Для Манон революция была не случайностью, но логическим завершением ее мечтаний и амбиций.
7 сентября на парижских улицах стало спокойнее, но убийства продолжались в предместьях и в провинции…
Именно в этот день герцог де Бриссак, арестованный в Этампе по обвинение в государственной измене, находился в руках патриотов, которые должны были препроводить его в Версаль. У ворот города карету окружила возбужденная толпа.
— Смерть ему! Выдайте нам Бриссака!
Охрана благоразумно отошла в сторону, и несчастный герцог был умерщвлен ударами пик, сабель и штыков. Отрезав ему голову, бандиты вернулись в Лувесьенн, где не находила себе места госпожа Дюбари.
Бывшая фаворитка в тревоге ожидала известий о своем любовнике. Услышав, как толпа вопит «Са ира», она поняла, что случилось несчастье, и подбежала к окну. Толпа пьяных мужчин и женщин выкрикивала непристойности. Самый трезвый из них держал на плече пику с насажанной на нее головой герцога де Бриссака….
Графиня в ужасе отпрянула от окна и, упав на канапе, забилась в рыданиях. Горе ее было столь, велико, что она даже не слышала тех оскорблений, которые выкрикивали патриоты. Внезапно какой-то предмет с шумом влетел в комнату и подкатился к ее ногам: какая-то женщина бросила в нее головой любовника…
Графиня потеряла сознание.
После сентябрьских погромов госпожа Ролан поняла, что убийство не самый изящный способ привести человечество к счастью. Груды трупов, которыми Дантон, Марат и Робеспьер с друзьями завалили улицы, внезапно смутили ее. Отвратительное убийство герцога де Бриссака привело Манон в полное отчаяние. Однажды вечером она призналась:
— Вы знаете, как я восхищалась революцией. Так вот: теперь мне стыдно за нее!
Она, конечно, хотела смерти врагов Родины, но предпочла бы, чтобы это делалось каким-нибудь более чистым и достойным способом, например с помощью виселиц. Эта романтичная женщина представляла себе палачей, которые каждый вечер вешают приговоренных на деревьях городов, а вся церемония сопровождается песнями, танцами и речами.
Утром служащие свалки с пением приходили бы снимать трупы, как «крестьяне срезают больные гроздья со своих лоз». Потом в разукрашенной лентами тележке мертвых отвозили бы на луга Бри, где они «удобряли бы борозды».
Такие казни были бы изящны и проходили бы мило спокойно, доставляя удовольствие всем — даже приговоренным…
Вульгарные же убийства, совершенные палками, кухонными ножами, пиками, оскорбляли чувствительность госпожи Ролан.
Внезапно эта толпа, которую она сама возбуждала, испугала ее.
— Смотрящий в лицо народа, — сказала она, — видит чудовище.
Эту фразу повторили Дантону, и он в совершенной ярости обозвал ее «салонной революционеркой» и «облезлой шлюхой».
— Она оскорбляет меня, — заявил он, — и я хорошо знаю почему.
За несколько дней до этих событий Дантон так ответил собеседнику, упрекнувшему его за сентябрьские дни:
— Мсье, вы забыли, с кем говорите. Вы забыли мы мерзавцы, что мы вышли из грязи… и можем управлять только с помощью страха!
Дантон был прав: эти «мерзавцы» не могли нравиться нежной Манон, вскормленной Вергилием и Монтенем. Она побудила своих друзей-жирондистов бороться всеми способами против дантоннстов, и ей удалось расколоть Собрание на два враждующих блока…
Каждый вечер в ее салоне собирались мужчины, для которых она была богиней, вдохновительницей, тайной мечтой, чтобы получить указания: это были Гаде, Баобару, Луве, Бриссо, Верньо и Леонар Бюзо.
Последний обычно неподвижно сидел в кресле, с восторженным видом внимая речам Манон, в которую был безумно влюблен.
Впервые в жизни жена министра была влюблена, она смотрела на молодого депутата с бесконечной нежностью.
Родство их душ было невероятным. У Бюзо была в Эвре богатая библиотека — шестьсот томов на латинском, греческом, французском и английском языках; он любил красивую мебель, философию, музыку, хорошие вина и республику Плутарха…
Манон, обожавшая беседовать с ним, восхищалась его элегантностью, манерами, тонкими руками и теплым взглядом. Однажды она с удивлением поняла, что в присутствии Бюзо ее тело волнуется так же, как ум…
В тридцать восемь лет госпожа Ролан открыла для себя любовь…
Приближались выборы в Конвент. Среди кандидатов был человек, к которому патриоты относились с недоверием из-за его происхождения, хотя он и финансировал революцию в самом ее начале. Этим человеком был Филипп Орлеанский. Желая удалить его из Парижа после октябрьских событий, Людовик XVI послал его в Лондон. Через девять месяцев Филипп вернулся во Францию вместе с госпожой де Бюффон и немедленно возобновил политическую деятельность. Его сыновья под влиянием госпожи де Жанлис стали членами якобинского клуба, а сам он дал клятву верности депутатам-антимонархистам. После Варенна Филипп надеялся, что его назначат регентом или изберу конституционным монархом. Он испытал горькое разочарование: руководителям Собрания он был больше не нужен, и его просто отодвинули в сторону. Теперь Филиппа разъедала ненависть, становившаяся с каждым днем все сильнее. Решив доказать свои антибурбоновские настроения, Филипп собирался участвовать в выборах по якобинским спискам. Прокурор коммуны Мануэль призвал его отказаться от фамилии Орлеанский и зваться отныне просто Эгалитэ. Принц-демагог согласился на это смешное прозвище не моргнув глазом.
Избранный депутатом от Парижа, Филипп сидел теперь рядом с Робеспьером, Маратом, Камиллом Демуленом, Сен-Жюстом и мясником Лежандром….
Госпожа де Бюффон отпраздновала эту победу довольно своеобразным способом: «Она вплела, — пишет Ролан Жуаньяр, — трехцветные ленты в самое интимное место и пригласила Филиппа на маленький ночной праздник. Новоиспеченный депутат отдал должное цветам нации…»
Господин Ролан тоже стал депутатом, и это избрание тяготило его. По правилам он должен был теперь оставить пост министра внутренних дел. После долгих дискуссий жирондисты предложили ему остаться — слишком многим они были ему обязаны.
Тогда вмешался Дантон.
— Никто не ценит Ролана больше меня, но раз вы приглашаете остаться Ролана, то будьте последовательны — пригласите и его жену…
Он говорил шутливым тоном, но несколько часов спустя, участвуя в дебатах, был вполне серьезен:
— Нам нужны министры, имеющие свой собственный взгляд на вещи, а не глядящие на мир глазами жены, — кричал Дантон.
Ни одна женщина не прощает подобных выпадов. Отныне госпожа Ролан заставит мужа и его партию совершить много ошибок, на которые толкнет ее ненависть…
21 сентября Конвент начал работу. Поскольку выборы проходили под влиянием министерства внутренних дел, весь президиум состоял из друзей Манон — Жирондистов…
Республика была провозглашена и именно госпожа Ролан с радостью, которую легко себе представить, взяла на себя труд сообщить об этом всему миру. Она составила циркуляр, который подписал ее муж.
Потом Манон устроила ужин для своих друзей с десертом, опьянев от речей, энтузиазма, а может быть и от доброго вина, госпожа Ролан вообразила себя в Риме времен Плутарха.
— Друзья мои, — воскликнула она, — восславим наших комициев, наших первых сенаторов, наших признанных пастырей!..
Это была странная галлюцинация, и все присутствующие смотрели на Манон с тревогой.
— Авгуры не обманули нас! Республиканский Рим восторжествует! Наши когорты, манипулы и центурии победят к вящей славе первых сенаторов!
Изумленные жирондисты не знали, как реагировать на ее слова. Наконец, чтобы сгладить неловкость. Верньо поднял стакан и предложил тост за процветание республики — не уточняя, какой именно…
— Вы правы, — поддержала его Манон, — но вспомните, что по древней римской традиции принято осыпать триумфаторов розовыми лепестками.
Она схватила цветы, украшавшие стол, и начала осыпать ими своих гостей.
Лантена и Барбару были влюблены в госпожу Ролан. Видя, что их хозяйка решительно настроена воздать должное античным традициям, они надеялись, что вечер закончится настоящей римской оргией.
Но они были разочарованы: Манон жила в республике Цицерона, а не в Риме времен упадка.
После торжественного застолья молодая женщина легла в кровать рядом с мужем, пытаясь вспомнить, как супруги первых сенаторов отмечали национальный триумф.
Но у Плутарха не было на этот счет никаких указаний, и Манон целомудренно заснула.
Как я уже говорил, Марат тоже был избран депутатом, наряду с Робеспьером, Дантоном, Колло д'Эрбуа, Манюэлем, Бийо-Варенном, Камиллом Демуленом и Филиппом Орлеанским.
Узнав об этой победе, Симона Эврар обезумела от радости. Наконец-то ее дорогой Жан-Поль сможет говорить с трибуны все то, что он писал в своей газете и говорил лично ей.
Она гордилась своей ролью подруги и советчицы человека, который заставит трепетать своими речами весь мир и кинулась в кухню, чтобы приготовить огромное блюдо кровяной колбасы с бобами…
Увы! Конвент не оценил по достоинству красноречия Марата. Его бесконечные призывы к убийствам и восстанию начали утомлять всех. Некоторым депутатам была отвратительна манера этого пруссака [76], уже два года призывавшего французов убивать друг друга, и дни представили проект закона, запрещавшего призывать к насилию.
— Пора строить эшафоты для тех, кто провоцирует убийства, — заявил Керсен с трибуны 25 сентября 1792 года.
Чтобы показать, против кого направлен проект закона, Верньо прочел циркуляр, составленный Маратом накануне резни 2, 3 и 4 сентября, в котором он призывал провинцию последовать примеру столицы.
Большая часть присутствующих выказала полное отвращение к «желчной жабе, которую глупое голосование превратило в депутата» [77].
Вместо ответа Марат поднялся на трибуну, достал из кармана пистолет и пригрозил, что застрелится, если против него будет составлено обвинение.
Этот театральный жест впечатлил собрание, и журналиста с миром отпустили.
Это была победа. Симона Эврар и ее любовник шумно отпраздновали ее в новой квартире на улице Кордельеров. — Я всем им отрежу голову, — говорил Марат. — Их кровь будет течь по мостовой, а я, как защитник народа, буду пинать их ногой в живот…
Симона хорошо знала характер трибуна: подобные мечты пробуждали у него зверский аппетит. Она заботливо подкладывала ему в тарелку чечевицу и горячую колбасу после каждого взрыва ненависти…
Вдохновляемый этой женщиной, воспринявшей все идеи, даже самые сумасбродные, Марат продолжал публиковать статьи, достойные пера бесноватого. С 25 сентября его издание называлось «Газета Французской республики».
Его статьи против жирондистов еще больше углубили раскол в Конвенте.
— Нужно убивать всех умеренных, — повторял он. — Умеренный — не республиканец. Убивайте! Убивайте!
Раскол, возникшей между правящими партиями как раз в тот момент, когда прусские армии наступали на Аргон, тревожил подлинных патриотов. И тогда женщина постаралась примирить враждующих братьев. Ее звали Амели Кандей. Красивая, умная, тонкая, она была актрисой и увлекалась политикой. Искренняя республиканка сожалела о вреде, нанесенном советами Марата, и мечтала о единой, счастливой и братской нации…
В конце октября 1792 года она организовала у своего друга Тальма вечер, на который были приглашены Верньо и Дантон. Амели надеялась, что дружеская атмосфера поможет помирить представителей двух правящих партий. Стремясь добиться своего, она придала разговору шутливый тон, свойственный мирному обмену мнениями. Оба политика уже вполне сердечно шутили, когда внезапно вошел человек, которого никто не приглашал в салон Тальма. Луиза Фюзиль, подруга Амели Кандей по театру, так описывает его в своих «Воспоминаниях»: «Он был в карманьолке, грязном красном платке вокруг головы, в котором он, судя по всему, даже спал; пряди жирных волос выбивались из-под этого странного головного убора». Кроме того, за пояс были заткнуты огромные пистолеты.
Присутствующие с ужасом узнали Марата.
Всего нескольким словами «прусский паук», как его теперь называли, восстановил друг против друга Верньо и Дантона, которые уже готовы были помириться. Возродив таким образом «чудовищный раздор», Марат, очень довольный, по свидетельству Мишле, вернулся в свое логово на улице Кордельеров…
Великодушная затея Амели Кандей провалилась.
Пока новорожденная республика раскалывалась, в Тампле происходило нечто совершенно противоположное и абсолютно неожиданное. Монархи, прожившие девятнадцать лет бок о бок, не замечая друг друга, внезапно сблизились…
В сердце Марии-Антуанетты родилась огромная нежность к королю. Этот грузный тугодум, всегда предпочитавший кровать театру и хороший обед картине художника, выказывал теперь моральное мужество, достоинство и снисходительность к врагам, и это не могло не вызывать восхищения.
Восхищенная неожиданными достоинствами короля, Мария-Антуанетта влюбилась в собственного мужа. Эта любовь была, конечно, совсем непохожа на то чувство, которое королева питала к Ферзену, но она глубоко тронула Людовика XVI, восхищавшегося достоинством жены.
— Ах, если бы вы знали ей цену, — говорил он, — если бы понимали, как она возвысилась, какое величие души!
Глубокая нерушимая любовь объединила их перед вечным расставанием. Трудно удержаться от мысли, что, если бы эта любовь родилась на пятнадцать лет раньше, революции бы не было. Общеизвестно, что равнодушие Марии-Антуанетты к королю породило подлую клевету и слухи, заставившие народ возненавидеть свою королеву. Продажные памфлетисты и «великие фрондирующие умы» приписывали ей все пороки, рисуя ее этакой Мессалиной, и многие в конце концов стали отождествлять ее с монархией как таковой…