У Провала, как всегда, теснился народ. Потягивали из кружечек целебную воду, кричали "э-гей, э-гегей...", сложив руки лодочкой, вызывая из пещеры эхо. Кто-то, как всегда, вспоминал Ильфа, кто-то, несмотря на строгий запрет, бросал в голубую, пахнущую серой воду камешки. Было шумно и пошло. Но загадочно темнела в глубине пещеры аквамарином вода, поблескивали на ней блики уходящего солнца, а там, вдали, у самой стенки, вода становилась совершенно зеленой.

- Как русалочьи волосы, - сказала Рабигуль.

- Верно, - улыбнулся Володя.

Как они понимали друг друга, как одинаково чувствовали!

На тропе, плавно вьющейся в гору, как ни странно, не было ни души. То ли потому, что сгущались синие сумерки, вечерний туман легкой, загадочной пеленой уже лег в ложбинки, то ли потому, что бурный летний сезон был еще впереди. Они шли вдвоем, и только звук их шагов да плач арфы нарушали вечернюю тишину.

- К ней идти уже поздно, - сожалея, сказала Рабигуль.

Ее голос так его волновал!

- Значит, пойдем завтра, - осторожно предложил он, с восторгом и страхом чувствуя, что вся его жизнь зависит теперь от нее, от этой легкой, смуглой женщины с единственным, неповторимым именем - Рабигуль.

Только это они и сказали друг другу и молча, вдыхая запахи проснувшихся к весне деревьев, дошли до памятника, молча остановились возле.

Скорбный лик поэта смотрел прямо на них, железные цепи окружали маленькую площадку, темные туи печально возвышались в отдалении, замыкая траурную композицию. "Дзинь-динь... А-а-а..." - плакала под ветром - там, на вершине, - арфа.

- Холодно, - прошептала Рабигуль, и бережно, осторожно Володя обнял ее за плечи. Она вздохнула и, словно подчиняясь царившей вокруг тишине, земной и небесной гармонии, склонила голову ему на плечо.

Володя замер от счастья, боясь шевельнуться, спугнуть. Всем своим существом ощущал он небывалость происходящего. Эта чужая, непонятная, странно-суровая женщина с низким глубоким голосом так ему дорога, так бесценна, единственна, что только оставшись один, усевшись за стол, сможет он снова выразить всю безмерность своего чувства.

- Почему он всегда таким был печальным? - подумала вслух Рабигуль. Ведь любил, понимал, чувствовал Пушкина, ощущая себя, наверное, его преемником, но Пушкин - это же свет, а Лермонтов - ночь.

Она отодвинулась от Володи, взглянула на небо.

Первая звезда встала уже над арфой.

- И он, похоже, искал смерти, неустанно думал о ней, - сказал Володя. Но, как все молодые, не очень-то в нее верил.

- Да, - согласилась с ним Рабигуль. - В "Герое..." остался живым Печорин, разочарованным, как его создатель, но живым, а в жизни - Мартынов.

- Искусство с реальностью обычно не совпадает, - продолжал свою мысль Володя. - Это другая действительность. Да что я вам говорю? - спохватился он. - Вы и без меня знаете.

- Знаю. Музыка - самое абстрактное из искусств - ну, может, еще балет, - но рассказывает о человеке все: о чем он думает, что чувствует, чем живет...

Они говорили, негромко роняя слова, стоя, как заколдованные, у памятника безрассудному, как все русские, гению, зачарованные горами, дрожанием в прозрачном воздухе арфы, терпким запахом туи и сырой земли, покоренные близостью ночи. Уже давно пора было идти в санаторий, но лишь когда очертания памятника почти слились с темно-синим небом, Рабигуль сказала:

- Пошли?

- Пошли.

Они медленно, неохотно стали спускаться - к огням и людям, разухабистым, на зыбкой грани приличия песенкам, к шашлыкам, бастурме, пирожкам на прогорклом масле, оставляя за собой автора "Демона", божественных строф, поразительной прозы, так рано покинувшего этот мир, успевшего столько о нем сказать.

10

Санаторий "Ласточка" - заведение серьезное, основательное; в курортной книжке жизнь расписана если не по минутам, так по часам - это уж точно.

После завтрака - ванны и всякие там души (у Рабигуль - циркулярный, "от нервов", как определила Рита), через день у всех подряд сифонные промывания кишечника, а к ним та еще подготовочка.

- Вся наша жизнь - сплошная клизма, - громогласно потешалась над "сифоном" Люда, и ямочки играли на се упругих, крепких щеках.

А еще предлагалось народу промыть минеральной водой печень "Помолодеете лет на десять!" - но от этой средневековой пытки Рабигуль, например, отказалась. А Рита с Людой - нет, и долго потом рассказывали, как заглатывали кишку с металлическим наконечником, да так, чтоб добрался наконечник до печени.

- Ниче, - бодро сказала Рита, - у нас в горячем цеху пожарче будет.

Но выглядела при этом неважно и легла сразу.

- В Америке небось за такое деньги дерут! - поддержала ее Люда и тоже бухнулась в койку" - А мы задаром!

Они все гордились перед дурочкой Рабигуль, что платили за путевку сущие пустяки, а отдыхают по полной программе.

На Рабигуль же врач лишь взглянула, как тут же велела встать на весы, толкнула туда-сюда гирьку, покачала укоризненно головой - она и без весов оценила изящную хрупкость уйгурки - и на предложении помолодеть лет на десять не стала настаивать.

- Будете принимать ванны, душ, кислородный коктейль, дюбаж через день и "сифон" - через два Днем - спать. Очень рекомендую. Надеюсь, не пьете, не курите?

Рабигуль только улыбнулась в ответ. Зачем ей пить и курить, когда у нее есть музыка?

Врач, седая, с короткой стрижкой, чиркнула спичкой, закурила старомодную, со сладким медовым запахом папиросу, откинулась на спинку стула.

- Не возражаете? - на всякий случай спросила она, щурясь от дыма. - Вы у меня сегодня последняя.

- Конечно, нет, - снова улыбнулась Рабигуль.

Очень ей эта седая врачиха понравилась.

- И то правда, - непонятно сказала врач. - Что - папиросы? Так, чепуха! Нынче правят бал наркотики.

"Наркота", как они их называют.

- Как вы сказали? - с любопытством взглянула на врача Рабигуль. "Наркота"? Никогда не слышала.

- Проложили тропу из Афганистана, - словно сама с собой говорила врач. - Вторглись в "Золотой треугольник". А теперь никто не знает, что делать. И прежде была конопля, но сейчас...

Она устало махнула рукой, выпустила изо рта струйку синего дыма, проследила взглядом за его тающими в тиши кабинета кольцами и вдруг сказала то, о чем как раз подумала Рабигуль.

- Вот скажите, - резко наклонилась врач к сидевшей напротив" - зачем, например, творческому человеку наркотики? Вы ведь и так, без подстегиваний, создаете другие миры, расширяете жизненное пространство, его меняете - для себя и других. Зачем вам дурман и призраки?

Рабигуль молчала, стараясь вспомнить имя врача, написано же на дверях кабинета! Наконец вспомнила.

- Серафима Федоровна, - они словно поменялись местами, врач и ее пациентка, - я в этом совсем ничего не смыслю: поверьте, никогда ничего такого не пробовала. Я даже вина не пью - просто не хочется. И вы правы: когда пишешь или исполняешь что-то серьезное...

Но врач ее не дослушала.

- Некоторые считают: есть что-то такое в крови что притягивает. У кого-то есть, а у кого-то - нет Впрочем, в отличие от алкоголя привыкание идет стремительно. Эх, да что там... Простите великодушно. У вас есть дети?

- Нет, - потупилась Рабигуль, почему-то чувствуя себя виноватой.

- Тогда вам этого не понять.

- А что, сын? - с запинкой, несмело спросила Рабигуль. Она не была уверена, вправе ли задать такой вопрос.

- Хуже! - отчаянно воскликнула врач. - В сто раз хуже! Внук... Совсем мальчик... И я, врач, ничего не могу поделать... И не сразу я поняла, не сразу - мы все - догадались. Каким-то он стал странным...

Ну так подростки часто такими бывают. А потом не верили очевидному - не хотели, не смели верить.

Серафима Федоровна, вдавив пальцем окурок в стоявшее на столе блюдце, обхватила голову руками, закачалась, как пьяная.

- Идите, идите, - простонала она, и Рабигуль встала, попятилась, пробормотав "до свидания", и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

- Извините меня,. - услышала уже за дверью глухой, сдавленный голос. Простите, что сорвалась.

Рабигуль нерешительно постояла у двери. Хотелось вернуться, что-то сказать, как-то утешить, но она услышала то ли всхлип, то ли сдавленное рыдание и не решилась.

***

Сифонное промывание - самая главная и не слишком приятная процедура в санаториях Пятигорска. Тут тебе и клизма, и нельзя позавтракать - чистый же горный воздух к завтраку, обеду, ужину очень располагает, - а длинная, как шланг, только тонкая трубка пробирается по всем извилинам кишечника, старательно промывая его минеральной водой, очищая, опустошая его с каждой через день-два - процедурой.

Лежишь на боку, а над тобой колдует сестра в ослепительно белом халате, и можно повернуть голову и посмотреть в стеклянном кусочке трубки, сколько из тебя вымывается всякой дряни, с удовольствием отмечая, что с каждым разом ее все меньше и меньше, что, конечно, с процедурой в какой-то мере смиряет. Люда неизменно, с восторгом и, как назло, за обедом сообщает динамику изменений, а Рабигуль никогда в стеклянную трубку не смотрит. Закрыв глаза, покорно лежит на боку и терпит все двадцать минут, думая о своем.

После процедуры положено отдыхать в общем зале. Отмучившиеся сидят расслабленно в креслах, многие - закрыв глаза. Кто-то читает, а кто-то спит.

- Ну вот и все, - бодро говорит сестра. - Книжечку не забудьте.

Рабигуль привычно благодарит, берет курортную книжку, выходит в зал. И тут же кровь бросается ей в голову: у самых дверей в процедурную, прислонясь плечом к стене, стоит, праздно сунув руки в карманы, что-то легонько насвистывая, Володя.

- Привет! - Он сжимает ей руку.

- Что ты здесь делаешь? - растерянно бормочет Рабигуль.

- Тебя жду, - ничуть не смущаясь, отвечает Володя. - А что?

Он заглядывает ей в глаза, вдруг понимает, и его богатырский хохот заставляет сидящих оторваться от книг, а тех, кто дремлет, открыть глаза.

- Тише, тише, - шепчет испуганно Рабигуль.

Снисходительно, по-взрослому, обнимает ее Володя за плечи.

- Какая же ты смешная! - с нежностью говорит он. - Боже мой, какая смешная! Пошли сядем.

Он усаживает свою восточную красавицу в кресло, садится рядом, держит в огромных ладонях ее тонкую смуглую руку, гладит длинные пальцы, заглядывает в смущенные все еще глаза. Потом кладет ее голову к себе на плечо блестящие черные волосы ласкают его лицо, - проводит рукой по нежной, как персик, щеке. Так вот что такое - любовь! Это когда все прекрасно - даже сифонные промывания.

Это когда ничего не стыдно и ничто не смущает. Господи, какое великое чудо - жизнь! Ну ведь ничего уж не ждешь - и нечего вроде ждать! - ну ведь уже годами не пишется, а если пишется, то плохо, плохо, плохо! И дома так тяжело, и все давно уже в прошлом, а в писательском клубе невыносимо пошло, и вдруг - вот она, любовь, и нет никакого сомнения: пришла и стоит на пороге, и разве можно ее прогнать, от нее отказаться? Ну у кого, скажите, поднимется на любовь рука? Да и не получится ничего из такой-то затеи. Сейчас, вот сейчас перешагнет твоя любовь порог, перевернет все в твоей жизни, возьмет тебя целиком, и ты погиб, пропал, растворился в темных глазах, низком гортанном голосе, и тебе пишется так, как писалось лишь в юности, когда ты тоже любил, но совсем иначе, потому что юным был, легкомысленным и не ценил великий, бесценный дар. А сейчас все в тебе поет и ликует, и кажется, что ты неподвластен смерти... И пусть это всего лишь иллюзия и когда-нибудь кончится - да нет, такое не может кончиться никогда! - но сейчас ты так невыносимо счастлив, что даже больно от счастья.

- Пошли ко мне, - хрипло говорит Володя и видит в глазах Рабигуль ту же страсть, что испепеляет его.

- Да, скорее... - Рабигуль смотрит на него в странном отчаянии. - С этим надо ведь что-то делать, - беспомощно шепчет она, и Володя прекрасно ее понимает.

Невыносимо это чудовищное напряжение, желание, острое как нож. И приближается - неотвратимо и грозно - разлука. Соединившись, слившись в единое целое, они уже не расстанутся, и ничто тогда им не страшно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Есть же, наверное, где-нибудь родная, единственная ее половина? В вечном городе Риме, на влажных островах Океании, в знойной, загадочной, непостижимой для европейского сознания Индии или там, за Полярным кругом, где полыхает в бездонном и черном небе Северное сияние и разбросанные на десятки километров друг от друга станции перестукиваются, передавая важные сообщения своей любимой морзянкой, презирая компьютеры и прочую мудреную технику. Существует, должен существовать кто-то, кто думает, как она, так же, как она, ощущает мир, кто тоскует о ней, неведомой, как тоскует она, примирившись уже с утратой.

Сколько думала Рабигуль на эту бесполезную тему, а однажды поведала о своих грезах Маше. Та сочувственно улыбнулась, перекинула на грудь тяжелую русую косу, стала задумчиво и машинально ее расплетать-заплетать.

- До Океании не добраться, - философски заметила она. - Да и там попробуй найди! - Она по молчала. - Полюбила бы ты лучше Алика, посоветовала нерешительно. - Ведь он хороший.

- Хороший, - покорно согласилась Рабигуль. - Очень порядочный, честный...

Она словно загибала, перечисляя достоинства мужа, пальцы.

- И нефтяник классный, - подхватила это перечисление Маша. Выездной...

Она смутилась и замолчала: собственная фальшь в голосе пристыдила ее. Выездной... Какое отношение имеет это к любви?

Сейчас - здесь, в Пятигорске, - Рабигуль вспомнила их разговор, улыбнулась, как улыбаются взрослые, слушая детский лепет. Володя... Имя звучит словно музыка. Какие поразительные у него глаза! А какие волосы светлые, мягкие. Как он смеется, говорит, смотрит. И стихи у него замечательные, потрясающие стихи!

Ведь они - тоже музыка. Начало - низкие ноты, басы, потом все выше, выше и горячее - пиано, форте, фортиссимо... Вот она, ее половинка! Господи, Господи, за что ты послал мне такое счастье? А она-то про Океанию, Рим и Полярный круг! А он был совсем рядом, в одном с ней городе, ходил по тем же улицам, и его клуб, где он собирался с друзьями, - ну просто под боком у Гнесинки. Как же они не встретились? А может, не раз встречались, но каждый глядел себе под ноги - в Москве ведь сроду то снег, то лед, то все бурно тает и текут даже не ручьи, а потоки; а то слепит солнце так, что ничего не увидишь.

Где уж тут всматриваться в идущих навстречу?

Рабигуль сонно потягивается, щурясь от яркого солнца, заливающего их светлую комнату. Ах, как хорошо! Люда с Ритой уже ушли, можно распахнуть настежь окно, даже не форточку, можно постоять перед окном в пижаме - "Какая ты в ней хорошенькая!

Как паж, как мальчик!" - можно прошлепать босиком в ванную - здесь, в корпусе для иностранцев, душ есть в каждой комнате, не в конце коридора.

Рабигуль встает на цыпочки, вытягивает руки; вдох - выдох, вдох выдох. Володя велит ей делать зарядку, каждый день принимать не просто душ, а контрастный, учит не пропускать процедуры, пить воду и кислородный коктейль. Рабигуль с удовольствием ему подчиняется. Это так органично подчиняться мужчине, почему же с Аликом наоборот? Алик всегда и во всем с ней согласен: смотрит с восторгом, кивает, молчит, что неизменно ее раздражает. Володя учит ее простым, нормальным вещам, а они ей и в голову не приходили.

- Контрастный душ - это здоровье!

Но сейчас Володя ее не видит, и вместо душа Рабигуль снова ныряет в постель, сворачивается калачиком, с наслаждением вдыхает льющийся из открытого окна воздух. Никогда прежде не чувствовала она своего тела, никогда его не любила. Да что там, своего тела она просто не замечала - так, телесная оболочка, вместилище ее мыслей и чувств.

А теперь... Почему это? "Потому что его любит Володя", - радостно поняла Рабигуль и на мгновение закрыла глаза.

Вчера она вернулась, как всегда, поздно и, как всегда, шла на цыпочках, оберегая глубокий сон немцев, соседей по коридору. Вот уж кто все делает правильно! Дородные супруги, а с ними неуклюжая, некрасивая дочь-подросток, и воду пьют пунктуально - медленно, глотками, как ведено, - часами ходят, поглядывая на часы, по "лечебной тропе", вежливо улыбаясь, здороваются при встрече, старательно выговаривая немыслимо трудное русское слово "здравствуйте". А однажды господин Майер, как мог, как умел, разъяснил Рабигуль, что бывал здесь, в Пятигорске, в войну, и уже тогда полюбил этот город, что он - о да! - учитель литературы - "нихт фашист, нихт эсэс, плейн золдат", - что знает Толстого и Достоевского.

- Только Толстого и Достоевского? - удивилась западному невежеству Рабигуль. - А Лермонтова?

- О да, Лермонтофф, Пушкин... Но Толстой, о-о-о!

- Значит, у вас, в Германии, не очень-то удачные переводы Лермонтова, решила Рабигуль, но немец, похоже, ее не понял.

С тех пор они всегда обменивались при встречах двумя-тремя фразами: о весне, о погоде, и всегда, неизменно господин Майер преподносил Рабигуль комплимент, старательно подыскивая слова.

- Вы есть не фрау, вы - фрейлейн. О да, по-французски белль фрейлейн.

- А по-немецки? - смеялась Рабигуль.

- По-немецки - шен, очень, очень шен вы есть, да!

***

- Как ты можешь разговаривать с этим фашистом! - прошипела однажды постоянно чем-то возмущенная Рита. Да и Люда как всегда поддержала подругу, смотрела на Рабигуль очень строго, даже сурово.

- А почему вы решили, что он фашист? - удивилась Рабигуль.

- Так ведь немец! - в унисон воскликнули Рита с Людой. - Оккупант!

- Была война, - пыталась объяснить очевидное Рабигуль. - Призвали в армию - попробуй-ка откажись! - бросили на Кавказ. Помните у Высоцкого?

"А до войны вот этот склон немецкий парень брал с тобою..."

- Ну и что? - обозлилась Люда: все-то знает эта чечмечка! - Я бы с таким никогда...

Но господин Майер ни с ней, ни с Ритой не заговаривал, так что ей не пришлось демонстрировать свое презрение к "фашисту". Зато Рабигуль за него доставалось.

- Чего эти фрицы сюда приперлись? - ярилась Рита. - У них что, своих, что ли, гор нету? Есть! Как их там? Ну, словом, есть горы.

- И своя вода есть, - подхватила Люда. - Мы ж к ним не ездим!

Рабигуль хотела сказать, что немец полюбил Пятигорск еще в юности, но вовремя спохватилась: не стоит подливать масла в огонь, ведь юность Майера пришлась как раз на войну.

- Стране нужна валюта, - примирительно сказала она. - Серафима Федоровна говорит, их путевки намного дороже наших.

- Еще б не хватало! - воскликнула непримиримая Рита. - Это ты у нас артистка, а мы вообще платили двадцать процентов, да еще подбросил профком на лечение.

Ни та ни другая не признавались даже себе, что хотели бы - еще как хотели! - пообщаться с немцем - поговорить, как получится, а то и пройтись по аллее, - но гад Майер видел одну Рабигуль, с ними только здоровался, вежливо приподнимая шляпу, и эта его вежливость и тирольская шляпа с пером тоже вызывали бешенство.

- Гутен морген, гутен таг! Хлоп по морде - вот так так! - хохотала Рита, ей вторила Люда, и обе при этом вызывающе поглядывали на Рабигуль.

Ох и не нравилась им эта чечмечка! Худая, как щепка, строит из себя фифочку. В карты не играет, в кино не ходит, все записывает что-то в своей дурацкой тетрадке. Однажды, когда Рабигуль ушла на процедуры, порылись в ее тумбочке, нашли, полистали тетрадку. Точки, палочки, какие-то знаки.

- Ноты, - определила Люда так, будто поймала Рабигуль на воровстве.

- Скажите, пожалуйста, музыкантша! - Рита произнесла последнее слово почти с такой же ненавистью, как слово "фашист". - Пиликает на своей скрипочке. Тоже мне, работа!

- Не на скрипке, - поправила ее грамотная Люда. - На виолончели.

- Да какая разница! - вспылила Рита. - Работать надо!

Она прямо полыхала негодованием. Обе они полыхали. А уж когда возник на горизонте Володя, на которого засматривались все женщины в санатории...

- Что он нашел в этой дохлятине?

- Дома небось жена, дети!

- А эта, гордячка... Ах, ах, она такая скромница!

А сама бегает к нему в палату.

- Крадется на цыпочках. Думает, что мы спим, не слышим...

- Написать бы в ее профком...

- Или мужу. Вон - каждый день по письму...

- А что... - призадумалась Люда, и ямочки заиграли на ее пухлых щеках.

- Да там нет домашнего адреса, - мгновенно поняла ее Рита. - И фамилия неразборчива.

- При чем тут фамилия, - досадливо отмахнулась Люда от что ни говори, а глупой Риты. - Фамилия небось общая, а вот то, что без адреса...

- Низкая пока у нас культура быта, - немного успокоившись, важно сказала Рита, вспомнив вчерашнюю передачу по телику. - Положено ведь писать обратный адрес? Вот и пиши! А здорово было бы...

Никогда не признались бы себе эти две несчастные женщины в том, что отчаянно завидуют, что забиты и одиноки, замордованы грубыми мужиками, которых надо кормить и обстирывать, а толку от них - как от козла молока, и сыновья не учатся и не слушаются, грубят, матерятся, вот-вот влипнут в какую-нибудь блатную кодлу, хорошо если не уголовную. Здесь, где не приходилось стряпать, обстирывать, мыть полы, проснулось что-то далекое, женское, но реализовывалось это женское лишь в похабных анекдотах, сплетнях, яростном осуждении всех и вся да в неясной тоске по какой-то другой жизни, откуда и явилась к ним Рабигуль. Как же было не ненавидеть ее? Выше человеческих сил было бы - не ненавидеть.

***

"Все, подъем!" - весело сказала себе Рабигуль и встала. Какая пришла к ней жизнь! Какая огромная, неуходящая радость! Сейчас она оденется, выйдет из корпуса и быстрым шагом, изо всех сил сдерживаясь, чтоб не бежать, спустится с горы к источнику, мимо роскошных по склонам вишен, мимо маленьких крепких яблонь, мимо всей этой новорожденной зелени.

Белые и розовые лепестки летят к ее стройным ногам, падают на волосы, украшая их словно блестки; справа, внизу, крохотная прелестная церковь, мелодичный звон колоколов - сегодня Пасха! - чисто звучит в утреннем воздухе. Все - счастье, все - диво.

А там, у источника, прислонясь плечом к каменной стенке, возвышаясь над всеми на голову, стоит белокурый и синеглазый рыцарь и ждет только ее, Рабигуль. Он вообще ее теперь ждет - везде и всегда. И всюду они теперь ходят вместе, такие счастливые, что не заметить этого невозможно. Кто-то откровенно любуется такой не похожей на другие парой, кто-то отводит в смущении взгляд, старики покачивают головами: они-то знают, чем обычно кончается настоящая, большая любовь - разлукой. Отчего, интересно, так происходит? Кто его знает... Может, оттого, что жизнь - простая, каждодневная, рутинная жизнь - неизбежно вступает с любовью в непримиримое противоречие? А ведь рутина всегда побеждает.

***

- Не хочу больше и слышать об этом! - Рабигуль сердито махнула ножкой в сандалии с длинными ремешками, опоясывающими икры почти до колена. - У нас с тобой так мало времени, а я, значит, буду шляться по процедурам?

- Но ведь тебе нужно, - радуясь ее решимости все ради него бросить, тем не менее возразил Володя. - Смотри, какая ты худенькая.

- Тебе тоже нужное - улыбнулась Рабигуль, - а ты разве ходишь?

- Да ты взгляни на меня! - расхохотался Володя. - Меня ж об дорогу не разобьешь!

Посмотреть на него не предоставлялось никакой возможности: они сидели на выступе высокой скалы, беспечно свесив ноги в зияющую под ними пропасть, Володя крепко обнимал Рабигуль, защищая ее от ветра, прижимая к себе, а над ними тихонько пела знаменитая арфа - наконец они до нее добрались.

- Зачем же тебя сюда послали? - закрыв глаза и перебирая Володины пальцы, сонно спросила Рабигуль.

Шум ветра, шорох листвы, плач арфы навевали на нее дрему. Да и не спали они все ночи! Куда девалась восточная застенчивость, природная сдержанность Рабигуль? Она же, природа, заставила ее распахнуться, раскрыться любви навстречу, и все полетело в тартарары. Рабигуль уже не возвращалась к себе, невозможно было друг от друга им оторваться, - презрев правила приличия, общественное мнение в лице Риты и Люды, наивные вопросы господина Майера: "Где вы все пропадаете?" - она любила, любила, любила.

- Зачем меня сюда послали? - переспросил Володя и коснулся губами закрытых век Рабигуль. - Чтобы мы встретились. Разве неясно?

Рабигуль только вздохнула, теснее прижалась к теплому, родному плечу. О чем там поет Эолова арфа?

Отзывается струнами на дуновение ветра, шепот листвы, на их мысли и чувства.

- У тебя есть бумага? - задыхаясь от волнения и отчаянной надежды, спросила Рабигуль.

Володя понял ее мгновенно.

- Блокнот, - быстро ответил он. - И ручка. Только отодвинься, ради Бога, от края. А то я боюсь тебя потерять.

- Не бойся.

- Вон же лавочка.

- Ах, ладно, - с досадой бросила Рабигуль, и видно было, что она уже не с ним, далеко от него, в какой-то другой Вселенной.

Выхватив у Володи блокнот и ручку каким-то новым, неизвестным ему хищным движением, вскочила - он едва успел ее поддержать, - не глядя на Володю, не видя его, вообще ничего перед собой и вокруг не видя, вывернулась из-под его руки, в несколько легких шагов очутилась у лавочки, села на краешек, и вот уже точки и линии - вверх, вниз, и двойные разбивки стали ложиться на чистые страницы блокнота. Володя тихонько сел в отдалении. Не говоря ни слова, искоса поглядывая на Рабигуль - новую, чужую, отстраненную от него, - почувствовал такую печаль, какой не испытывал давным-давно, со дня смерти матери, когда подростком еще ощутил каждой клеточкой тела, что не будет ее никогда - ни рук ее, ни ее голоса, что никогда не услышит он знакомых, привычных шагов, позвякивания посуды на кухне, ее добродушной ворчни по поводу рваных брюк и грязных рубашек...

- Она всегда любила зеленое, - тихо сказал отец. - Говорила, это цвет жизни.

Гроб был обит зеленым и черным. Красивый был гроб.

"Да что это я? - ужаснулся себе Володя. - Как смею сравнивать? Это же творчество - мне ли не знать? Она ушла от меня лишь на время. Она вернется!" Но что-то внутри противилось этому превращению, замерло перед новой, чужой Рабигуль, которая сегодня утром так покорно и нежно лежала в его объятиях, и сейчас они пойдут к нему снова, и все у них повторится. Почему же так больно?..

Рабигуль склонилась над блокнотом ниже: на Кавказе темнеет быстро. Она уже не писала, а вслушивалась в себя, в то, что в ней зрело. Потом снова по блокноту заскользила ручка, и нервно, отрывисто ложились точки и линии. И что-то она, досадливо хмурясь, чертила, и Володя понял что: нотное поле для этих точек и черточек.

2

Домик Лермонтова напоминал "Тамань". Чистенький, ухоженный, маленький и уютный. Так Рабигуль и сказала.

- Почему "Тамань"? - буркнул Володя. - Там, сколько я помню, рыбачья хижина. Бедная, грязная... - Он расстегнул ворот рубахи. - Духотища какая...

- Почему "Тамань"? - переспросила рассеянно Рабигуль. - По настроению...

И улыбнулась загадочно. И взяла Володю за руку, и уже не выпускала ее из своих смуглых рук. Так они и ходили по крохотным зальцам, точно влюбленные школьники. Потом вышли из домика, сели на лавочку, и в сей же миг, как чертик из табакерки, перед ними возник господин Майер. Упитанный, с округлым уютным животиком, в шортах и пестрой майке, в своей неизменной тирольской шляпе с пером, со своей неизменной улыбкой - от уха до уха.

- О Господи, - вздохнул Володя. - Да он за тобой просто охотится!

Рабигуль виновато моргнула.

- Он любознательный.

- Он влюбился, старый дурак, - стиснул зубы Володя.

Рабигуль хотела сказать, что не такой уж немец и старый, но вовремя спохватилась: не стоит сердить Володю, он и так почему-то сердится. От жары, что ли?

Жизнерадостный толстячок бесцеремонно плюхнулся рядом, отирая со лба обильный и крупный пот.

- О-о-о, колоссаль! - заговорил он, не особенно заботясь о лексике, полагаясь в основном на собственную жестикуляцию и догадливость слушателей.

С возрастающим бешенством наблюдал Володя за тем, как чертов фриц то и дело касался руки Рабигуль, похлопывая себя по волосатым голым коленкам, хохотал во всю глотку, заглядывал Рабигуль в глаза.

- Все! - встал Володя. - Уже поздно. Мы уходим.

- Поздно? - не понял немец. - Что есть "поздно"?

- Ну-у-у, - смешалась Рабигуль, - он хочет сказать, что у нас дела.

Немец оглушительно расхохотался.

- Дела? Там, дома, дела, в Баварии... И в Москве... Здесь у всех релакс, отдых.

Он развел руки, как бы приглашая полюбоваться домиком, садом, синим небом, горами вдали...

- А у нас, русских, везде дела, - вызывающе заявил Володя.

- Да, да, я знаю, - радостно закивал в ответ немец. - У вас все, как это, миш-маш... - Он завертел руками, завинчивая невидимую крышку на банке.

- Вперемежку, - машинально подсказала Рабигуль.

- Как-как? - залюбопытствовал немец, но Володя уже тащил Рабигуль от лавочки - вон из сада.

Он был так зол, так красен, взбешен, что Рабигуль засмеялась.

- Эй, - тронула она его за рукав, - ты чего?

- А чего он лезет? - совсем по-мальчишески вспыхнул Володя. - Пристал как банный лист...

- Так ведь наши комнаты рядом, - попыталась объяснить Рабигуль.

- Это не основание! - снова вскипел Володя. - Зачем он до тебя дотрагивается?

- Может, у него такая привычка? - предположила Рабигуль.

- Козел!

Это недавно вошедшее в моду слово вырвалось у Володи совершенно случайно: ну какой в самом деле господин Майер козел? Такой толстый, розовощекий и добродушный. Логичнее было бы обозвать его поросенком...

Володя вдруг остановился и остановил Рабигуль.

Повернул ее лицом к себе и, никого не видя, кроме нее, ничего не видя перед собой, кроме огромных огорченных глаз, прижал к себе свою драгоценную женщину.

- Я тебя люблю, - беспомощно признался он. - Так люблю, так...

Он искал и не находил слов - он, литератор, поэт, привыкший мыслить образами, чувства облекать в слова.

- Я - тоже.

Рабигуль, успокаивающе погладила Володю по голове - как маленького, как ребенка. И он всхлипнул, как ребенок, и крепче прижал Рабигуль к себе.

Что это сегодня у него с правым глазом? Что-то давит там, изнутри, какая-то мешает соринка. Володя закрыл глаза.

- Я так мучаюсь, - стыдясь самого себя, сказал он. - Так ревную...

- К кому? - обрадовалась Рабигуль: так вот почему он такой хмурый! - К симпатяге Майеру?

- Не надо, не называй его симпатягой, - взмолился Володя и сжал Рабигуль так сильно, что ей стало больно. - Зачем он говорит по-русски, раз не умеет? - пытался отыскать он причины острой своей неприязни. - Зачем вставляет английские слова, раз сам - немец?

- Думает, так понятнее...

- Ах, - скривился Володя, - вообще-то дело не в нем.

- А в ком?

- В тебе.

- Почему?

- Не знаю. Ты такая.., такая... - Володя столь же неожиданно, как обнял, столь же резко и сильно отстранил от себя, почти оттолкнул Рабигуль. - Пошли ко мне!

Он схватил Рабигуль за руку и, преодолевая непонятную слабость и бессильную, тоскливую злобу, потащил в гору, к их санаторию.

***

Там, за окном, правила бал великолепная южная ночь. У них в Москве таких ночей не бывает. Огромные яркие звезды подрагивали на черном бархатном бездонном небе. Пахло свежестью и весной, робкими первоцветами. Утомившаяся от любви Рабигуль сладко спала на его плече, а Володя все не мог насмотреться на небо, на звезды, шептавшие ему о вечности, о том, что жизнь - всего лишь миг, сладкий, тревожный, печальный. Странная тоска теснила грудь, мешала дышать, томила и мучила. Легкие занавески трепетали от ветра, вздувались белыми прозрачными парусами, тяжелые портьеры часовыми застыли по сторонам.

Тихонько, чтобы не разбудить Рабигуль, Володя освободил руку, встал, надел халат, задернул портьеры, сел к столу, сначала накрыл полотенцем, а уж потом зажег настольную лампу - так, чтобы круг света падал лишь на бумагу, и стал писать то, что видел и ощущал: о беспредельности чувств, об этой волшебной ночи, о таинстве жизни.

Но сегодня ему не писалось: строки ложились неохотно и вяло, и не было в них того огня, какой полыхал только что, когда под ним вздыхала, постанывая, Рабигуль, обнимала его крепко-крепко, а потом он почувствовал на своей щеке ее слезы. Она шептала непонятные, загадочные слова на родном языке, и слова эти были как шум ветра или степная песня.

- Что, что такое ты говоришь?

- Ничего...

- Но что?

- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...

Рабигуль выскользнула из-под него, приподнявшись на руках, оказалась сверху - легкая, как перышко, ее девичья, совершенно не женская грудь коснулась волосков на его груди, и это прикосновение зажгло в нем такое пламя, словно не отбушевало оно только что до конца. С превеликим трудом он уговорил Рабигуль не задергивать портьеры - "Я хочу тебя видеть!" - и теперь, при свете мерцающих звезд, он видел провалы глаз; волна блестящих волос накрыла его, нежные руки легли на плечи. Какая женщина любит его!

- Я так горжусь тем, что ты меня любишь, - прошептал Володя.

- Дурачок, - улыбнулась Рабигуль. - Чем тут гордиться? Полюбить можно кого угодно.

Как это - кого угодно? Володя застыл от обиды.

Что значит - кого угодно? Разве он - кто угодно?

Уж он-то знает себе цену. Да любая женщина в санатории... Да девчонки в нижнем буфете - там, в его клубе... И тут же ему стало стыдно за мелкое свое тщеславие.

- Ты всегда говоришь все, что думаешь? - не удержался он от вопроса.

- Не знаю, - медленно ответила Рабигуль. - Кажется, да. А ты?

- На одной правде не проживешь. - Володя старался сдержать растущее раздражение. - Приходится иногда промолчать, схитрить. , - Но это так трудно, - зевнула Рабигуль. Она уже засыпала.

- Что трудно? - не понял Володя.

- Хитрить, молчать...

Огромные черные глаза закрылись. Рабигуль обняла Володю легко и нежно, примостилась поуютнее на его груди, чмокнула куда-то в ухо и заснула, вздохнув, как ребенок.

И вот он сидит над листом бумаги, но мысли его разбегаются, голова снова тяжелая - как там, в музее, - и он все обижается, обижается, сердится на Рабигуль, и ничего на этой самой бумаге у него отчаянно не получается. Володя горестно усмехнулся: счастье творчества, муки творчества - все это есть на самом деле; шаловливая муза улетает-прилетает, когда ей вздумается, дух Божий витает, где хочет...

В десятый раз перечитал он написанное и расстроился окончательно: вся эта галиматья никуда не годится! Разорвать бы ее к чертовой матери, но не хватает духу: может, утром покажется все иначе? Да и Рабигуль разбудишь... Володя еще посидел, помаялся еще над листками, потом перевернул их вверх рубашкой, как игральные карты, чтоб не мозолили глаза неуклюжие, бездарные строфы, взял чистый лист.

Так и проторчал за столом полночи, ничего из себя не выдавил, маету свою не избыв. Потом осторожно прилег рядом с Рабигуль, с непонятной враждебностью покосившись на разметавшиеся по подушке волосы, и заснул сном тревожным, но крепким.

***

Солнце заливало комнату, чирикала какая-то беззаботная птаха, когда он проснулся, открыл глаза и увидел ее, Рабигуль. Она сидела за столом неприбранные волосы тяжелой волной падали на прямые плечи - и читала его стихи. Его стихи! Не законченные, не отделанные, бездарные! Бешеный гнев вспыхнул, как пламя, залил тело горячей волной. Володя вскочил с постели, и его странно качнуло в сторону.

Он накинул на голое тело халат, в два шага очутился рядом, одним резким движением сгреб бумаги, вырвал листок из рук Рабигуль.

- Ты что? - Она подняла на Володю изумленные, непонимающие глаза.

- Как ты могла? Как ты смела?

Он рвал, комкал бумагу, бросал идиотские стишата в корзину, и у него кружилась голова и болело сердце.

- А что, нельзя? - совершенно растерялась Рабигуль. - Почему? Это же не дневники и не письма...

- Это больше! - заорал в ответ Володя, прижимая пальцем правый глаз, в котором росла какая-то травинка, очень быстро превращаясь в толстый камыш, а затем - в дерево. Дерево качалось, плыло, мешало смотреть, видеть, вызывало жгучую ярость. - Стихи - это.., это.., интимнее, чем дневник, и лучше бы ты прочла письмо к другой женщине...

Он сам не понимал, что несет. В голове гудело, звенело, пол уплывал из-под ног.

- Да моя жена - и та не смеет, - прохрипел он. - И она никогда, понимаешь ты, никогда...

Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка.

- Не знаю, - не мог остановиться он, - как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают...

Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что.

И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха - может, ее напугал дикий Володин крик? - выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце - стало пасмурно, хмуро, темно, - чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос:

- У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь.

Она так и сказала - "провели ночь", - словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь.

- Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных...

Рабигуль что-то добавила по-уйгурски - негромко, высокомерно, - и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор - а он-то потешался над толстяком Майером! - кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза.

Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон - на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло - дзинь! - и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму.

3

Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было...

Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги - вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать!

- Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович.

Над ним наклонилась женщина в белом халате.

Он, конечно, видел это лицо.

- Не узнаете? - добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. - Я - Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. - Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. - Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали.

- Так ведь она.., в Дубултах...

Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще.

- Это потому, что вы все работали, - уважительно заметила Маша. - Как ни приду - весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи...

Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..."

Володя засмеялся - хрипло и безобразно.

- Тише, тише, - переполошилась Маша. - Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной.

Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза - от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук...

Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль?

Он сел рывком.

- Тихо, - прикрикнула на него Серафима Федоровна.

Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты.

- Что со мной, доктор? - спрашивает Володя.

Собственное косноязычие пугает его.

- Ничего особенного, - бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое. - Маленький криз.

Мозговой сосудистый криз. Мы тут посовещались, хотели в больницу... она задумчиво смотрит в окно, словно все еще решая проблему, - но решили пока не трогать. Дали телеграмму вашей жене. Как будет можно, отвезет вас домой.

- А она у них в этом, как его... - встревает Маша.

- В Дубултах, - с трудом, по слогам выговаривает нерусское слово Володя.

- Ах так, - равнодушно роняет врач. - Ну придумаем что-нибудь. Посмотрим, что скажет невропатолог. Время терпит, - непонятно добавляет она.

Время терпит... Так где ж Рабигуль? Ушла. Бросила его в беде и ушла. Конечно, зачем он ей такой нужен? Последовательность событий переместилась в его сознании. Слезы наполняют глаза, бегут по щекам ручьями.

- Ну-ну, - похлопывает его по руке Серафима Федоровна. - Все не так плохо. Инсульта же нет! Через недельку встанете. А в Москве вас долечат, обследуют. У вас там такая аппаратура, - мечтательно добавляет она.

***

"Не знаю, как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии..." Задыхаясь от гнева, обиды и унижения, Рабигуль стоит, прислонясь плечом к тонкому деревцу, протянувшему к небу ветки с робкими клейкими листьями, и страдает. Она-то всегда считала, что национальные предрассудки - это для плебса, что люди отличаются друг от друга уровнем знаний, тонкостью восприятия мира, а не национальностью или цветом кожи, и вдруг... Ее друзья по училищу никогда бы так не сказали! А там, в Казахстане, кого только не было в их шумной веселой школе! Конечно, все знали, что учитель математики Оскар Осипович немец, а литераторша, например, татарка, но только потому, что они сами без конца вспоминали родные места, откуда их выслали. Конечно, все знали, что вот эти - корейцы, с их знаменитой лапшой-куксу, что соседи у них - чеченцы, в одночасье высланные с Кавказа, а рядом живут ингуши, дальше - казахи скоро они будут гонять на своих мохноногих лошадках мяч, и все на них будут глазеть в восторге и вопить кто во что горазд, подбадривая лихих скакунов... В домах говорили на языках самых разных, старуха Чон целыми днями курила кальян, молоденький мусульманин расстилал по утрам коврик и молился в своем крохотном дворике, простирая руки к солнцу, а получалось - прямо к памятнику грозному вождю, собравшему их всех тут воедино.

- Вы к нам по несчастью? - спросила как-то раз пожилая казашка у матери Рабигуль. - Ничего, у нас народ мирный.

Народ вокруг и в самом деле был мирный - общее горе, что ли, сближало? Только в Москве впервые услышала Рабигуль смешной еврейский анекдот - из уст Еськи, еврея, узнала, что среди музыкантов, артистов, писателей много евреев, что они талантливы, и чернь как раз за это их и не любит. Так ведь на то же она и чернь! Но Володя...

Рабигуль поежилась, подняла воротник плаща: холодно. Если б можно было нырнуть, как дома, в постель, зажечь бра и читать, читать... Там, в Алжире, она накупила множество книг, но не прочла и половины: трудно читать по-французски, да и нет времени. Рабигуль улыбнулась, вспоминая, как провозила книги через таможню, но улыбка лишь мелькнула, словно луч света, на ее лице, и снова туча закрыла небо. "Зачем ты так? - мысленно упрекнула она Володю. - Ты все испортил". И тут же испугалась: неужели это конец? "Да, конец, - сказала себе и гордо вскинула голову. - Раз я для него человек второго сорта..." Знала бы Рабигуль, что это как раз азиатская кровь в ней заговорила, гордость восточной женщины, вот бы она удивилась. Но ей это, конечно, и в голову не пришло.

Холод пронизывал ее насквозь, а она все стояла под огромными южными звездами, и тоска входила в ее сердце все глубже, больнее. Казалось, она не вынесет этой тоски и любви, горечи и печали, стыда, разочарования, страстного желания снова быть рядом, чувствовать его плечо, гладить родное лицо, шептать, что любит, шептать на своем родном языке - по-уйгурски это звучит так нежно! - слышать в ответ:

"Как, как ты сказала?"

- Володя, - простонала Рабигуль. - Володечка...

Почему он ее не догнал, не остановил, не попытался что-то исправить? Лежал багровый и злой и молча смотрел, как она уходит. Какие беспощадные, свирепые слова бросила она в него, уходя! Хорошо, что он не знает ее языка. Азия... Поутихший было гнев вспыхнул снова. Азия... Она заставит его вымолить у нее прощение, и пусть он ей объяснит...

Завтра, в столовой, она молча пройдет мимо, будто они незнакомы. Она нарочно придет позже всех, когда столовая опустеет, а он пусть сидит и ждет, ждет, ждет...

Если б можно было сейчас прикоснуться к виолончели, излить в звуках свою печаль, свой гнев, горечь! Нет, без инструмента она больше никуда не поедет! И тут смех напал на несчастную вдрызг Рабигуль: хороша бы она была с нею здесь, в санатории!

Да Рита с Людой ее бы сожрали. Этот, как его, слесарь, что ли, ну тот, с кем знакомил ее Володя, наверняка бы решил, что она чокнутая. И только господин Майер - в этом Рабигуль была почему-то уверена - понял бы ее и был бы за нее рад. "Иди в палату, - велела себе Рабигуль. - Чем скорее ты сумеешь уснуть, тем быстрее наступит завтра".

Она открыла кодовый хитрый замок, ступила в тепло узкого, освещенного одной лампочкой коридора, тенью скользнула к себе. Завтра они встретятся и помирятся; он скажет ей все, что положено говорить в таких случаях, он ей все объяснит, и она поймет его и простит, потому что без него нет ей жизни. Рабигуль поняла это с такой пронзительной ясностью, что у нее захватило дух. "Господи, за что ты послал мне такое счастье?" - очень по-русски спросила она того неведомого, грозного и могучего, в которого мы то верим, а то не верим, о котором то помним, то забываем - особенно когда все у нас хорошо, но когда нам трудно, когда тяжело, на него только и уповаем.

***

Уснула Рабигуль, как ни странно, мгновенно. Ей снилась музыка - не та, которую она играла, а новая, незнакомая, написанная во сне. Но когда Рабигуль проснулась, музыки в душе уже не было: она исчезла, пропала, поверженная орущим во всю глотку радио. "Не уходи, не уходи, не уходи..." как заведенный повторял какой-то полоумный юнец. Рита всегда включала радио на полную мощность - терпеть не могла тишины! - и теперь под вопль "не уходи", тяжело отдуваясь, пыталась делать зарядку.

- Вставай, подруга! - крикнула она Рабигуль: у нее было хорошее настроение. - Опять прогуляла всю ночь?

- Я вас не разбудила? - виновато спросила Рабигуль.

- Ниче, - великодушно простила ее Рита. - Мы бессонницами не страдаем.

Они с Людой расхохотались: по их понятиям, это была такая глупость, ну такая глупость! Что-то почти неприличное... Они и тогда смеялись до слез, в первый день знакомства, когда Рабигуль призналась, что у нее проблемы со сном.

- Ну ты даешь! - потешались они, а эта дурочка смотрела на них широко раскрытыми глазами, в которых тоже вдруг заблестели слезы.

Сейчас, бросив на Рабигуль нечаянный взгляд, Рита почувствовала некоторую неловкость: уж очень печальной была Рабигуль.

- Воду пойдешь пить? - протянула она руку дружбы, но неблагодарная Рабигуль отказалась.

- Идите, я - позже, - сказала она, решив не ходить сегодня к источнику вовсе.

Веселья Люды, неожиданного смущения Риты она не заметила, думая только о нем, о Володе.

- Как знаешь, - обиженно поджала губы Рита и взяла с тумбочки свою огромную, в золоте и цветах, кружку. - Люд, пошли?

- Иду-иду...

Они ушли. Вздохнув с облегчением, Рабигуль выключила радио, прервав бесконечную мольбу кого-то к кому-то: "Не уходи!" "Интересно, сколько можно. талдычить одно и то же?" - поморщилась Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Веками, тысячелетиями просят люди друг друга, повторяя эти слова, как заклятие, как молитву. Иногда помогает... Так что нечего вызверяться, как сказала бы Маша.

Рабигуль вдруг заторопилась, заметалась по комнате. Схватила косынку, кружку: может, пойти? "Нет, не пойду!" Бросила в раздражении косынку, швырнула на тумбочку кружку - та обиженно грохнулась набок. Время тянулось мучительно медленно. На смену раздражению пришла странная нерешительность, смутное ощущение какой-то беды... Машинально, не думая, Рабигуль застегнула на боку пеструю юбку, надела белую кофточку, рассеянно поглядела на себя в зеркало. Он ее в этом сто раз уже видел. Она подумала и вынула из шкафа новый светло-сиреневый костюмчик и сиреневые, на высоком каблуке туфли.

Переоделась. Сунула ноги в туфли. Что значит - платье, а особенно туфли для женщины! Сиреневое так идет к черным ее волосам... Настроение немного улучшилось. "Теперь нужно подкраситься", - сказала себе Рабигуль. В самом деле, почему она решила, что нравится Володе всегда и в любом виде? Женщина никогда не должна так думать. Вот же тушь, карандаш...

Почему она их забросила? Ах да, из-за ванн, из-за разлетающегося во все стороны душа. Какие глупости! Другие женщины, куда бы ни шли, непременно подкрасятся, а она... Рабигуль взяла карандаш и принялась за дело. Слегка подвела брови, глаза, подмазала ресницы, коснулась пушистой кисточкой щек. Ну вот, теперь можно идти. Ах нет, еще рано: завтрак только еще начался.

Рабигуль снова заходила по комнате. Чьи это шаги - там, в коридоре? Затаив дыхание, замерев на месте, прислушалась. Кто-то потоптался у двери или ей показалось? - прошел дальше, вернулся.

Сейчас, вот сейчас он стукнет в дверь и войдет...

Резкий голос фрау Майер развеял иллюзии, призвав зарвавшегося супруга к порядку. Тот заоправдывался, заобъяснялся, Рабигуль уловила слово "компания" и улыбнулась сочувственно. Ах, какой он смешной, этот господин Майер! Хотел позвать Рабигуль к источнику - пусть составит всем им компанию, - но для фрау Майер юная Рабигуль - опасность, хотя ясно же, что ничего здесь не может быть! Но все равно: не позволит она, чтобы ее собственный муж любовался тоненькой, как лоза, смуглянкой - черноволосой и черноглазой, - не потерпит невыгодного для нее сравнения.

Рабигуль в сотый раз взглянула на часики. Все, пора. Нет-нет, еще духи! Прекрасное изобретение - спрей. Душистое облако окутало Рабигуль. Она взяла сумочку, еще раз придирчиво оглядела себя с головы до ног - "свет мой, зеркальце, скажи...". Зеркало подтвердило, что она хороша, придало такую необходимую ей сейчас уверенность, и Рабигуль, стараясь не торопиться, направилась в столовую.

Ей навстречу валом валили довольные, сытые отдыхающие. Веселые, в разноцветных платьях, расстегнутых пиджаках. Ни на кого не глядя, но замечая всех, Рабигуль толкнула тяжелую дверь столовой. За дальним столиком у окна никого не было. Никого - это значит Володи. Выходит, он ее не дождался и нарядный костюмчик надет совершенно зря? Кровь стыда прихлынула к щекам Рабигуль. Она прошла к своему столу, бросила на край сумочку, села, поковыряла вилкой остывший гуляш, налила из огромного алюминиевого чайника прохладного чаю, сжевала бутерброд с сыром, встала и пошла к выходу, смутно надеясь, что, может, он ждет на их лавочке. Но там сидели и ржали местные парни, нахально разглядывая заезжую публику. При виде Рабигуль разом смолкли, во взглядах мелькнуло что-то похожее на уважение: какая женщина! Но Рабигуль не заметила произведенного ею впечатления. Она уловила главное: среди сидевших нет Володи, он не ждет ее на их лавочке, значит, не мается, как она, не жалеет, как видно, о том, что случилось. "Но ведь этого не может быть! - в отчаянии подумала Рабигуль. - Так разве бывает, когда любовь? Пойти к нему? Нет, ни за что на свете!"

- Эй, подруга! Але, замечталась? - Перед ней стояла Рита. - Ты что, оглохла? Зову, зову... Тебе телеграмма.

- От кого? - испугалась Рабигуль: "У мамы больное сердце!"

- Телеграмма от гиппопотама, - сострила Рита и добавила, гордясь собой:

- Я чужих телеграмм не читаю.

Рабигуль разорвала полоску, скреплявшую сложенный вдвое листок. "Срочно возвращайся, намечается длительная командировка", - писал Алик.

4

- Да вы у нас молодец! Впрочем, с кризами так иногда бывает. Если вовремя ухватить.

Молодой, очень в себе уверенный невропатолог освободил Володину руку, упаковал тонометр в коричневую коробочку, щелкнул замком.

- Что ж, коллега, - повернулся он к Серафиме Федоровне, молча стоявшей рядом, - укольчики пока оставим, а в остальном... Поздравляю!

- В столовую ходить можно? - нетерпеливо спросил Володя. Это было для него сейчас самым главным.

- Можно, - бодро ответил невропатолог. - И пройтись по аллеям... Только медленно, не спеша: вдох - выдох, вдох - выдох, и вниз не спускаться - это уж само собой. И никаких ванн, натурально.

- Обошлось, - перевела дух Серафима Федоровна, и ее суровое лицо неожиданно осветилось мягкой, застенчивой, девичьей улыбкой. - Выходит, хорошо, что супруга ваша оказалась не в Москве, а в Дубултах.

Еще бы! Только Сони ему здесь не хватало!

- Так я пойду на обед? - еще не веря своему счастью, переспросил Володя.

- Да, да, конечно! - подтвердила Серафима Федоровна. - Сейчас позвоню на кухню. Только осторожнее, хорошо? В таких случаях не исключены рецидивы. Никакого спиртного, никаких... - она неопределенно пошевелила пальцами, стараясь Подыскать подходящее слово, - никаких выкрутасов...

Что она хотела этим сказать? Все эти смутные, тяжелые дни Володя старался не думать о Рабигуль, не вспоминать о ней и не волноваться, чтобы скорее поправиться, но ничего из благого его намерения не получалось: она в нем просто жила. Он просыпался, и первая мысль была: "Рабигуль!" Ныряя в блаженное забытье после уколов, он видел гладкие черные волосы - то забранные в пучок под экзотический испанский гребень, то упавшие тяжелой волной на плечи, - видел обиженные родные глаза, чувствовал на себе ее легкое, юное тело, слышал горячий шепот, страстные слова на чужом языке слетали с любимых губ.

- Что, что ты сказала?

- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...

Милая, милая... Он обидел ее. Стыдно и страшно вспомнить, как он ворчал там, в музее, а потом орал на нее после ночи любви. "Я тебе все объясню, родная моя... Мне уже было плохо: поднималось давление, что-то мешалось у меня в голове..." Володя закрыл глаза, собираясь с силами: они понадобятся ему сегодня, еще как понадобятся! "Как же зависим мы от нашего тела, как оно нас подводит..." Он спустил ослабевшие за время болезни ноги на коврик, опираясь на обе руки, встал, шагнул вперед. Ничего, неплохо.

Осмелев, прошелся по комнате, вышел на балкон, сел в шезлонг, с наслаждением подставил лицо солнцу.

За долгую неделю его болезни пышными стали деревья, жарким - солнце, а небо таким невозможно синим, что Володя зажмурился. "Почему ты ни разу не пришла ко мне? - продолжал он свой бесконечный разговор с Рабигуль. Неужели ты ничего не знаешь? Ведь меня нет в столовой, у родника, нет нигде. А если знаешь, то как можешь такой быть жестокой?" Но он тут же оправдал Рабигуль: она ведь такая гордая, и он обидел ее, что-то такое сказал... невозможное. Но что - не помнит.

Володя вздохнул: надо еще прочитать Сонины письма - лежат на тумбочке. Раздражение вспыхнуло внезапно и ярко: "Договорились же не писать, так нет, неймется!" Он встал, опираясь на подлокотники, вернулся в комнату. На смену раздражению пришло беспокойство: а вдруг что-то случилось с Наташей?

Взял с тумбочки письма, вернулся на балкон, сел в кресло: из шезлонга тяжело подниматься. Ничего, конечно, ни с кем не случилось, но новости были, "Дубулты умирают, - писала Соня. - Почти нет отдыхающих, особенно "дикарей". Латыши косятся на приезжих, как на врагов; в магазинах, кафе, на пляжах нас "в упор не видят". Местные русские в ужасе: отовсюду их вытесняют, выдавливают. Дочь нашей официантки поступала в училище - всего лишь в училище дошкольного воспитания! Здесь выросла, знает латышский язык, как русский, и стаж был - работает два года няней, - так все равно не приняли, хоть и сдала экзамен по языку. Настя прямо почернела от горя, а дочка озлобилась, тут же ушла из садика - заведующая чуть ли не на коленях перед ней стояла, умоляла поработать, пока найдут замену. Но у девочки шок, обида смертельная, лежит на диване лицом к стене и молчит. Да, выдавливают..."

Странное слово дважды употребила Соня в письме, откуда оно взялось? Володя отметил это рассеянно и равнодушно. Какая разница? Взялось и взялось.

Значит, так говорят в Доме творчества, а может, пишут в газетах.

"У нас тут холодно, - заканчивала письмо Соня. - И скучно. Целую". Жаль, что холодно. Плохо, что скучно. С огромным облегчением закончил Володя чтение писем: пока ничего страшного, хотя случай с Настиной дочкой - опасный симптом. Ощутимая тревога висела в воздухе и здесь, в Пятигорске, а уж в Прибалтике...

Казалось, вот-вот грянет буря, и все взорвется, полетит к чертовой матери, рухнет построенное двумя поколениями, пронесенное через две войны, обагренное кровью, оплаченное сотнями жизней отечество. Но все старались жгучей этой тревоге не поддаваться - есть правительство, власть предержащие, им виднее. Так и Володя. Прочитал про Дубулты, подивился странностям тамошней жизни и снова, закрыв глаза, подставил лицо солнцу. Посидел немного, потом пошел в ванную, брился долго и тщательно - здорово зарос за неделю, как же таким небритым прикоснется он к губам Рабигуль? Так же долго, придирчиво выбирал рубаху. Надел синюю, к глазам, усмехнулся собственному волнению и отправился к Рабигуль - мириться.

***

Он нигде ее не нашел: ни в столовой, ни на лавочке, ни в аллеях. Нет, он не позволит, чтобы нелепая случайность... Да и сил не видеть ее больше не было. Володя решительно направился к первому корпусу, где жила Рабигуль.

- Здрасьте, - еще издали приветствовали его блондинка с перманентом барашком, толстушка, и блондинка без перманента, потоньше, но зато с очень злыми, злорадными даже глазами. Они сидели бок о бок у цветника и лузгали семечки, культурно собирая шелуху в подставленные ковшиками ладошки. Острое любопытство горело в глазах.

- А она уехала, - не дожидаясь вопроса, с удовольствием сообщила толстушка и в волнении сплюнула шелуху наземь.

- К мужу, - добавила та, что без перманента.

- Он вызвал ее телеграммой.

- Уезжают, кажись, за границу.

Они говорили поочередно, по фразе, как два эксцентрика, с одинаковыми интонациями - злорадного удовлетворения, а Володя стоял перед ними оглушенный, ошеломленный, не понимая, кто эти женщины, откуда знают его, какое отношение имеют они к Рабигуль и что ему теперь делать.

- Спасибо, - сказал он тусклым, безжизненным голосом и пошел к себе, стараясь идти твердо и быстро, но шел медленно, неуверенно, потому что снова прилила кровь к голове и замельтешили мушки перед глазами.

Что-то нужно было немедленно делать, но что, он не знал. Силился вспомнить и никак не мог. Все вдруг потеряло значение: солнце, горы, синевшие вдали, и то, что он встал на ноги, а впереди - еще неделя. "Целая неделя!" - с ужасом подумал Володя. Что ему теперь здесь делать? Надо ехать, спешить, лететь к Рабигуль! Она уезжает? Не может быть... Нет, этого просто не может быть! Злые бабы - ну те, что с таким смаком лузгали семечки, врут, издеваются, мучают его нарочно!

Володя ввалился к себе таким усталым, опустошенным, словно перетаскал на собственном горбу мешки с мукой, как те грузчики, за которыми он наблюдал когда-то студентом: думал, что как раз так изучают жизнь, дурачок. Он рухнул ничком на кровать - красный туман поплыл перед глазами - и стал думать, что делать. Ведь он даже фамилии ее не знает, а уж адреса и подавно. Придется что-то придумать, наврать Серафиме и адрес выпросить. А как он поедет? Сил нет никаких! Ничего, как-нибудь доберется, лишь бы достать билет. Господи, почему приходится все доставать? Везде, во всем мире, были бы деньги, а у нас... Сколько об этом они говорили - там, в нижнем буфете, - а что толку?

- Можно?

Не дожидаясь ответа, кто-то толкнул дверь. Николай... Вкатился, как шарик, без церемоний сел на кровать - под крепким телом жалобно пискнули и замолчали, смирившись, пружины.

- Ну, ты даешь, - с ходу заговорил Николай. - Мы тут с Клавдией отъехали в Кисловодск на недельку - сняли комнату, все чин-чином, - а ты без нас, выходит, что ж, занемог? Что случилось-то?

- Скучно рассказывать. Все в порядке уже.

- Кой черт, в порядке! Морда сикось-накось.

Володя поморщился.""

- Не кричи, ради Бога.

- А я что, кричу? - искренне удивился Николай. - Вовсе я не кричу, разговариваю... А краля твоя где?

- Уехала.

- Вот те раз!

- Слушай, - неожиданная идея осенила Володю, и он заговорил лихорадочно, быстро, - не можешь ты попросить Клаву...

Торопясь, спотыкаясь о фразы, багровея, покрываясь потом, изложил Володя свою нехитрую просьбу: узнать фамилию Рабигуль и ее адрес. Лучше, если это сделает женщина.

- А то! - согласился с ним Николай. - Наврет С три короба - не подкопаешься! Ей как раз сегодня к врачу, мы потому и приехали. - Он хитро подмигнул Володе. - Отметимся и - вперед, в Ставрополь.

- В Ставрополь? - не поверил своему счастью Володя.

- А что? - удивился Николай. - Гулять, так гулять! У шахтеров деньжата водятся. Правительство нас уважает!

Знал бы он, что ждет их всех впереди...

" - Мне бы билет на Москву, - стыдясь себя, жалко попросил Володя. - Я понимаю, вам не до этого, но может...

- О чем разговор? - бурно обрадовался Николай. - Ты ж подарил мне книжку, да еще надписал, а я что ж, не куплю для тебя какой-то паршивый билет?

Володе было ужасно стыдно - просьба не из приятных, - но выхода не было: жгучее нетерпение съедало его. Нетерпение, страх: вдруг в самом деле уедет в какой-нибудь там Алжир? А ему без Рабигуль нет жизни - он это понял ясно.

- Давай деньгу, паспорт, - энергично распоряжался меж тем Николай, сунул то и другое в карман широких, как у матроса, брюк, стиснул Володину руку. - Пока!

Будет тебе билет, не сумлевайся.

- И адрес, адрес! - торопливо напомнил Володя.

- И адрес вырвет, будь спок, - басом расхохотался Николай: гениальная идея пришла ему в голову. - Наврем, что обещала прислать журнал, для вязанья. У нас в Донецке все бабы на нем помешаны.

Какой журнал? Какое вязанье? Спрашивать Володя не стал. Через два дня, перетерпев изумление Серафимы, терпеливо выслушав предупреждения главврача, махнув рукой на мрачные прогнозы невропатолога, Володя сел в пригнанное Николаем такси и покинул санаторий "Ласточка".

- Спасибо тебе, - сказал он на прощание Николаю. - И вам - тоже. Огромное, до небес спасибо!

Клава зарделась.

- И вам... За книжечку... Девчонки в буфете лопнут от зависти.

- Да что там, - смутился Володя.

- А то б ни за что не поверили, что я с поэтом, вот так вот запросто, как с простым человеком...

Клава запуталась в словах, спряталась за широкую спину возлюбленного. Володя растрогался, обошел Николая и поцеловал ей руку, чем потряс Клаву до глубины души: такое случилось в ее жизни впервые. Она чуть не расплакалась от смущения. Николай ободряюще обнял ее за плечи.

- Ну, будь! - сжал он огромной ручищей Володину руку. - Привет Москве!

И они - Николай и Клава - не спеша, с удовольствием направились к источнику вкушать чуть пахнущую сероводородом тепловатую, но зато полезную воду. Приближалось торжественное время ужина.

5

- Что-то случилось? - спросил Алик, отодвигаясь.

Впервые ничего у них не произошло: невообразимо холодной, мертвой была Рабигуль. - Что-то случилось, - печально и утвердительно, уже без вопроса, повторил он. - Ты и прежде меня не баловала - то у тебя болит голова, то ты устала после концерта, то, видишь ли, у тебя депрессия...

Последнее слово сказал раздраженно, почти презрительно: здоровый физически и душевно, Алик, несмотря на пространные Машины разъяснения, так и не смог до конца поверить, что это и в самом деле болезнь, а не дамский каприз. Он уже забыл, как страдал когда-то, когда прогнала его от себя Рабигуль, как ничего на свете ему не хотелось, ничто не было в радость. Конечно, это была еще не депрессия, но если б вспомнил он то давнее свое состояние, то мог бы, пожалуй, представить, как мучилась Рабигуль, когда лежала целыми днями, съежившись, на диване, пока не заставила ее Маша пойти к врачу. Но оскорбленный, униженный Алик чувствовал сейчас только себя; инстинкт самосохранения, извечный инстинкт собственника и самца, переполнял его душу и тело. Этот инстинкт твердил: "У тебя отбирают твое. Сражайся, дерись, увози ее поскорее, спрячь подальше, держи изо всех твоих сил!" Чужая, непроницаемая, запертая на сто замков женщина лежала в его постели. Она была холодна, как лед, прекрасна, как Нефертити, и молчалива, как страна ее предков - Восток. И хотя она давно жила в Москве, окончила Гнесинку, играла в оркестре, исполняя и русских, и западных композиторов, все равно в ее крови оставался и жил Восток и останется, должно быть, навеки.

"Не надо, не выясняй ничего, ни о чем больше не спрашивай", предупреждал Алика все тот же древний инстинкт, который внезапно и остро пробуждается в нас, когда загорается на пути красный свет и нужно остановиться и думать, и принимать решение.

- Надо подавать документы, - после паузы сказал он. - Надо сфотографироваться на зарубежный паспорт.

- Мне не дадут справки о здоровье, - тихо промолвила Рабигуль, противясь неизбежному.

- Дадут, - жестко возразил Алик. - Ты же была у частника, в поликлинике карта чистая.

- Не очень. Там - сердце...

- Когда им надо, - подчеркнув интонацией слово "им", возразил Алик, так никакое сердце ничему не помеха. Вот если бы ты надумала прогуляться туристом, тогда бы каждое лыко ложилось в строку, Они разговаривали размеренно и спокойно, негромко роняя слова, но это было сражение - еще не война, но уже сражение: гремели первые одиночные выстрелы, строились в шеренги весомые, с обеих сторон, аргументы.

- Ты бы сказал, что больна жена.

- А ты не больна, и потом - им это до фени. У нас выездная организация, ты прекрасно знаешь.

- А как же оркестр? И моя музыка? Я в Пятигорске кое-что записала.

- Никуда твоя музыка от тебя не денется! - повысил голос Алик. - Сиди и пиши свои дурацкие ноты, если уж тебе так неймется. - Он покосился на жену и добавил не без злорадства:

- Кто ж виноват, что ты родилась женщиной? Муж - ведущий, а жена ведомая.

Обида обожгла Рабигуль, как крапива. Счастливая Маша: у нее только музыка и любовь, и никакая она не ведомая, и нет у нее ведущего.

- Спокойной ночи, - сказала Рабигуль и повернулась к мужу спиной.

- Спокойной ночи, - пробормотал в ответ Алик и, не удержавшись, робко поцеловал обнаженное плечо жены.

Неудовлетворенное, остановленное на полпути желание вспыхнуло с новой силой. Может быть, сейчас... Но Рабигуль тут же натянула на плечо одеяло, и этот жест сказал Алику больше, чем много слов: она не любит, не любит его, она его никогда не любила!

Вот если б у них был ребенок... Но и этого не дала природа. Как же он безнадежно несчастлив! Хотя на работе его уважают и ценят, а работа, что ни говори, главное для мужчины. Так уговаривал, утешал себя Алик, с тоской понимая, что главное для него - Рабигуль. И всегда была главным. Он и работал для нее, и чего-то для нее добивался, и друзей ее принял, а своих у него и не было: все вобрала в себя Рабигуль, никого, кроме нее, не было нужно.

Полночи пролежал Алик без сна, страдая, любя, проклиная нескладную свою судьбу. Мучительная работа души совершалась в нем, жизнь впервые предстала перед ним в огромной своей необъятности, глубине и непредсказуемости. Он не догадывался, что именно сейчас, в его тридцать шесть лет, к нему приходила настоящая зрелость. Он не знал, что эти его думы и есть прощание с молодостью, с ее легкомыслием, заблуждениями, веселой уверенностью в собственных силах. В эту ночь страдание и сомнения, любовь, подозрения, ревность сделали его по-настоящему взрослым.

А Рабигуль спала. И ей снился Володя. Он просил ее не уезжать, синие глаза горели любовью, он ласкал ее так, что Рабигуль заметалась во сне от желания, которого не мог, не умел удовлетворить Алик. Она проснулась на рассвете, когда измученный тяжелыми мыслями Алик спал крепким сном.

Осторожно повернув голову, Рабигуль рассматривала его, как чужого, постороннего человека, с которым почему-то живет вот уже десять лет, с которым спит зачем-то в одной постели, навещает Любовь Петровну - та смотрит на невестку недоверчиво, проницательно и печально, - из-за которого опять, во второй раз, должна бросить оркестр - надо скорее показать свои композиции, - и что с ней будет в Алжире, и какой она оттуда вернется?..

Мысли летели в голове, обгоняя друг друга, сталкиваясь, переплетаясь и разлетаясь в разные стороны.

Что-то надо срочно придумать, какой-то должен быть выход! Не может уехать она от Володи, ну просто не может. Неужели он не найдет ее здесь, в Москве? Должен найти, если полюбил так же, как она, с такой же силой. Да, он не знает ни адреса, ни фамилии. Но ведь знает, в каком она играет оркестре, разве этого недостаточно? Надо только набраться терпения, подождать. А в Алжир она не поедет. И поможет ей в этом тот самый врач, который вылечил ее от депрессии.

***

Величавый старик с блестящими молодыми глазами встретил Рабигуль с профессиональной приветливостью.

- Как съездили? Как настроение, сон?"

- Хорошо. Все хорошо, спасибо.

- Записку Васеньке передали? Как он там? Все такой же дамский угодник? В корпус для иностранцев устроил?

Доктор сыпал вопросами, а сам незаметно, внимательно вглядывался в Рабигуль. Вроде бы ничего.

Но что-то явно тревожит.

- Посвежели, похорошели. Воду пили? А кислородный коктейль? Как желудок?

Рабигуль добросовестно отвечала. И про сон, и про воду, и про дюбаж. А потом рассказала главное: муж уезжает в Алжир, велит ехать с ним. Она так и сказала "велит", и Абрам Исаакович сразу понял, что означает такой глагол.

- Ни в какой Алжир вам нельзя, - решительно заявил он. - Я уже не говорю про климат: там все другое - солнце, вода, небо. Но главное - вам не следует менять образ жизни, например, переходить на другую работу.

- Я и не собираюсь, - испугалась Рабигуль, и этот ее испуг тут же отметил доктор.

- Что еще, кроме лечения, делали вы в Пятигорске? - неожиданно спросил он.

Рабигуль покраснела, смутилась.

- Писала музыку. Там, знаете, такая весна: все цветет, поет Эолова арфа...

- Надеюсь, не перетруждались?

- Нет, что вы.

- А сон?

- Со сном хорошо.

- Вот и прекрасно!

Абрам Исаакович нацепил на нос очки, что-то записал в карте, стал заполнять рецепт.

- Вот микстура, легонькая, - говорил он, не отрываясь от дела. - Так, на всякий случай.

Он протянул рецепт своей изысканной пациентке и увидел в ее взгляде такую откровенную просьбу, даже мольбу, что слегка растерялся: что делает он не так? Абрам Исаакович вопросительно и сочувственно посмотрел Рабигуль в глаза.

- Там муж в коридоре, - краснея и запинаясь, пробормотала Рабигуль. Не могли бы вы сказать ему, что нельзя мне в Алжир...

"Вот оно что, - присвистнул от удивления доктор. - Так вот зачем она пришла, бедная девочка...

Но ей ведь и вправду нельзя", - успокоил он свою совесть.

- Разумеется. - Абрам Исаакович с достоинством наклонил седую голову.

Он встал, застегнул белоснежный короткий халат, шагнул мимо Рабигуль к двери, распахнул ее и увидел уже знакомого невзрачного человека с маленькими, бесцветными, а сейчас еще и злыми глазами.

- Прошу! - широким жестом пригласил доктор Алика в кабинет. - А вас, повернулся он к Рабигуль, - попрошу посидеть в приемной.

И пока происходила эта своеобразная рокировка, Абрам Исаакович готовился к бою, потому что увидел сразу, что бой предстоит нешуточный. "До чего ж беспощадны люди друг к другу, - сокрушенно подумал он. - Даже когда любят. Особенно мы, мужчины".

Но мужская солидарность не сподвигнула доктора на предательство: все свое мастерство опытного специалиста, весь багаж знаний бросил он на защиту этой юной женщины, которой и в самом деле не стоило рисковать - хрупкое душевное равновесие, не так давно восстановленное, требовало пощады.

Алик угрюмо молчал. Ни словом не возразил доктору, ни словом не выразил своего с ним согласия.

Упрямо глядел в пол и молчал. "Бедная девочка, - снова подумал доктор о Рабигуль. - Каково ей с таким молчуном? И без Алжира впадешь, пожалуй, в депрессию. Надо заставить его все-таки высказаться".

- А не поехать в Алжир вы не можете? - задал доктор прямой вопрос.

Не ответить было уже невозможно.

- Никто моего согласия, собственно говоря, не спрашивает, - буркнул Алик, взглянул наконец на Абрама Исааковича, и тот увидел такую в маленьких серых глазах печаль и растерянность, что рассердился на Рабигуль. "Выходят замуж за кого ни попадя, а потом маются. И других изводят..."

- Словом, решать вам, - сказал он, прекрасно зная, что это и есть самое трудное. - Я свое мнение высказал.

6

Самое тяжкое, утомительное, безнадежное - компромиссы. Ну а как же без них обойтись? Вся наша жизнь, если подумать, - согласие с тем, что не по сердцу. Всю жизнь делаем мы не то, что хочется, а то, что нужно, возмущаясь, сопротивляясь, бунтуя, отчаянно стараясь настоять на своем. Иногда, особенно в юности, получается, - когда сил и планов невпроворот, когда веришь в себя, в единственную свою любовь, в надежных, до гроба, друзей, не подозревая, что все на самом деле кончается. Есть еще звездный час - в зените, когда в смутном, подсознательном страхе ощущая жестокую стремительность жизни, стараясь удержать ее, утекающую сквозь пальцы, приостановить этот упругий, стремительный бег, человек воспаряет над самим собой, над привычным укладом, въедливым бытом, берет судьбу в свои руки, поворачивает ее, прокладывая путь к одному ему ведомой цели, преодолевает многочисленные препятствия, свершает нечто, достойное уважения даже в случае неудачи. Но не всем такое дано, далеко не всем, особенно в тоталитарном обществе, в котором жила Рабигуль, недаром же оно так и называлось - от слова "тоутл", что означает "всеобщий". Да и время для ее звездного часа, как видно, не подошло. Она поступила, как все.

- Давай я приеду осенью, - сказала она. - Где-нибудь в ноябре, когда спадет жара.

Она назвала распоследний осенний месяц, Алик с грустью отметил это, но тут же обрадовался, приободрился. Пусть в ноябре, пусть в самом конце ноября, он потерпит, он подождет! Лишь бы не пришлось позориться перед всем отделом, трудно объясняться с начальством, терпеть сочувственно-ироничные взгляды коллег. Кто ж не знает, что все хотят за границу, куда угодно - хоть в удушающую в своих влажных объятиях Гвинею, хоть в Уганду, где постоянно то перевороты, то путчи, то кровавые схватки племен, лишь бы убраться, хотя бы на время, от серой советской действительности, от управдомов, очередей, вечной нехватки то того, то другого, а чаще - всего. А уж в Алжир-то, облагороженный проклятыми колонизаторами, с его мягким климатом, бассейнами, виллами... Да, конечно, поездки в пустыню - не сахар, но жены-то не ездят в пустыню!

- Конечно, конечно, - заторопился Алик. - Только ты сейчас оформляйся, ладно?

Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель.

"Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому, что наконец-то, наконец она стала настоящей женщиной, и ей теперь не хватало мужчины. Рабигуль ужаснулась, сделав такое открытие. Значит, она развратна? Неужели развратна и ей все равно, кто в постели?

- Милая моя, - обнял ее Алик.

Она взглянула на него из-под опущенных ресниц.

Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными.

- И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова.

"Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится.

- Ты чего вздыхаешь? - встревоженно спросил Алик. - О чем думаешь?

Разве заметно? И разве она вздыхает?

- Как ты там будешь один? - Она и вправду об этом подумала. - Хотя есть столовая при посольстве.

Но ведь только обеды...

- А что еще нужно? - обрадовался Алик: о нем, значит, думают! - Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах.

- Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания.

***

- Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах.

- Нет, - покачала головой Рабигуль. - Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое.

Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной.

- Вот-вот, - заторопилась Маша. - Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь?

Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой.

Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать.

- Не сердись, Гулечка, дорогая, не сердись, прошу! Но я и вправду боюсь, что ты ляпнешь сдуру что-нибудь своему Альке. А ведь ему уезжать! С каким сердцем тогда он поедет?

Сейчас Маша была милосердной и понимающей.

- Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль. - Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая.

- Да не лицемерие это! - завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо. - Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной.

- Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно.

- Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль.

***

Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим! - фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром.

Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение.

Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась.

Подошла в перерыве, протянула тетрадь.

- А? Что? - Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа?

Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть...

Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная".

Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант.

- Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы... - неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку.

- Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро. - Покажу, если стоящее, своим.

- Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль.

- Пока не за что, - бросил в ответ маэстро.

И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь.

Нет, пусть скажет свое слово маэстро - строгий, даже суровый, как и положено быть тому, на чью палочку смотрят десятки внимательных глаз, и взмах ее - музыка.

***

- Здравствуй.

Рабигуль вздрогнула и остановилась. Она ушла в себя так глубоко - в ней были только солнце, стихи и музыка, - что преградивший ей путь человек возник словно бы ниоткуда. Высокий, сутуловатый, в светлом костюме. И светлые волосы, и глаза, как синька. Улыбается. Смотрит на нее не отрываясь. Берет в свои ее руки.

- Володя...

- Он самый! Караулю с утра.

Опять этот дурацкий, развязный тон, как тогда, когда встретил ее впервые. А внутри все замерло, затаилось, и он вглядывается, вглядывается в огромные черные очи: рады ему или нет? Помнит или нет Рабигуль обиду? И вдруг в этих глазах что-то блеснуло.

Неужели слезы? Но опустились стрельчатые ресницы, укрыв глаза, а когда поднялись снова, слез уже не было. А может, их не было вовсе и ему показалось?

- Николай раздобыл для меня твой адрес, - уже не так громко, немного успокоившись, продолжал Володя, - болтаюсь тут целыми днями, никак тебя не поймаешь, ну и расписание у тебя...

- А телефон? Узнал бы в справочной...

- Не знаю, не подумал. И вдруг там у тебя другая фамилия? Записано на кого-то другого...

Володя почему-то смутился, выпустил руку в тонких браслетах, уставился в землю.

- Ты обо мне вспоминала? - спросил со страхом.

- Да.

- Правда? - не поверил он своему счастью. - Нет, правда?

- Да, - сдержанно повторила Рабигуль. - А ты?

- А я сходил с ума, - признался Володя, и ему не стыдно было в этом признаться: ведь так оно и было. - Я, знаешь, болел, - пожаловался он Рабигуль, как пожаловался бы маме, если бы она у него была. - Мозговой криз. Серьезный!

- Я все ждала, когда же ты...

- А я валялся ну совершенно без сил!

- Потом пришлось уехать.

- А я тебя все искал, бегал к твоему корпусу.

Эти, с семечками, сказали...

- С какими семечками? Ах, Люда... Ну да, Рита...

- Я сразу полетел в Москву, но в Москве снова случился криз.

Они говорили и говорили, стоя напротив друг-друга, и утомленные жарой, вечно куда-то спешащие москвичи, мельком глянув на этих двоих, огибали их, как река огибает камни, и никто не сказал им ни слова, не толкнул, не отодвинул локтем и не выругался - так счастливы они были, так ясно было, что разговор их чрезвычайно важен и не следует его прерывать, а уж тем более портить - движением или словом.

***

Володя более-менее выздоровел и стал выходить из дома всего неделю назад. Но сразу бросился искать Рабигуль, наврав Соне с три короба. Соня привычно сделала вид, что верит. "Хрен с ним, - спокойно подумала она. Видать, еще не набегался.

А может, и в самом деле решил показать свое новое Ревичу..." Саша Ревич славился неизменным доброжелательством, вел кружок молодых литераторов, переводил стихи французских поэтов - самого Рембо! - и ему тащили на показ свои творения все кому не лень.

Ничего не стоило вообще-то проверить: позвонить Саше да и спросить... И вдруг Соня не без удивления поняла, что если честно, так ей все равно, лишь бы не свалился снова. Не будет она никуда звонить, не станет никого ни о чем спрашивать. Равнодушно отметила, что ей он пятигорские стихи не показал, ну и не надо. Работал - и на том спасибо. Жаль, что все кончилось приступом, да еще с рецидивом. Надо заставить его провериться, долечиться, а то грянет какой-нибудь там инсульт - вот будет радости...

Соня уселась с тряпкой в руке на подвернувшийся стул и задумалась. "А ведь и вправду мне все равно..." Странно... Как раньше она его ревновала!

Выслеживала, выспрашивала, страдала, закатывала такие истерики, что вспомнить стыдно. Нюхом, нутром чуяла, когда смотрел ее Вовка на сторону. Зато когда возвращался к ней, чуть виноватый, смущенный и - да! - снова любящий, какое это было счастье! Он читал ей свои стихи, чересчур откровенные, конечно же, опуская, она слушала и хвалила, стараясь скрыть, как ранят прорвавшиеся сквозь строки чувства - не к ней, а к той ненавистной другой, которую взяла бы и разодрала на части, - иногда придиралась к какому-нибудь неточному, с ее точки зрения, слову, и они спорили, как когда-то давно, когда Соня была славненькой пышечкой и Вовка писал стихи только ей, для нее.

- Надо было не уходить мне с работы, - сказала Соня, и странно прозвучали ее слова в пустой квартире с высокими потолками и широкими подоконниками, просторной кухней и коридором, и все - на двоих. - Хоть бы родила мне Наташка внука. Было б кого любить.

Она тяжело встала, довытирала пыль, пропылесосила, отдуваясь, ковры. Но все это механически, думая о другом: о той бреши в душе, какая образовалась, как видно, давным-давно, но открылась ей только сегодня. Когда-то эрудит Женька, важно оттопырив губу, процитировал в этой самой комнате английскую истину: "It's two - to make love".

- Чего-чего? - переспросил веселый и не очень трезвый Вовка.

- Любят всегда двое, - снисходительно перевел для профанов Женька, а ими, кроме него, были все собравшиеся на день рождения Сони.

"А не любят? Не любят тоже двое? - думала теперь Соня. - Нет, не всегда. Она его любит, он ее - нет... Вся мировая литература стоит на этом. Но у нас с Вовкой..." Соня испугалась собственного прозрения. Это нужно скрывать! Вовка так в ней уверен.

Надо скрывать, притворяться. Да и любят они, наверное, друг друга по-другому, но любят. Они давно вместе, у них есть дочь, они привыкли друг к другу, загибала пальцы Соня. Как будто привычка и даже дочь имеют что-то с любовью общее!

***

- Мне надо отдохнуть, - сказала Рабигуль. - Вечером у меня концерт.

- Конечно, конечно, - заторопился Володя. - Я понимаю.

Расстаться было так трудно, невыносимо было ее снова не видеть. Что-то требовалось срочно придумать. Почему она, как чужому, протягивает ему руку?

Значит, здесь, в Москве, он не смеет ее обнять? А проводить? Тоже не смеет? Что вообще он знает о Рабигуль?

- Можно прийти на концерт? - робко спросил Володя. - Он будет где, когда?

Рабигуль сказала.

- Только, наверное, нет билетов, - добавила не без гордости. - Я закажу тебе пропуск.

- Столько в Москве меломанов? Да еще в такую жару? - удивился Володя.

- На концертный зал хватит, - улыбнулась Рабигуль.

- Да нет, я не в том смысле, - заторопился Володя, но Рабигуль уже уходила, кивнув на прощание, - строгая, тоненькая, как лоза, и он вдруг заметил, какие потрясающие у нее ноги.

"Я ее люблю, - в страхе подумал он. - Так люблю, что щемит сердце. И совсем не знаю".

Он не поехал домой, чтобы не видеть Сони и не отпрашиваться вторично, да и времени оставалось не так много. Он пошел в Дом литераторов, в нижний буфет, и его встретили дружными возгласами:

- О, Вовка, привет! Ну, как Пятигорск?

Он не стал читать свои стихи - вся его любовь, жгучая страсть, какую не испытывал он никогда, воплотились в тех первых удачных строках, а неудачные что ж читать? Поэтому он рассказал о приступе, не о любви, и на него обрушилась куча рекомендаций.

Умный Женька велел принимать ноотропил и пойти в поликлинику Литфонда, к Билич, зав отделением.

- Пока нас оттуда еще не выперли, - загадочно добавил он, но все пропустили эту, как выяснилось позже, пророческую фразу мимо ушей.

Это их поликлиника, на писательские деньги построенная, кто же посмеет их выгнать? О том, что грядет "великий перелом" - передел собственности, никто тогда и во сне б не увидел.

Володя смотрел на Женьку и на всех своих старых товарищей как на существа с другой планеты. Нет, не так!

Он сам теперь был с другой планеты, имя которой - любовь. Он полюбил, как никогда не любил прежде, и чувствовал тяжесть этой любви на своих плечах. Оба они не свободны - он женат, а она при муже, - оба заняты тем, что берет человека всего, целиком: он - поэзией, она - музыкой. И он не знает по-настоящему эту загадочную, таинственную, как ночь, женщину с непроницаемым восточным лицом. Вдруг она не любит его - так безумно, как он? Вдруг в самом деле уедет? Что же тогда с ним станется? А что, если она забудет оставить для него пропуск? Надо спешить, у спекулянтов всегда есть билеты.

- Ну, я пошел. - Он нервно и быстро встал, резко отодвинул стул, и тот грохнулся на пол.

- Вот те на, - вяло удивился медлительный Миша. - Вечер только еще начался. Мы только сели.

Он всегда уходил из ЦДЛ последним.

- Дела, - неопределенно сказал Володя и устремился к выходу.

Огонь нетерпения сжигал его. Он почти бежал к Гнесинке и купил билет у топтавшегося у входа спекулянта, даже не спросив о пропуске, потому что боялся: если Рабигуль забыла, значит, ей все равно.

7

Как давно не был он на концертах! Сто, тысячу лет. Он и забыл, какая здесь симпатичная публика: интеллигентные дамы средних и более лет, реже пары, и есть молодые. На задних рядах - нервные юноши, комкающие программки, девочки-старшеклассницы, мальчики в строгих костюмчиках, с большими, изумленными, даже испуганными глазами - скорее всего учащиеся музыкальных школ.

Почему же они с Соней... Почему их Наташка... Он представил Соню расплывшуюся, с возбужденным красным лицом, вспотевшую от жары, обильно накрашенную, утомленную кухней, всегда усталую, - усмехнулся, покачал головой: нет, ей здесь не место. А в театре? Ведь они не бывают и в театрах. Телевизор да изредка ЦДЛ, когда что-то особенно интересное. Изредка для Сони, потому что это ведь его вотчина, если честно, так его истинный дом. Конечно, не Большой зал, где концерты, и уж тем более не Малый, где встречи с такими же, как он. Его дом - нижний буфет, где они сидят и спорят наперебой, читают друг другу стихи, ссорятся, мирятся, пьют вино, а бузотер и драчун Яша - принесенный с собой спирт в плоской фляге, искусно замаскированной под солидную толстую книгу. Книга переходит из рук в руки, содержимое перетекает в бокалы с минеральной водой, и возвращается она к польщенному общим вниманием Яше уже совсем легонькой, ничто в ней больше не бултыхается и не булькает.

Наступившая тишина заставила Володю очнуться. В мгновение ока все изменилось. Перестали тихонько переговариваться интеллигентные дамы, шелестеть программками юноши, застыли мальчуганы в отглаженных мамой рубахах: на сцену поднялись музыканты. Он сразу заметил Рабигуль в длинном концертном платье, и у него гулко заколотилось сердце и перехватило дыхание: такой красивой он не видел ее никогда. Она села к виолончели, взяла смычок, тронула струны, склонив голову, прислушалась к чему-то, ведомому ей одной, подкрутила колки. Широким, размашистым шагом вышел и встал за пульт старик с львиной гривой, поднял руки, взмахнул дирижерской палочкой...

Как вообще слушают музыку? Этого Володя не знал. Он что-то чувствовал, неопределенно и смутно, о чем-то думал, но спроси его о чем, он бы затруднился ответить. Душа его слилась с льющимися со сцены звуками воедино, воспарила в горние сферы, оторвавшись от грешной Земли, сердце ликовало и плакало, и любило, любило, любило... Он закрыл глаза - ему не нужно было более смотреть на Рабигуль, он и так видел это строгое, вдохновенное лицо, тоненькую фигурку, склоненную над виолончелью, длинные суховатые пальцы... Когда музыка смолкла и через секунду тишина в зале обрушилась аплодисментами, Володя открыл глаза. Теперь он видел Рабигуль не очень отчетливо, потому что в глазах его были слезы. Дирижер взмахом руки властно поднял оркестр, повернулся лицом к залу, строгое его лицо еще хранило следы только что отбушевавшего взлета.

Аплодисменты, негромкие, но настойчивые, не умолкали, но теперь к ним прибавилась признательность музыкантов. Постукивая смычками по инструментам, они, стоя, благодарили маэстро: ведь это он заставил звучать их так мощно и слаженно, так упоительно гармонично.

***

Сомневаясь, робея, не уверенный, что ему будут рады, Володя дождался Рабигуль у служебного входа.

Она вышла в розовом легком костюмчике, и он шагнул ей навстречу и снял с ее плеча тяжелую виолончель, благословляя судьбу, что нашлась причина для ожидания. "Что ж Алик-то позволяет?" - не без злорадства подумал он и тут же перепугался: вдруг бы Алик и в самом деле зашел за женой, вот был бы номер!

- У Алика заболела мама, - словно подслушав Володины мысли, сдержанно объяснила Рабигуль. - Он сейчас у нее.

Опять подпрыгнуло сердце, после двух подряд приступов Володя стал его чувствовать. Что означает эта немногословная информация? Как должен он на нее реагировать? Попроситься на чашку чаю? Он открыл рот, но не посмел произнести эту до ужаса банальную и такую прозрачную фразу. Его остановила музыка, да-да, она, еще жившая в нем, не покинувшая его.

Эту музыку ему дала Рабигуль. Чашка чаю... Какая пошлость! Нет, они просто погуляют по улицам. Несмело взял он Рабигуль под руку.

- Помнишь, как пела Эолова арфа?

Она поняла его сразу.

- Дзинь-дон, дзинь...

Низкий голос Рабигуль изобразил звучание арфы с поразительной точностью.

- Трудно после концертов приходить в себя? - спросил Володя и робко погладил руку этой удивительной женщины, с которой - подумать только! - он был даже близок.

- Ничего, я привыкла, - ответила рассеянно Рабигуль и задумалась, отдыхая.

Так, молча, они шли по вечерней теплой Москве, потом спустились в метро, потом снова шли под зеленой листвой - уже летел тополиный пух, - и Володя, как мальчик, все маялся неотвязной мыслью: посметь ли ему поцеловать Рабигуль? Ведь Пятигорск остался далеко позади, и расстались они плохо. Сотворцы из нижнего буфета попадали бы со стульев, если б прочли его мысли. Только Миша, пожалуй бы, не смеялся, и то потому, что флегма да еще весь в своих переводах с черт знает каких языков.

Хорошо, что женат на востоковедше, делает ему подстрочники.

- Ты не поцелуешь меня? - неожиданно спросила Рабигуль, когда свернули в ее переулок.

"Да, ведь сейчас уже их дом, а у дома не полагается, - с болью подумал Володя. - Что ж, понятно".

Ему и в самом деле было понятно, но эта ее предусмотрительность так ранила!

Он остановился и остановил Рабигуль, впился в ее губы с такой силой, что она отшатнулась. Но Володя не отпустил Рабигуль, прижал, расставив ноги, к себе. Проклятая виолончель мешала, и движением плеча Володя отправил ее на спину. Он целовал Рабигуль с таким отчаянием, словно они прощались навеки. Он не хотел, не мог ее отпустить. Разве она не чувствует, как безумно он ее хочет? Со всхлипом оторвалась от него Рабигуль.

- Ко мне нельзя, - беспомощно сказала она.

- Чтобы не осквернять? - нехорошо усмехнулся Володя.

От его недавней робости не осталось и следа. Сейчас он почти ненавидел Рабигуль. Бережет домашний очаг, а он - хоть пропадай! Она посмотрела на него, черные глаза осветила улыбка.

- Чего ты злишься? - мягко спросила Рабигуль. - Ну скажи, чего?

- Потому что ты не моя, - ответил Володя честно. - Понимаю, что глупо и не имею права, но страдаю ужасно.

- Не надо, - тихо сказала Рабигуль. - Судьба послала нам любовь, когда я, например, уже не надеялась. Надо быть ей благодарными.

- Все это - литература, - раздраженно махнул Володя рукой. - Лучше скажи, когда он уедет?

- Скоро, - не сразу ответила Рабигуль. - Через две недели.

- О Господи, - стиснул зубы Володя. - Целых четырнадцать дней! - И вдруг испугался до смерти. - А ты? А..., а ты?

- Я - в ноябре. Но сначала придется заняться дачей. У меня как раз будет отпуск. У всего оркестра до гастролей отпуск. Придется поехать на дачу. С мамой Алика.

Эти проклятые дачи... Всегда дачи! У всех дачи!

Соня пилила его полжизни: почему у всех есть дачи, а у них - нет. Особенно когда росла Наташка, и каждый год они то тут, то там снимали комнату с террасой - почти всегда неудачно.

"Потому что я их терпеть не могу! - кричал в ответ жене Володя. Потому что легче что-нибудь снять, а потом отвалить назад, в город, и не мучиться вечными проблемами: течет - не течет крыша, влезли или нет воры..."

- Но я буду приезжать в Москву, - торопливо добавила Рабигуль. Обязательно!

Она не сказала "к тебе", но покраснела, запнулась, и радость бурной волной затопила несчастное Володино сердце.

- Я так люблю тебя, - заторопился он. - Я подожду... Буду ждать, сколько хочешь...

Он снова стал целовать Рабигуль - с огромной нежностью, проклиная себя за недавнюю глупость и грубость.

- Дорогой мой, - прошептала Рабигуль застенчиво, осторожно, - и я люблю тебя тоже. Но давай подождем эти дни до Алжира, прошу! Надо же щадить друг друга.

И он с болью понял, что она говорит не о нем и о себе, а о себе и Алике.

***

Любовь Петровна почти сидела в кровати - так высоко стояли подушки. И все равно дышать было трудно.

Алик сидел рядом, безнадежно опустив руки, неотрывно гладя на похудевшее, бледное лицо матери. Ей и разговаривать было трудно, а ему сказать было нечего. "Она умирает, а я уезжаю..." Эта мысль застряла в мозгу как заноза, как опухоль - та, что съедала мать. "Рабигуль не знает, рассеянно вспомнил он. - Думает, воспаление легких..."

- Так что он там говорил? - задыхаясь, снова спросила мать.

- Сказал, что должна отлежаться, - громко и бодро заговорил Алик, принимать по схеме лекарства. Велел соблюдать полный покой.

- А дача? - возразила Любовь Петровна. - Я там все посадила.

- Дача - потом, - морщась от безнадежности, сказал Алик.

- Может, вы съездите? Полить, прополоть.

- Обязательно съездим, - успокоил мать Алик, невольно вздохнув.

Придется, конечно, съездить: прополоть сорняки, полить грядки.

- Я понимаю, что ей нельзя, - поджав губы, упрямо продолжала Любовь Петровна, угадав, о чем думает сын. - Так пусть наденет перчатки!

Алик кивал, со всем соглашаясь, мельком отметив с печалью, что" мать все откровеннее не любит его жену, а ведь кроме Рабигуль ухаживать за ней будет некому. Может, отложить отъезд? Но врач сказал, что никто не знает, как долго все это может длиться.

- Я не Господь Бог! - сердито отрезал он, когда Алик спросил его во второй раз. - В таком возрасте замедляются все процессы, так что... - И, забарабанив пальцами левой руки по столу, замолчал, выписывая рецепт. Будут боли - вызывайте сестру, сделает укол.

- А боли обязательно будут? - совершенно пал духом Алик.

- Не обязательно, - успокоил его доктор. - Это так, на всякий случай. Вообще нужно было сделать все-таки биопсию.

- Врач сказала, и так все ясно. Сказала, зачем ее мучить? Биопсия легких - та же операция...

- ..Ты меня слушаешь? - прорвался сквозь глухую пелену печали строгий голос матери. - Значит, там, где палочки, - помидоры...

Она воодушевилась, голос ее окреп. "Может, попробовать: довезти маму до дачи? - в нерешительности подумал Алик. - И чистый воздух, и вообще... - Но тут же испугался. - А медсестра? А если начнутся боли? Надо посоветоваться с Рабигуль..."

- Мамочка, я пойду. Все в холодильнике, чай - в термосе. Завтра после репетиции придет Рабигуль.

- Да не нужна мне твоя Рабигуль! - с открытой враждебностью возвысила голос мать. - Что она может? Ни вымыть полы, ни постирать! И тяжести она, видите ли, носить не может. А как свою виолончель...

- Ну зачем ты так? - огорчился Алик. - Для полов у нас есть пылесос, а белье я выстирал.

- Не ты, а машина, - сердито поправила его мать.

- Ну машина, - покорно согласился Алик.

- Завтра не приходите, - решила Любовь Петровна. - Холодильник набит битком, и я хочу отдохнуть. Вечером позвоню и скажу, что мне нужно.

Алик склонился над матерью. Она резко от него отвернулась, и поцелуй пришелся куда-то в ухо. За что она сердится? На него-то - за что? Он осторожно прикрыл за собой дверь. Почувствовал огромное облегчение, вырвавшись на свободу. Облегчение и стыд за него: это ведь его мать, как он может? "Почему она такая сердитая? - снова подумал он. - Не понимаю..."

- Это от слабости, - сказала, выслушав Алика, Рабигуль.

- От слабости? - не понял Алик.

- Ну да, - кивнула жена. - Мама твоя привыкла все делать сама. И вдруг - постель, болезнь, лютая слабость...

- С нее-то все и началось, - вспомнил Алик.

Они сидели на кухне. Неяркий свет бра освещал стол, их склоненные над столом лица. Грозное известие, привезенное Аликом, объединило их, и Рабигуль в который раз поразилась бездонности нашего сердца.

Вот сидит против нее человек, которого она не любит, но он ей невероятно, невозможно близок, а на другом конце Москвы - тот, кого любит, чужой, не очень понятный, с переменчивым настроением... Непрестанно, мучительно, с радостью и со страхом думает она о нем днем и ночью и только этими думами и живет.

- Тебе нельзя не ехать, - сказала Рабигуль мужу. - Если что, я тебя вызову.

Алик подавил вздох. Значит, он будет один, и никто к нему ни в каком ноябре не приедет. Только если умрет мать. Какая жестокая альтернатива! Гнев охватил Алика; почему именно ему выпало такое на долю? Чем он прогневал Всевышнего? Алик покосился на Рабигуль. Как всегда замкнута и спокойна. Но что-то новое появилось в ней, вся она стала другой. И в постели - другой. Он всегда страдал от ее холодности, но теперь, после Пятигорска, что-то зажглось в этой непостижимой женщине, его - неужели? - жене, а он оставляет ее одну!

Алик встал, подошел к Рабигуль, склонился над ней, сидящей на стуле, и стал ласкать ее грудь, живот, добираясь до лона.

- Ты что? Ты чего? - шептала Рабигуль, но он не слышал ее.

Резким движением отодвинув от стола стул, Алик позволил жене встать, но только затем, чтобы грубо и быстро уложить ее на пол, прижать всей своей тяжестью к ковровой дорожке, зажать рот поцелуем и рвануть "молнию" на своих брюках. Такой страсти он не испытывал никогда. Так не был он никогда с Рабигуль. Ошеломленная, она не сопротивлялась, да и как бы она могла? Это было почти насилие, но она ответила на него столь же грубо и страстно, сжав Алика Коленями, сцепив за его спиной руки, застонав от жгучего наслаждения. Что-то темное, из недр естества поднялось в ней, слепой поток унес ее далеко-далеко - от музыки, стихов, возвышенных чувств, вообще от культуры к тому первородному и слепому, что заставляет человека вспомнить потом, что он - часть природы, а не ее властелин. Всемогущая смерть, незримо и грозно вставшая у изголовья еще не старой женщины, карауля и не отпуская ее, внезапно обострила чувства, вызвала безумную жажду жизни, от-" чаяние от предстоящей разлуки у Алика, бурную радость у Рабигуль - "Теперь можно не ехать!" - стыд за эту преступную радость... Вся эта буря чувств заставила Рабигуль шептать слова, ее недостойные - но сейчас они были правдой! ощущая, как растет, поднимается и выплескивается наружу волна наслаждения того самого, что открылось ей в Пятигорске.

- Володя...

- Как, как ты меня назвала? - спросил, приподнимаясь на руках, Алик.

- Никак, - помолчав, ответила Рабигуль и закрыла глаза, скрывая внезапные слезы.

8

Теплой ночью, полной лунного света и сияющих звезд, незримо и вкрадчиво август на мягких лапах вошел в Москву. Начался последний месяц короткого лета. Солнце пылало безнадежно и яростно, чувствуя, что осталось ему царить недолго, электрички пахли яблоками и грибами, загорелые дачники везли в Москву бесценные дары земли. Но вечерами уже накидывались на плечи легкие кофточки, выпадала по утрам роса, и трава все дольше оставалась седой и мокрой, грачи обучали птенцов, подготавливая их к дальнему перелету. Шум множества крыльев заставлял прохожих поднимать головы, провожая взглядом проносящиеся над Москвой стайки, и задумчивые, чуть печальные улыбки освещали лица: да, осень не за горами.

Рабигуль шла в ситцевом сарафане, присланном из далекого Казахстана. Мать шила великолепно - в свое время это спасло от голода всю семью - и знала достоинства Рабигуль. Узкие бретельки оставляли открытыми смуглые плечи, тугой лиф плотно облегал высокую грудь, пышная юбка подчеркивала тонкую талию, стройность длинных, красивых ног.

Сегодня у Рабигуль выходной: ей не нужно ехать на дачу. И сегодня придет Володя. Перед отъездом Алик, поколебавшись, подумав, предусмотрев то и это, все-таки вывез мать за город, и ей сразу стало легче.

Целыми днями сидела она в кресле, в тенечке, зорко наблюдая за Рабигуль. Та носилась по участку, как веселый, озорной ураган. Все делала, все успевала, а вечером вихрем летела в Москву, где ее ждал любимый. Она спускалась на перрон, делала два шага ему навстречу и оказывалась в сильных мужских руках.

Володя обнимал Рабигуль так крепко, словно они встретились после мучительной и долгой разлуки. Не разжимая рук, они ехали к ней домой и упоенно бросались друг к другу, а потом, опустошенные и счастливые, пили на кухне чай или, смеясь от полноты жизни, стояли вместе под душем, и Володя все боялся, как бы Рабигуль не упала, когда он ласкал ее под прохладными струями, возбуждавшими их обоих. Он же укладывал Рабигуль спать.

- Не звони очень рано, - просила она. - Завтра я отсыпаюсь.

- Конечно, конечно! Я позвоню в десять.

Осторожно щелкал замок - это уходил Володя, - и Рабигуль, обхватив руками подушку, проваливалась в глубокий сон. Она все объяснила в оркестре про Любовь Петровну, и маэстро, поогорчавшись, нашел ей замену на время гастролей. Так она осталась в Москве, с любимым. "Но ведь Любовь Петровна и вправду больна", - оправдывалась перед собой Рабигуль, не веря своему счастью и стараясь не вспоминать о последнем разговоре с маэстро.

- Хорошие у вас композиции, - сдержанно похвалил он. - Я тут кое-кому показал, но теперь лето, все разъехались, в Союзе композиторов тишина, так что придется повременить. А над чем вы работаете сейчас?

Вопрос ударил прямо в солнечное сплетение. Над чем же она работает? Да ни над чем! Мечется между дачей, где заботы и горе, и Москвой, где такое счастье... Еле-еле успевает отыграть обязательные три часа, чтоб пальцы не забыли виолончели.

Запинаясь в смущении, Рабигуль бормотала нечто невразумительное:

- Вы ведь знаете, я всего лишь исполнитель...

То, прежнее, написалось само, случайно... Я не думаю, что должна...

И тут маэстро показал свой нрав, встал на дыбы, и Рабигуль увидела его таким, как видели иногда другие, вызвавшие дирижерский гнев.

- То есть как это - "само"? - загрохотал он, надвигаясь угрожающе на Рабигуль. - То есть как - "исполнитель"? Я же сказал - да или нет? - что у вас хорошие, неожиданные, свежие композиции! Значит, что-то проснулось в вашей душе, и вы несете за это ответственность! Человек отвечает, черт возьми, за талант, посланный свыше!

Широкое крестьянское лицо раскраснелось, глаза сверкали, вздыбилась седая грива буйных волос. Старик был поистине великолепен.

- И что же вы улыбаетесь? - окончательно разъярился он, заметив радость ветреной девчонки при слове "талант". - Что я сказал смешного?

- Ничего, - пролепетала испуганно Рабигуль.

- Нечего веселиться, - проворчал дирижер, и ворчание его походило на громыхание затихавшего, далекого уже грома. - Рано! Пока рано. Есть наметки, штрихи таланта, только штрихи. И неизвестно, что из вас там получится, и если будете, скажем, лениться...

Он уже немного жалел, что похвалил Рабигуль: посмотрите-ка на нее! Сияет, как блин на масленице.

Эта молодежь и так не в меру самонадеянна...

Рабигуль, пережив мгновенный испуг, и впрямь сияла. Куда девалась ее обычная сдержанность? Алели щеки, улыбались губы, а уж глаза... Маэстро взглянул на нее из-под косматых бровей и неожиданно для себя улыбнулся тоже. Грубое его лицо сразу смягчилось и подобрело.

- Ну-ну, это я так. Работать, работать и работать!

Сидеть за столом и писать. У композитора должен быть крепкий зад.

Рабигуль, покраснев, кивнула, и они расстались до осени.

Конечно, она обо всем рассказала Володе, опустив, естественно, последние слова маэстро, он, конечно, порадовался вместе с ней, но он же и забирал все ее свободное время, и она это время с восторгом ему отдавала. Иногда, проводив Володю, вставала и среди ночи садилась за инструмент - так жгла внутренняя тревога: как ни старалась Рабигуль беречь пальцы, все равно от этой проклятой дачи они огрубели.

А Любовь Петровна придумывала все новые для нее заботы. Но когда дошло до "закрутить банки", Рабигуль взбунтовалась.

- Я не могу, - тихо, но твердо сказала она. - Скоро вернутся наши с гастролей, и я должна быть в форме.

- Но ведь тебе все равно уезжать, - напряженно, скрывая неуверенность, страх: вдруг не поедет? - сказала Любовь Петровна, и глаза ее острыми буравчикамц вонзились в темные, непроницаемые глаза своенравной, нехозяйственной невестки. - Я уже выздоровела, приедем в Москву - можешь отправляться на все четыре стороны.

"Она больна, - в который раз напомнила себе Рабигуль, - больна смертельно, нужно быть снисходительной".

- Я прекрасно себя чувствую, - повторила Любовь Петровна, словно прочитав ее мысли.

Она и вправду посвежела, окрепла, даже загорела - не от солнца, от воздуха. Она уже не сидела, как прежде, целыми днями в кресле. Поливала цветы из шланга, готовила обед, болтала, стоя у забора, с соседками. Но требовала, чтобы Рабигуль вер равно приезжала.

Загрузка...