6 - 9

6.

Трезвые размышления отца Бартоломью, его спокойная уверенность всегда помогали мне обрести опору, помогли и в этот раз: я уже недоумевал, как обычный запах мог ввергнуть в такие сомнения? Лишить меня покоя? Непривычно, неприятно, страшно — да, но чтобы так раскваситься!.. Как я повелся на эти уловки? Как умудрился не разгадать их сразу? Ведь все это так просто! Да и знал же я, с кем имею дело.

— Ситы! — я почти выкрикнул это в темноту коридора, — ситы, чтоб вас!..

Среди лугов,

пашен,

В светлых домах

наших,

Хранимых законом Божьим, больше не быть беде:

Стуком подков

дробным,

Звоном клинков

злобным

Песню на гибель сложим дикой лесной орде!..

За молитвой и исповедью я не заметил, как пришла ночь. Солнце успело сесть, в узкие бойницы заглянула звездная чернота, а по стенам зажгли факелы. Сегодня, в честь высоких гостей, света было вдвое больше обычного, как и стражников. Пока шагал по коридорам, взбегал по лестницам, в голос распевая боевые песни, они то и дело попадались на пути. Я бодро салютовал отцовым рыцарям и вообще чувствовал себя воеводой, готовым к сражению. Боевой дух, замешанный на презрении к врагу, так горячил кровь, что, даже боль и жжение в раненой руке уже не волновали. В таком бравом настроении я распахнул дверь своих покоев и замер.

Впереди была почти полная темнота: свет факела, закрепленного напротив проема, едва проникал за порог.

Но внутри кто-то был — я знал это наверняка.

— Кто здесь?..

Я потянулся за кинжалом, но пальцы, сведенные болью, скользнули мимо рукояти.

Из темноты метнулась тень: горящие глаза, и хищный оскал. Зверь. Не задумываясь, я вскинул руку — остановить, поймать раньше, чем зубы достанут шею. И тут же мощный удар обрушился на плечи. Мы схватились, упали и покатились вглубь комнаты. Во тьму.

Зверь был силен, гибок и отчаянно рвался к моему горлу. Рана на руке открылась, дергала болью, борьба давалась все тяжелее. Я уже готов был сдаться, когда он вдруг ослабил хватку, откатился в сторону и захохотал.

Разве можно было не узнать этот смех?

— Какого сита?!.. — я вскочил, в ярости забыв, как измотан. Первой мыслью было прибить звереныша! Слава Богу, быстро сообразил, что будь мне это по силам, он бы уже не смеялся.

В конце коридора послышались шаги. Я опрометью кинулся к двери, захлопнул и толкнул засов — не хватало только, чтобы стражник в порыве усердия сунулся сюда! Вера в справедливость слов отца Бартоломью, только что казавшаяся незыблемой, почему-то опять пошатнулась. Я растерялся. Одно было ясно: если кто-нибудь застанет меня вот так, наедине со счастливо смеющимся вражеским принцем, останется лишь сдохнуть от стыда — и все.

— Что Вашему Высочеству тут понадобилось? — холодно спросил я, на ощупь зажигая светильники.

Толку от этих плошек было немного — больше вони и копоти, но их скудное пламя позволяло худо-бедно видеть, чтобы не натыкаться на углы. Комната моя была невелика и обставлена очень скромно: кровать под балдахином, пара сундуков да грубый камин без малейшего следа украшений. Шпалеры на стенах были, пожалуй, единственной приметой того, что это все же господская спальня.

Мой гость сидел на вытертой медвежьей шкуре у очага и, упершись руками в пол, все еще тихо посмеивался. Спутанные космы почти целиком скрывали молоденького сита, но я разглядел, что единственной одеждой его была длинная неперепоясанная рубаха, та самая, что на поединке, с разорванной полой и кровавыми пятнами. «Сбежал, небось, от своих ротозеев. И как только он сюда пробрался?!» — все больше злился я.

Выпроводить мальчишку восвояси? Вот прямо так, полураздетым, встрепанным, в крови — и на глаза отцовским людям? Подчиниться я их заставлю — пальцем не тронут, еще и проводят ласково, под белы рученьки, но рты не заткнуть… поползут слухи, что у сына лорда Кейна свои дела с нечистым — объясняйся потом.

— Вам смешно? — что меня злило больше, его нахальный смех или собственная беспомощность, вынуждающая терпеть подобное непотребство, я и сам не знал. — Нападать из-за угла ради смеха… Вы вообще думаете, что делаете? А если бы в моей руке был кинжал? Я уже чуть не зарубил Вас сегодня, неужели мало? Что Вам нужно от меня, Ваше Высочество?

Сит сразу примолк. Уши замерли, а потом вызывающе встопорщились, изумруды светящихся глаз ярко вспыхнули из-под черных прядей.

— Твою душу, Хейли Мейз, наследник Синедольских владык, — послышался зловещий шепот. — Я пришел за твоей душой. Своей-то у меня нет, так? — и он снова издевательски захихикал.

В негодовании я бросился к мальчишке, сгреб в горсть волосы, крутанул на кулак и вздернул, заставляя его подскочить на ноги.

— И это тоже забавляет тебя, щенок?!

— Нет, это не забавляет. Совсем.

Я растерялся. Конечно, сит мог легко вырваться, если бы захотел. То, что детская хрупкость принца обманчива, я усвоить успел — ни на мечах, ни в рукопашной он не уступал мне, если не превосходил. Но тут он и не пытался противиться: снес мою грубость как должное. Только чуть запрокинул голову, закусил губу и крепко зажмурился. По бледным щекам покатились слезы боли и унижения. Так мы и стояли: совсем близко — глаза в глаза, нос к носу. И я остро чувствовал тепло его тела, его запах… а пахло от него изумительно! Можжевельником, лесными цветами и немного диким зверем. А еще свежескошенной травой и весенней пашней — кровоточащая после недавней потасовки рана на скуле вспухла и явно воспалилась.

Что ж, раскаяние за жестокую выходку ударило сильнее, чем мог бы этот юноша. Я выпустил волосы и приложил ладонь тыльной стороной к его ране. Горячая, как и думал.

— Проклятье… Ваше Высочество, почему Вас даже не перевязали! Это же безрассудно…

— Айлоримиелл. Хейли Мейз, зови меня по имени. Мы же договорились, — перебил он тихо, но твердо.

— Ай-лор…? — я слегка смутился. — Мне не повторить.

— Айлор? Что ж, хоть так…

В тоне голоса заиграла радостная улыбка. «Улыбка весны…вот же тварь!» — подумал я не то с неприязнью к нему, не то с досадой на себя. Но чувства опасности эта мысль почти не вызвала.

— Так почему о... твоих ранах никто не побеспокоился?

— А! Это… подожди… я ведь за тем и здесь…

Он потянул за шнурок на шее, вытащил что-то похожее на крупный желудь, положил в ладонь и раздавил. Желудь хрустнул, расточая тонкий смолистый запах.

— Дай свою руку, Хэйли Мейз из Синедола, — ладонь сита масляно блестела, — я нанес тебе рану, мне и лечить. Сейчас ее не будет.

— Как — не будет?

— Совсем.

Сначала я решил, что ослышался или понял не так, но что-то в глазах мальчишки, в плотно сжатых губах, в неуверенном движении ушей, настораживало — сердце вдруг снова сдавил страх, холодно, противно.

— Зачем? Это пустяк, царапина. Господь не велит прибегать к колдовству. У нас есть целебные составы и молитвы.

Айлор гордо задрал нос:

— Наши целители искуснее ваших, Хейли Мейз. Давай, показывай руку! — и, видя мое сомнение, небрежно передернул плечами. — Хотя, если ваш бог согласен, что его дети слишком расплодились, и пара-тройка смертей в горячке от пустячных ран всем только на пользу, пожалуй, я тоже ему помолюсь.

Это был вызов: он, безоружный мальчишка во вражеской твердыне, не боялся меня. Неужели я, господин в своем замке среди своего войска, его одного испугаюсь? Плюнув на осторожность, я протянул руку. Он ловко расшнуровал рукав и подкатал до плеча. Мое предплечье выглядело получше его щеки, но порез оказался глубоким и сильно кровоточил. Сит схватил мое запястье, словно я собирался сбежать — хотя, кто знает, может, и собирался — решительно вдохнул и прижал пальцы, вымазанные смолистым снадобьем, к краю пореза у локтя. Боль раскаленным клинком пронзила плоть. Я вскрикнул и дернулся, но руки мальчишки вцепились намертво.

— Терпи, — бросил он бесцветно и закрыл глаза.

Пальцы сита нестерпимо медленно ползли вдоль раны, сводя и сжимая ее края. Тягучая, вязкая боль была так сильна, что я почти перестал понимать, где нахожусь. Только голос юноши, раз за разом выводящий одну и ту же фразу — ни то напев, ни то заклинание — держал меня, не позволял потерять самообладание или впасть в забытье. И вот, когда я начал почти привыкать к этому миру боли и шелестящей песни, он вдруг выдохнул последнее слово и опустил руки. Мучение закончилось.

Я глянул на рану… вернее туда, где была рана, потому что теперь ее не было… Не было! Совсем. Не было ни самого пореза, ни красноты и опухоли воспаления, ни даже шрама, словно клинок и не касался тела. Если бы подкатанный рукав не был порван и покрыт бурыми пятнами, я бы, пожалуй, решил, что все это — и саднящее ощущение, и горячая, дергающая ломота, и липкие от крови пальцы — мне примерещилось. Впрочем, кровь на пальцах еще осталась, хоть я и вытирал их об одежду, а вот боль прошла совершенно: я сжал кулак, согнул локоть — рука была здорова.

7.

— Ну как, я сдержал слово? — мальчишка казался измученным и осунувшимся, но это не могло пригасить его улыбки. Глаза победно сияли, он весь просто лучился самодовольством. Я вдруг понял, что юный сит совсем не был уверен в успехе и сам напугался не меньше моего.

— Храбрый ты… — я тоже улыбнулся в ответ. — Меня-то вылечил, а сам? Больно?

Он перестал улыбаться, изучающее заглянул в глаза:

— Я не хотел тебя ранить… а ты? Ведь тоже не хотел? Значит, и ты сделаешь это, да? Для меня?

— Что — сделаю, Айлор? Я не могу, не умею.

— Умеешь, — он уверенно кивнул, а потом отошел чуть в сторону, отвернулся и резко, словно страшась отступить, стянул через голову рубаху.

Я… остолбенел. Всегда, с самого детства я знал: ситы — порождение преисподней, адские твари, посланцы смерти. Но сейчас, вот так, нагим, в скудном свете масляных ламп, мой гость менее всего походил на создание, не угодное Богу. Нет! Только Всевышний Отец мог сотворить подобное существо… Тонкий луч небесной благодати, невесть как просочившийся под мрачные своды замка — желтые отсветы пламени словно тянулись, льнули к его свету, лизали кожу, пробуждая жемчужные переливы, прятались и исчезали в лиловом сумраке волос. Запах, смешавший в себе сладость тархуна, черемухи и сирени, тяжелую горечь полынных пустошей, пряные струйки шалфея, мелиссы и эспарцета, густой смолистый дух кедра и можжевельника... вездесущий, почти болезненный для меня, теплый пар вспаханного поля плыл, растекался от него, заполняя комнату. Взгляд юноши, исполненный веры и смирения, был подобен взглядам святых на фресках часовни, а улыбка уже не дразнила ни дерзостью, ни шалостью — в ней была только любовь, всепрощающая любовь к миру. Хищные клыки, опушенные уши, черная шерсть, узкой полоской сбегающая с плеч по хребту — все эти приметы зверя ничего не значили, я их не замечал.

Религиозный восторг охватил меня, я уже готов был пасть на колени, лишь бы удостоиться взгляда этого существа, лишь бы хоть раз коснуться его сияния, когда глаза сита внезапно омертвели, и он одним движением откинул волосы и повернулся.

Правая сторона тела юноши, скрытая до этого тенью и густыми прядями, была чудовищно изувечена: грубый рубец, похожий на след топора, пересекал грудь, заметно искривляя ребра и уродуя сосок; чуть выше отчетливо виднелся шрам от стрелы, судя по размерам — тяжелой, бьющей насквозь крупного зверя; а на плече, охватывая руку и сползая на спину, мертвенно-тускло на живом сиянии выделялся ожог. Три раны, три верных смерти… и в довершение всего — свежая отметина нашей недавней глупости, глубокий кровавый порез на бедре, переходящий в легкую царапину на животе, снова вспухал на ребрах и заканчивался рваной раной на скуле, багровой от воспаления.

Я был поражен.

— Исцелять больно, Хейли Мейз Синедольский, много больнее, чем исцеляться. И тяжело, — голос посла был тих и холоден.

Я услышал насмешку, решил, что он не верит мне. Просит мира и сострадания, храбрится, а на самом деле — не верит, боится. И это уязвило не меньше, чем его чистая красота и стыд за то, что с ней сотворили. Мне вдруг стало важно доверие.

— Ничего, я вытерплю. Что делать?

— Ты знаешь сам, — сит взял меня за руку и отер на ладонь остатки своего снадобья. Глаза его снова ожили, потеплели, — если хочешь помочь, значит, знаешь, как.

«Господи, этот мальчик — твое дитя, как все мы, твое творение, одно из лучших… возьми у меня все, что нужно, но пусть он будет здоров! Молю Тебя, Отец мой, пусть он будет здоров, счастлив и живет долго!» Я, волнуясь и страшась неудачи, положил пальцы на его рану…

Боль!..

Безумная… белой вспышкой разорвала тело... Может, я кричал? Может, корчился в муках? Я не знаю…глаза мои перестали видеть, уши — не слышали, сердце гулким молотом разбивало грудь, но рука сама находила дорогу — огненную тропу среди ледяного мрака. И только мольба моя продолжала звучать — непрерывная, далекая, единственная связь с миром, — удерживая и меня и его, не позволяя отступить, разорвать нашу общую боль в этом испытании.

Вдруг огненная тропа вспыхнула последним ударом и оборвалась…

«К тебе, с тобой, в тебе…» — услышал я в разверзшейся тишине… или не услышал? Лишь почувствовал и понял?

Но я знал, что нужно ответить:

— … с тобой, в тебе, навсегда.

Я открыл глаза, пытаясь дышать ровнее. Моя ладонь, все еще блестевшая ситским снадобьем, лежала на щеке Айлора. Холодной и здоровой. Он, измученный, с ввалившимися горящими глазами, прижимал мою руку своей:

— Навсегда, — и опять улыбался. — Красиво поешь, Хейли Мейз. Очень красиво… а что ты пел?

Я отнял руку и еще долго смотрел на его исцеленное тело, на усталое лицо, на свою ладонь — и не мог поверить тому, что вижу. Не мог. Ведь я не колдун.

— Я? Молился.

— Молился. Никогда не думал, что люди… — он вдруг мертвенно побледнел и сел на пол, — что люди могут быть… милосердны…

8.

— Что с тобой? — я даже не успел опомниться. — Плохо?

Он подобрал свою изорванную рубашку, натянул ее и сжался, обнимая худые колени.

— Ничего, так бывает. Быстрое выздоровление отнимает много сил. — Длинные уши сита отчетливо дрожали, да и зубы, как он не сдерживался, почти явственно отбивали дробь. — Разве ты сам не чувствуешь? Но это нестрашно — проходит, надо только отдохнуть. И согреться…

В самом деле, в замке было прохладно и сыровато, но на дворе стояло лето, а в жару это даже приятно. Обычно мы не топили до поздней осени, пока крыши не заиндевеют, а в бадьях с водой к утру не начнет намерзать ледяная корка. Но после всех трудов меня тоже слегка знобило. Мысль об уютном пламени очага родилась сама собой.

— Подожди, огонь разведу. — Сказал я и стянул с кровати меховое одеяло. — Пока на вот, все теплее.

Я растопил камин и тоже уселся на пол, напротив гостя. Он взял одеяло, сначала брезгливо сморщил нос, но потом все же закутался и снова замер, сосредоточенно глядя на пляску пламени по сухим поленьям. Лицо его было нездорово бледно, губы почти посинели, а уши все еще тряслись, как у больного щенка. Конечно, ведь я — не колдун, значит, наше исцеление — его труд, его заслуга. Если мне это далось такой болью, то ему наверняка еще хуже.

— Айлор, может, вернешься в свои покои и ляжешь в постель? Я провожу, если хочешь.

— Нет! — он дернулся, оглянулся, зеленые языки пламени метнулись в испуганных глазах. — Хейли Мейз, позволь мне остаться тут, с тобой. Тебе я верю, а их, — он кивнул на дверь, — боюсь. Они ненавидят нас. Всех.

Я чуть не засмеялся. Надо же, только что я готов был молиться на него, а сейчас — острые вздернутые плечи, тонкая шея, узкие, почти девичьи запястья и этот страх… дитя! Самый обычный мальчишка.

— Кто — они, Айлор? Это люди отца, а он, хоть и не любит ваше племя, хочет мира. Лорд Синедола назвал вас гостями, обещал защиту. Кто посмеет тебя хоть пальцем тронуть?

— Чистые клинки.

Это было неожиданно.

— Чистые клинки? — Я задумался, чтобы и вправду не сболтнуть лишнего. Почему-то мне совсем расхотелось задирать и дразнить сита. — Ты знаешь о них?

Юноша посмотрел мне в глаза прямо и бесхитростно, потом снова отвернулся, уставившись на огонь.

— Конечно, знаю. Чистые клинки, Божьи рыцари… они не успокоятся, пока собственными глазами не увидят смерть последнего из нас. Я был во многих ваших городах, Хейли Мейз, они есть везде. Но нигде, даже в столице со всеми вашими храмами, дымом благовоний и колокольным звоном, у них нет такой силы, как тут, в Синедоле. Кейн Мейз, лорд Синедола не друг нам, но он честен. Честен и беспечен.

Я хотел возмутиться. Как смеет всякий глупый юнец судить отца? Но не успел — мой гость плотнее запахнул одеяло и продолжил:

— Хотя я могу понять их, Хейли Мейз. Ты — нет, не можешь. Ты наследник Синедола. Самое благодатное место на земле принадлежит тебе, а у них нет ничего. Как и у меня. Я тоже хочу жить в своем краю без страха, без ненависти. Я хочу, чтобы мои дети вольно резвились и охотились под сенью родного леса, чтобы потом, когда-нибудь, они вышли в лунный круг на свой первый танец… Хейли Мейз, у меня ведь еще могут быть дети — я слышу зов луны, я слышу его даже сейчас.

Молодой посол выпрямился, гордо приподнял голову, снова превращаясь в то существо, которое меня восхитило — колдовство. И меня словно громом ударило, страх вдруг проснулся, завозился, липко и холодно. Колдовство! Что же я делаю? Это все — ложь, обольщение. Колдовство! Отец Бартоломью предупреждал!

Я сглотнул свой страх и спросил:

— Айлор, зачем я тебе? Зачем ты хочешь околдовать меня?

— Околдовать?

Удивление юноши казалось столь невинно-искренним, но я не верил. Не верил ни одному слову: он силен и умел в бою, но проиграл мне поединок, глупо проиграл, он пришел сюда, влез в мою спальню, напал — а теперь уверяет, что боится стражи…

— … я слышал, что вы зовете нас колдунами, но, Хейли Мейз, я не знаю, как это — околдовать тебя. Вы живете среди огня и камня, для нас — это смерть. Огонь иссушает, душит дымом, выжигает все живое, а камень давит своей тяжестью, не дает дышать. Вы странные, совсем чуждые нам, но что-то в вас есть такое, что влечет неодолимо. Ты говоришь, я хочу околдовать тебя, а я думаю, это ты. Ты околдовал меня, Хейли Мейз, привлек вниманием, заворожил песней.

Сит потянулся за моей гитарой, что лежала на одном из сундуков, осторожно коснулся ее лакового бока и тут же отдернул руку, словно обжегся.

— Мертвое. Ты можешь заставить мертвое дерево петь, как поет ветер в ветвях или весенний ручей, как птицу, даже как волка зимней ночью. Ни одна из моих сестер, ни один из братьев не устоял бы перед твоей песней в лунную ночь, когда еще были лунные ночи… спой, Хейли Мейз. Спой для меня, пока еще можно, прошу тебя.

Я не хотел его слушать — речь сита опять смущала, путала чувства, испытывала мою веру в Бога, мою любовь к Нему. Я знал, что не надо слушать, не надо думать, и потому как за спасение, схватился за гитару. Играть и петь — это я умел.

9.

Холод. В замковой часовне и зимой не топят. Холод и полумрак. Только на алтаре — свечи, множество свечей. И дымящиеся благовония — от них кружится и болит голова, а на языке копится сладковатый вкус печали. Посередине — гроб: свежеструганные доски обиты бархатом, но я чувствую их запах и даже помню шершавую, чуть влажную поверхность под рукой. Не тут — раньше… Я помню: это — смерть.

Гроб стоит высоко, он огромен и нависает надо мной, из-за этого я не вижу, кто в нем. Не вижу и не хочу видеть, но большие, сильные руки берут меня, поднимают.

— Смотри, Хейли.

Белое. Все — белое. Густая фата прячет, но рука безжалостна — и лицо открывается.

Она красивая. И молодая. Только золотистые локоны больше не светятся — посерели, покрылись пеплом. Она — моя. Моя! Мама… И совсем чужая. Хочется кричать — не могу. У меня нет языка, у меня нет голоса, у меня ничего нет! Только слух:

— Будь ты проклят, Оборотень! Будь проклят…

Сон разлетелся клочьями тумана и сгинул. Я дернулся, сел, оглядываясь, ничего не понимая: густой, жесткий мех, теплая полутьма и запах костра вместо благовоний.

Наконец, узнал свою спальню. Огонь в камине горел все еще ровно и жарко, а на медвежьей шкуре рядом со мной вытянулся мальчишка-сит, принц нечистых… сын Ареийи.

Сит! Враг! Избавиться от него, выгнать, вышвырнуть его за порог!

Нет... нельзя. Никак невозможно! Вдруг кто-то увидит? Узнает? В коридорах стража и факелы — увидят непременно. Придется терпеть…

А мальчишка повернулся и улыбнулся, светло, доверчиво, словно в отцовском доме, в собственной постели спал.

Я отодвинулся как можно дальше, склонился на сундук. Казалось, уже не усну до утра, но стоило закрыть глаза — и снова провалился в темноту.

Лес. Кругом лес, совсем не такой я привык видеть, когда выезжал охотиться. Этот лес нездешний, дивный, колдовской. Живой. Острый серп луны на ущербе словно режет ночь пополам, и одна половина — моя, а другая пугает и манит. Деревья шепчутся с травами, цветы кивают, словно знают тайну, а ветер зовет переступить границу. Я не понимаю их, но чувствую — это обо мне они шепчутся, меня призывают. Тут повсюду — чары, заклятия, волшебство. И все это — для меня. Я иду, не раздумывая, на зов, по угаданной тропе, выше, в дикие холмы Синедола. В глубине живота трепещет предвкушение, а по спине текут ручейки холодного страха.

«К тебе…»

Это ветер запутался в тонких ветках или стонет вдали деревянная дудка?

«К тебе…»

Это звон тишины, когда ветер стихает, или голос той, другой, мне неведомой жизни?

На вершине холма лес редеет, меж стволов льются струи лунного света, среди них — силуэт. Он размыт, нечеток, трепещет и пляшет, зовет за собой. И я подчиняюсь.

Это женщина. Нет, девочка, совсем дитя! Богиня… ситка — заостренные уши и глаза, как у кошки. Она кружится в танце, отбивая ритм ударами в бубен. Бедра чуть прикрывает искристая кисея, а поверх юных грудей только костяные ожерелья. Черными змеями — пряди волос, лунным сиянием — кожа, смех тревожит, а взгляд подчиняет. Любопытство и страх уступают желанию. Я хочу ее, хочу… Желаю, требую!

— С тобой?

Вопрос? Предложение? Она улыбается, и клыки поблескивают между губ. Эта улыбка, и в ней — весна! Как же я люблю ее.

— С тобо-о-ой! — серебристый лукавый смех.

Повтори еще раз! Повтори — и я сделаю все для тебя…

— С тобой!

Прикажи — и упаду тебе в ноги! Прикажи — и я за тебя умру!..

А она со смехом убегает, легкая, верткая — ожерелья мелодично перестукиваются на груди, разлетаются прозрачные юбки. И песня:

— В тебе! — радостью, счастьем весенней улыбкой! — В тебе, навсегда!

Вдруг я чую опасность. Впереди — беда!

Сердце замирает, стынет под ребрами, шевелятся от страха волосы. Я каменею — а она кружится, смеется и бежит дальше. Стой, глупая, остановись! Не ходи туда, не ходи!..

Но она все смеется, смеется, скрываясь за деревьями и в руках ее уже не бубен — младенец.

Я догоняю и… валюсь перед ней на колени. Моя красавица-ситка, в страхе и бессилии припавшая к могучему дубу: белооперенная синедольская стрела прибила к стволу и ее саму, и ее дитя.

«Навсегда!»

Темная кровь течет по свисшей детской ручонке, по белому, как сахар, бедру женщины…

«Навсегда!»

Лес горит, воет пламя, трещат, падая, ветки, дым съедает глаза, разрывает грудь. А стрела никак не дается.

«Навсегда.»

Только не умирай, я тут, я уже тут! Только не…

«В тебе и во мне, навсегда…»

Я вскочил, задыхаясь. Лес? Огонь?! Нет, моя спальня. Это сон, всего лишь дурной, страшный сон, а огонь — только пламя очага, кроткое, домашнее, совсем не опасное. И оно почти потухло. Я понял, что опять уснул на шкуре у камина, и в который раз вспомнил все, что было прошлой ночью. Поискал рукой Айлора, но его не было — только одеяло еще хранило живое тепло, да тонкий запах цветов и можжевельника.

Загрузка...