Катасонова Елена Концерт для виолончели с оркестром

Елена КАТАСОНОВА

Концерт для виолончели с оркестром

Анонс

Новая книга Елены Катасоновой - это история любви одаренной виолончелистки и поэта, любви, способной преобразить жизнь человека и наполнить ее новым смыслом История о том, как пробуждается неподдельное, прекрасное чувство, которое на протяжении столетий воспевали поэты...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Санаторий "Ласточка", невысокий, уютный, с белыми балконами и колоннами, стоял на склонах горы Машук, возвышаясь над городом, ласково и спокойно глядя на него сверху вниз. Из его окон хорошо был виден весь Пятигорск - радостный, праздничный южный город. Он лежал внизу, раскинувшись широко и свободно. Огоньки домов и домишек весело перемигивались друг с другом, трамвай, делая круг, звонко оповещал о своем прибытии. Ему вторил едва уловимый, чуть дрожащий в прозрачном воздухе серебряный звон - оттуда, с горы Машук, где стонала на вершине под ветром знаменитая Эолова арфа, восстановленная не так давно и теперь звучавшая снова - как прежде, давным-давно, когда здесь жил, любил, ненавидел, страдал и встал под дуло дуэльного пистолета загадочный, непостижимый, сумрачный русский гений, преемник Пушкина, гордость России.

Чуткий слух Рабигуль напряженно ловил этот стон, доставлявший странное наслаждение и не менее странную боль. Дзынь-динь... Дзынь-дон... А-а-а... Словно тихий и бесконечный погребальный звон.

Она стояла на балконе и смотрела то вниз, на бегущие огоньки трамвая, то влево, на смутно белевшие в сгущавшихся сумерках цветущие яблони, а то поднимала голову к небу, ожидая появления первой звезды, место которой уже заприметила. Потом перегнулась через перила, чтобы полюбоваться арфой, но в фиолетовой полутьме разглядела лишь вершину горы; тонкие контуры арфы тонули в вечернем тумане, медленно сползавшем в долину. "Печальный Демон, дух изгнанья..." Господи, какие слова! Здесь он летал, восстав против самого Бога, тоскуя, страдая, стремясь к несбыточному. И так же, как он, тосковал его мятежный творец.

Как он мог так глубоко чувствовать жизнь, в его-то юные годы? Так понимать ее трагизм, безысходность? Должно быть, здесь, у подножья гор, не ко времени рано мужал его дух. Ссылка дерзкого поручика на Кавказ сослужила человечеству неплохую службу...

Рабигуль поежилась от вечерней прохлады, подняла воротник легкого бежевого плаща. Зябко... Но в комнату идти не хотелось: девочки резались в карты, смеялись, подшучивая друг над другом, а ей опять было грустно. "И скучно и грустно, и некому руку подать..." В прошлом веке такое ощущение жизни говорило о тонко чувствующей натуре, в нынешнем - о нервной депрессии. Как раз это случилось с ней после Алжира. А ведь было там хорошо, было чудесно! Розовые восходы, стремительные закаты, когда солнце в считанные минуты скатывается в море и оно становится золотым, багровым, покрывается серым пеплом. А потом оттуда, из моря, встает луна, и оно волнуется, серебрится, словно чешуя огромной сказочной рыбы.

- Ты моя фантазерка, - снисходительно улыбался Алик в ответ на восторги жены.

Правда, они редко сидели вот так, вдвоем, на плоской крыше просторного дома, где жили советские специалисты-нефтяники. Чаще Алик пропадал в пустыне, на разработках, и Рабигуль смотрела на закаты одна, стараясь не вслушиваться в болтовню торгпредши, то и дело забегавшей в гости, по поводу цен на базаре и бесконечных болезней детей. Она знала: все скоро уйдут, и она, в тишине и гармонии с миром, досмотрит прощальные всполохи красок, а потом на темном небе зажгутся огромные сияющие звезды - здесь, в Алжире, они вспыхивают разом, словно кто-то высыпал их из мешка, - и, запрокинув голову на спинку шезлонга, можно любоваться этим таинством бесконечно.

Звезды мерцают, горят, небо - мощная симфония звуков. Музыка рвется из души, как из силков птица, и Рабигуль, повинуясь ей, покорно встает и идет к себе, к виолончели. Плотно закрыв окна, чтобы не раздражать взрослых и не мешать спать детям, она осторожно вынимает из футляра виолончель, привычно подкручивает колки, натирает канифолью конский волос смычка, бережно протирает инструмент бархатной тряпочкой, садится поудобнее, поставив виолончель между коленями, и, прикрыв глаза, затаив дыхание, касается смычком струн. Она никогда не знает заранее, что будет играть, просто трогает струны, и виолончель ведет ее дальше сама.

И звучит бессмертная классика, и вплетается в нее нечто новое, восточное, услышанное здесь, по радио и на улицах, в кофейнях и барах, а иногда не слышанное нигде, возникшее только что... Тогда Рабигуль откладывает смычок в сторону, берет лежащие наготове листки и, словно боясь спугнуть что-то в себе, записывает все, что проснулось в сердце, таилось в нем до поры и вот ожило, зазвучало. И таких листков становится больше и больше.

К отъезду собственной музыки набралось уже на целый концерт, но ведь надо ее еще показать - дирижерам, музыкантам и композиторам. Пусть скажут, что это - настоящее или нет? А вдруг - ничего, так, ерунда?

- Послушай, пожалуйста, - сказала она однажды Алику.

Он как раз приехал домой из пустыни. Отмылся, отужинал и сидел с газетой в пижаме и тапочках, покачиваясь в глубоком кресле-качалке. Вообще-то он собирался смотреть телевизор, очередной боевик про неуловимого Бонда. Фильмы эти считались антисоветскими, хотя злодеями в основном были китайцы - но может, из солидарности с братским народом? - и потому вся колония впивалась в них с особенной страстью. Впрочем, время еще было: пятнадцать минут плюс реклама.

- Давай! - постарался сказать он даже с энтузиазмом.

Поглядывая в ноты, волнуясь, Рабигуль заиграла нечто странное, дисгармоничное, однако же завораживающее. "Восток и пустыня", - подумал Алик и, прищурившись, посмотрел на жену. Тоненькая, смуглая, с непроницаемым восточным лицом, она склонилась над своей драгоценной виолончелью как над ребенком. Длинные ресницы прикрывали огромные, едва заметно поднятые к вискам глаза. Густые иссиня-черные волосы были забраны в "конский хвост".

Да, за такой стоило и побегать, как бегал он. Вся колония ахнула, когда она здесь появилась.

- У Алика-то жена - красавица!

- Как, она еще и музыкантша?

- Ай да Алик!..

...Рабигуль опустила смычок, нежно коснулась ладонью струн. Они были теплыми, живыми еще от музыки.

- Ну как? - робко спросила она.

Алик молчал. Рабигуль застенчиво улыбнулась - иногда молчание высшая похвала - и подняла на мужа глаза. Какое-то время, прижав руку к заболевшему вдруг сердцу, она молча рассматривала невзрачного человечка, уснувшего в кресле под ее музыку. Да как он посмел! "Замухрышка!" - с ненавистью подумала она. Вот он перед ней - ее нелюбимый муж. Все в нем среднее: рост не маленький, но и не высокий, волосы, как и закрытые сейчас глаза, неопределенного цвета... "Убью", - устало подумала Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Он много работал, жил несколько дней в бунгало, трясся много часов в джипе. И зачем ему на самом деле виолончель?

- Эй, проснись, - ласково потрепала она его по руке. - Пропустишь своего дурацкого Бонда...

Так что же все-таки с ней случилось в Алжире? Почему по возвращении невыносимо стало в Москве? Холодно, некрасиво, неуютно и грубо. Главное грубо.

Все ее толкают и на нее кричат. Алик не всегда может возить на репетиции - их рабочие ритмы не совпадают, - она едет в метро, и вот тут-то на нее кричат и ее толкают, и такой за ее отсутствие стал у толпы язык...

А в Алжире толпы, как таковой, нет вовсе. В этой сини и зелени, в разноцветье домишек и вилл никто никуда не спешит, смуглые люди с любознательными глазами сидят у открытых дверей кафе за столиками, наслаждаясь зимним теплым солнышком, курят кальян, разговаривают, пьют кофе, добродушно поглядывая на кишащих вокруг ребятишек. А детишки такие нарядные и веселые - как же ими не любоваться?

Никто их не ругает, на них не кричит, послушанья не требует, вот они и резвятся, вольно и беззаботно, как рыбки в водах теплого океана. В Москве же волоком тащат несчастных в метро и на них же шипят:

- Быстрее, быстрей...

И матерей - озлобленных, взъерошенных, некрасивых - жалко, и ребятишек - тоже. Может, и хорошо, что у нее узкий таз и она не может рожать, может, и хорошо, что испугалась кесарева и у них нет детей?

Да, наверное, хорошо; вдруг бы она тоже на малыша своего орала?

***

Врача после Алжира нашла Маша. Она же, не врач, первой поставила, как потом выяснилось, верный диагноз.

- Никакая у тебя не амеба, - заявила она. - Никакая не хроническая дизентерия, а просто депрессия.

Нервная депрессия, вот что я тебе скажу, дорогая.

- Депрессия? - удивился Алик, и в маленьких бесцветных его глазах загорелась тревога. - Это еще что за зверь?

Маша забежала к ним после дневного концерта - передохнуть перед репетицией. Кудрявая хохотушка, в узких брючках и свитере (концертное платье, аккуратно, умело сложенное, таскала в большущей сумке), с узенькой, бесценной скрипочкой - копия Страдивари, - она была легка и подвижна, как ртуть.

- Хорошо тебе. Маша, - вздыхала не раз Рабигуль. - Скрипка не только царица музыки...

- А что еще?

- А еще удобна для передвижения.

- Да уж, - охотно соглашалась Маша. - Мы с ней легки на подъем.

И она дружески похлопывала футляр скрипочки, точно наездник своего верного скакуна.

- Так что за зверь, спрашиваю? - повторил Алик, стараясь, чтобы вопрос звучал небрежно, потому что слово его испугало: он же знал, что такое депрессия, скажем, в промышленности. Застой, умирание...

Маша, усевшись поудобнее в кресле, принялась загибать пальцы, перечисляя симптомы, обращаясь в основном к Рабигуль:

- Худеешь - раз, не спишь - два, инструмент, можно сказать, не берешь в руки - три, композиции свои никому не показываешь...

- Потому что они - ерунда, - пробормотала Рабигуль.

Даже на эту короткую фразу сколько же у нее ушло сил!

- Ты так считаешь? - зорко взглянула на нее Маша. - Тогда - четыре.

- Что - "четыре"? - нахмурился, изо всех сил стараясь уловить суть, Алик;

- Собственные композиции кажутся теперь нашей Гульке ерундой, подчеркнув интонацией слово "теперь", пояснила Маша. Ее обычно озорные глаза на сей раз были серьезны.

Рабигуль вяло махнула рукой, тяжело встала со стула и поплелась к дивану.

- Не обидишься? - устало и тихо спросила она Машу. - Я полежу.

Не дожидаясь ответа, легла на диван, отвернулась к стене и поджала ноги.

- Одеяло бы мне...

Но при мысли о том, что за одеялом придется встать, Рабигуль чуть не стошнило.

Алик озадаченно переглянулся с Машей, взял плед - он лежал у Гули в ногах, - заботливо укутал жену. "Про плед-то я и забыла..." - краем сознания отметила Рабигуль. Туман заволакивал усталый от постоянного отвращения мозг, время, как часто по возвращении из Алжира, остановилось, тихий говор Маши и Алика отодвинулся далеко-далеко. Рабигуль не спала. Она просто отсутствовала.

- А как же понос? - выдвинул последний и, как ему казалось, весомый аргумент Алик.

Все, что угодно, только не эта странная, пугающая своей неопределенностью, мистическая какая-то хворь. Уж лучше амеба или там малярия!

- Желудок часто так реагирует, - понизив голос, сказала Маша. - Там, в Азии-Африке, происходит дисбаланс в нервной системе... У нас, европейцев.

- Да ты-то откуда знаешь? - вскипел Алик, неожиданно разъярившись на ни в чем не повинную Машу.

- К сожалению, знаю, - не обиделась Маша. - Помнишь, как я работала по контракту в Индии?

- Ну помню, - угрюмо буркнул Алик.

- Потом целый год выкарабкивалась, - нехотя призналась Маша: вообще-то это была ее тайна. - Хорошо, что нашла врача. Передам его Гульке, если он жив и никуда не отъехал.

- Но Гуля же не европейка, - радостно вспомнил Алик. - Она-то как раз из Азии! Ты же знаешь, она уйгурка, из Талды-Кургана.

- А помнишь, как она болела первые годы в Москве? - не сдавалась непреклонная Маша. - Еле-еле привыкла... И кстати, Алжир - далеко не Талды-Курган, совсем другой край света.

- Но в Алжире ей было хорошо, просто здорово, - продолжал упорствовать Алик.

Он был человек простой, технический, и все эти тонкости его бесили.

- Там - да, но теперь же она вернулась!

- Перестаньте... - застонала с дивана Гуля, и Алик с Машей испуганно попритихли - столько боли и безысходности было в этом печальном голосе. Уйдите, пожалуйста, на кухню... Вы так шумите...

Ничего они не шумели, говорили почти что шепотом: все надеялись. Гуля заснет.

На цыпочках, покосившись на плед, под которым, как от озноба, мелко-мелко дрожала Гуля - "А ведь у нас тепло", - испуганно подумал Алик, на ее черные волосы, отброшенные на подушку, он с Машей перебрался в кухню. И там, окончательно сломленный, дал честное слово, что покажет Гулю тому самому старичку, что вытащил из чего-то похожего Машу, если только он жив и не отчалил в Израиль.

***

Целый месяц, даже немного больше, Рабигуль пила таблетки с длинными, пугающими названиями - а уж какие были к ним аннотации, лучше и не читать! сначала нехотя и со страхом, потом охотно, едва ли не жадно, потому что жизнь медленно и со скрипом, но поворачивалась к ней лицом и потому что тоже медленно и со скрипом - возвращался сон и иногда ей даже хотелось есть. Потом испугалась снова, когда Абрам Исаакович постепенно и осторожно стал снижать дозу.

- А вдруг опять?.. - робко спросила Рабигуль.

- Теперь все зависит от вас, - сурово сказал старик с блестящими молодыми глазами. - Не возьмете себя в руки, станете хроником. Есть у меня такие: год за годом весной и осенью ложатся в клинику.

Взглянув на прекрасное испуганное лицо, старик смягчился, ободряюще похлопал Рабигуль по руке, и сразу в ее огромных темных глазах вскипели слезы.

Абрам Исаакович руку тут же убрал, потому что вспомнил, как безудержно рыдала месяц назад эта юная женщина, когда встретились они впервые, и он, привыкший, казалось бы, ко всему, поразился ее утонченной, изысканной красоте. Такая красавица, умница и.., депрессия. Впрочем, чем тоньше душа, тем она уязвимее. А тут еще этот Алжир, совсем другой климат и другие широты, и нет детей, и муж - никакой. Нет, очень может быть, что хороший, честный и классный специалист, но, Бог мой, на диво неинтересный! Для такой-то красавицы... "Бедные наши женщины", - сокрушенно вздохнул доктор и встал.

- Вот что, - решительно сказал он, - поезжайте-ка вы в Пятигорск. Без всяких таблеток.

- Как, совсем без таблеток? - испугалась Рабигуль. Она все еще то и дело пугалась.

- Ну возьмите снотворное, - великодушно разрешил доктор. - Только снотворное. С антидепрессантами пора кончать.

Он походил по кабинету - Рабигуль завороженно следила за ним глазами, снова сел.

- Поезжайте, - повторил Абрам Исаакович. - Пятигорск, смею заметить, восхитительный город. А в "Ласточке" - это такой санаторий - один из врачей мой старинный друг. Я дам вам записочку, чтобы поместил в лучший корпус белый, с балконами, с палатами на двоих, на троих в крайнем случае. Ну, решайтесь! Заодно подлечите и желудок. И очень полезно сменить обстановку. А там посмотрим. Может, на этом и остановимся.

Доктор задумчиво смотрел на Гулю.

- Мы ведь не знаем, что будет дальше, - неожиданно заметил он.

Рабигуль вопросительно вскинула длинные, прямые, как стрелы, ресницы.

- Я имею в виду все эти... - доктор неопределенно пошевелил толстыми пальцами, - общегосударственные новации, - подобрал он наконец слово. Горби, как зовут нашего говорливого лидера влюбленные в него американцы, это еще цветочки, а вот басовитый его оппонент - ну тот, из горкома...

Решительный мужичок! Прорвется к власти - то-то на Руси начнется потеха! - Он снова встал, походил, уселся напротив Гули. - Вы тут со своими недугами много чего пропустили, а я человек любопытствующий... Вот, как вы думаете, что в самом ближайшем будущем окажется самым трудным?

Прищурившись, он воззрился сквозь очки на эту славную девушку. Честное слово, до чего приятно было смотреть на нее! Хоть и не отошла она еще от депрессии.

- Экономика, - не очень уверенно пролепетала Рабигуль.

"Еще боится, - профессионально отметил Абрам Исаакович, - еще во всем нерешительна. Ну да предоставим все времени..."

- Национальный вопрос, - поднял к потолку палец доктор. - Проблемы республик, краев, регионов.

Вот что возникнет и закипит сразу! Так что поезжайте, деточка, в Пятигорск, пока на Кавказе еще не страшно.

- Но почему же должно быть страшно? - осмелилась спросить Рабигуль. Черные ее глаза поблескивали, как антрациты.

Абрам Исаакович, спохватившись и мысленно обозвав себя старым дурнем, улыбнулся, похлопал Рабигуль по руке.

- Не мне бы говорить, не вам - слушать. Словом, поезжайте, советую настоятельно.

И он написал записочку в несколько слов: "Васенька, не в службу, а в дружбу, устрой эту юную даму получше, в корпус для иностранцев, если получится и окажутся там места. Она устала. Надо бы ей отдохнуть. И нашим зарубежным гостям смотреть на такую прелесть будет приятно".

Абрам Исаакович, не удержавшись, хмыкнул: один его тяжелый больной только этот глагол и употреблял - сердобольные врачи так его научили: "Сначала я отдыхал в Кащенко, потом - в Белых Столбах..."

И доктор записку, не поленившись, переписал, насчет "отдыха" все повычеркивал и про "прелесть" - тоже, заменив два последних предложения приветами жене и детишкам.

2

Вот и первая звезда - яркая точка на темном небе.

Рабигуль сжала тонкой рукой воротник плаща, защищая от вечерней прохлады горло. Знакомая певица научила ее, как беречь этот дивный инструмент природы, и Гуля ее советом пользовалась, не пренебрегала.

Холодно... Апрель все-таки. Рано она приехала.

Но зато цветут вишни и поют-заливаются соловьи.

Сейчас, правда, примолкли, угомонились, а то выдавали такие трели долгие, на одном дыхании, соревнуясь, соперничая, будоража друг друга. Еще немного, и загорятся, зажгутся звезды, большие и маленькие, яркие и не очень, - словно чья-то рука, не торопясь и примериваясь, примется расцвечивать, украшать, освещать небо.

Музыка плескалась в душе. Ей навстречу рвались стихи - Лермонтов, Пушкин, Тютчев... Они сливались с музыкой воедино, звучали мощным аккордом этому небу, звездам, горам; им вторила далекая арфа.

Боже, какая несравненная красота!

Зажглись звезды. Стих ветер, и умолкла арфа. Молчали и соловьи. Пора возвращаться. Рабигуль всей грудью вдохнула едва уловимый запах цветущих вишен, открыла дверь и шагнула в тепло, в комнату. Рита с Людой уже оставили карты. Быстро-быстро Рита накручивала бигуди на жиденькие, сожженные перманентом волосы; Люда, лежа в постели, читала толстую книгу.

- Надышалась? - Она отложила книгу в сторону. - Не будешь теперь приставать с форточкой?

- Не буду, - смиренно ответила Рабигуль.

- Слава Богу! - с облегчением воскликнула Рита. - Ты нас с этой форточкой прямо заколебала! Открыть да открыть! А ночи еще холодные... А в кино, между прочим, зря не пошла, напрасно.

Классный фильм, обхохочешься.

Рита с жаром стала пересказывать какую-то французскую комедию, с привычной легкостью продолжая пристраивать бигуди, но Рабигуль, вежливо улыбнувшись, повернулась к Рите спиной, нагнулась, вытащила из тумбочки длинную нотную тетрадь и ручку, вышла в коридор, быстрыми шагами - пока что-то там внутри не расплескалось, пока звучит - дошла до холла и села на краешек стула. Сидя очень прямо, не касаясь спинки, машинально пригладив волосы - гладкие, блестящие, туго стянутые в ее обычный "конский хвост", она принялась записывать то, что родилось в ней там, под звездами, в необъятной ночной тиши. Волнуясь и радуясь, она быстро скользила ручкой по бесценной тетради, оставляя в ней частицу своей души, своих надежд, печалей и упований. Потом вздохнула, откинувшись на спинку стула, закрыла глаза и посидела немного, отдыхая и успокаиваясь. Потом спустилась на первый этаж к роялю, проиграла, легко касаясь пальцами клавиш, что было записано, поморщилась - как расстроен! - подумала, проиграла еще и еще раз, осталась довольна, опустила черную, поцарапанную курортниками крышку, подошла к высокому, от потолка до пола, окну. Сделав ладони "домиком", прижалась к стеклу, всматриваясь в волшебство ночи. Там, за окном, угадывались силуэты гор, небо светилось от звезд...

"Я верю: под одной звездою мы с вами были рождены; мы шли дорогою одною, нас обманули те же сны..."

Она сразу, как приехала, взяла в библиотеке томик Лермонтова, с наслаждением и печалью вчитывалась в его стихи. Это небольшое стихотворение, посвященное графине Ростопчиной, сегодня весь день звучало в душе мелодией, еще неясной и переменчивой, но вот-вот и можно будет уже записать. Или нет, еще рано, надо еще подождать...

"На воздушном океане, без руля и без ветрил, тихо плавают в тумане хоры стройные светил..."

Господи, Гос-поди, есть же, наверное, кто-нибудь, где-нибудь на Земле может, в Австралии, - ей предназначенный! Она так тоскует по этой родной душе, ей так отчаянно не хватает любви! "Но ведь есть же Алик", укоризненно напомнила себе Рабигуль. Да, все правильно: Алик есть, и он ее любит. И он хороший, еще какой хороший! Он ей и муж, и отец, и нянька. Но она-то, она... Как же так вышло, что она связала с ним свою жизнь? Смешной и трогательной была их первая встреча...

***

Осень в том году выдалась замечательной: сухая, солнечная, теплая и какая-то радостная. Желтые листья светились ярким нарядным светом, голубое, без единого облачка небо сияло над головой. Впереди были листопад и дожди, серая хмарь и хлябь "под ногами, а пока лишь отдельные листочки, оторвавшись от своих более крепких собратьев, медленно и плавно кружась в неподвижном воздухе, опускались на тротуары.

На таком-то листочке и поскользнулась неожиданно Рабигуль. Отчаянно взмахивая руками (левое плечо оттягивал громоздкий футляр, в котором лежала на синем бархате виолончель), она пыталась сохранить равновесие, не упасть: а вдруг грохнется об асфальт драгоценная ноша? Тут и бросился ей на помощь невысокий молодой человек с противоположного тротуара. Ловко лавируя между гневно гудящими на него машинами, он стремительно пересек улицу и подхватил Рабигуль под руку.

"Я увидел все сразу, - рассказывал он потом. - Твою тоненькую фигурку, такую хрупкую, туфельки на каблучках, темные волосы, а на них крохотная такая шапочка. И как ты тащишь эту огромную виолончель... Я буквально задохнулся от восхищения, и так захотелось тебе помочь, что и не передать..."

- Позвольте вас проводить?

- Да я пришла уже. Вот она, Гнесинка.

- Но ведь еще крыльцо. И ступени, - не растерялся Алик.

Вообще-то он был робок с девушками, да и мало было их на его факультете, но Рабигуль поразила Алика в самое сердце, откуда-то взялись и решительность, и напористость, смелость, терпение, даже хитрость, совершенно ему несвойственная. Он сразу решил все про нее выведать.

- Вы на каком курсе?

- На третьем, а что?

- А я на четвертом, - почему-то обрадовался Алик. - В нефти и газе.

- Как это? - не поняла Рабигуль.

- Ну, в Губкинском.

- Ах, в Губкинском... - Имя ничего ей не говорило. - Ну я пришла. Спасибо.

И, кивнув своему случайному знакомому, Рабигуль скрылась в вестибюле училища. Подождав немного и крепко подумав, Алик небрежно, вразвалочку, вошел туда же, просочившись с независимым видом через бдительную вахтершу времена суровых охранников были еще впереди, - подошел к расписанию, все, что надо, для себя вычитал, растворился на время в Москве, а в три ровно уже стоял у широкого каменного крыльца.

Россыпью высыпали студенты - со скрипочками и, как ни странно, с гитарами, а то и вовсе без всякой ноши. "Наверное, пианисты", - рассеянно подумал Алик. А она-то где? Где ж она? Может, есть какой другой выход? Может, осталась позаниматься? Дома небось не очень-то поиграешь: соседи забарабанят в стенку. Ладно, подождем. Никуда отсюда он не уйдет, а дождется эту красавицу, не позволит ей затеряться в огромном городе. И только он решил ждать до победного, как она вышла, и Алик прямо задохнулся от восточной ее красоты. Да как он смеет? Да разве такая девушка для него? Но отступать было поздно, и невозможно было ему отступить.

- Вы?

Улыбка тронула строгие губы, гордо и нервно дрогнули крылья породистого, прямого носа, краска вспыхнула на смуглом лице. Алик молча протянул руку, и Рабигуль сняла с плеча виолончель.

- Можно?

Он крепко взял ее под руку. Рабигуль чуть-чуть отодвинулась, хотя руки не отняла. Все-таки в ней была восточная кровь и культура Востока, и, повинуясь их мощному зову, многого она стеснялась, хоть и жила уже три года в Москве.

- Я даже не знаю, как вас зовут, - опустила она ресницы.

- Алик, - охотно и быстро ответил он и тут же сделал поправку на первую встречу:

- Александр.

- А я Рабигуль. Можно - Гуля.

- Ра-би-гуль, - повторил по слогам Алик. - Какое имя... Никогда не встречал...

- Это уйгурское имя...

- А уйгуры - кто?

- О, это древний народ, и язык наш один из самых редких и трудных...

Они шли по улице и разговаривали свободно и просто, и Рабигуль чувствовала, что ей приятно опираться на руку этого парня; она, если честно, ни с кем еще под руку не ходила.

Как ни странно, именно невзрачность Алика вызвала доверие Рабигуль: такой ничего себе не позволит, он, конечно, ни на что не надеется, не претендует.

Просто несет ее виолончель. Плохо же она знала мужчин! Да что там, она их совсем не знала. Если б кто-нибудь сказал ей тогда, что очень скоро Алик, которого и описать трудно, станет ее мужем, она бы, наверное, рассмеялась. Она мечтала.., нет, не о славе, но об известности. И еще - о любви, не о браке. Она не знала, что мир принадлежит мужчинам, что они выбирают судьбу для женщины. Ей остается лишь защищать последние свои права - профессию, работу, духовную жизнь. Не так уж мало, если подумать. Но и победителям приходится нелегко. Алику, во всяком случае, было трудно. Где - Гнесинка, а где - нефть и газ? Огромные пространства бессердечного мегаполиса между ними! "Что-нибудь придумаю", - решил Алик и наплевал на свой родной институт - ни минуты не сомневаясь, сразу.

- Пиши четко, разборчиво, - строго наказал он Кириллу, с которым дружил аж со школы, вместе решали, куда идти, вместе решили - в Губкинский. Пиво - за мной!

- Пиво-то пивом, - не одобряя друга, да и скучно же таскаться на лекции одному, почесал в затылке Кирилл, - а практические занятия?

- Скажи, заболел, - не растерялся Алик.

- И надолго? - иронически поинтересовался Кирилл, поглаживая чуть заметные усики, которые тщательно взращивал.

- "На всю оставшуюся жизнь"! - завопил дурным голосом Алик, и Кирилл понял, что друг в самом деле влюбился, потому как поглупел здорово, ничего не скажешь.

***

Алик бросился в атаку с такой напористостью, какой сам от себя сроду не ожидал. Не только лекции, семинары, но и друзья, книги, кино, танцы - все полетело в тартарары, все отброшено было, забыто, все перестало иметь значение. С утра, задыхаясь от радости, мчался он в арбатский глухой переулок, где в маленьком домике, во дворе, снимала комнату Рабигуль. Вместе с Машей, скрипачкой. По-хозяйски взваливал он виолончель на плечо, по-хозяйски поторапливал Рабигуль:

- Быстрее, быстрее: опаздываешь.

Маша весело поглядывала на Алика - ишь, раскомандовался, - Рабигуль же неторопливо и невозмутимо пристраивала на голове свою неизменную крохотную красную шапочку.

- Простудишься! - волновался Алик. - Сегодня ветер!

- Не простужусь, - скупо улыбалась Рабигуль, втыкая в шапочку очередную шпильку. - Здесь, в Москве, разве ветры? Вот у нас в Казахстане...

Легкое длинное пальто, узконосые туфельки... От ее изящества захватывало дух. Но ведь легкое же пальтишко!.. О виолончели Рабигуль заботилась больше: теплый футляр и дерюжка на зиму.

- А потом у меня будет два инструмента, - мечтательно говорила она, когда шли они к Гнесинке. - Один дома и один в оркестре.

"Я куплю машину, - именно тогда озарило Алика. - И буду возить Рабигуль вместе с ее виолончелью. Заработаю и куплю! Нам и за практику, говорят, заплатят". Знала бы Рабигуль, о чем думает этот юноша. Ей и в голову прийти не могло: они ведь даже не целовались, ничего такого друг другу не говорили! Но разве это важно? Главное, что решил он: эта удивительная, неприступная, ни на кого не похожая девушка станет его женой, обязательно.

- Два инструмента? - удивленно и недоверчиво переспросил он. - Чтоб не таскать тяжести?

- Не в этом дело. - Рабигуль прищурилась, спасая глаза от взметнувшейся под ветром пыли. - Просто, когда гастроли, инструменты уезжают заранее. Их везут каждый в отдельном ящике! - с гордостью добавила она.

"Ух ты! - восхитился Алик. - Гастроли, концерты... Как она верит в себя! Оркестр... А если ничего не получится? Ну сколько в оркестре требуется виолончелистов? Это ж не инженеры на буровой..." Но спрашивать ни о чем не стал, молча подтянул широкую лямку. Даже ему оттягивало плечо.

Улица была еще темной. Горели еще фонари. "Могли бы хоть гнесинцам позволять высыпаться", - совершенно справедливо подумал Алик. Дул жесткий, как всегда перед снегом, ветер, редкие ледяные крупинки скупо падали с неба. Уже не дождь и еще не снег. Рабигуль впервые сама взяла Алика под руку.

- Скользко...

- Держись крепче.

Эта ее хрупкость, ее беззащитность умиляли до слез. Так хотелось ее защищать.

- Что ж ты все ходишь в туфельках? - с жалостью и любовью взглянул на черные "лодочки" Алик. - Холодно.

- Ага, - согласилась с ним Рабигуль. - Завтра влезу в сапоги. А не хочется, - капризно протянула она.

Она уже привыкла к своему неизменному спутнику, к его каждодневным визитам. Он уже становился для нее своим. Но вдруг Рабигуль, пораженная внезапной мыслью, резко остановилась и заглянула Алику в лицо.

- Слушай, а как же ты? У вас, что же, нет разве лекций?

- Вообще-то есть, - сразу раскололся от неожиданности Алик. - Но.., во вторую смену, - мгновенно нашелся он. - Пошли.

- Нет, погоди. - Рабигуль мучительно покраснела, смутилась. - Ведь ты же меня и встречаешь.

Разве лекции, если они во вторую смену, заканчиваются так рано?

Алик молчал: он просто не знал, что сказать. Рабигуль мягко тронула его за плечо.

- Ты не надо, не приходи каждый день, - попросила она.

Алик покачал головой:

- Не могу.

- Почему? - растерялась Рабигуль. - Я сама в состоянии...

- Что?

- Носить виолончель. Она не такая уж и тяжелая, я привыкла. Только болит иногда плечо.

- Дело не в ней, - с трудом вымолвил Алик, упорно глядя в сторону. - Не в виолончели.

Злой ветер налетал на них со всех сторон. Подняв воротники, глядя под ноги, чтоб не споткнуться, торопливо шли мимо люди.

- А в чем? - распахнула черные как ночь глаза Рабигуль.

- В тебе, - беспомощно признался Алик и добавил, сдаваясь:

- Не могу я не видеть тебя.

- Но ты меня совсем не знаешь, - пробормотала Рабигуль и устыдилась банальности собственных слов.

- Все равно, - покачал головой Алик. - Не знаю, что со мной творится: с утра до ночи только о тебе и думаю. А иногда и ночью, во сне. Просыпаюсь, и сразу - ты, со своей виолончелью.

Он закашлялся от волнения, и Рабигуль сочувственно постучала по его спине слабеньким кулачком.

- Когда у тебя нет занятий, я просто тону, пропадаю, - торопливо, словно боясь, что его перебьют, говорил Алик. - Воскресений жду с ужасом.

А завтра как раз воскресенье, - добавил он упавшим голосом. - Можно я приду к вам в гости? - набрался он храбрости.

- Но мы все равно в Гнесинке...

Рабигуль снова взяла Алика под руку, и они пошли дальше. Теперь говорить стало легче: можно было не смотреть друг на друга.

- Мы там готовимся, репетируем, - объясняла Рабигуль. - Но ты можешь зайти вечером.

- Да? А когда? - торопливо спросил Алик. Рука его дрогнула.

- Часов в восемь. Мы уже будем дома.

"Мы"... Это он сразу усвоил... Ну и что? Да пусть в этой маленькой комнатке соберется хоть вся Гнесинка! Лишь бы там была Рабигуль. Сто раз он бывал уже в арбатском их тупичке, но впервые придет не поднести рыцарски виолончель, не проводить на занятия, а вот именно в гости!

***

- Слышь, Кир, дай бабочку! - вечером позвонил Кириллу.

- Ого! - одобрительно заметил Кирилл. - Это уже кое-что... Дела продвигаются?

Да как он смеет так говорить? Дела... Придумал тоже!

- Так дашь или нет? - сухо спросил Алик, и Кирилл понял, что вторгается на запретную территорию.

- Какой разговор! - с жаром воскликнул он. - Где встретимся?

- На "Октябрьской".

В глубине длинного вестибюля, у подсвеченных сиренево-синим ажурных ворот Кирилл передал другу эту милую замену галстука, ободряюще хлопнул Алика по спине, сказал на всякий случай: "Не дрейфь!" - и растворился в толпе.

Но Алик и не думал дрейфить. Он был так счастлив, так горд собой, он так спешил к своей Рабигуль, что даже о цветах или там о шампанском забыл.

Вспомнил, когда позвонил и ему открыли. Как-то сразу почувствовал, что ничего - ни торта, ни цветов, ни конфет, дурак, не принес. "Она подумает, что я жадный!" Эта ужасная мысль залила его горячей волной, и он готов был бежать назад, к метро, где цветы продавались и в поздний час. Но Рабигуль уже протягивала ему руку.

- Заходи, заходи. А Маша у Тани.

Маша действительно убежала к Тане, несмотря на все старания Рабигуль ее удержать.

- Нет, нет и нет, - твердо сказала она. - Ты разве не видишь, что он влюблен? Хочешь, чтоб возненавидел меня? Что я здесь буду делать?

- Маша, прошу, - Рабигуль умоляюще прижала руки к груди, - я не знаю, о чем говорить...

- Значит, слушай, - кинула на прощание дельный совет жестокая Маша. Пусть говорит он. Мужчины любят, когда их слушают.

И она убежала, оставив Рабигуль одну.

3

Его друзья умерли бы со смеху, если б Алик им рассказал, как прошло его первое свидание с Рабигуль - вечером, наедине, в тихом, отъединенном от прочих домике, где ни папы-мамы за стенкой, ни даже соседки какой-нибудь, куда никто не должен был неожиданно возвернуться, и кровать у стены, а напротив диван так притягивали взор, что и не оторваться.

Но на диван, не говоря уже о кровати, они так и не перешли. Весь вечер просидели за столом напротив друг друга. Рабигуль вежливо поила его чаем из тонких фарфоровых чашек, и они разговаривали.

С чуткостью влюбленного Алик сразу угадал, что она.., нет, не боится, конечно, но насторожена, и все силы бросил на то, чтобы настороженность эту преодолеть, убрать. Он ничего ей такого не скажет, не сделает ни единого рискованного движения, он и пальцем ее не коснется, пока она сама того не пожелает.

Он так даже не думал, он так чувствовал - глубоко, в душе, на уровне, наверное, инстинкта. Еще месяц назад ему и в голову не пришло бы, что так страстно, безудержно он захочет жениться, да еще на девушке, к которой не прикоснулся. А ведь был Алик мужчиной, знал женщин - так, иногда, от случая к случаю, но знал. Что же теперь с ним случилось? Маленькая, очень теплая комната, и накрыт к чаю стол. Он сидит за этим столом, а против него Рабигуль. И он тонет, тонет в загадочных темных глазах, и ничего ему, кажется, больше не нужно. Сидеть бы да слушать, смотреть на нее и надеяться, замерев, что так будет вечно.

- Когда-нибудь будет у меня настоящий инструмент, с именем, - мечтала вслух Рабигуль. - У виолончели такой глубокий, искренний голос, а когда инструмент настоящий...

Алик заставил себя вслушаться.

- Тяжело, наверное, играть на виолончели? - придумал он подходящий вопрос.

Рабигуль застенчиво улыбнулась, строгие глаза потеплели.

- Это такое счастье... Она так поет... Как сопрано... Мы с Машей все спорим. Конечно, скрипка - царица музыки, кто скажет "нет"? Но низкий голос виолончели меня, например, завораживает, чарует...

Как она говорит! Ну от кого еще он мог бы услышать такое слово: "чарует"?

- А как это все получается? - Алику становилось по-настоящему интересно. - Ведь у виолончели всего четыре струны.

- Ну и что - четыре?

Рабигуль живо встала, подошла к стене," где стоял, к ней прислоненный, огромный черный футляр, взяла его, положила на диван и раскрыла. Вытащила свое сокровище, стала показывать, объяснять. Алик подошел к дивану, склонился вместе с Рабигуль над инструментом, и у него закружилась от волнения голова: от ее волос пахнуло чем-то легким, едва уловимым - то ли сиренью, то ли просто свежестью.

Через много лет, поздним вечером, почти ночью, сидя перед телевизором в своем одиноком доме, Алик смотрел фильм, справедливо получивший кучу "Оскаров", и вспомнил вдруг этот вечер так ясно, словно он был вчера. Фильм назывался "Аромат женщины".

Так передать все в названии! Только там герой был слепым, а он-то слепым не был! Или все-таки был?

Недаром же он закрыл в тот вечер глаза, ощутив слабый запах сирени. И еще он их закрыл от соблазна: слишком близко стояла к нему Рабигуль. Он даже слегка отодвинулся - осторожно, незаметно, чуть-чуть. А она ничего и не замечала, так старалась все ему объяснить.

- Конечно, это не одно наслаждение, это еще и труд: левой рукой плотно прижимаешь пальцы к грифу, иначе хорошего звука не будет, а правой, смычком, скользишь по струнам. С нажимом! Тяжело... Физически тяжело... Но зато какая награда! А что четыре струны, так знаешь, сколько можно извлечь из них звуков?

Нажимаешь сюда, сюда и сюда... Дай-ка руку!

Рабигуль легко и непринужденно взяла Алика за руку, прижала его пальцы к струне. Какая у нее теплая, сухая ладонь - Алик терпеть не мог влажных рук! До чего ж она милая и доверчивая! Но тут же не без грусти понял: это все музыка, это она преображает Рабигуль, от ее сдержанности и следа не осталось.

Значит, с этим придется жить. Ну что ж, не такая уж тяжкая ноша! Хотя если постоянно музыка в доме...

"Ох, ну и дурак же я! Что - музыка? Лишь бы только она согласилась..."

- Завтра нам к девяти, - тихо молвила Рабигуль, взглянув на маленькие часики, поблескивающие на узком запястье. - А тебе еще целый час домой добираться.

Алик залился густой краской: его выгоняют! Нет, вежливо просят уйти. Сколько там времени? Еще только десять! Даже нет десяти. Почему же она... Ах, Господи! Обнять бы ее, прижать к себе тонкую фигурку, зарыться лицом в черные волосы... Может, этого она и ждет? Ведь он мужчина, ему делать первый шаг.

Алик моляще взглянул на Рабигуль. Она ответила спокойной улыбкой. "Ей и в голову не приходит!" - с болью понял Алик и старательно улыбнулся тоже.

- Ну, я пошел, - сказал он небрежно и встал.

- Счастливо, - приветливо отозвалась Рабигуль.

- Спасибо за чай.

Он все еще не двигался с места, будто чего-то ждал.

И дождался.

- Ты.., знаешь что? - с заминкой сказала Рабигуль. - Ты завтра не приходи.

- Почему?

Алик внезапно охрип и закашлялся.

- Ну.., мы же сегодня виделись, - неловко попыталась объяснить Рабигуль. - Зачем тебе ехать в такую даль?

- Да мне не трудно.

Из последних сил, с упорством отчаяния Алик старался удержаться хотя бы на этой - зыбкой, неверной почве. Ведь ему было нужно так мало! Он тут же отринул все свои дерзкие притязания. Пусть только позволит быть рядом, хоть иногда! И все. И все!

- Не в этом дело...

Ресницы поднимались и опускались, прикрывая черные матовые глаза. Так вот почему они кажутся такими огромными: зрачок сливается с радужной оболочкой, и это так неожиданно, необычно! Все в этой девушке необычно, единственно, неповторимо.

- А в чем? - хрипло спросил Алик.

- Девчонки смеются, - по-детски обиженно ответила Рабигуль. - "Что, говорят, - он таскается?"

- Пусть смеются, - заглянул ей в глаза Алик. - Мне все равно.

Что ж это с голосом? Слова протискиваются через глотку с таким трудом! И голос совсем чужой - хриплый, больной и несчастный голос.

- Нет, не пусть, - покачала головой Рабигуль. - И мне вовсе не все равно.

Алик внезапно понял, зачем его пригласили: чтобы вежливо распрощаться. "Не надо! - беззвучно и жалко взмолился он. - Я не могу без тебя!" И вдруг спасительная мысль пришла ему в голову.

- Хорошо, завтра я не приду, - покорно согласился он. - Значит, увидимся послезавтра?

Он постарался произнести это весело, непринужденно, вот только голос срывался.

- Нет, совсем не надо, - с восточной непроницаемостью и восточной жестокостью, даже не понимая, как она жестока, отобрала у Алика спасательный круг Рабигуль. - Мы всегда ходили с Машей...

- Так пусть и она идет с нами!

Алику было уже все равно - гордость там, мужское достоинство, самолюбие, - лишь бы спастись - на шатком плоту, в ледяном бурном море.

- Да не надо же, говорю! - вспыхнула Рабигуль и даже ножкой в мохнатой тапочке стукнула об пол от нетерпения. Гнев вспыхнул в темных глазах.

И этот гнев, эта маленькая, топнувшая об пол ножка сказали Алику все яснее самых ясных слов: он ей не нужен ни в каком качестве. Даже в ранге носильщика.

- Что ж, - кто-то чужой, казалось, говорил за него, - тогда до свидания.

- До свидания.

Что значат слова? Какое свидание? Они же прощались навеки.

Пошатываясь от жестокого, коварного в своей неожиданности удара, Алик вышел на улицу. Ветер стих, потеплело. А его колотила дрожь. Сутулясь, подняв воротник пальто, он зашагал к метро, механически передвигая озябшие сразу ноги.

- Эй, парень! - Контролерша всей своей мощной грудью загородила путь к турникету. - Пьяных не пускаем.

- А кто пьяный? - тупо спросил Алик.

Он стоял перед жизнерадостной контролершей, пошатываясь, сунув руки в карманы.

- Ты, а кто ж еще? - воинственно сказала тетка. - А ну дыхни!.. Гляди-ка, не пахнет. - Она озабоченно заглянула в глаза странному пассажиру. - Да ты никак болен?

- Да, - ответил Алик, и это было, как ни странно, правдой.

4

Падал снег, пушистый и мягкий, февральский снег. Но теперь же стоял декабрь, снегу положено быть сухим, ломким, колючим. Рабигуль так и сказала Маше, когда шли они утром в Гнесинку, а снег падал и падал, и Рабигуль тревожно косилась через плечо на футляр, а Маша смахивала варежкой снег со своей скрипочки.

- Смешно, - засмеялась Маша.

Рабигуль вопросительно посмотрела на подружку.

- Как мы боимся за свои инструменты, - ответила на ее взгляд Маша. Знаем ведь, что футляры надежны.

- Да еще в чехлах! - подхватила Рабигуль.

- А все равно боимся, - закончила фразу Маша. - Дай-ка я зайду с той стороны да и возьму тебя покрепче под руку. Эх, нет твоего верного рыцаря!

- Да, рыцаря нет, - с неожиданной печалью подтвердила Рабигуль.

- И зачем ты его прогнала? - недоумевающе пожала плечами Маша. Стой-ка...

Они остановились. Маша перекинула русые косы со спины на плечи, старательно потрясла каждую - снежинки посыпались на светло-коричневое пальто.

- Надоели! - капризно заявила она. - Честное слово, срежу к чертовой матери! Получим стипендию, пойду к нашему парикмахеру, и пусть сделает мне короткую стрижку.

Вся Гнесинка считала старенького парикмахера в одном из арбатских переулков своим.

- Не кокетничай, - сурово заметила Рабигуль. - Сама знаешь: все твоим косам еще как завидуют. Пошли, а то опоздаем.

И они двинулись дальше.

- А ведь я скучаю о нем, - застенчиво призналась Рабигуль.

- О ком?

Мысли Маши были уже далеко.

- Об Алике.

Маша недоверчиво покосилась на Рабигуль. Бог мой, сколько нежности в голосе! "Подумаешь, какой-то Алик..." Сама она никогда ни о ком не скучала. Ей все и всех заменяла музыка, ни на что и ни на кого времени просто не оставалось. Да и желания.

- Так позвони сама, - добродушно предложила она.

- Никогда! - мгновенно вспыхнула Рабигуль. - И потом, у меня нет его телефона...

- А почему? - все так же рассеянно спросила Маша. Сегодня ее исполнение представляли профессору, и она заранее волновалась.

- Понимаешь, он всегда был рядом... Приходил каждый день... Да и откуда звонить? У нас же нет телефона.

- Откуда! - фыркнула Маша. - Из автомата!

Проигрывая мысленно прелюд, она тем не менее краем уха все слышала. Рабигуль печально молчала.

- А Владька? - вспомнила Маша. - Он за тобой вроде бегает.

- Владька - бабник. - Рабигуль с трудом выговорила непривычное для нее, грубое слово. - Пошел провожать и сразу полез целоваться.

- Ну и что? - удивилась Маша. - Подумаешь...

Я уж сто раз целовалась. Ничего особенного! Довольно скучно.

- У нас не так, - обронила сдержанно Рабигуль.

- У вас - это, что ли, в Талды-Кургане? - с ласковой насмешкой уточнила Маша.

- У нас, уйгуров, - с непонятной для Маши гордостью ответила Рабигуль.

- Ну-ну, - уважительно протянула Маша. - Не останься в девках с этой своей гордостью. Мы ведь на третьем курсе уже.

Так они шли, безмятежно болтая о самом, что там ни говори, в жизни главном и трудном, а снег все валил с небес, укрывая, убаюкивая Москву, и казалось, смягчал людские сердца. Близился Новый год, а за ним и сессия, а перед ним - зачеты. Как-то портили они, собаки, праздник. А может, и украшали, особенно если удавалось их поскорее сбросить.

***

Любовь Петровна с тревогой покосилась на сына.

Что же все-таки с ним творится? Похудел, осунулся и каким-то стал злым. Ну не злым, так раздраженным, колючим. Чуть что - срывается и грубит, спросишь о чем - не отвечает: делает вид, будто не слышит. И не доберешься до него, не дозовешься, не достучишься.

Молча съедает по утрам, что там она приготовила, и уходит. Вечером сидит в своей комнате за столом - над книгами, чертежами, или валяется в чем попало на неубранной с утра постели. А мать уж и замечание сделать боится, и застелить не смеет. Стукнет тихонечко в дверь костяшками пальцев.

- Может, поешь?

- Неохота.

Тикают старинные стенные часы. На их фоне еще отчетливей тишина в доме. И, спасаясь от этой гнетущей, вязкой, осязаемой тишины, Любовь Петровна включает старенький телевизор. На экране какая-то муть, или это ей только кажется? Не до телевизора ей теперь.

Там, за дверью, в крохотной комнатушке, мается ее сын.

А она не в силах помочь, потому что не знает. Как же он похож на отца! Весь в себе... Ах, Петр, Петр! Эта рана не заживет никогда. Молча прожил с ней пятнадцать лет, молча ушел к другой. Не совсем, конечно, молчком: буркнул несколько слов - медленно, неохотно, словно кто клещами из него вытягивал, - и ушел. А она осталась позади, в прошлой жизни, оцепенев от боли, непонимания. Такой молчун, такой угрюмый, и вдруг...

Как это получилось, что он кого-то нашел, за кем-то ухаживал, объяснялся? Стыдно и страшно вспомнить - а и забыть невозможно, - как она пыталась понять, жалко, беспомощно вопрошая:

- Кто она такая? Откуда взялась?

- Не важно.

Вот и все, что услышала в ответ Любовь Петровна.

- Откуда-то они всегда берутся, - печально и мудро сказала подруга. Ты ведь знаешь; у нас на каждого мужика - по две бабы. Так что кто-нибудь да найдется.

Ладно, хватит! Сколько лет можно недоумевать, изумляться? Кобели они все, вот что. Только одни породистые, а другие дворняги - вот и вся между ними разница. Так что же творится с Аликом? Осенью таким был счастливым, убегал-прибегал, хватая на ходу бутерброды, все мчался куда-то. А однажды пришел как мертвый, хоть и был в самом лучшем своем костюме и вместо галстука - бабочка. Ее, эту черную бабочку, Любовь Петровна заприметила сразу: видела у Кирилла на шее...

Да что же она? Надо, наверное, аккуратненько повыспрашивать у Кирилла. Он славный мальчик, может, и скажет. А она попросит ничего не говорить Алику... Нет, невозможно: Алик никогда ей этого не простит, да и не заслужил он предательства, переговоров за его спиной.

Они доверяют друг другу, и это он спас маму, когда сокрушительный удар нанес ей его отец. Мальчишкой был, школьником, а как-то все понял, душой, не умом понял, и спас, вытащил из черного отчаяния, беспросветной обиды, ревности, унижения. И уж потом поняла она, что сын ее - тоже жертва: его-то бросили тоже.

И как, интересно, у мужчин получается? Бросить свое дитя и пойти дальше как ни в чем не бывало...

Значит, Кирилл отпадает. Остается ждать и терпеть эту напряженность, гнетущую тишину в доме.

Хоть бы только из института не выгнали! Этого она просто не вынесет.

***

Стиснув зубы, призвав на помощь все свое мужество, Алик боролся с дьявольским наваждением по имени Рабигуль. Хорошо, что второго такого имени не существовало в природе. Ну если не в природе, так по крайней мере в Москве. Как бы он вздрагивал в институте, если б имя было попроще, как, например, у ее подруги-скрипачки. У них на курсе была, конечно же, Маша, а еще были Вера и Таня, Надя, Полина. Девушки по имени Рабигуль, естественно, не было.

Так что можно было смело входить в любую аудиторию, где звенели всяко-разные голоса, призывавшие этих самых Маш и Тань.

- О-о-о, кого мы видим! - воскликнула энергичная Верочка, староста курса, когда Алик, впервые после долгого перерыва, нежданно-негаданно явился на лекции. - Кто к нам пожаловал...

В свое время Кириллу понадобилось немало усилий и целые реки самой откровенной лести, чтобы ее умаслить.

- Слушай, ты человек или кто? - вскипел он в конце концов. - Ставь плюс, и точка! - Кирилл ткнул пальцем в ведомость против фамилии Алика. - У него дела, понимаешь, дела! К нему дядя из Владивостока приехал.

- Ну и что? - удивилась, округлив и без того выпуклые глаза, Верочка.

- Надо же дяде показать Москву, - осерчав на непонятливость Верочки, раскипятился Кирилл и принялся приглаживать свою буйную шевелюру, вечно торчавшую дыбом.

Этот маневр позволил ему не смотреть в наивные голубые глаза Верочки.

- Так сколько можно ее показывать? - не унималась упрямая Верочка.

Она была на диво дотошна, потому и избрали ее на трудную, какую-то двусмысленную роль старосты.

Ведь что такое - староста курса? С одной стороны, весь курс - это твои товарищи, и сама ты - одна из них. С другой - отмечая присутствие и отсутствие, ты вроде доносчицы. Но Верочка ловко со своей ролью справлялась, как бы и помечая, кто ходит на лекции, а кто - нет, но и особо не зверствуя. К тому же шумный Кирилл отчаянно ей нравился, и споря, и медленно отступая, она надеялась, что какие-то ниточки вдруг да и протянутся между ними.

- У них во Владивостоке отпуск раз в три года! - горячился Кирилл, недоумевая про себя: "Зачем я, дурак, придумал про дядю? При чем тут Владивосток?"

Впрочем, отступать уже было некуда. Полагаясь на вдохновение, размахивая руками, Кирилл выпалил все, что когда-либо слышал о суровых порядках в закрытых городах России, о бесстрашных капитанах, бороздящих холодные воды сурового океана и ступающих на берег, а тем более прибывающих в столицу нашей Родины так удручающе редко, что грех великий не уделить им внимания... Верочка хлопала ресницами, открывала рот, чтобы вставить слово, но Кирилл говорил без остановки, и рука ее сама собой нарисовала в ведомостях кучу крестиков против фамилии злостного, однако благородного в своих родственных чувствах прогульщика. Так что конфликта, типа снятия со стипендии или там строгача, ловко удалось избежать.

Теперь Алик свирепо наверстывал упущенное.

Вообще-то Губкинский институт - заведение строгое, основательное, общими фразами, неконкретикой там не отделаешься. И Алик старался. Но душа его изнывала, и ни чертежи, ни таблицы, ни мудреные и очень интересные технологии не могли заполнить ее. Она была пуста, как одинокий, заброшенный дом в покинутой всеми деревне. Кругом снега, лес чернеет вдали, сквозь рваные тучи бросает неяркий свет плывущая в небе луна, и лишь волчий вой стынет в морозном воздухе, делая тишину особенно безнадежной...

- Тебе надо писать стихи, - серьезно посоветовал Кирилл, выслушав Алика. Слово "душа" тот, правда, не произнес, но было же ясно...

Оба сидели на лестничной площадке, на подоконнике: Алик - прижавшись к ледяному стеклу, однако не чувствуя холода, Кирилл - разумно от стекла отстранясь и болтая ногами.

Он заглянул другу в глаза и по-настоящему испугался - такая в них застыла тоска. Впрочем, Кирилл быстро пришел в себя: у него всегда все получалось быстро.

- Слушай, - вежливо заговорил он, привычно пригладив непослушную шевелюру, - а пошли завтра на танцы, в Иняз? Там такие девчонки...

- Да ну их...

Вот и все, что услышал Кирилл в ответ.

- А иди ты... - обозлился он и неожиданно послал друга не по всем известному адресу, а как раз туда, куда надо, - в Гнесинку!

Алик ошеломленно уставился на Кирилла. Как он сам-то не догадался? Ведь это так просто! При одной только мысли какое огромное облегчение! Кирилл такого эффекта, признаться, не ожидал: жизнь возвращалась к другу потеплели глаза, несмелая улыбка тронула губы. И эти глаза, и улыбка вдохновили Кирилла на дальнейший порыв.

- Пойми... - Он спрыгнул с подоконника и стал ходить туда-сюда, энергично потирая озябшие руки.

Алик завороженно следил за ним взглядом. - Пойми, она ведь девушка, не мужчина, да еще музыкантша... Представь, что она ошиблась, ну сказала не то, и что же ей теперь делать? Ведь она не может позвонить первой!

- А у нее даже нет моего телефона, - неожиданно вспомнил Алик.

Кирилл замер на месте, воззрился на своего нелепого друга.

- Ну ты даешь... - Он просто не находил от возмущения слов. - Телефон, имей в виду, сообщают сразу. Если, конечно, девушка тебе нравится.

- Дурак я, - подумал вслух Алик.

- Конечно! - охотно подтвердил Кирилл. - Ну да ладно. Что сделано - то сделано. Расписание помнишь?

- Чье?

- Ну не наше же...

- Оно у меня записано.

- Тогда дуй к Гнесинке и жди свою пассию.

- Кого-кого?

- Смотри словарь иностранных слов, - важно сказал Кирилл, потому что и сам не знал толком, кто такая "пассия". Кажется, что-то хорошее.

5

"Мороз крепчал..." Сколько рождественских историй начиналось такими словами. "Шел по улице малютка, он озяб и весь дрожал..." Оставалось лишь самому над собой издеваться. Третий день сшивался он у этой чертовой Гнесинки. Третий день прятался за угол, за дерево, за колонну, когда появлялись девушки с неуклюжими большими футлярами. Но это все были сплошь незнакомки. Рабигуль точно в воду канула. А мороз стоял по Москве лютый. Мерзли ноги, хоть он и подпрыгивал и притоптывал, коченели руки, хотя, отбросив пижонство, являлся Алик к училищу в двойных шерстяных варежках, в которых вообще-то ходил лишь на лыжах. На четвертый день - показалось ему или нет? - вроде мелькнула со своей узкой скрипочкой Маша, но он не был вполне уверен: Машу толком не запомнил, да и она вот именно что мелькнула метеором, по застывшей от мороза улице.

А вдруг Рабигуль уехала? Что-то случилось, и она уехала к тебе, в свой далекий, таинственный Талды-Курган? Екнуло, замерло, остановилось на секунду сердце. Потом заторопилось, застучало - быстро, испуганно, торопливо наверстывая упущенное. Нет, она не может исчезнуть: это было бы так ужасно несправедливо!

- Эй, парень, - высунулась в дверь вахтерша в ватнике и пушистом платке. - Тебе, тебе говорю.

Поди-ка сюда.

Алик послушно и благодарно шагнул в тепло.

- Уши не отморозил? - грубовато пошутила вахтерша. - Я уж тебя заприметила. Кого дожидаемся?

- Никого, - глупо ответил Алик.

- А тогда чего стоишь? - не отставала вахтерша. - Мороз под тридцать!

- Да мне не холодно.

- А то... - не поверила вахтерша. - На-ка вот, хлебни.

И она отвернула колпачок термоса.

- Пей, пей, не стесняйся.

Ах, какое блаженство - горячий, черный, как деготь, чай! Разве сравнишь его с чем бы то ни было?

- Спасибо.

- Не за что... Ну, ступай. Беги к метро, пока щеки не отморозил.

Но Алик к метро не пошел. Ноги сами понесли его в тихий глухой переулок, в старый арбатский двор, окруженный невысокими, прошлого века, домами, к двери, обитой коричневым дерматином. Не позволяя себе задуматься, подавив привычную нерешительность, даже страх, он нажал кнопку звонка и замер в напряженном, мучительном ожидании.

***

Из бескрайней пустыни дует сухой, знойный ветер, принося с собой ее песок, жаркое ее дыхание. Люди идут прищурившись и пригнувшись, прикрывая носы и рты шалями и платками. Весна уже позади. Ах, как алели в долине маки, как вокруг все цвело и благоухало!

Каждая травинка, каждый росток выпускал на свет Божий разноцветные стрелочки, а они превращались в цветы - маленькие и большие, яркие и не очень, - и над всей этой несказанной красотой трепетали роскошные, нежные, на глазах облетавшие и от этой скоротечной, незащищенной их красоты особенно бесценные маки... Задул, загудел, засвистел знойный ветер, а это значит пришло изнуряюще долгое лето. Господи, какая жара! И как хочется, безумно хочется пить. А до воды еще далеко... Где-то, должно быть, шагают по пескам верблюды: звенят, звенят колокольчики на гордых и длинных шеях... Значит, она не в городе, а в пустыне?

Как же она попала сюда? Надо догнать караван: в бурдюках есть, конечно, вода. Надо идти на этот незатихающий, манящий звон...

Рабигуль застонала от жажды и села. Мокрая рубашка прилипла к спине. Пересохли губы, и болит голова. Где она? Что с ней? Так это все - сон? Какое счастье! Она у себя, в Москве, в их с Машей комнате.

И она больна, очень больна. Легкие не выдержали влажного московского мороза, а может, не выдержали хилого пальтеца. И легкомыслия. Маша же говорила... На тумбочке, у постели, термос, а в нем спасение - чай. Значит, все ей приснилось: горячий ветер - это потому, что у нее жар, алые маки потому, что болят от температуры глаза, звон колокольчиков... И тут зазвонили снова. Так вот что ее разбудило!

- Иду, иду...

Задыхаясь и кашляя, Рабигуль влезла в темно-синий халат, сунула ноги в тапочки и пошла, хватаясь за кровать и за стенку, к двери. Повернула влево английский замок, отворила, прячась за дверь, чтоб не пахнуло на нее лютым холодом.

- Заходите, быстрее.

- Что же ты не спросила кто?

Перед ней стоял Алик - продрогший насквозь, в какой-то нелепой шапке: тесемки завязаны под подбородком. Он стоял и смотрел на нее, как на чудо, не смея приблизиться, потому что понимал, что от него веет холодом.

- Ты больна? - испуганно спросил он.

- Да, - с какой-то жалкой покорностью ответила Рабигуль. - Можно я лягу? Раздевайся Замерз?

Не снимая халата, Рабигуль снова забралась в постель, налила из термоса чаю - себе и Алику.

- Пей, согреешься.

И опять он вспомнил, что явился с пустыми руками.

- У тебя что?

- Воспаление легких.

- А мед есть?

- Меда нет, - помолчав, смущенно ответила Рабигуль.

- А молоко?

Она опять помолчала.

- Как раз вчера кончилось.

Голос звучал чуть ли не виновато. Алик подумал, нахмурился, расстегнул пальто, полез во внутренний глубокий карман, вытащил блокнот и ручку.

- Знаешь что? Давай по порядку. Хлеб в этом доме имеется?

- Да, - обрадовалась Рабигуль и закашлялась.

- Масло?

- Не знаю. Кажется...

Но Алику все уже было ясно.

- Где тут у вас холодильник? - сурово спросил он и, не дожидаясь ответа, скрылся в кухне.

Там он рванул на себя ручку старенького "Саратова", прошелся скептическим взглядом по пустым полкам. На гвоздике у холодильника висела большая сумка. Ее Алик заприметил сразу.

С сумкой в руке он вернулся к Рабигуль.

- Ключ есть?

- Какой ключ?

- От квартиры.

- Есть...

Она не знала пока, как на это неожиданное вторжение реагировать, но Алик не давал ей опомниться.

- Ну, я пошел, - решительно сказал он. - Жди!

И чтоб не вставала.

Он шагнул на порог, оглянулся. Огромные глаза Рабигуль смотрели на него радостно, изумленно, смуглые щеки пылали.

- Лекарства есть? - строго спросил Алик.

- Есть.

- Честно?

- Честно.

- Тогда все. Пока.

Дверь за Аликом затворилась, и Рабигуль, изнемогая от слабости, откинулась на подушки. Как хорошо, что не надо больше вставать... Ни о чем больше не надо думать... Ни о чем не придется заботиться...

Потому что есть Алик. Она вздохнула, закрыла глаза и снова провалилась в полусон-полубред. Опять пустыня, злой ветер, и от ветра пересыхают губы... Открывается-закрывается дверь, постукивают вилки и ложки на кухне. Сильные руки приподнимают Рабигуль, подкладывают под спину вторую подушку.

- Не трогай меня, я хочу спать.

- Выпей молока с медом - я разогрел - и спи.

Одной рукой Алик придерживает ей голову, вторая рука держит чашку.

- Как вкусно.

- Откуси кусочек, - просит Алик и подносит ко рту Рабигуль хлеб с маслом. - Умница. А теперь спи.

Я сварю куриный бульон.

Он снова кладет подушки плашмя, заботливо укутывает одеялом ее прямые плечи, подтыкает одеяло под ноги и скрывается в кухне. Никогда не думал, что такое счастье - хозяйничать в доме у Рабигуль. Никогда не думал, что посмеет сказать: "Умница". Это все, потому что она заболела и стала слабой. А он почувствовал себя мужчиной.

Курица - кусок льда, но откуда-то берутся сообразительность и сноровка. Алик ошпаривает ее кипятком, разрубает, стараясь не грохотать, на части, ставит воду на газ. Где тут у них морковь? Где зелень?

Ничего у девчонок нет! Как же тут не заболеть? Эх, нужно было купить аскорбинки! Ну, завтра купит.

Алик не замечает, что улыбается. Он счастлив до неприличия. Он даже напевает - негромко, чуть подвирая - какой-то шлягер. Маша, раскрасневшаяся от мороза, со своею закутанной скрипочкой и сама укутанная в сто одежек, замирает на месте от изумления: снова возникает этот невероятный парень, а вместе с ним - чистота и порядок в их небрежном жилище, пахнет чем-то невиданно вкусным, и он серьезно, ответственно сервирует стол.

- Здрасте! - Маша шутливо наклоняет голову.

- Привет, - добродушно улыбается Алик. - Как раз к обеду.

- Почуяла запах съестного! - веселится Маша. - Как наша Гулька?

"Наша"... Какое чудесное слово!

- Спит, как сурок. Что ли разбудим? Надо же ее кормить, правда?

Алик не очень в этом уверен, но ведь и вправду пора обедать. И так хочется заглянуть ей в глаза, что-нибудь от нее услышать: какой, дескать, он молодец!

Маша ныряет в комнату. Слышен веселый ее говорок, а в ответ - слабый голос Рабигуль, перемежаемый долгим, мучительным кашлем. "Надо ее на рентген, - волнуется Алик. - Пригнать такси, и все дела".

- Ты почему босая? - вскидывается он, когда возникает Рабигуль в дверях.

- Так ведь тепло, - неуверенно оправдывается Рабигуль. - И потом я в носках.

- Ну и что? - возмущается Алик. - Тоже мне, защита! Сейчас же влезай в какие-нибудь брючки или что там еще...

Рабигуль улыбается, исчезает, возникает вновь - в коротких, до колен, брючках и свитере. В этих брючках она такая прелестная!

Обед проходит совсем как в семейном доме. Только вместо ребенка Маша. Она болтает без умолку - новостей тьма, да и вообще Маша болтушка, - а эти двое молчат, улыбаясь и поглядывая друг на друга.

Один только раз Алик прерывает Машу.

- Есть направление на рентген? - неожиданно спрашивает он.

- Врач дала, но сказала...

- Завтра поедем, - решает Алик. - Пригоню такси прямо к подъезду.

- А оттуда? - беспокоится Маша.

- Гулечка посидит в коридоре, а я поймаю, - успокаивает ее Алик.

Всей кожей, всем своим существом чувствует он теперь, как это здорово быть мужчиной. И это вовсе не тогда, когда обнимаешь женщину и не когда укладываешь ее в постель. Это когда ты о ней заботишься, а она заботу твою принимает. Он всегда, всю жизнь будет заботиться о Рабигуль. Ей никогда ничего не придется решать. Он все возьмет на себя. Лишь бы она согласилась.

***

С этого морозного дня Алик не оставлял Рабигуль. Как он умудрился при этом не вылететь из института, он и сам потом удивлялся. Утроились, удесятерились силы. Он мотался между Гнесинкой и Губкинским как ошпаренный. Сложнейшие предметы изучал в метро. Лекции перекатывал у Кирилла.

На практике вкалывал так, что заработал уйму денег.

Сердце замирало при мысли, что так надолго расстался он с Рабигуль. Вдруг найдется кто-нибудь там, в Талды-Кургане? Да нет же, нет: она принадлежит уже другой культуре! Но - вдруг?.. От ужаса ночи лежал без сна после такой-то работы! Выходил из вагончика, курил, с тоской глядя на звезды. Внезапно стал суеверен, почти молился: "Только бы она никого не встретила!" Вернулся в Москву черным от загара, осунувшимся от душевных мук, повзрослевшим от неудовлетворенной страсти.

- Мальчик мой, - погладила его по плечу мама. - Дорогой мой, милый мой мальчик...

И больше ничего не сказала, потому что знала, как скрытен Алик, как молчалив, весь в отца. И, как отец, может преподнести сюрприз, дай Бог, чтобы не такой жестокий. "Кто же она такая? - маялась Любовь Петровна, глядя на узкую полоску света, пробивавшуюся из-под двери комнаты сына. - Кто так его мучит? Взглянуть бы, хоть одним глазком..."

- Да я ее сам не видел! - обиженно воскликнул Кирилл, когда Любовь Петровна, набравшись храбрости, попыталась что-нибудь у него выведать. Знаю только, что музыкантша, из Гнесинки.

- Музыкантша? - ахнула Любовь Петровна. - Только этого нам еще не хватало...

А когда увидела Рабигуль - высокую, тонкую, с черными гладкими волосами, стянутыми в "конский хвост", открывающими непроницаемое восточное лицо, когда Рабигуль протянула, знакомясь, руку с длинными пальцами, узким запястьем, совсем оробела. "Что он делает? - подумала о сыне испуганно. Разве такими должны быть жены?" Потому что Алик познакомил мать не просто со своей девушкой, а с невестой. Он сделал предложение сразу, как только приехала из своего таинственного Талды-Кургана Рабигуль. Он не мог больше ждать, терпеть и страдать.

Она взглянула на него, опустила ресницы, и, трепеща от волнения, чуть не страха, Алик впервые обнял свою красавицу, прижал к себе и поцеловал эти гордые губы, слабо шевельнувшиеся ему в ответ.

6

"Расстались мы, но твой портрет я на груди моей храню. Как бледный призрак лучших лет, он душу радует мою..."

Рабигуль неслышно скользнула в темную комнату, тихо подошла к своей тумбочке, открыла дверцу, нащупала в глубине атласный алжирский платок, надела на голову, завязав тугим узлом под подбородком, взяла с вешалки плащ и выскользнула в коридор.

При слабом свете оставленной на ночь лампы надела плащ, спустилась к выходу. На ночь корпус теперь запирали на мудреный кодовый замок, но все этот код знали, и он не служил препятствием. С тихим щелчком дверь отворилась, и Рабигуль вышла в мокрый от ночного тумана сад.

Какая ночь... Какие звезды... Пахнет весной и надеждой. Она всегда теперь будет сюда приезжать, и всегда весной. Что там пророчил этот чудак доктор?

"Пока на Кавказе еще не страшно..." Почему же должно быть страшно? Наоборот! Такие великолепные пришли времена. И границы уже приоткрылись, и какие дерзновенные по радио звучат слова! И прекрасные книги лежат в магазинах и на возникших невесть откуда лотках. Все настолько стало свободней, и в выборе репертуара - тоже, А уж как все расцветет, когда спадут многолетние путы... Ведь как страдает, например, Петька, их общий друг, журналист, какие жуткие рассказывает истории про цензуру...

- Да врет он все, - раздражается Алик. - Цену себе набивает: он бы то, он бы се, если бы не цензура. Ну вот ее, считай, что и нет, посмотрим, какие гениальные творения создаст твой Петька!

Рабигуль с безнадежной печалью смотрит на мужа.

Как он некрасив, когда злится, ревнует. А ревнует и злится всегда. Кто бы ни переступил порог их жилища, если этот "кто-то" мужчина, Алик весь подбирается, как перед прыжком, жесткие желваки ходят по скулам, сжимаются кулаки. Он почти все время молчит, он ведет себя почти неприлично, и Рабигуль старается за двоих: шутит, смеется, болтает без умолку, что вообще ей несвойственно. Но люди-то чувствуют, их ведь не проведешь: Рабигуль им, конечно, рада, но хозяин дома - бирюк бирюком. И дом постепенно пустеет. Кто из друзей остался у них? Петя да Маша.

Остальные не выдержали угрюмости Алика и сбежали. Как она-то еще выносит? Приходится выносить, потому что чувствует себя Рабигуль виноватой: ее любят, а она - нет. А ведь как старалась вначале! Изо всех сил скрывала, что неприятны и близость его, и прикосновения, учила Алика каждый вечер стирать носки, посыпать тальком ноги, покупала дорогие одеколоны, дезодоранты - очень уж чутко реагировала она на запахи. Да чего она только не делала, чтобы стал ей муж хотя бы менее неприятен! Не получилось. Не вышло. Так разве ее в том вина?

Прибегала Маша - вся в страстях и романах.

- Какая ты счастливая! - слушала ее Рабигуль.

А однажды, когда Маша страдала - она постоянно то любила, то страдала и все рассказывала, как он ее обнимал, целовал ноги, а теперь... - Рабигуль не выдержала.

- Ты б хоть подумала, кому это все говоришь, - горько сказала она, и огромные очи такими стали печальными, что Маша споткнулась на полуслове.

- А что? А.., что? - растерянно повторяла она.

- Я такого не знаю, - призналась, помолчав, Рабигуль. - У меня ничего такого не было никогда.

- Как - не было? - не поняла Маша. - Ты же десять лет замужем! - Ну и что? - обронила рассеянно Рабигуль, и Маше показалось, что подруга сейчас заплачет. - Вот десять лет и терплю. Стараюсь подавлять отвращение. Иногда получается.

- Да ты что? - ахнула Маша. - Это же такое счастье! Почти как музыка.

- Как музыка? - недоверчиво переспросила Рабигуль. - А помнишь, как тебе ни до кого не было дела - только скрипка?

- Да, - улыбнулась, вспоминая, Маша. - Мне она заменяла все; Хотя, если честно, так и заменять было нечего. Маленькой я была...

- А теперь?

- А теперь я бы не вынесла музыки без любви, не вынесла этого счастья, этого напряжения.

- Не понимаю...

- Где уж тебе понять, - призадумалась Маша и взглянула на подругу едва ли не с жалостью. - А как ты снимаешь это давление?

- Давление?

- Ну да, ну да, - заторопилась Маша. - Она ведь звучит везде: в голове, в душе, в сердце. И выплескивается не только когда берешь в руки скрипку, но и с любовью. На время как бы освобождаешься.

- Выходит, я не освобождаюсь, - совсем запечалилась Рабигуль. - Может, я фригидная женщина? - нерешительно предположила она.

- Ты-ы-ы? - протянула недоверчиво Маша. - Ну, не знаю... Так чувствовать музыку...

- Может, в музыку все и ушло?

- Должно быть наоборот, - покачала головой Маша. - Знаешь, что я про все это думаю? Алька просто тебя боится. Влюблен до сих пор как безумный, вот и боится. - Она подумала, помолчала. - Или не тот мужчина тебе достался. Знаешь что? Попробуй с другим!

Рабигуль вспыхнула.

- Что такое ты говоришь?

- Молчу, молчу, - засмеялась Маша. - Ты у нас женщина строгих правил. И добавила, не сдержавшись:

- Такие редко бывают счастливы. Ну что ты себя стреножила?

Рабигуль самолюбиво пожала плечами.

- Ничего не стреножила. Просто мне никто не нужен.

Тонкие ноздри ее прямого носа вздрогнули, строгие губы сжались.

- Просто ты сидишь в тюрьме у своего Алика, - рассердилась Маша. Думаешь, если б он не был так безумно влюблен, если бы ему, как тебе, было плохо, он не гульнул бы налево?

Рабигуль поморщилась от Машкиного жаргона.

- Думаю, нет, - сдержанно возразила она.

- Почему?

Маша склонила голову к плечу, как любопытная птичка.

- Потому что он порядочный человек, - с достоинством ответила Рабигуль.

- Да при чем тут порядочность? - всплеснула руками Маша. - Ну что мне с тобой делать, а? Ты как из прошлого века!

***

Рабигуль постояла в садике, вглядываясь в темноту, к ней привыкая, и, обогнув корпус, выбралась на волю сквозь прореху в ограде - ее, как и коды замков, тоже все знали. Пятигорск - там, внизу, еще не спал: золотистые огоньки на улицах, в окнах домов зримо обозначали его присутствие. Рабигуль спускалась все ниже и ниже и наконец вошла в город. Она чувствовала себя путешественником, прибывшим в цивилизацию после долгой отлучки. Там, наверху, оставался совсем другой мир - спокойный, неторопливый, с культом ванн и массажей, - здесь же кипела жизнь. Из многочисленных ресторанчиков доносились модные в этом году шлягеры, улицы были полны народу. "Странно, рассеянно подумала Рабигуль, - все-таки ночь. Да и прохладно. Ах да, сегодня пятница, завтра же выходной..."

Подняв воротник плаща, сунув руки в карманы, она походила по улицам, с невыносимой остротой ощущая гнетущее одиночество среди всех этих людей, и стала медленно подниматься к себе, в гору.

Белые корпуса санатория, приближаясь, вырисовывались в темноте. За ними темнел округлый Машук.

- А я думал, что я один такой полуночник...

Веселый басок прозвучал за спиной, и Рабигуль вздрогнула от неожиданности. Рядом возник высокий плотный мужчина в плаще и синем берете, лихо сдвинутом на ухо.

- Я давно за вами иду, - продолжал басить он. - Все размышлял: "Куда держит путь сия дама? Вдруг нам с ней по пути?" Так куда вы, сударыня, направляетесь - одна, в столь поздний час? Не боитесь?

- А чего бояться? - скупо улыбнулась Рабигуль. - Мы не в Чикаго.

- Разве вы были в Чикаго? - добродушно поддел ее нежданный попутчик.

- Нет, но все почему-то так говорят, - смутилась Рабигуль.

- Мало ли у нас штампов, - хмыкнул спутник. - Чикаго не опаснее Москвы, уж вы мне поверьте. Кстати, вы, случайно, не из Москвы?

- Да.

- А здесь где обитаете? Случайно, не в "Ласточке"?

- Да.

Все-таки за его поддразнивания она обиделась.

- И я! - обрадовался незнакомец. - Глядите-ка, все совпадает! Москва... "Ласточка"... Давайте знакомиться!

Он остановился и остановил Рабигуль. "До чего симпатичный", - подумала Рабигуль. Он и вправду был очень милым: с крупными добродушными чертами лица, веселыми глазами, широкой белозубой улыбкой. И говорил с ней приветливо и непринужденно, как со старой знакомой. Рабигуль так не умела и таким людям немного завидовала.

- Как вас зовут? - спросил он.

- Рабигуль.

Отвечая, она привычно разделила свое мудреное имя на слоги.

- Чудесное имя, - с некоторым удивлением отметил он.

- Я уйгурка, - не дожидаясь ставшего привычным для нее вопроса, объяснила Рабигуль.

- А я русский, - шутливо поклонился незнакомец. - И зовут меня очень по-русски - Владимиром, Володей, в детстве звали Вовой. Ваше имя самое что ни на есть экзотическое, мое - одноклеточное, без затей.

- Значит, вы - Владимир.., как дальше?

- Нет, по отчеству мы не будем, - бурно запротестовал этот неожиданный человек. - Не так уж мы и стары, верно? И потом, я всегда забываю отчества, потом мучаюсь; то ли Петровна, то ли Ивановна...

Ваше же наверняка в сто раз сложнее. Давайте без отчества, идет?

Володя уверенно, крепко взял Рабигуль под руку, прижал ее локоть к себе, и они пошли дальше. Как хорошо! Южное небо над головой, сияют яркие звезды, двое идут по пустынной дороге...

- Погуляем еще? - предложил Володя, когда подошли они к корпусу.

- Погуляем, - согласилась Рабигуль.

И тут несмело и с остановками защелкал тихонечко соловей. Где-то там, в гуще темневших по сторонам деревьев, совсем не ко времени.

- Чего это он? - удивился Володя. - А-а-а, понял: это он в нашу честь.

- В нашу честь?

- Ну да. По ночной дороге идут двое. "Ночь тиха.

Пустыня внемлет Богу..."

Рабигуль даже остановилась от непонятного ей самой волнения.

- Вы - тоже?

- Что?

- Вы тоже постоянно чувствуете здесь Лермонтова? Его присутствие, его стихи...

Володя взглянул на Рабигуль внимательно и серьезно. Замкнутое восточное лицо внезапно стало совсем другим: приоткрылись строгие губы, огромные глаза наполнила какая-то несмелая радость.

- Мне по штату положено: ведь я поэт, - сказал он небрежно, легко, будто у нас каждый третий поэт. - А вы? - из приличия поинтересовался он.

- Я играю в оркестре, - тихо ответила Рабигуль. - На виолончели.

У него аж дыхание перехватило. Он, конечно, надеялся, что она свой человек, гуманитарий - не инженерный у этой восточной женщины вид: тонкое слишком лицо, - но чтоб музыкантша... То-то на его торжественное признание она так спокойно отреагировала: что ей поэт, когда она умеет читать ноты? Все точки и закорючки на нотных листах полны для нее глубокого смысла. Как же ему повезло: такая красавица, да еще музыкантша!

7

"У поэта соперника нету - ни на улице и ни в судьбе. И когда он кричит всему свету, это он не о вас - о себе..."

Через несколько лет, в год своей кончины, накануне гигантской, немыслимой катастрофы в стране, написал эти строки Булат Окуджава. И написал он их не о себе только, а обо всех поэтах - и крупных, значительных, и о тех, кто не очень... Володя относился как раз ко второй категории. Нет, конечно, случались у него и удачи, особенно в юности, когда все вокруг так свежо и впервые, когда любишь взахлеб и взахлеб страдаешь и нет ничего важнее того, что с тобой происходит.

- Если бы вышли тогда в "Новом мире" мои "Сумерки и рассветы", вся моя творческая биография могла бы сложиться иначе, - горько вздыхал он, вернувшись домой сильно навеселе из своего литературного подвальчика, именуемого в ЦДЛ нижним буфетом.

Соня, жена, пышная блондинка с сильно накрашенными глазами, стиснув зубы, молча слушала знакомые сетования, молча помогала мужу стянуть пальто, строго указывала на тапки.

- Да вижу, вижу, - осмелев, возвышал голос Володя: самое опасное встреча лицом к лицу - было уже позади. - Вот он, твой мир...

- Ну, пошла плясать губерния, - ворчала, удаляясь, Соня.

Володя смотрел ей вслед - на ее широкую спину, лошадиный зад и короткие ноги в шлепанцах, изумлялся, вздыхая: "Неужели это моя жена?" Он жил с ней уже двадцать шесть лет, да что там, он жил с ней всю жизнь - женился, дурак, на втором курсе, - вместе они вырастили Наташку, и в свои восемнадцать дочка от них сбежала.

- Вся в меня, - буркнул Володя, когда однажды вечером, независимо тряхнув челкой, Наташка огорошила "предков", заявив, что выходит замуж.

Соня ахнула и села на подвернувшийся очень кстати стул.

- Погуляла бы еще, а? - безнадежно сказал Володя.

- Вот выйду замуж и погуляю, - засмеялась Наташка и подтолкнула к родителям переминавшегося с ноги на ногу вполне заурядного парня. Знакомьтесь, Денис.

"Ах ты бедняга, - сочувственно подумал Володя, пожимая слабую, какую-то не мужскую руку. - Не знаешь ты, братец, что тебя ждет!" Но тут же устыдился и себя сурово одернул: "А что, собственно, его ждет? Быт обустраивать надо? Надо, Детей рожать, ставить на ноги... Да просто с кем-то перемолвиться словом. И когда заболеешь... Ну как там его? Пресловутый стакан воды..." Он скосил глаза на жену. Соня неподвижно сидела на стуле, опустив на колени руки; грудь и живот выпирали из платья. Казалось, вот-вот и оно треснет по швам. Ноги широко расставлены, синим обведены опухшие больные глаза. В платье он ее видел редко и сейчас поразился ее толщине. В юности была премиленькой пышечкой, как Наташка, потом аппетитной дамочкой, а теперь...

- Пап, ты чего это махнул рукой? - засмеялась Наташка. - Ищешь, что ли, рифму? Я тебе говорила, что отец - поэт? - повернулась она к жениху.

Тот кивнул.

- Папа, почитай ему что-нибудь, - попросила дочка чуть позже, когда уселись за стол и выпили первую рюмку. - Ну хоть бы твои знаменитые "Сумерки". Или что-нибудь свеженькое.

- Свеженькое... - пробурчал Володя. - Это тебе не рыба, а стихи!

- Не придирайся, - примирительно сказала Наташка и коснулась отцовской руки; они любили друг друга. - - Почитай, а?

- Дай же Денису поесть, - раздраженно вмешалась Соня. - Стихи... Начнет читать - так не остановишь. - Губы ее кривились.

Володя глянул на жену зверем, вспыхнул гневным пламенем, сжал в кулаке вилку, но дочь так испугалась обычной между родителями перепалки, что он сумел подавить гнев.

- Выпьем за вас, - сказал миролюбиво. - Чтобы все было у вас хорошо.

- Чтобы вы любили друг друга, - тихо молвила Соня, и припухшие ее глаза наполнились вдруг слезами. - Это ведь самое главное.

Она заморгала часто-часто, аккуратно, стараясь не смазать ресницы, промокнула платочком глаза.

- Ты чего? - мельком удивился Володя и ткнул вилкой в обожаемую им, хорошо вымоченную селедку. - Радоваться надо...

Когда ребята ушли - Наташка с ходу сочинила, что будет ночевать у подружки, - он потянулся так, что хрустнули кости.

- Ну, я к себе. Работать, - солидно, нахмурившись, заявил он и укрылся от жены в кабинете.

Конечно, он сел к столу - основательному, большому, заваленному исписанными черновиками, с бронзовой старинной лампой, купленной по случаю с его первого крупного гонорара, когда лепил строфу за строфой какой-то киргизский эпос, поглядывая на лежащий справа подстрочник, - конечно, положил перед собой лист бумаги и взял ручку, но не написал ничего. Лукавый и своевольный Пегас давно не залетал в эту комнату, и заказов на переводы не было тоже. "Ах, как нужны были бы сейчас переводы! - сокрушался Володя. Здорово набиваешь руку, да и деньжат набегает прилично". Он запустил пятерню в густые пшеничные волосы, потом встал, походил по кабинету широкими решительными шагами, закурил сигарету, снова сел, взял в руки стило, или, попросту говоря, ручку. Не писалось. Нет, не писалось! Ни черта не писалось. Может, перепечатать последнее? Руки после малоинтересного знакомства с будущим зятем рвались к работе.

Володя выдвинул нижний ящик, вытащил исчерканные правкой листки, перечитал. А что, ничего...

Очень даже неплохо... Бодро застучала машинка, сразу стало весело, энергично. И очень скоро сочиненные недавно стихи уже радовали глаз своей чистотой, стройностью. Володя с удовольствием откинулся на спинку стула, закурил, отдыхая. На сегодня хватит.

Какой треп стоял на эту тему в том самом нижнем буфете несколько дней назад!

- Можно написать целый цикл, запершись в какой-нибудь зачуханной деревеньке, - убеждал народ краснолицый толстяк, походивший скорее на грузчика, чем на поэта. - Взять, скажем, Пушкина...

- Ну, Пушкин и без деревеньки бы обошелся, - возразил маленький щуплый Игорь и почему-то обиделся.

- А Болдинская осень? - стукнул кулаком по столу известный бузотер Яшка.

Зашумели и заговорили разом.

- Поэт может ехать в трамвае, и его осенит...

- У нас всегда все внезапно! Это прозаики, черти, сидят сиднем целыми днями и стучат на машинке, как дятел клювом!

Поэты - народ шумный и не очень воспитанный. Но буфетчицы ЦДЛ к ним привыкли и любили их больше, чем прозаиков - серьезных и основательных. Снисходительно терпели шум, выкрики, даже драки, когда все вдруг неожиданно, от какого-то пустяка - вскакивали и кричали, размахивая руками, хватая друг друга за грудки, и катились по столу рюмки, разливался коньяк, а однажды был опрокинут дубовый стол. Правда, на этот раз ничего подобного не случилось; за сдвинутыми столами царило согласие: все, как сговорившись, изрекали прописные истины.

- А помните, как в Переделкине по утрам, до завтрака, кто-то печатал на машинке, никому не давая спать? - басом расхохотался обычно мрачный Женя. Мы, озверев, стали искать негодяя, подлеца, эгоиста и нашли - кого? пересмешника! Помните, как передразнивал он еще и каретку: тук-тук-тук, вжжик...

Общий хохот сотряс стены буфета. Все глядели друг на друга с любовью, симпатией. Всем сейчас было худо - их не печатали и не было переводов из братских республик, - так что все нуждались во взаимной поддержке. Пришли новые, такие непоэтические времена - трезвые, грязные, - и чуткие сердца поэтов знали, предвидели, как если бы кто им сказал, что будет еще тяжелее.

- Кому теперь нужны поэты Армении, Грузии, Дагестана? - невесело призадумался признанный мастер поэтических переводов Сергей. Пиджак его криво висел на спинке стула, ворот рубахи был, конечно, расстегнут, грубое, словно вырезанное топором лицо раскраснелось, по лбу катились капельки пота. - А что у тебя? - обратился он к товарищу по оружию. - Как там со странами Азии-Африки?

Черноглазый, рано полысевший романтик Миша. десятилетиями рифмовавший афро-азиатские призывы к борьбе за свободу - подстрочники ложились густо, хотя настоящей поэзии в них было прискорбно мало, - невесело улыбнулся.

- Ничего, - сказал он. - Журнал еле дышит.

Он печатался в журнале "Азия и Африка сегодня". Писал и сам, и очень неплохо, но издателям почему-то не предлагал да и друзьям показывал редко, под настроение, потому что застенчив был до чрезвычайности и в себя не очень-то верил. А между прочим, зря.

- Ну а ты? - повернулся Сергей к Володе. - Что у тебя?

- У меня гастрит, - сострил тот, что было, к сожалению, правдой. - Еду, братцы мои, в Пятигорск: пить воду, скучать, промывать кишки, флиртовать с дамочками.

- Да что ты? - удивился Сергей, - А как же Дубулты?

- Отправлю жену. Пока что и для жен скидки.

- Смотри, пожалеешь, - пьяно задумался впавший в обычную мрачность Женя. - Прибалты с утра до ночи требуют отделиться. Плакал тогда наш Дом творчества.

- Ни хрена! - уверенно возразил Сергей. - Литфонд же купил там землю. Не арендовал, а купил, чуешь разницу? Эта, что под зданием, наша земля, а они знаешь какие законники? Чтут право.

- Отделятся, так отберут, ни на какое право не поглядят, - бурчал свое Женя, хмуря косматые густые брови.

- Не-е-т, они законники, - смаковал Сергей недавно попавшее в его лексикон слово.

- Все мы законники, когда закон на нашей стороне, - проворчал Женя. Надоел ему этот никчемный спор: у него-то сомнений не было. Но последнее слово, как всегда, должно было остаться за ним. - Хапнут, да еще врежут кому ни попадя, и придется стерпеть.

- Прибалты? - вступил в спор Володя, хотя знал, что Женька умнее их всех, вместе взятых. - Ну это уж ты загнул! Они интеллигенты.

- Кто? - удивился сидевший в самом углу молчаливый сибиряк в унтах.

Он попал в компанию поэтов случайно и до поры, робея, молчал. Лишь таращил глаза и слушал. Но тут не выдержал: что-то в этом споре задело его за живое.

- А латышские стрелки, извините, - напомнил он. - Ведь что творили, как зверствовали! Главная была опора большевиков.

- То другое дело.

- Ничего не другое!

- Да ладно вам! Кто их отпустит? Столько там всего понастроили, и все отдать? Вон в Эстонии, к Олимпиаде...

Искра между собравшимися уже пробежала. Шум и гвалт грозили перерасти в открытую свару. Но прозвучал тихий голос Миши, и как-то шум и гвалт этот он перекрыл.

- Отпустить все равно придется, - усмехнулся он. - Вместе со всем, что там наработано. А в другой раз не лезь, - непонятно добавил он. - Дом творчества - это еще пустяк...

***

Как странно она сказала: "Чтобы вы любили друг друга". И дело даже не в этих в общем-то нормальных словах, да и к месту сказанных, а в том, как подозрительно дрогнул у Сони голос, заблестели от непролившихся слез глаза. Что там ни говори, а они долго прожили вместе, понимали друг друга.

Володя задумался, глубоко и несчастно. Как они радовались когда-то своим совпадающим ощущениям, как часто в ответ на признание одного другой восклицал - радостно, изумленно: "И я!" Что же теперь у них происходит? Ничего особенного, дело обычное и жестокое: ушла любовь - незаметно, на цыпочках, так, что он сразу и не заметил. В юности обрушилась снежной лавиной, накрыла с головой, все вокруг захлестнула, Володя ослеп и оглох. Потом вспыхнула ярким пламенем, осветив новый, невиданный, сверкающий мир. Этот мир таким был прекрасным! Тогда-то Володя и начал писать стихи сначала слабые, неуклюжие, покоряющие разве что искренностью. Позже пришло мастерство. Это из-за нее, из-за Сони он стал поэтом, она пробудила в нем жажду выразить в слове то, о чем думает, чему сострадает. И вдруг - как отрезало: все исчезло, ушло, растаяло в разреженной атмосфере их печального, опустевшего дома.

Володя старается себя превозмочь: садится за стол, что-то пишет, вымучивает, подстегивает себя. Иногда получается, только реже и реже.

Соня замирает где-то там, за стеной: в спальне или на кухне. О чем она думает? Что делает без него?

Может, и она больше не любит? Мысль обожгла тревогой. Нет, невозможно, этого быть не может. Женщины ведь иначе устроены: любят и берегут дом, семью и вообще моногамны. Не все, конечно, но многие. Матери и жены - особенно. Это ему, мужчине, великодушно дано природой любить, разлюбить, принимать решения; он - охотник, а женщина поддерживает огонь в очаге; он - ведущий, она - ведомая. Так было всегда, и всегда так будет. Но ведь очаг-то давно погас, их очаг. Так что не ему только скучно, не он один мается.

Страшная вещь - скука. Где-то он прочитал, что ее неизменные спутники злоба и даже ненависть.

Ну уж нет, тут автор загнул: ничего такого он, конечно, не чувствует слишком много дорог пройдено вместе, и потом - у них есть Наташка. А иногда, не очень часто, есть даже близость - привычная, теплая и спокойная. Правда, после нее почему-то бывает стыдно - немного, чуть-чуть, далеко не всегда. И Соня молчит, перестала щебетать, как прежде, милые глупости. Так ведь возраст... Но только ли дело в возрасте? Что она чувствует? И чувствует ли что-то? Никогда раньше об этом не думал, а теперь думает часто.

Молчит и молчит - и в близости, и после. Повернется на бок и вроде спит.

Володя прислушался. Тишина. Ни звука. Ну да, ну да, когда он работает, никто не смеет включать телевизор: в этих квартирках отдельные комнаты понятие относительное. Так что же она все-таки делает: читает, готовит обед, спит? Чем вообще занимается целыми днями? Когда-то работала. Родилась Наташка - бросила. Он вдруг подумал об этом как о невосполнимой утрате: ужасно жить без собственного занятия! Убирать, готовить, часами болтать по телефону с такими же женами, и как-то все - ни о чем... Кажется, прежде много читала. Да, точно, читать любила всегда. И газеты они выписывали сначала целую кучу, потом меньше, меньше... Теперь покупают. Иногда. Но не всегда прочитывают. Почему? Кто знает. Может, потому, что газеты пугают, описывают всякие страсти - не благородные, а плебейские, часто - кровавые.

Господи, какая никчемная у Сони жизнь! Особенно теперь, когда сбежала Наташка, выпало соединяющее звено... Володя снова заходил по кабинету.

Почему он думает о дочери как о предательнице? Даже мысленно использует глагол "сбежала".

- Потому что я остался лицом к дину с Соней, - сказал он вслух.

Он подошел к столу, нажав на белую кнопку, погасил настольную лампу. Теперь остался лишь стоящий в углу торшер. Мягкий приглушенный свет высвечивал книги в шкафу, картину знакомого художника - темное озеро в тихий осенний день, бронзовую статуэтку - купили вместе с лампой, для интерьера. Углы тонули во мраке. Все хорошо, только не пишется. А бывало, писал, примостившись у края кухонного стола, и как писалось! Соня укладывала спать Наташку - жили тогда в однокомнатной, - а он парил в горних сферах.

Оторваться бы в Переделкино, месяца на два, как прежде, до перестройки, до всей этой кутерьмы - чем-то она еще кончится? Нет, не получится: дорого, и все дороже, дороже... А ведь по-прежнему идут в Литфонд отчисления с каждой книги. Куда ж это все девается?

Да, хорошо в Переделкине! Просторная комната, две мягкие, застланные пушистыми одеялами кровати, письменный стол с выдвижными ящиками, куда можно положить книги, рукописи, словарь, полки - тоже для книг, торшер, кресла. Что нужно еще человеку? И как же там взахлеб работается - духовная энергия, что ли, накапливается? Ведь и Тарковский жил в этом доме с колоннами, Анастасия Цветаева...

А рядом, через дорогу, жил Пастернак, чуть левее - Чуковский. Может, в самом деле от этой мощной энергии что-то да остается в воздухе? Сейчас много об этом пишут...

А как встречали их в Переделкине! Отношения с персоналом были почти домашними.

- О-о-о, Володя и Сонечка! - улыбалась им навстречу дежурная. - Как всегда, в свою комнату?

"Своей" была тридцатая - они к ней привыкли, иногда приходилось ждать, пока освободится, - "своим" был столик в столовой у огромного окна, "своей" была милая официантка, да все там было своим: тенистая аллея, ведущая к дому Пастернака с круглой верандой и башенкой, прелестная старинная церковь, тропинка к станции, где, не боясь редких прохожих, неустанно трудился большой, с красным брюшком, дятел... Теперь все отнималось, а ведь только там он работал по-настоящему, и там отдыхала от однообразия домашней жизни Соня.

Ну что ж, теперь Соня поедет в Дубулты, что-то ему подсказывало, что и вправду - в последний раз.

На следующий год им, пожалуй, не потянуть, даже если никто никуда не отделится. А ему надлежит лечить желудок. Невозможно откладывать на потом: боли стали невыносимыми.

- Поедете в Пятигорск, - сурово сказала врач и набрала номер Литфонда.

- Значит, в Пятигорск? - переспросила Елена Михайловна, общая мама писателей - красивая, полная и доброжелательная. - Поменяем вашу путевку в Дубулты на Пятигорск, желающих предостаточно.

- Но там же небось по трое в комнате! - в отчаянии вскричал Володя. - А я и так не сплю!

- Устроим вас одного, - успокоила его Елена Михайловна. - Поезжайте, пока есть такая возможность. Сейчас так все меняется...

В самом деле, какая-то грозная неопределенность висела в воздухе. Надвигались события, перевернувшие плавное течение жизни всех. Только мало кто об этом в полной мере догадывался, и, уж конечно, никто ив страшном сне представить не мог, сколько жертв потребует обновленная Россия от своих граждан, сколько крови, грязи, слез, нищеты впереди.

8

Он заметил ее сразу. Тоненькая, высокая, не по-современному сдержанная и одинокая. Почему он сразу решил, что она одинока? Этого Володя не знал.

"Наверное, потому, что так мне хочется?" - упрекнул он себя. Нет, не поэтому...

- Ты чего башкой крутишь? - спросил сосед по столу, могучий шахтер, прибывший из Воркуты. - Стихи, что ли, задумываешь?

И захохотал оглушительно довольный своею шуткой. Его почему-то ужасно смешило, что взрослый мужик балуется стишками."

- Ну ты даешь! - обалдел он, узнав о таком потешном роде занятий. - Ты же старый уже.

- Во-первых, не такой уж я старый, - обиделся Володя. - А во-вторых, при чем тут возраст?

- Мужик должен вкалывать; - убежденно заявил Николай, грохнув на стол в мозолях и трещинах кулаки. - Этими вот руками.

- Я тоже вкалываю, - снисходительно улыбнулся Володя, - но головой. И еще - сердцем.

- Сердцем? - недоверчиво переспросил Николай. - А оно при чем?

- Оно при всем, - загадочно ответил его новый кореш. - А сейчас, прости, мне на ванны.

- Так и мне! - возрадовался шахтер. - Погоди, только сбегаю, возьму полотенце.

Он увязался следом, и куда же было его девать?

Николай вообще органически не мог оставаться один.

- Мой-то все спит да спит, - жаловался он на старого язвенника, с которым ему так не повезло поселиться. - Слова, гад, не скажет, такая зануда! А ты с кем в палате?

- Ни с кем, - небрежно бросил в ответ Володя. - Один.

- И не скучно? - ахнул Николай. - Ну, Вовчик, давай дружить!

Володя поморщился - так его сроду не называли, - но промолчал. А Николай был в восторге.

- Давай отселим старика к тебе, а ты ко мне? - возбужденно тараторил он. - А то поллитру распить не с кем!

- Нет, спасибо, - вежливо отказался Володя. - Я тут работаю.

- Работаешь? - вытаращил на него глаза Николай. - Так ведь же отпуск!

- У нас отпусков не бывает, - сдержанно улыбнулся Володя.

- Как это?

- А вот так.

Объяснять было лень, да и как ему объяснишь?

Спускались, бросив на плечо полотенца, к ваннам. Бело-розовым цветом светились вишни и яблоньки, весна набросила уже на склоны изумрудный ковер свежей зелени, далеко, на холме, горел в ясном утреннем солнце золотой купол церкви. Володя все думал об этой изящной женщине, неведомо как и откуда, как ветром занесенной сюда, в Пятигорск, а Николай все говорил, говорил, говорил, намолчавшись со своим язвенником до смерти. Говорил он странно, сумбурно, невнятно, перескакивая с сюжета на сюжет, и все про какие-то страсти: кого-то засыпало, что-то там возгорелось, пошел в забой газ... Наверное, старался быть интересным. Потом вдруг принялся потешаться над москалями, представителем которых и был его новый друг Вовчик.

- Так ты сам платил за путевку? За паршивые ванны да за жратву? Ну ты даешь! За меня все - местком. А как же? Я, понимаешь, вкалываю, корячусь...

От искреннего негодования он просто не находил слов.

- Мне еще подкинули на лечение! - радостно вспомнил он. - Ну я от супруги, конечно, заначил, накупил пузырей.

- Чего? - рассеянно спросил Володя.

- Чего-чего, - почему-то рассердился шахтер. - Ты, Вовчик, живешь как на небе. Водяры, вот чего. А для дамы коньяк.

- Для какой дамы? - удивился наивный его собеседник.

Ответом был оглушительный хохот.

- Да уж какую-нибудь найдем!

"Как бы от него отвязаться? - маялся Володя. - Хоть бы и в самом деле какая нашлась". Он покосился на бодро шагавшего рядом с ним Николая. Круглый, как шар, маленькие, с хитрецой, глаза. "Что же, на безрыбье и рак рыба, - не очень уверенно подумал он. - Для курортного романа сойдет".

Окончательно отключившись от его трепотни, вставляя невпопад "да ну?" и "да что ты?", Володя все думал о незнакомке, видел перед собой ее легкую фигурку, черные блестящие волосы, туго стянутые в "конский хвост", опущенные долу глаза. Очень строгая, очень замкнутая, очень манящая. Почему она смотрит в землю? Такая манера? Чем-то смущена? Где же она сидит в столовой? Сегодня за завтраком специально прошелся со своим стаканом через весь зал, зорко поглядывая по сторонам - вроде за чаем, - но ее не увидел, и такая его охватила тревога...

- И вот Серега орет: "Залезай, братан, в клеть!"

- Куда? - устало спросил Володя.

- Ну, ты даешь! Неужто не знаешь?

Пока Николай описывал, как мог, шахтерскую клеть, Володя все думал, как бы отыскать эту женщину... А вдруг она вовсе не в "Ласточке"? Но тогда почему он ее там видел? Как - почему? Да мало ли...

Может, зашла к подруге... Больно защемило сердце.

Что же делать? Внезапно его озарило.

- Ах я дурак! - радостно воскликнул он.

- Почему? - вытаращился на него Николай.

- Ванны-то для всех! - расхохотался его странный кореш и с размаху хлопнул по плечу своего спутника.

- А рука у тебя - что надо, - уважительно потер плечо Николай. - Я-то думал, ты хлюпик.

- Потому что поэт? - весело догадался Володя. - Пошли быстрее!

И он почти побежал с горы. Ну конечно, там он ее и найдет - не на ваннах, так у источника. Скоро он уже лежал в теплой воде, сонно прищурившись, лениво наблюдая за стайками пузырьков, резво вырывающихся из глубин на поверхность, и представлял, как с утра пораньше, взяв синюю кружку с узким носиком - их здесь продавали всюду, - отправится к источнику и будет ждать, ждать, ждать, пока не дождется. Он не думал о том, как к ней подойдет и что скажет. Лишь бы ее увидеть! Почему-то это казалось теперь самым важным, важнее даже его стихов.

Всю ночь она ему снилась - черные волосы, прямые плечи, и как она идет по светлому просторному залу, и как сдержанная улыбка трогает ее губы. Проснулся он на рассвете от пения птиц, внутренней тревоги и яркого солнца. Оно щедро заливало палату, ветерок легонько теребил занавески - на ночь Володя никогда не закрывал форточку, - и предощущение счастья было столь острым, пронзительным, что Володя с трудом перевел дух. Он увидит ее сегодня - там, у источника, - и сюда они пойдут уже вместе. А потом поднимутся на гору, постоят у Лермонтова, на месте дуэли, сходят в лермонтовский домик, погуляют по городу...

Вообще-то он любил поваляться в постели, но сейчас вскочил как ошпаренный: он может ее пропустить! Душ, зубы, самая нарядная, кофе с молоком, рубашка, заботливо приготовленная с вечера, а к ней светло-коричневые носки и коричневый платочек в карман. Бриться, слава Богу, не нужно: побрился вечером, на ночь.

Быстрым шагом, мельком взглянув на цветущие яблони - создаст же природа! - Володя спустился к источнику. Подумать только, что здесь бывал сам Лермонтов, здесь собиралось "водное общество" - дамы в длинных платьях, с кружевными зонтиками, кавалеры в цилиндрах и с тросточками, и среди них молодой поручик с дерзким, огненным взглядом. Здесь он увидел княжну Мери...

Но где же его княжна? Потягивая через носик курортной кружки теплую, с запахом, воду, Володя нетерпеливо ждал.

- Вовчик! - Рядом, как из-под земли, внезапно возник Николай. - А я за тобой заходил! Так и знал, что ты здесь. Аида в столовку!

- Я еще похожу, - попытался отбиться от него Володя, но не тут-то было.

- Так и я с тобой! - завопил Николай. - Врачиха учила, что сразу после воды кушать вредно.

Чертов парень мгновенно пристроился рядом и принялся плести бесконечное кружево немыслимых своих историй - путаных, непонятных, без начала и без конца, ни секунды не сомневаясь, что всем они интересны. "Господи, за что ты послал мне такие муки? - мысленно взмолился Володя. - Чем я тебя прогневал? Угораздило же сесть за его стол!"

- Николай... Коля...

Крашеная блондинка в яркой синтетической блузке и тренировочных синих штанах издали махала рукой.

- Ух ты, Клавка! - бурно обрадовался Николай. - Наша, буфетчица. Че она тут делает, а? Аида познакомлю!

- Нет, спасибо, - замотал головой Володя. "Все-таки есть Бог на небе!" - Ты иди, иди...

- Не обидишься? - тревожно спросил Николай, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. - А то давай с нами...

Прозвучало это, правда, не очень искренно.

- Иди, - мягко повторил Володя и легонько подтолкнул Николая к заждавшейся Клаве. - Я люблю один.

- Ну да? - не поверил Николай, но спорить не стал, Скоро вместе с Клавой он уже поднимался по склону к санаториям. Клава держала крендельком пухлую руку, Николай торжественно поддерживал так неожиданно кстати возникшую вдруг буфетчицу под локоток. А свою незнакомку Володя так и не дождался. Когда, разочарованный, явился в столовую, все уже давно отзавтракали, в чайниках не осталось ни кофе, ни чаю, гуляш неаппетитно застыл, каша затвердела. Но все это так, семечки. Главное - он не встретил ее, свою женщину, и теперь уж, как видно, не встретит: она, наверное, уехала, и эта потеря невосполнима.

Вечером, оцепенев от непонятной, но явственно ощутимой тоски, Володя спустился в город, рассеянно побродил по его пестрым, простодушным и открытым улицам, зачем-то зашел в кафе, машинально сжевал черствую безвкусную булку, запивая ее какой-то бурдой, выдаваемой нагло за кофе, и поплелся к себе, в гору, с твердым намерением надраться - ведь и у него, как у всех, кого позднее, обобрав и унизив, стали торжественно именовать "россиянами", всегда находилось, что выпить.

***

Она возникла перед ним, как видение, непонятно откуда, и он узнал ее сразу. Только что не было никого, и вдруг на тропинке - эта легкая, как струйка сока, фигурка в плаще, черные, как южная ночь, гладкие волосы, развернутые прямые плечи. Идет, задумчиво опустив гордую голову. Бешено застучало сердце, загорелись щеки от прилившей к ним крови...

Он шел за ней осторожно, как вор, стараясь ступать след в след, чтобы не было слышно его шагов, успокаивая, утишая себя. Как к ней приблизиться, что сказать? Смешно! Сколько раз приставал он к дамам в своем писательском клубе, и всегда успешно.

Ему ли не знать старых, как мир, и, как мир, банальных приемов? Робость, непривычная, вовсе ему не свойственная, сковала его, стреножила. В темноте уже белели корпуса первого санатория, надо было спешить. Володя набрал полные легкие воздуха и - как в воду, как прыжок с трамплина...

- А я думал, что я один такой полуночник...

С удивлением услышал он собственный голос - веселый, небрежный басок всегдашнего победителя.

Женщина оглянулась. Ее большие глаза смотрели доверчиво и серьезно.

- А я давно за вами иду, - продолжал Володя все так же весело и развязно.

Казалось, кто-то другой говорил за него, вовсю за него старался, пока он трепетал от испуга, неуверенности, смутной надежды. А уж когда узнал, что она играет в оркестре... "Зачем я ей нужен?" - в отчаянии подумал он, в то время как тот, другой, продолжал болтать как ни в чем не бывало и вспомнил так кстати Лермонтова. По тому, как она встрепенулась, как дрогнули ее губы и как обрадовалась она, Володя с восторгом понял, что в главном они чувствуют синхронно, и, осмелев, сказал:

- Давайте завтра поднимемся на Машук, к памятнику? А потом - к Эоловой арфе. После обеда, когда нет процедур, - торопливо добавил он, потому что знал, что женщины в отличие от мужчин относятся ко всяким там ваннам очень серьезно.

- Хорошо, - спокойно согласилась Рабигуль, и Володя поздравил себя пусть с маленькой, но победой.

9

Как буйствовали в ту ночь соловьи! Сначала один - не очень уверенно это когда они шли к своей "Ласточке", потом его серебряное бульканье на какое-то время смолкло, а уж когда Рабигуль с Володей расстались, такой закатили концерт, какого не было еще той весной ни разу. Может, потому они и не спали - ни Володя, ни Рабигуль. Войдя в комнату - тихонько, чтобы не разбудить соседок, - Рабигуль приоткрыла форточку, Свежий ветер, напоенный ароматами цветущих садов, звонкое щелканье соловьев в волшебной ночной прохладе музыкой ворвались в ее душу. Рабигуль быстро разделась, скользнула под одеяло. Она слушала, слушала, и какими-то странными, потаенными, извилистыми путями в сердце ее приходили покой, радость; оно освобождалось от гнетущей, ставшей уже привычной печали, возрождаясь к новой, другой жизни. Высокий, светловолосый русский богатырь ласково смотрел на нее, и что-то такое было в его глазах, чего никогда не было в бесцветных глазах Алика.

- Как вас зовут?

- Рабигуль.

- Чудесное имя...

Так ли уж много они сказали друг другу? Совсем немного. Но Рабигуль все вспоминала и вспоминала - и как они шли, и как неожиданно и задумчиво прочитал он ей Лермонтова, и как он смотрел на нее, и как, прощаясь, пожал руку. Она не спрашивала себя, что с ней случилось и случилось ли что-нибудь. Она не удивлялась их встрече. Просто думала и думала о Володе, пока внезапно не перестала всхрапывать во сне грузная, в шпильках и бигудях, Рита.

- Ну вот, расхлябянила все, что можно, - ворочаясь, прошипела она.

Рабигуль такого слова не знала, никогда его не слышала, но смысл уловила. Живо вскочила с постели, закрыла и заперла форточку.

- Ты только послушай, как поют соловьи, - виновато прошептала она, надеясь умилостивить соседку.

- Спать не дают, гады, - засыпая, проворчала Рита и натянула одеяло на голову.

Одна лишь нежность была в душе Рабигуль, и она пожалела Риту. "Она же не виновата, что не чувствует соловьев и не слышит музыки... А мы завтра пойдем в горы..." Рабигуль закрыла глаза такой счастливой, какой бывала лишь на концертах, когда пела - глубоко и сильно - ее любимая виолончель.

***

Володе было несравненно легче: стараниями Литфонда он жил один, и ему не нужно было беречь чей-то сон. Он включил настольную лампу, сунул в стакан кипятильник, сделал черный, как деготь, кофе и уселся за стол. Белый словно черемуха лист звал, манил - впервые после долгого перерыва. Он взял ручку, и она заскользила по бумаге, оставляя за собой поющие строчки, которые сами собой укладывались в ритмичные строфы. Он едва успевал записывать.

Один лист, второй, третий... Та же нежность, что была в душе Рабигуль, благодарность судьбе - они все-таки встретились! - восторг - как пели в ночи соловьи! - все ложилось на листы бумаги, оставаясь людям навеки. И когда на рассвете, вымотанный и счастливый, встал Володя из-за стола, он уже точно знал, что написал нечто стоящее, достойное высокого предназначения поэта, и что из-за такой вот ночи и стоит жить. Смеясь от счастья, он бухнулся в постель и мгновенно заснул крепким сном - надолго, на полдня, пропустив завтрак, процедуры, обед. Но за час до, назначенной встречи проснулся, как от толчка; "Пора!

Третья лавочка справа, у главного корпуса".

Там они договорились встретиться с Рабигуль.

***

В светлом мягком плаще, а на шее яркий кокетливый шарфик, в туфлях на каблучках, держась очень прямо, как балерина, Рабигуль сидела, скрестив ноги, на лавочке, не касаясь спинки, смирно сложив на коленях тонкие смуглые руки, и ждала. Застыв на месте от невозможного, чудовищного волнения, Володя до боли в глазах всматривался в ее строгий классический профиль. Испанский гребень собрал и оттянул назад гладкие волосы. "Как у Кармен, - подумал Володя. - А ножки такие маленькие!" Странная боль, похожая на предчувствие, пронзила его. Он, что ли, боится? Но почему? Он - боится? Глубоко вздохнув, невольно сжав кулаки, Володя решительно шагнул к лавочке. Почему ему страшно? "Потому что ты, брат, влюбился", - поставил бы диагноз умный Женя, если бы Володя все ему рассказал. Но он никогда никому ничего не расскажет. Особенно про свой страх.

- Хэлло, - развязно сказал он, сверкнув белозубой улыбкой.

Протезист Литфонда изводил его месяца два.

"Ничего, зато улыбка будет, как в Голливуде", - утешал он несчастного пациента. И не наврал: такой она и была!

- Как спалось?

Рабигуль подняла на Володю задумчивый взгляд.

- Хорошо, спасибо, - машинально кивнула она.

И вдруг улыбнулась, и светом озарилось лицо. - Какой концерт дали нам соловьи!

- Да уж, совсем отбились от рук, - радостно подхватил Володя. Прямо-таки обнаглели...

С недоумением, страхом, растерянностью слышал он, как со стороны, дурацкие свои слова. Что он несет? Чушь какую-то! Какое "хэлло"? И о соловьях - "обнаглели"... Нет, он, похоже, совсем свихнулся. А Рабигуль будто ничего не слышала, не замечала: ни Володиных глупых слов, ни его смятения. Эта женщина жила в своем мире - музыки, красоты и гармонии.

- Такие маленькие, невзрачные птички, - своим глубоким и низким голосом с нежностью сказала она, - и такой оркестр, такая невероятная мощь!

Володя осторожно сел рядом, с трудом перевел дыхание. Лицо его горело от напряжения и стыда за собственную неуклюжесть, неловкость, глупость.

- Что с вами? - участливо спросила Рабигуль. - Вам нездоровится? Может, никуда не пойдем?

- Нет! - крикнул Володя так громко, что пузатый господин в соломенной шляпе, выгуливавший себя после нарзана, приостановил размеренный, важный шаг и воззрился на сидевшую на скамейке парочку.

Володя покосился на Рабигуль - она снова смотрела вниз, под ноги, состроил толстяку зверскую рожу, тот оскорбился, сдвинул на затылок шляпу и двинулся, слава Богу, дальше.

- Нет, - повторил Володя и несмело коснулся руки Рабигуль. - Я просто не спал сегодня. Почти Не спал.

- Почему? - наивно спросила Рабигуль.

"Потому что влюбился!" - простонал про себя Володя, но вслух сказал:

- Потому что писал стихи.

И это тоже было признанием.

- Хорошо, наверное, пишется под соловьиные трели, - задумчиво сказала Рабигуль.

Она смотрела на Володю приветливо и спокойно, и ее спокойствие ранило, убивало, потому что виделось в нем равнодушие, победить которое можно только стихами.

- Да, хорошо, - задохнувшись от гордости за написанное соловьиной ночью, признал Володя правоту Рабигуль.

Он всегда, лучше самого лучшего критика, знал своим стихам цену. Строки, звучавшие сейчас в душе, были, казалось ему, прекрасны. Да что там, они такими и были. Не дожидаясь просьбы, глядя прямо перед собой, севшим от волнения голосом, Володя начал читать. Голос его дрожал, срывался, руки судорожно вцепились в сиденье скамьи; "Она должна, она не может не догадаться, - мелькнула в его сознании радостная, тревожная мысль. - Сейчас, вот сейчас она все поймет: ведь музыка и стихи - почти одно и то же!"

- Спасибо, - просто сказала Рабигуль, когда он наконец умолк и, не глядя на Рабигуль, страдальчески сдвинув брови, стал ждать вердикта. - В ваших стихах столько чувства... - Как будто эти чувства не относились к ней! - А теперь пошли на Машук, к Лермонтову.

Почему, зачем она сказала о Лермонтове? Чтобы поставить его на место? До Лермонтова, как до вершины высочайшей из гор, конечно, ему не добраться!

Неожиданно Рабигуль взяла его за руку, и Володю это так взволновало, что он чуть не расплакался. "Еще чего не хватало!" - мысленно возмутился он, сжал тонкие пальцы этой поразительной женщины, которая так тянула его к себе и так мучила, но Рабигуль уже отняла руку, смуглые щеки внезапно покрыл румянец, она встала, и вслед за ней встал он, и они пошли по дорожке к Провалу: оттуда шла вверх тропа к месту злосчастной дуэли и выше - к арфе древнего, легкомысленного и веселого бога ветров.

Загрузка...