и мы слегка обжимались. К полуночи я добиралась до постели, но все равно вставала в четыре утра. Уговорила Пёрксена доверить мне ключ, чтобы можно было поработать пораньше. Обычно фабрику открывали часов в семь-восемь. Конечно, он и не подозревал, что я начинала работать в половине пятого, но, наверное, узнав об этом, он бы все равно промолчал. Как раз в это время он затеял расширение и не мог осуществлять поставки в нужном объеме. Наш поводок уже приобрела даже Каролина Монакская. По утрам в половине пятого я уезжала на поводковую фабрику, работала до семи, восьми или девяти — в зависимости от того, сколько уроков могла закосить, потом ехала в школу, а потом доделывала начатые поводки. Затем снова двигала к «Ситрону». Удивительно, но даже учиться я стала лучше. На устных предметах была просто хороша. Заткнуть меня не мог никто. Если я съедала половину или даже целую упаковку таблеток и не имела возможности выпустить энергию, танцуя или размещая за сдельную оплату одну пластиковую часть поводка на другой, то мне приходилось трепаться. Слова лились из меня, как вода из унитаза. Теперь уже я в начале урока поднимала руку и предлагала темы для дискуссии, причем самые разные. Я не давала никому сказать ни слова, выступала с двадцатиминутными монологами, бегая туда-сюда под предлогом необходимости лучше сконцентрироваться. Удивительно, но никому даже в голову не приходило мне возражать. У меня и раньше дергались веки, но теперь этого нельзя было не заметить, это бросалась в глаза всем. Я объясняла, что все дело в контактных линзах. Возможно, так и было на самом деле. Ведь я почти не спала и поэтому носила линзы часов по двадцать не снимая.

На уроках я все еще сидела с Мелкой Дорис, но она меня больше не интересовала. Как-то раз она снова предложила мне свой бутерброд. Я презрительно усмехнулась и отрицательно покачала головой. Стоило мне проголодаться, как я глотала свои таблетки.


На осенние каникулы мы с Молли поездом поехали в Париж. Я понадеялась, что Молли сама разберется с билетами и расписанием, поэтому просто ходила за ней. Жили мы у двух молоденьких француженок, которых не знали, — у подружек подружки Молли. Они проживали в футуристском пригороде. Дома там были похожи на гаражи, а на месте настоящих гаражей возвышались гигантские вентиляционные шахты, раззявившие свои рты, похожие на бородки дверных ключей. По обеим сторонам дороги торчали голые стены. Что-то типа лабиринта для подопытных крыс. По вечерам француженки смотрели по телеку фильмы про Анжелику. Анжелика мне тоже нравилась. Красивая как солнце, дорогая как золото — и все равно регулярно оказывается в постели с разными мужиками. То ее мужья и любовники мрут как мухи, то эту самую Анжелику насилуют пираты, или же она поддается чарам Людовика XIV. Но чаще всего в последнюю минуту ее спасают или выясняется, что всё не так уж плохо. Ладно, ей пришлось против воли выйти замуж за ужасного хромого Жоффрея с безобразными шрамами на лице. Но ведь и шрамы эти оказались не такими уж безобразными. Если уж на то пошло, то Жоффрей со всеми своими увечьями очень даже ничего. У нас такими не разбрасываются.

Незадолго до отъезда выяснилось, что Рихард Бук и Петер Хемштедт будут в Париже в то же самое время, и я снова поверила в судьбу. Мы встретились в условленном месте у входа в подземные каналы для сточных вод. Спустились по лестнице и вместе с группой туристов забрались в челн. Этот челн раскачивался у входа, и мы быстренько расселись на скамейках по обе стороны. А потом в темноте ехали по вонючей пенящейся клоаке. Я сидела рядом с Хемштедтом. Теперь я называла его исключительно по фамилии — Хемштедт. Темень жуткая. Люди в челне хихикают. Лодочник зажег лампу и освещал то влажные стены, то коричневую воду со всей той мерзостью, которая в ней плавала. Металлическим шестом он направлял челн вперед, а если задевал стену, то долго звучало дребезжащее эхо. Все время я чувствовала, что Хемштедт сидит рядом. А он и правда сидел. Я хорошо это помню. Но когда через несколько лет я снова приехала в Париж и из чистой сентиментальности еще раз спустилась в канализацию, выяснилось, что плавать здесь на лодке просто невозможно. Я спросила мужика в кассе, и он сказал, что здесь никогда не ездили. Я пробежала по гулким проходам, прошлепала по большущим лужам и не смогла ничего узнать. А на фотографии столетней давности увидела челн, похожий на тот, в котором каталась с Хемштедтом. Не знаю, когда я спала, в первый раз или же во второй. Не могла ведь я перепутать. Когда мы выбрались на свет, Рихард и Хемштедт заявили, что проголодались. Мы пошли в ресторан с голубыми занавесками в клеточку. Ребята ели без всяких угрызении совести, с аппетитом засовывая в рот куски мяса, а мы с Молли размазывали по тарелкам свои салаты. На улицу мы вышли голодными, зато в сопровождении двух сытых мальчиков. Таблетки мы с собой не взяли — ведь у нас отпуск — и теперь пожалели. А без них и без шоколада мы испытывали страшные лишения. Они преследовали нас в течение всей поездки, за исключением тех моментов, когда мы принимали пищу. Если проходили мимо кондитерской и видели выставленные пирожки, то нам хотелось их заглотить, а в следующей кондитерской нам хотелось еще по одному. В ближайшем магазине мы покупали по «Марсу», потому что после двух пирожков можно уже схавать все что угодно. Но перед Рихардом и Хемштедтом я, конечно, взяла себя в руки. Чего тебе хочется больше — Хемштедта или пирожок? Стоило мне задать себе этот вопрос — ответ был однозначным: Хемштедта. Но мне было так же понятно, что, может быть, я не получу ни того, ни другого — ни еды, ни Хемштедта. Мне всегда доставались парни, которых я, собственно говоря, даже не хотела, но стоит мне потолстеть, как у меня может не быть даже их.

Загрузка...