Моей маме, чтобы скрасить ожидание «Килкеррана», и обоим мистерам Рочестерам — за то, что помогли Магомету дойти до горы.
Я была младшей из трех дочерей, стараниями нашей романтичной матушки нареченных Грейс, Хоуп и Онор, однако мало кто из знакомых (кроме, пожалуй, священника, который крестил нас с сестрами) помнил мое настоящее имя. Зато историю появления моего нелепого прозвища отец охотно рассказывает до сих пор. Обнаружив, что наши имена не только служат заменой «пойди-ка сюда», а что-то значат сами по себе, я пришла к отцу за разъяснениями. С Грейс (изяществом и милостью) и Хоуп (надеждой) он еще как-то справился — но объяснить пятилетнему ребенку, что такое Онор (честь и благородство), ему оказалось не под силу. Стойко выслушав до конца, я обиженно надула губки и сказала: «Нет уж! Называйте меня лучше Красавица!» Отец рассмеялся и несколько недель кряду развлекал всех знакомых забавной выходкой своей младшей дочки. Вот так мое высказанное в запальчивости желание неожиданно исполнилось — по крайней мере, прозвище приклеилось накрепко.
Поначалу мы с сестрами были одинаково прелестными девчушками, белокурыми и голубоглазыми. И хотя Грейс отличалась самым светлым оттенком волос, а Хоуп самыми выразительными глазами, лет до десяти разница между нами почти не чувствовалась. Грейс, на семь лет старше меня, выросла в поистине утонченную и изящную красавицу с роскошными густыми локонами цвета сливочного масла («совсем как в детстве», — умилялись друзья семьи) и голубыми («как умытое дождем майское утро», — восхищались поклонники) глазами в обрамлении длинных ресниц. У Хоуп волосы потемнели, обретя каштановый отлив, а глаза засияли изумрудно-зеленым. Кроме того, Грейс была чуть выше нас обеих, и на ее щеках цвел нежный румянец, тогда как кожа Хоуп светилась фарфоровой белизной. Но несмотря на разницу в цвете глаз и волос, сестры поражали удивительным сходством — обе стройные, гибкие в талии, с точеными носиками, ямочками на щеках, аккуратными маленькими ручками и ножками.
Я отстала от Хоуп на пять лет, и у меня почему-то все оказалось иначе. Волосы с возрастом стали невзрачного русого цвета, ни светлые, ни каштановые, детский завиток распрямился и упрямо не желал поддаваться никаким щипцам. Глаза обрели мутно-ореховый оттенок. Кроме того, я совсем не округлилась — так и оставалась худой, нескладной и малорослой, с длинными, как у лягушонка, руками и ногами. Хуже всего, что в тринадцать лет моя кожа покрылась прыщами. В матушкином роду такой напасти не видали веками. Грейс и Хоуп тем временем напропалую любезничали с вьющимися вокруг них подходящими (и не очень) поклонниками.
Меня, как младшенькую, в семье баловали. Матушка умерла через два года после моего появления на свет, а спустя две недели забрала к себе четвертую сестру — крошку Мерси. Нас вверили заботам опытных и порой даже ласковых нянюшек и гувернанток, однако сестры привыкли считать, что вырастили меня сами. Когда стало очевидно, что внешностью я пошла не в мамину породу, меня уже шесть лет звали Красавицей; хотя к тому времени я это прозвище успела возненавидеть, отказаться от него не позволяла гордость. К тому же свое настоящее имя, Онор, я, если на то пошло, любила еще меньше — оно выглядело напыщенным и вымученным, как будто, кроме «благородства и чести», мне и похвалиться нечем. Сестры по доброте душевной обходили молчанием растущее несоответствие между прозвищем и моей внешностью. Досаднее всего, что благородство их было искренним и, как и красота, не знало пределов.
Наш отец, слава богу, не замечал разительного и вопиющего несходства между старшими дочерьми и младшей. Наоборот, за обеденным столом он, глядя на нас с улыбкой, каждый раз повторял, как рад, что мы растем такими разными, и как ему жалко семьи, где все похожи, как лепестки цветка. Сперва отцовская слепота меня удручала, и я даже подозревала его в лицемерии, однако со временем досада сменилась благодарностью. Я могла свободно, без утайки, поверять отцу свои мечты и чаяния, не опасаясь снисходительной жалости.
Единственное, что примиряло меня с незавидной участью сестры своих сестер, — из нас троих я слыла самой умной. Если подумать, достоинство сомнительное, ведь, как и с моим настоящим именем, получалось, будто больше мне гордиться нечем. В устах наших гувернанток похвалы моим знаниям всегда звучали сочувственно. Однако что есть, то есть. Учеба служила мне отдушиной, а порой и оправданием. Я мало с кем общалась, предпочитая общество книг, и в мечтах, которые открывала отцу, видела себя студенткой университета. Женщине о таком и помыслить было нельзя — как не преминули сообщить мне ошеломленные гувернантки, услышав мои опрометчивые заявления, — но отец только улыбнулся и кивнул: «Посмотрим». Поскольку я верила, что отцу все на свете по плечу (кроме, пожалуй, одного — сделать из меня красавицу), я с еще более вдохновенным усердием взялась за книги, теша себя надеждами, избегая общества и зеркал.
Наш отец был купцом, одним из самых богатых в городе. Он родился в семье корабела и впервые вышел в море десятилетним юнгой, а к сорока годам его корабли уже знали во всех крупных мировых портах. Как раз тогда он взял в жены нашу матушку, леди Маргарет, которой в ту пору едва исполнилось семнадцать. Рода она была знатного, однако знатностью все матушкино приданое и ограничивалось. Поэтому родители ее приняли зажиточного жениха с распростертыми объятиями. Впрочем, брак был счастливым, как рассказывали нам, дочерям, давние друзья семьи. Отец надышаться не мог на свою юную прелестную жену — сестры мои, конечно же, удались в нее (только что волосы у матушки были золотисто-рыжие, а глаза — янтарные), — а она души не чаяла в муже.
Когда мне исполнилось двенадцать, девятнадцатилетнюю Грейс обручили с самым выдающимся капитаном отцовской флотилии, Робертом Такером — голубоглазым рослым брюнетом двадцати восьми лет от роду. Почти сразу после сговора он ушел в море — в долгое трехлетнее плавание, сулящее хорошие барыши. Сговор получился обменом любезностями между тремя вовлеченными сторонами — отцом, Робертом и Грейс. Отец предлагал сыграть свадьбу не откладывая, чтобы молодые хотя бы несколько недель могли побыть вместе (и, возможно, зачать ребенка — тогда Грейс будет чем заняться в ожидании мужа из плавания). А с выходом в море можно слегка повременить.
Робби возражал, что хочет сперва прочно встать на ноги, ведь негоже молодому супругу идти в примаки к отцу жены. Если он не в состоянии пока обеспечить ей достойную жизнь, то в мужья ему рано. И поскольку он еще не обзавелся собственным домом, а три года — срок долгий, он готов освободить Грейс от всех обязательств. Несправедливо, сказал он, обрекать столь прелестную юную девушку на долгое ожидание. И тогда, конечно, Грейс встала и заявила, что будет ждать хоть двадцать лет, поэтому пусть ей окажут честь и объявят о помолвке немедленно. Так и поступили, а спустя месяц Роберт отбыл в море.
Грейс пересказала нам с Хоуп все подробности сговора. Мы сидели в ее розовом шелковом будуаре, Грейс грациозно разливала чай из серебряного чайника в любимые фарфоровые чашечки и бережно передавала их нам, восседавшим, словно знатные дамы на званом ужине. Я поспешно поставила свою на стол: несмотря на частые чаепития с сестрами, я по-прежнему поглядывала на хрупкий фарфор с опаской и, возвращаясь к себе в комнату, звонила горничной, чтобы та принесла чаю с печеньем в привычной большой чашке.
Хоуп слушала с рассеянным и мечтательным выражением. Никто, кроме меня, не углядел ничего забавного во взаимном расшаркивании сговаривающихся сторон (тем более, понятное дело, они сами), но ведь и поэзией, кроме меня, никто не увлекался. На словах о ребенке Грейс зарделась. Разумеется, Робби во всем прав, однако она всего лишь слабая женщина (собственное признание Грейс), и ей бы так хотелось (самую-самую капельку!), чтобы свадьбу сыграли до отхода корабля. В смущении она стала еще прелестнее, и розовый румянец выигрышно смотрелся на фоне розового шелка.
Первые месяцы после ухода Робби в море тянулись для Грейс бесконечно долго. Она почти перестала появляться в свете, хотя раньше была душой любого приема. На увещевания отца и Хоуп, что совсем не обязательно замыкаться, словно монашка, в четырех стенах, она отвечала кроткой улыбкой. Ей действительно совсем не хочется шумных толп и развлечений, уверяла она. Поэтому большую часть времени сестра проводила за «подготовкой приданого». Шила Грейс великолепно — наверное, ни одного кривого стежка за всю жизнь, с первой обметанной ею в пятилетием возрасте сорочки, — и приданого у нее накопилось столько, что хватило бы трем девицам на выданье.
Поэтому Хоуп выходила одна, под присмотром дуэньи (из гувернанток мы уже выросли) либо какой-нибудь из пожилых кумушек, которые в Хоуп души не чаяли. Однако года через два и несравненная Хоуп стала пропускать светские рауты — ко всеобщему недоумению, ведь ее не связывала помолвка и не точил никакой неведомый недуг. Все разъяснилось, когда однажды ночью она вся в слезах пробралась ко мне в комнату.
Я засиделась допоздна за переводом Софокла. Хоуп обязательно нужно было кому-то излить душу, но беспокоить Грейс, которой хватало переживаний за ушедшего в море Робби, она не осмеливалась. «Да-да, понимаю», — кивнула я, хотя, положа руку на сердце, Грейс куда полезнее было бы отвлечься сейчас на чужие треволнения. Хоуп же, как выяснилось, страдала от любви — к Жервену Вудхаусу. И страдала вот почему.
Жервен был человеком во всех отношениях достойным — однако при этом служил простым литейщиком на верфях отца. Он происходил из простой честной семьи, и будущее его ждало весьма скромное. В последнее время он вынашивал дельную мысль по улучшению балласта корабля, поэтому несколько раз приходил к нам обсудить с воодушевившимся отцом технические подробности, а потом оставался на чай или ужин. Судя по всему, так они с сестрой и познакомились. Дальше Хоуп рассказывала сбивчиво, и я совсем не узнавала в пылком влюбленном того сдержанного и вежливого юношу, которого отец приглашал с нами отужинать. Беда в том, подытожила Хоуп, что отец наверняка прочит ей в мужья более завидную партию; теперь же сердце ее занято, и как быть…
— Вздор! — заявила я. — Отец желает тебе только одного — счастья. Ведь Робби он принял с распростертыми объятиями, хотя Грейс могла бы выйти хоть за графа.
— Преклонных лет! — заиграла ямочками на щеках Хоуп.
— Уж какого есть. Все лучше, чем тот барон, который замуровал жену на чердаке. И если твое счастье в том, чтобы отскребать сажу с кузнечного фартука, отец не будет противиться. И даже, пожалуй, — протянула я задумчиво, — наймет тебе пару-тройку прачек стирать фартуки.
— Нет в тебе романтики… — огорчилась Хоуп.
— Чего нет, того нет. Я лишь хотела напомнить, что отец не чудище лесное — ты бы и сама это осознала, если бы успокоилась и подумала как следует. Он тоже начинал простым корабелом — как до сих пор припоминают злые языки. В нашей семье только матушка была знатных кровей. Отец все поймет правильно. И Жервен ему по нраву пришелся.
— Ох, Красавица, — вздохнула Хоуп. — Это еще не все. Жера держат в городе лишь чувства Ко мне, ему здесь не по нутру, не нравятся корабли и море. Он родился и вырос далеко на севере. Он тоскует по лесам, хочет вернуться туда и снова работать кузнецом.
Я задумалась. Не место, конечно, этим золотым рукам и светлой голове в деревенской глуши. При всей своей начитанности я, как и любой городской житель, представляла северные земли дикой глухоманью, где бродят одни гоблины да колдуны, бормочут себе под нос мудреные заклинания. В городе маги себе такой вольности не позволяют, у нас это неприметные востроглазые тетушки и дядюшки, которые за скромную плату готовы сварить приворотное зелье или средство от бородавок. Но раз Хоуп глушь не пугает, то и мне тревожиться не след.
— Нам будет тебя не хватать, — наконец сказала я. — Надеюсь, вы не заберетесь в самую чащобу? Впрочем, нам и расстояние не преграда. Все, перестань заламывать руки и посмотри на меня. Хочешь, я первая с отцом поговорю, если ты робеешь?
— Вот было бы чудесно! — просияла сестра. — Я взяла с Жервена обещание, что он пока никому ничего не скажет, но ему это затянувшееся молчание не нравится.
В семье считалось, что ловчее меня к отцу никто не подольстится — я младшенькая, любимица и так далее. На самом деле сестры тактично подкидывали мне еще один повод не переживать за неудавшуюся внешность, однако доля истины здесь имелась: хотя отец сделал бы все ради любой из нас, сестры и впрямь перед ним робели.
— Хорошо, — протянула я, с сожалением оглядываясь на стопку книг. — Я поговорю. Только дай мне недельку, сделай милость, потерпи еще немножко — ты ведь и так долго ждала. У отца сейчас, сама, наверное, знаешь, дела не ладятся, надо выбрать подходящий момент.
Окрыленная Хоуп кивнула, назвала меня сокровищем, чмокнула в щеку и выпорхнула из комнаты. Я вернулась к Софоклу. Однако сосредоточиться не вышло: в греческий хор то и дело вплетались пугающие слухи о диком севере. А еще меня тревожило отношение Жервена — здравомыслящего и уравновешенного — к нашим городским ведьмам. Они его не забавляли, он, скорее, робел перед ними. Я, по праву избалованной младшей сестрицы, попыталась как-то его поддразнить, и в ответ выслушала: «В моих краях средство от бородавок может сварить любая хозяйка, она учится этому у матери, это как подрубить простыню или испечь пряник. А если не умеет сама, то умеет соседка-знахарка. И муж ее, набивая огородное пугало, сунет для верности в солому парочку заклинаний, чтобы воронам еще неповаднее было». Увидев, что все слушают затаив дыхание, Жервен подмигнул мне и добавил: «У нас на севере даже драконы еще водятся. Я видел одного мальчишкой, хотя так далеко к югу их нечасто встретишь». Про удивительные чудеса, которые творят драконы, и про то, что укротить их под силу только могущественному чародею, я слышала и сама.
Поговорить с отцом насчет Хоуп мне так и не довелось. Гром грянул через несколько дней после наших с сестрой полночных откровений. На маленькую купеческую флотилию отца обрушилась череда несчастий, начавшихся, по сути, еще три года назад, когда «Белый ворон» Роберта Такера вышел в море вместе с «Ветродуем», «Стойким» и «Везучим». Расторгались контракты, снижались поставки из-за неурожаев, налаженной торговле мешали бунты и революции, отцовские корабли гибли в бурях или попадали в плен к пиратам, склады рушились, а управляющие либо исчезали бесследно, либо возвращались домой без гроша.
Последней каплей стало известие от измотанного, разбившего ноги в кровь путника, который три года назад отплыл третьим помощником на «Стойком». Четыре судна флотилии разметало бурей. «Стойкий» и «Ветродуй» разбились о прибрежные скалы, лишь несколько моряков остались в живых. «Везучего», как потом выяснилось, захватили пираты, подобрав бесхозным на мели после бури. О «Белом вороне» не было ни слуху ни духу — ни о самом корабле, ни о команде; решили, что он пропал бесследно. Капитан «Ветродуя» спасся ценой раздробленной ноги, когда корабли выбросило на берег, и год спустя отправил двоих уцелевших моряков — в том числе и третьего помощника, который теперь стоял перед нами, теребя в руках истрепанную шляпу, — отыскать дорогу домой, сообщить о случившемся и привести помощь, потому что письма, судя по всему, терялись в пути. Когда снаряжали гонцов, уцелевших в кораблекрушении насчитывалась примерно дюжина, однако были они одни в чужой стране, и опасность им грозила немалая. Второй гонец погиб в дороге от рук лиходеев, а об оставленных на чужбине товарищах наш моряк больше ничего не знал.
Следующие несколько недель после появления гонца помню смутно, однако и вспоминать их не особенно хочется. Отец, всегда бодрый и полный сил, за несколько дней стал выглядеть точно на свой немалый возраст (а ведь он уже седьмой десяток разменял). Бедняжка Грейс побелела как полотно, услышав скорбные вести, и с тех пор бродила по дому безмолвной тенью, словно те девы из древних баллад, которые тают, будто свечи, пока не остается один печальный огарок в назидание живым. Мы с Хоуп по очереди уговаривали отца и старшую сестру хоть что-нибудь съесть и подбрасывали дров в камины, чтобы отогреть павших духом родных.
Отец принял решение взять то немногое, что у нас осталось, и перебраться куда-нибудь подальше от города, где жизнь не так затратна. Идти на взвешенный риск он умел всегда, это умение и принесло ему успех и богатство. Отцу уже доводилось ставить на карту весь капитал, но каждый раз он оказывался в выигрыше, поэтому и сейчас тешил себя тайной надеждой, что все обойдется. Однако разорение наше оказалось неизбежным, потому что на черный день отец ничего не оставил. Из скудных своих сбережений он расплатился с лучшими работниками, а большую часть отдал третьему помощнику со «Стойкого», который отправился вызволять товарищей из беды. Гонец пустился в обратный путь, не пробыв в городе и недели, хотя отец уговаривал его задержаться, отдохнуть и набраться сил, предлагая послать на выручку кого-нибудь другого. Но тот хотел сам узнать, как обстоят дела у товарищей, да и отыскать их кто сумел бы. И еще, хотя вслух он этого не говорил, видно было, как тяготит его пребывание в доме, в который ему пришлось, пусть и не по своей воле, принести дурную весть.
Дом и землю предполагалось продать с молотка, на вырученные деньги обустроиться на новом месте и начинать сначала. Вот только что начинать? Отец, кроме того, что банкрот, будет ходить отныне с клеймом невезучего, и ни один купец с ним дела иметь не станет. Плотничество и столярное мастерство (если не считать мелких безделушек, которые он вырезал для нас, дочерей) отец забросил с тех самых пор, как тридцать с лишним лет назад занялся более прибыльным делом. Другого ремесла, которым можно было бы заработать на жизнь, он не знал.
В таком вот упадке и унынии нашел нас Жервен — неделю спустя после прибытия гонца с дурными вестями. Мы вчетвером сидели за обеденным столом, погрузившись в тягостное молчание. Обычно после обеда мы разговаривали, а бывало, отец или я что-то читали вслух, пока сестры занимались шитьем, — но сейчас к развлечениям душа не лежала. Уже назначили день торгов — в конце следующей недели, и отец начал подыскивать небольшой домик где-нибудь подальше от города.
Услышав, что пришел Жервен, Хоуп зарделась и потупила взор. Два дня назад она шепнула мне по секрету, что избегает встреч с ним с тех пор, как стало известно о нашем разорении. Однако не может быть, чтобы он не знал, весь город только о нас и судачил. Отцовскую судоверфь продали первой, чтобы выплатить долги по контрактам, и работники гадали, каким будет новый хозяин и не останутся ли они без работы. Отец пользовался на верфи любовью и уважением, им восхищались за бесстрашие в рискованных предприятиях.
Жервен не откладывая изложил цель своего визита. Несколько недель назад он надеялся просить у отца руку и сердце Хоуп. Несмотря на то что положение наше в одночасье изменилось, его чувства к Хоуп остались прежними, и ее чувства, он смеет надеяться, тоже. Когда он только задумался о женитьбе и Хоуп выказала готовность променять городские хоромы на деревенскую глушь, если родные не воспротивятся, он сразу же начал выяснять — через друзей с родного севера, — где есть нужда в кузнечном ремесле. И вот сегодня наконец нашелся один пустующий дом с кузницей в одном небольшом городке — всего в нескольких милях от деревни, где Жервен родился и вырос.
С этим он и пришел: он почтет за честь соединить свою судьбу с нашей. Для пятерых домик будет, пожалуй, маловат, но его можно достроить, а еще — Жервен с легким поклоном обернулся к отцу — там есть плотницкий сарай и непочатый край работы для хорошего мастера. Он не навязывает нам свои планы, и Хоуп эта пустяковая любезность ни в коем случае ни к чему не принуждает. Пусть сейчас такой выход нам будет принять затруднительно, мы и на новом месте, он уверен, сможем вести жизнь благородную и достойную. И он будет безмерно благодарен, если мы предоставим ему возможность помочь нам эту жизнь обустроить.
Выслушав Жервена, отец некоторое время сидел молча. Жера приглашали к столу, но он отказался садиться и теперь спокойно стоял рядом, словно ожидая, когда подадут обед. Он был вполне хорош собой, хоть и не записной красавец, шатен с серьезными серыми глазами — лет тридцати, по моим прикидкам. Работая на отца уже седьмой год, Жервен зарекомендовал себя как толковый и честный мастер.
— Хоуп, это правда?
Хоуп кивнула, попеременно краснея и бледнея, словно розовый закат, просвечивающий сквозь трепещущие на осеннем ветру листья.
— Да, отец.
Отец посмотрел на Жервена, который замер в ожидании, не сводя с него глаз.
— Жервен, я не знаю, вправе ли я так ответить, поскольку ты взваливаешь на себя ношу хоть и благородную, но тяжкую. Однако мы с дочерьми действительно отчаянно нуждаемся в помощи. — Он обвел нас взглядом. — И мы, я полагаю, примем твое предложение с искренней благодарностью.
Жервен склонил голову:
— Спасибо, мистер Хастон. Если позволите, завтра я зайду, и мы обо всем договоримся.
— В любое удобное для тебя время. Меня теперь мудрено не застать, — мрачно пошутил отец.
Не знаю, что бы мы делали без Жервена. С того самого момента, как на нас обрушилось несчастье, мы не заглядывали дальше очередного хмурого утра, и торги, знаменующие конец привычной жизни, казались нам концом света. Мы дрейфовали во времени, словно брошенные в бескрайнем море корабли. Планы Жервена, которые, переговорив с отцом, он изложил и нам, давали достаточно пищи для размышлений. Жер терпеливо поддерживал любые разговоры и настроения, кроме тягостных, и, заражая нас своей увлеченностью, рассказывал о родных его сердцу лесистых холмах, куда лежал наш путь. До сих пор мы не вдавались в подробности, зная лишь, что придется покинуть город и поселиться вдали от всех здешних друзей и знакомых, но теперь туманная даль стала обретать очертания. Нас ждал тесный четырехкомнатный домик в городке под названием Синяя Гора, затерявшемся среди высоких холмов и густых лесов. Ехать туда не меньше полутора-двух месяцев. Мы даже начали расспрашивать о практических сторонах путешествия — так интересно Жервен рассказывал про лошадей, повозки и дороги.
Нам с Хоуп приходилось легче всех. Я была младшей и ни в кого (за исключением Еврипида) не влюбленной. Я, конечно, отчаянно переживала за отца и Грейс, но к городу как таковому особой привязанности не испытывала — скорее, привыкла к нему, как привыкла к своей горничной и книгам. Меня, как и остальных, пугали и неизвестность, и наша неприспособленность, однако от тяжелой работы я никогда не бежала, подурнеть (куда уж больше?) мне не грозило, светское общество — тоже невелика потеря. Да, положим, я не мечтала спать на чердаке и стирать одежду руками, но по молодости лет предстоящие тяготы казались мне сродни приключению.
Изначально, по словам Хоуп, Жервен предполагал нанять прислугу и поручить тяжелую работу ей, а четырех комнат им двоим хватило бы за глаза (в нашем городском доме комнат было восемнадцать, с бальным залом высотой в два этажа, и это не считая кухонь и «черной» половины, где жили слуги). Теперь Хоуп витала мыслями где-то далеко, но в душе ее жила тайная радость. Принимаясь за какое-нибудь дело, которое можно было выполнить одним махом, она справлялась на отлично, а вот передать кому-то что-то на словах или завершить брошенную на середине работу иногда забывала. Однажды вечером она призналась мне, что ей совестно за эту радость — ведь для нее как раз все устроилось как нельзя лучше, она едет с Жервеном, не разлучаясь при этом с родными.
— Да нет же! — возразила я. — Только твоей радостью наши старшие и держатся.
Почти каждую ночь, дождавшись, пока отец с Грейс отправятся спать, мы с Хоуп устраивались пошептаться (обычно в моей комнате). Обсуждали, как там «наши старшие» и можем ли мы как-то еще их поддержать. Хоуп, намолчавшаяся за день перед отцом и Грейс, наверстывала со мной упущенное, расписывая бесконечные достоинства Жервена.
— И потом, — добавила я, подумав, — мытье полов быстро спустит тебя с небес на землю.
— Ты мне еще измазанные сажей фартуки обещала, помнишь? — улыбнулась Хоуп.
О гоблинах, драконах и колдунах никто даже не обмолвился.
День торгов наступил чересчур скоро. Мы с сестрами укрылись в будуаре Грейс, свободном от посягательств перекупщиков, и, сбившись дрожащей стайкой, прислушивались к чужим голосам и топоту чужих башмаков. Распоряжаться остался Жервен, отца услали до вечера на верфь — вести учет. Жервен ходил со списками подлежащих и не подлежащих продаже вещей, отвечая на интересующие вопросы.
Под вечер он постучал к нам.
— Уже все, можно выходить, пойдемте чаю выпьем, — позвал он вполголоса.
Почти вся мебель стояла на своих местах, потому что дом «с обстановкой» оставался в нашем распоряжении на две недели, которые, по расчетам Жервена, уйдут на окончательные сборы в дорогу. Однако без милых сердцу мелочей — отцовской китайской чаши, восточных ковриков, ваз, столиков, картин на стенах — дом выглядел осиротевшим. Взявшись за руки, мы с сестрами потерянно бродили по комнатам, освещенным последними грустными лучами заходящего солнца, и отмечали про себя пропажи. Дом пропах табаком и чужим одеколоном.
Жер предоставил нас на полчаса самим себе, а потом отыскал в гостиной (там меньше всего ощущалось разорение) и позвал вниз.
— Идемте, взгляните только, что вам друзья оставили!
Не говоря больше ни слова, он повел нас в кухню. На парадной лестнице мы столкнулись с отцом, печально созерцающим темный прямоугольник на обоях, и прихватили его с собой. Внизу по всем столам, стульям и в буфете громоздились груды всякой всячины — в основном съестное. Копченые окорока, бекон, оленина, закрученные жбаны с соленьями и маринадами, несколько ценных банок с яблоками, персиками и абрикосами в сиропе. Рядом лежали отрезы тканей: саржа, ситец, муслин, лен, тонкая шерсть, — и кожа — мягкая, тонкой выделки, а кроме того, три подбитых мехом плаща. Еще там стояла клетка с кенарем, который выдал звонкую трель, когда мы подошли поближе и заглянули сквозь прутья.
— Что ж ты их не остановил? — спросил отец.
— Да я и не знал, — развел руками Жервен. — И честно говоря, рад, что не знал, потому что вряд ли решился бы останавливать. Вообще-то, я сам лишь пару минут как все это увидел.
Отец нахмурился. Ему категорически претила милостыня любого рода, он стремился выплатить все долги до гроша, хотя партнеры-купцы готовы были, ни слова не говоря, простить по старой дружбе недостающее.
В доме еще находилось несколько слуг, упросивших оставить их до отъезда, пусть даже без жалованья, и, хотя мы едва могли их прокормить, у отца не хватило духу с ними распрощаться. Одна из этих служанок, Руфь, объявила, отыскав нас на кухне:
— Простите, мистер Хастон, там один человек хочет видеть мисс Красавицу.
— Хорошо, зовите его сюда. — Я не представляла, кому могла понадобиться. Отец беспокойно переступил с ноги на ногу, однако промолчал. Остальные переглянулись, но тут по лестнице загрохотали шаги, и в дверях появился Том Блэк.
Том разводил, выращивал и выезжал лошадей, владел конюшней в городе, конным заводом в пригороде и пользовался доброй славой далеко за пределами округи. Он зарабатывал на хлеб продажей гунтеров и упряжных — всех наших лошадей мы брали на его конюшне. Сестры (до сегодняшнего утра) ездили на двух симпатичных смирных кобылках, а мне, поскольку в седле я держалась лучше, чем где бы то ни было, взяли лощеного гнедого скакуна, который легко перемахивал через все, что не успело удрать, заслышав его галоп. Однако сердце Тома принадлежало богатырским строевым коням, великанам не ниже восемнадцати ладоней в холке, происходившим от тех могучих красавцев, что во весь опор мчали рыцарей в доспехах на битву, сотрясая землю своим галопом. В любом уголке страны можно было встретить дальнего потомка этих боевых коней — выносливого и рослого битюга, волочащего плуг или телегу. Том же выращивал благородных породистых скакунов, достойных ходить под королевским седлом.
— Твой конь, — обратился он ко мне, — ждет тебя в конюшне. Вот, пришел тебе сказать. Ты бы сходила, доброй ночи пожелала, приголубила его, а то скучает ведь — особенно теперь, когда мелочь всю увели. — Под мелочью подразумевались наши верховые и упряжные, отправившиеся к новым владельцам. — И седло еще. Оно, конечно, старое. Потертое. Но какое-то время послужит.
Я смотрела на него в недоумении.
— Ну что ты, голубка, так смотришь? — нетерпеливо буркнул Том. — Доброхот. В конюшне, ждет тебя. Сходи, говорю, к нему, доброй ночи пожелай, а то не заснет, бедняга, извелся весь.
— Том, вы не можете подарить мне Доброхота, — наконец выговорила я.
— Я и не дарю. Он сам. Зачахнет конь, если ты уедешь без него, я же знаю. Которую неделю грустит — редко заглядываешь. Места себе не находит. Так что забирай его с собой. Он конь могучий, крепкий, дело для него найдется.
— Том, — простонала я, удивляясь, почему молчат остальные, — ему ведь цены нет. Хотите отдать своего строевого коня, чтобы он впрягался в плуг и возил телеги? Чем еще ему там заниматься? А он достоин самого короля!
— Не повезет он короля. Он только тебя слушается. Не думал, что придется уговаривать; прекращала бы ты молоть чепуху и шла уже на конюшню. Он там ждет не дождется. Доброй ночи, барышни, и вам, господа. — Он кивнул по очереди нам с сестрами, потом отцу с Жервеном и затопал вверх по лестнице.
Мы слышали, как Руфь открыла ему дверь, потом закрыла за ним. Повисла гробовая тишина.
— Пожалуй, схожу, раз он просит, — пробормотала я, завороженно глядя на пустую лестницу.
Отец расхохотался — впервые с тех пор, как грянула беда.
— Не заслужили мы таких друзей. Надо поскорее отправляться в дорогу, пока нас не завалили подарками так, что не увезешь.
— Что это за конь, который без тебя зачахнет? — полюбопытствовал Жервен.
— Глупости, — отмахнулась я. — Том просто хочет мне его подарить. Не знаю почему. Видимо, слишком часто прибегала к нему на конюшню.
— Только лошади и способны оторвать ее от любимых греческих поэтов, — заявила Хоуп. — А Том всегда говорил, что не знает ни одной другой городской барышни, которая умела бы держаться в седле.
Я пропустила слова сестры мимо ушей.
— Когда у Тома умерла в родах кобылица, он сказал, что жеребенка можно выходить, если найдется время и терпение кормить его из бутылочки. Вот я его и выкормила. Бедолаге досталось имя Доброхот — что поделаешь, мне было всего одиннадцать. Он родился четыре года назад. Четырехлеток и пятилеток Том обычно продает, однако с Доброхотом он занимался выездкой — не только к седлу приучал, но и ко всему остальному, что положено строевому коню: ходить парадным шагом, гарцевать, стоять смирно. Вот. Я пойду.
— Она читала ему свои переводы с греческого, — вполголоса добавила Грейс. — Но он выжил.
— Зато гувернантку едва до припадков не довела, — подхватила Хоуп. — Впрочем, мне кажется, этот конь знает греческий получше мисс Стэнли.
Я недовольно покосилась на сестру.
— Он пробыл здесь всего ничего, а потом, в год, я отвела его обратно на конюшню к Тому — но почти каждый день навещала. Только вот в последнее время все никак… — Я начала подниматься по лестнице. — Скоро вернусь. Все печенье не ешьте, я тоже чаю хочу.
— Можно, я пойду с тобой, взгляну на коня? — попросил Жервен.
— Пожалуйста.
Через двенадцать дней после торгов Доброхот вывез нас с Грейс — я сидела в седле, она боком у меня за спиной — из города, где мы прожили всю жизнь. Вывез уже навсегда. Остальные ехали в длинном деревянном фургоне, которым правил Жервен. Хоуп примостилась рядом на козлах, обнимая одной рукой отца, сидевшего свесив ноги. Никто из нас не оглядывался. Мы отправились с обозом, который проделывал этот путь дважды в год. Начинаясь в бескрайних полях к югу от города, дорога петляла от деревни к деревне, забирая все дальше на север. После краткой передышки в последнем городке обоз отправлялся обратно на юг. Обозники прекрасно знали дорогу и подстерегающие на ней опасности, поэтому всегда были рады — за умеренную плату — прихватить несколько путников. К счастью для нас, путь лежал мимо городка, где мы надеялись обрести новый кров. Мы с Хоуп пришли к выводу во время наших полуночных задушевных бесед, что там будет спокойнее, мы будем чувствовать себя не настолько отрезанными от мира и людей.
Я вспомнила, как несколько лет назад с этим же обозом уезжала из города семья дальних знакомых, на которую тоже обрушилось внезапное разорение. Тогда мне даже в голову не пришло, что однажды мы повторим их путь.
Доброхот размеренно трусил за повозкой, чуть не засыпая на ходу и задумчиво пожевывая удила. Один его летящий шаг равнялся двум семенящим шажкам крепких упряжных лошадок, тянувших фургон. Взять его с собой оказалось не так просто, ведь благородный скакун — это непозволительная роскошь и, кроме того, лишняя приманка для разбойников, которые могут присматриваться к обозу. Но весна стояла в самом разгаре, и свежий корм для моего могучего коня с его могучим аппетитом рос вдоль дороги в избытке. Я обещала, как только мы обоснуемся в новом доме, сразу приучить Доброхота к упряжи. Жервен только головой покачал, но, думаю, возражать у него и в мыслях не было. Обозники тоже покачали головами и недовольно буркнули, мол, кому по карману держать такого коня, пусть путешествует отдельно и нанимает охрану. И нечего дразнить лиходеев и головорезов такой жемчужиной в скромном обозе. Однако торговцы не хотели терять в лице Тома Блэка щедрого клиента, а может, Том кое-что им шепнул, потому что в первые дни пути несколько обозников подошли к нам поглядеть на коня поближе — с сочувствием и любопытством.
— Это, значит, и есть тот жеребец, который без вас зачахнет, да, барышня? — Возчик ласково потрепал Доброхота по холке. Его тоже звали Том — Том Брэдли. Он стал временами подсаживаться к нашему костру, когда дни путешествия мало-помалу начали складываться в недели, сближая нас друг с другом. Остальные возчики знакомиться ближе не пытались — слишком много обездоленных, ищущих счастья на новом месте, повидали они на своем веку. Нас не замечали — не по злому умыслу, нет, просто не обращали внимания, как не обращали внимания ни на что, кроме упряжи, груза, состояния лошадей и повозок, дорог и погоды. Том Брэдли оказался как нельзя кстати, потому что, несмотря на воодушевление и оптимистичный настрой Жервена, мы все равно погружались в уныние. Никто из нас не привык к долгим, изматывающим переездам верхом (меньшее из зол) или в грубом фургоне без рессор и обивки, приспособленном под поклажу, а не под изнеженных пассажиров.
— Ничего, — утешал Том. — Вы держитесь молодцами, еще неделька-другая, и куда легче станет, пообвыкнетесь. Поешьте-ка вот похлебки, сразу оживете.
Том мастерски умел варить еду в котелке над костром и научил нас запекать в золе картошку. А когда Грейс все так натерло после целого дня в седле, что она не могла заснуть от боли, Том чудесным образом раздобыл где-то мягчайшую овечью шкуру и не взял за нее ни гроша.
— Меня тут прозвали нянюшкой, — усмехнулся он, — да и пусть их. Кто-то ведь должен заботиться о вас, бедолагах, потому что сами о себе вы еще позаботиться не умеете. Ну разве что вы, сударь, — он кивнул Жервену, который коротко хмыкнул.
— Я не меньше остальных признателен вам за помощь, Том, — ответил Жер. — Обозы не мой конек — да вы, наверное, и сами догадались.
— Да, — хохотнул Том, — я в этом деле уже лет без малого тридцать, в обозах дока. Семьи у меня нет, дома никто не ждет, о ком мне заботиться, как не о попутчиках? И я вам пожелаю — а потом снова повторю, когда будем прощаться: да пребудет с вами удача, — а я мало кого так напутствую. Быть «нянюшкой» — и горько, и радостно. Но мне будет жаль расставаться с вами.
Два долгих месяца пробыли мы в дороге, и, когда пришла пора прощаться с обозом, на нас живого места не осталось — болела и ныла каждая косточка, каждая мышца, саднила натертая кожа, от ночлегов на твердой земле ломило тело, и порядком надоел весь этот бесконечный путь. Лишь Жервен и Доброхот почти нисколько не страдали от невыносимых для нас, девушек, тягот. Воодушевление и невозмутимая уверенность Жервена ничуть не поколебались с тех пор, как он впервые переступил порог нашей гостиной три с лишним месяца назад, а Доброхот цокал за обозом прежней беззаботной трусцой. Все мы похудели, осунулись и поизносились.
На прощание Том пожал нам руки, потрепал косматый подбородок Доброхота, пожелал нам удачи, как и собирался, и обещал наведаться через полгода. Тогда он приедет с обозом снова — повидаться и заодно забрать фургон и пару лошадей, одолженных нам на время.
Из-за непривычных лишений и трудностей мы все словно оглохли и ослепли. Замечали только выбоины на дороге; камни, впивающиеся в бок через одеяло, да росу, вечно капающую с веток по утрам. Теперь же, свернув с большой дороги к нашему новому дому, до которого оставалось всего ничего, мы впервые оглянулись вокруг с пробуждающимся интересом.
Мы порядочно удалились от моря, воздух здесь пах совсем по-другому. Вокруг вздымались холмы, ничем не напоминая прорезанную множеством рек равнину, на которой мы жили раньше. Распрощавшись с попутчиками на рассвете, уже к полудню мы въехали на главную (и единственную) улицу Синей Горы. Местные ребятишки загодя возвестили криками о нашем приближении, и пахари на маленьких ухоженных лоскутках полей, отрываясь от работы, провожали нас взглядами, заслонившись рукой от солнца. На полях зеленели пшеница, кукуруза, овес и ячмень, кое-где паслись коровы и овцы, попадались свиньи и козы. Плуги тянули крепкие косматые лошадки. Большинство пахарей тут же возвращались к работе — новоселы подождут, а день ждать не станет, — но в городе нам, оказывается, собрался устраивать смотрины добрый десяток людей.
Жер, словно чародей, добыл откуда-то тетушку с шестью детьми, хозяйку крохотного постоялого двора — это она, прослышав, что Жер собирается вернуться в родные края с невестой, написала ему о пустующем доме с кузницей. От тетушкиной улыбки нам, неприкаянным путникам, сразу стало теплее и подумалось даже, что, может, не такие мы неприкаянные и обездоленные. Тетушка познакомила нас с остальными собравшимися — кто-то из них узнал в Жервене (или притворился, что узнал) парня из деревни, что за холмом, лет десять назад подавшегося в большой город на юге.
И в родном селении Жера, Гусиной Посадке (обязанном своим названием отличной зимней охоте), и в нашем новом приюте, Синей Горе, границу городка никак не обозначали. Главная улица растворялась в полях и лесах, лежавших между двумя постоялыми дворами на въездах, «Пляшущей кошкой» в Гусиной Посадке и «Красным грифоном», где хозяйничала тетушка Жера.
Звали тетушку Мелинда Хониборн, и уже четвертый год она вдовствовала, оставшись после смерти супруга единоличной владелицей «Грифона». Велев двум старшим детям, смущенно переминавшимся у ворот, присматривать за хозяйством и за младшими, она взобралась в повозку и отправилась вместе с нами «глянуть на новый дом». Я подхватила двух девочек поменьше и усадила перед собой на спине Доброхота.
Дом примостился на отшибе, отрезанный от селения глухими задними стенами окраинных построек, полоской невырубленных деревьев да покатым изгибом холма. К востоку от городка по обе стороны главной дороги раскинулось лоскутное одеяло пашен и рощ, прорезанных ручьями. За большим лесистым холмом на юго-западе скрывалась, обнимая пашнями подножие холма и цепляясь за его подол, почти невидимая отсюда Гусиная Посадка. До ближайшего города — Светлодола — напрямик, через густой лес к северо-западу от Синей Горы, было дня три пути, но в лес никто не совался, а в объезд выходило не меньше недели. Как раз спиной к этому лесу и стоял наш новый дом.
— На самом деле глядеть мне на него нужды нет, я уж нагляделась. Я ведь не знала, когда вы точно прибудете, поэтому наведывалась раз-другой на неделе, по мере сил, или посылала кого-нибудь из старших проветрить комнаты. В запертом доме уже к утру дух делается нежилой, а разве это дело — так встречать хозяев? — охотно рассказывала Мелинда, устроившись в повозке рядом с Грейс. — Там чисто, на первое время сойдет, а потом вы сами все выскоблите. Как-никак он два года простоял заколоченным, пылища лежала что твой ковер, но мы с Молли — это моя старшая — засучили рукава и навели чистоту три месяца назад, когда узнали, что вы наверняка едете. Переезд — та еще морока, хотелось хоть чуточку вам пособить. А если что, милости просим в «Грифон», заглядывайте, пока обустраиваетесь, не стесняйтесь. Мне гости только в радость.
Грейс принялась благодарить тетушку за хлопоты, но та отмахнулась добродушно.
— И не думайте, что вы нам чем-то обязаны теперь, уж поверьте — я с Жервена свое получу, когда кузня заработает. Какое счастье, что у нас снова будет кузнец! В Посадку-то каждый раз не наездишься, да и Хенни тамошний, по правде сказать, не ахти какой умелец. Ты, Жервен, не совсем в городе сноровку растерял?
— Нет, что вы! Самому дьяволу спуску не дам.
Мелинда рассмеялась, однако Жер успел заметить, как поморщился отец, когда тетушка с пренебрежением отозвалась о городе.
Двух малышек, которых я подхватила в седло, звали Дафна и Рейчел. Старшая, Дафна, на расспросы отвечала после некоторого раздумья, прикидывая сперва намерения собеседника. Младшая упорно молчала, вцепившись обеими ручонками в гриву Доброхота. Сестричкам определенно нравилось смотреть вокруг с такой верхотуры, они совсем не боялись, только я им докучала своими разговорами.
— Вот и приехали, — объявила Мелинда.
Улица перешла в проселочную дорогу, переваливающую через небольшой пригорок. Там в мелкой, словно тарелка, низине стоял потемневший от времени деревянный дом с деревянным сараем-пристройкой и прилепившимся к нему сарайчиком поменьше. С пригорка дом выглядел маленьким, будто кукольный домик, склеенный из спичек, но, присмотревшись, я поняла, что он просто теряется на фоне вставшего за ним стеной густого леса. Мелкий подлесок подбирался к заднему порогу. Когда-то за домом разбивали овощные грядки, но теперь там все заросло непролазным бурьяном. За двумя сараями отыскался еще один — конюшня с двумя узкими стойлами и прохудившейся крышей. В склоне пригорка, через который мы перевалили на выезде из города, был вырыт колодец, а рядом с самим домом весело журчал выбегавший из леса ручей. Услужливо огибая кузницу, он исчезал за другим пригорком, устремляясь прочь от города.
Мы все с опаской ждали встречи с новым домом, однако мирная картина, раскинувшаяся перед нами, вселяла надежду. Предвечернее солнце золотило пестрый луг, крася бело-розовые маргаритки в цвет примул, а лютики подсвечивая огненно-багряным. Дом, оказавшийся вблизи крепким и добротным, принял нас довольно гостеприимно. Мелинда, не дожидаясь, пока мы соберемся с духом, решительно шагнула внутрь первой и принялась распахивать окна, что-то приговаривая. Высунувшись со второго этажа, она крикнула нам:
— Заходите, все не так уж страшно! — и снова исчезла.
Дом действительно был выстроен на совесть: за два года, что он пустовал, только подоконники слегка рассохлись да входная дверь просела и немного заедала. Дом вытянулся прямоугольником. На первом этаже поперечная стенка делила его пополам на две равные, почти квадратные половины — спереди кухня, сзади гостиная. В каждое из помещений выходил очаг от общей печи с дымоходом, пронзавшей дом насквозь по центру. На втором этаже по обеим сторонам от короткого коридора, упиравшегося в дымоход, располагались две комнаты, каждая со своим крошечным камином. Оттуда чердачная лестница вела через люк к двери под самой крышей, прилепившейся одним косяком к тому же дымоходу. От него в обе стороны отходила стена, делившая чердак на две части. Из-за крутого ската крыши чердачные комнаты получались почти треугольными — Жервен, самый высокий из нас, мог выпрямиться там в полный рост, лишь задержавшись на предпоследней ступеньке чердачной лестницы.
Все сияло чистотой, нигде не было ни паутинки, а на первом этаже блестели натертые воском полы. Мелинда в ответ на наши бурные восторги только улыбалась и обещала передать благодарности Молли, проделавшей большую часть работы и по молодости «еще падкой на неприкрытую лесть». Рассмеявшись, мы гурьбой стали спускаться обратно, чувствуя, что обрели по меньшей мере одного надежного друга.
Отец настаивал, что надо немедля распаковывать вещи и ночевать тут, в доме.
— Спасибо за приглашение, голубушка, — сердечно поблагодарил он зардевшуюся Мелинду, — но мы так долго спали на голой земле, что матрасы на ровном полу покажутся нам королевскими перинами. Однако поужинать мы непременно придем в «Грифон».
— И тем самым избавите кучу любопытных от необходимости тащиться сюда, чтобы на вас поглазеть. И то хорошо, не будут мешать вам обустраиваться.
Кроме того, мы собирались подержать на постоялом дворе наших лошадей, пока отец с Жером будут чинить конюшню.
— Барышниного пони, — Мелинда окинула взглядом Доброхота, — пожалуй, надо ставить в отдельный загон. Вот малыши обрадуются! Прямо великанский конь, будто из сказки. — Она ласково потрепала Доброхота по шее, отказалась от предложения подвезти ее обратно в городок и пошла пешком.
— Разведу похлебку пожиже, — улыбнулась она на прощание, — чтобы на всех хватило.
Дафна и Рейчел, неохотно расставшись с «барышниным пони», засеменили по дорожке вслед за матерью.
Нам повезло — в городке привечали тех, кого привечала Мелинда, а нового кузнеца все любили заранее. Как сказала тетушка, без сетований на отсутствие кузнеца не обходились ни одни вечерние посиделки у камина в «Грифоне», и она лично готова была запустить бочонком пива в того, кто еще раз скажет: «Да, нам бы еще кузнеца хорошего…»
За неделю Жер наладил работу в кузнице — починил мехи, запустил углевыжигательную печь, подготовил инструменты, — а мы с сестрами пока занимались тем, что проветривали постели, штопали носки и пытались подружиться со своенравными кухонными печами. Отец пропадал на конюшне, что-то вымеряя, насвистывая себе под нос и снова вымеряя, — и через три недели лошади обрели крышу над головой, а отец уже городил для них выпас, расширял сеновал и подумывал о сооружении курятника. Мелинда предложила нам несколько своих молодых несушек.
Нам с сестрами приходилось нелегко, особенно поначалу. В эти первые недели мы сполна ощутили и свою изнеженность, и неумение обходиться без прислуги. Мыть полы — тоже искусство, пусть не самое высокое, однако требующее сноровки. Даже я, самая неприхотливая, моментально заработала мозоли, а нежная кожа сестер покрылась волдырями и чесалась от грубой деревенской одежды. Мы не жаловались друг другу на неудобства, зато делились маленькими хитростями, полученными нелегким путем проб и ошибок. Мало-помалу штопка на носках ложилась ровнее, а пудинги делались все менее клеклыми. Сначала мы едва добирались вечером до кровати, но постепенно приходили и закалка, и опыт, а с ними — оживление. От цепкого взгляда Мелинды, большой охотницы до разговоров, наши мучения, конечно, не ускользнули, и она, словно невзначай или в доверительной беседе с подругами, роняла ценные советы, которые мы с благодарностью пускали в ход.
Первая зима на новом месте выдалась мягкой, по словам местных, и мы были несказанно этому рады, хотя нам она показалась на редкость суровой. В городе если снег и выпадал, то его едва хватало прикрыть мостовую, и таял он в считаные недели. А здесь Доброхот отрастил мохнатую зимнюю шубу толщиной с персидский ковер, длинные очесы над копытами и густую серую челку, из которой торчали только острые кончики коротких ушей. Он коротал зиму в конюшне один (если не считать кур), потому что заехавший осенью Том, как и обещал, забрал наемных лошадей с повозкой, заодно похвалив наши успехи.
За это время я успела научить беднягу Доброхота ходить в упряжи. Он, правда, со своим великодушным нравом себя беднягой не считал и охотно выполнял работу, которая мне казалась ниже его достоинства. Научила — тоже чересчур громко сказано. Жер в обмен на починку плуга взял подержанную упряжь, которую оставалось только залатать и расставить под богатырские размеры нашего коня, а потом я просто надела упряжь на Доброхота, скомандовала: «Вперед!» — и он пошел. Разницу между тем, как тянуть вес и как нести его на спине, он уловил каким-то своим внутренним чутьем. Отец сколотил небольшую повозку, а Жер укрепил ее металлическими скобами и привесил цепи с крюками, чтобы таскать волоком бревна. От хомута на темно-серых плечах Доброхота появились светлые проплешины, но Том Блэк, похоже, был прав: конь ничуть не тяготился тем, что не ходит под королевским седлом.
Даже наш кенарь благополучно перезимовал и встретил весну в добром здравии и настроении. Польза от маленького певца оказалась неоценимой — у нас с сестрами на попечении было существо еще более слабое и изнеженное, чем мы сами, неустанно благодарящее нас за заботу своими руладами.
До отъезда из города мы не успели придумать ему имя, и лишь через несколько недель после переселения, наливая кенарю воды в блюдечко, Хоуп вдруг спохватилась:
— А ведь он у нас до сих пор безымянный!
Мы с Грейс в изумлении посмотрели на нее, потом с ужасом друг на друга и принялись лихорадочно думать. Хоуп так и застыла с блюдечком в руке. Через несколько минут кенарь, потеряв терпение, разразился звонкой трелью.
— Ну конечно! — осенило Грейс. — Как мы раньше не додумались? Орфей!
В ответ на мое недоверчивое хмыканье она улыбнулась.
— Перед такой младшей сестрицей, как ты, милая, даже самый прозаический ум бессилен.
— Орфей! Чудесно! — рассмеялась Хоуп.
Вот так наш кенарь стал Орфеем — а еще через некоторое время просто Феем. Но когда я звала его полным именем, он все равно пел.
Следующим летом, где-то через год после переселения, сыграли свадьбу Жервена и Хоуп. Для молодоженов пристроили к дому еще одну комнату — на первом этаже, с проходом через гостиную, — а местный каменщик выложил там камин. Отец в качестве свадебного подарка сколотил большую кровать с высоким фестончатым резным изголовьем. Раньше мы с Жервеном размещались в двух каморках на чердаке, одну спальню на втором этаже делили Грейс и Хоуп, а в другой жил отец. Грейс звала меня к себе, но чердак мне нравился, а Грейс было бы куда приятнее получить комнату в собственное распоряжение. Поначалу, когда мы только въехали, мое добровольное отшельничество на чердаке родные приняли в штыки, однако я не сдавалась. «Что толку, если мы набьемся с сестрами в крохотную комнатку, словно сельди в бочке? Кого-то все равно надо отселять наверх, а я самая младшая, да и чердак мне по душе».
Отец прорубил в моей каморке еще одно окошко, выходящее на расчищенный огород и вставший за ним стеной лес. Если я не очень сильно уставала к вечеру (мы постепенно приноравливались к работе, и усталость отступала), то засиживалась лишний час с книгой и читала при свете бесценной свечи. Однако тратить дорогой воск на такое баловство совесть позволяла нечасто, даже если глаза не начинали слипаться в первые же минуты. Мне удалось уберечь от торгов полдюжины самых зачитанных и самых исчерканных пометками книг. Чтение — пожалуй, единственное, чего мне сильно не хватало в нашей новой жизни. Дневные часы уходили на работу по дому, большая часть вечера — на починку одежды, инструментов и прочего при свете камина. Почти всю весну «прочим» было шитье, которое я забирала по мере сил у Грейс, чтобы она, как более искусная белошвейка, могла без помех трудиться над свадебным подарком — покрывалом на брачное ложе.
Постепенно для каждого установился свой рабочий распорядок. Жер показал себя таким искусным кузнецом, что уже на исходе первой нашей зимы люди стали стекаться к нему за тридевять земель. Руки отца постепенно вспомнили плотницкое дело, и теперь, расширив маленькую пристройку к кузнице, он сколачивал там тележки и шкафчики, а еще латал в городе крыши и заборы. Волосы у него совсем побелели, да и прежней прыти как не бывало, но держался отец все так же прямо и с достоинством. К нему вернулись разговорчивость и смех. И кажется, в него влюбилась Мелинда. Он был учтив и обходителен со всеми женщинами, включая собственных дочерей, хотя к Мелинде, по-моему, относился с особой теплотой. И она, прямодушная и добросердечная, вспыхивала румянцем, когда он с ней заговаривал, и теребила передник, словно застенчивая барышня.
Домашним хозяйством занимались Грейс и Хоуп, а на мою долю выпадали разные мелочи, не относящиеся ни к дому, ни к мастерским. Я часто думала, что удобнее было бы мне родиться мальчиком — все равно ухватки и внешность мальчишеские. Мы с Жервеном и Доброхотом выволокли с опушки леса немало упавших деревьев, и Жер научил меня рубить дрова, колоть и складывать в поленницу. Этим я в основном и занималась, потому что камины в доме и в мастерских требовали дров, кухонные плиты — угля, да и кузнечный горн с кухонным очагом надо было подкармливать бесперебойно.
Молва о богатырской силе моего коня скоро разнеслась по окрестностям, и мы с ним не раз впрягались в тяжелую работу — корчевали упрямые пни в полях, вытаскивали повозку, завязшую по самые оси в весенней грязи. Иногда отвозили вязанки дров горожанам, получая взамен бочонки пива и теплые одеяла (ведь мы южане, народ нежный), а по праздникам — сладкие пироги. Мне некогда было думать, насколько такая работа подходит для девушки и как так вышло. Я стала совсем мальчишкой, а соседям, думаю, несоответствие в глаза не бросалось из-за моего малого роста и отсутствия примечательных форм. Перед сестрами мужчины снимали кепки, следили за языком и даже пытались отвешивать неловкие поклоны. Меня же приветствовали попросту — взмахом руки или кивком — и без церемоний звали Красавицей. Прозвище прижилось в мгновение ока и никого не удивляло — как не удивляло, что свирепый палевый мастиф, стороживший «Грифон», откликается на «Милочку» (если позвать почтительно и пес в настроении). Когда мы с Доброхотом праздновали победу над очередным кряжистым пнем, все в грязи и в щепках, владелец поля и соседи дружески хлопали меня по плечу и норовили угостить кружечкой некрепкого пива.
Весной я вскопала и засеяла огород. Я полола, окучивала, молилась и не находила себе места. Но видимо, три года под паром пошли земле на пользу: редис уродился размером с лук, картофель размером с дыню, а дыни размером с небольшую овцу. Зелень буйствовала, в воздухе носились упоительные ароматы; перемешав сосновый, мшистый запах леса с острым запахом трав и теплым духом свежего хлеба из кухни, ветерок разбрасывал эти сокровища по лугу пригоршней новеньких золотых монет. Я подрезала яблони (от старого сада осталось несколько плодоносящих деревьев) и принялась мысленно выстраивать в буфете ряды банок с яблочным повидлом на зиму.
Жервен взял с меня и сестер слово (сестры, впрочем, и сами не помышляли) не ходить в густой лес за домом в одиночку — без него или отца. Думаю, отца он упомянул только из уважения — ну какой из папы лесник? Решив, что Жервен подразумевал глухую чащу, как-то утром я запрягла в повозку Доброхота и слегка углубилась в лес набрать сухостоя на дрова. По опушкам вокруг луга, на котором стоял дом, мы все подчистили и сожгли в каминах в первые же недели. Однако Жервен увидел меня из окна кузницы и прибежал отчитывать. Удивившись, я принялась оправдываться, что и не думала удаляться от дома — вот, он же сам меня увидел из окна. Жер сменил гнев на милость, но еще раз строго-настрого наказал даже за опушку не заходить. Разговор этот состоялся в первую нашу осень, когда леса оделись в золото и багрянец и дыхание повисало облачками пара в холодном прозрачном воздухе.
Жер поднял глаза к высокой кроне и вздохнул.
— Может, я чересчур осторожничаю, но, по мне, лучше так, чем потом жалеть. — Он поглядел на меня, задумчиво почесывая подбородок. — Ты никогда не задумывалась, почему наш дом стоит на таком отшибе от городка? До околицы добрая четверть мили. И почему мы берем питьевую воду из колодца, если рядом с домом течет ручей?
Я действительно не видела здесь ничего необычного. Страшные сказки о диком севере, которыми нас пугали в городе, успели забыться — за все это время нас не побеспокоил ни один гоблин.
— Нет, как-то не задумывалась. Мне казалось, что городок вырос там, где вырос, а первый кузнец всего-навсего предпочитал уединение. А вода в ручье, наверное, не очень чистая, хотя для охлаждения раскаленного металла в кузне сгодится.
— Все не так просто. — Жервен посмотрел смущенно. — По слухам, лес этот — нехороший. То есть заколдованный. А поскольку ручей вытекает из леса, то, наверное, он тоже заколдованный. Что до первого кузнеца… Тут разное говорят. Может, он сам колдовал немного. Кузнец он был хороший, но однажды пропал куда-то. Дом этот он и выстроил — вроде лес любил, да и кузницу на ручье надо строить, а в городке все сплошь колодцы. Следующий кузнец — который уехал два года назад — выкопал колодец на склоне, чтобы не пить заколдованную воду из ручья, однако по ночам ему делалось жутко у леса под боком. Хотя по ночам в любом лесу жутковато. В общем, он уехал. И взамен долго не могли никого найти. Поэтому дом и достался нам так дешево — другого такого мы бы за эти деньги не сыскали.
— Никогда ничего подобного не слышала. Ты точно не выдумываешь на ходу, чтобы отвадить меня от леса? Если так, имей в виду: ничего не выйдет, только раззадоришь.
— Да уж, Красавица, ты у нас барышня своенравная, — усмехнулся Жер. — Но я не сочиняю. От тебя все равно не отвертишься.
Я уловила легкую иронию. Припоминает, как я работала в кузнице у него на подхвате и все выспрашивала, что он делает, да как, да зачем. В конце концов Жервен, сдавшись, научил меня жечь древесный уголь и подковывать лошадей — правда, только сговорчивых.
— И еще одна просьба: не говори ничего остальным. Отец, впрочем, и сам кое-что слышал, а вот сестры — нет. Рано или поздно слухи и до них дойдут, но хотя бы первое время я бы предпочел, чтобы мы пожили спокойно на новом месте. Дела движутся, жаль будет срываться с места из-за глупых слухов. — (Я с удивлением уловила в его голосе мольбу.) — В общем, я просто осторожничаю.
— Глупые слухи? До тебя мне никто ничего подобного здесь не рассказывал.
— Еще бы. Сама посуди. В Синей Горе нужен был кузнец, кузнец у них появился — и я бы сказал, неплохой, — зачем его отпугивать? И потом, даже если лес и вправду заколдованный, уже сто лет, как ничего странного не происходило, — может, и нет никакого колдовства, а может, раньше было, а может, и сейчас есть, но если не трогать, то и нас не тронет. А горожане от нас, по сути, ничего и не скрывали — Мелинда в своем письме сама напомнила мне о событиях столетней давности.
— О каких?
Дневной свет угасал, лучи заходящего солнца одели осенний лес в королевский пурпур и золото, а наш невзрачный дом засиял теплой медью. В кухонном окне просматривался женский силуэт, стоящий перед камином. Жер подхватил Доброхота под уздцы и повел вдоль опушки, отходя подальше от дома.
— Значит, вот. — Он поглядел на меня, сконфуженно улыбаясь. — Ты меня засмеешь и будешь права. Но я здесь вырос, а услышанное в детстве, хочешь не хочешь, врезается в память навсегда. Рассказывают, что в самой чаще леса стоит замок, окруженный роскошным садом. Если забрести подальше в лес — туда, где уже не видно опушки, а вокруг одни высокие деревья хороводом, — обязательно попадешь в замок. А в замке живет Чудище. Откуда оно взялось — разное говорят. То ли это заколдованный человек, превращенный в зверя за какое-то злодеяние. То ли он уже родился Чудищем в наказание родителям — королю и королеве, замучивших подданных своим самодурством.
— Минотавр какой-то… — пробормотала я.
— Кто?
— Минотавр. Из греческого мифа. А как это Чудище выглядит?
— Слухи разнятся. Мать пугала меня медведем с когтями длиной в локоть. А приятелю моему его мать говорила, мол, будешь озорничать, придет огромный вепрь и насадит тебя на длиннющие клыки. Первый владелец постоялого двора считал, что в замке живет грифон… В каком бы облике Чудище ни ходило, на аппетит оно точно не жалуется. Говорят, что ни один охотник еще не возвращался из леса с добычей. Огород наш, если заметила, не страдает ни от кроликов, ни от дятлов — а ведь это само по себе странно. И олени — ни разу на памяти самого старого из старожилов никто не добывал в лесу оленя. Да что там, здесь даже белки не водятся — а уж белки есть везде.
Солнце почти село, окна светились мягким светом каминного огня и бросали золотистые отблески на деревья в саду. Отец, насвистывая, зашел на крыльцо с охапкой дров, над которыми я пыхтела с утра.
— Ты в кузницу, Жер? Я там не закрывал, — крикнул он, задержавшись на пороге.
— Иду! — откликнулся Жервен.
Отец скрылся в доме.
— Дай мне твердое слово, — попросил Жер, — что, во-первых, не будешь пугать сестер этими байками, которые я — по глупости, не иначе, — тебе пересказал. И во-вторых, что в лес больше не сунешься.
Я угрюмо уставилась в землю. Обещания я не любила давать из принципа, потому что потом совесть не позволяла мне их нарушить.
— Сестрам я ничего не скажу, — наконец ответила я. — Но если колдовство опасно для всех, то и для тебя тоже. Так что если ты не будешь ходить в лес, то и я не буду.
Жер сперва нахмурился, потом улыбнулся.
— В тебе и самой какая-то чертовщинка есть. Может, и лес тебя не тронет. Хорошо, я пообещаю. А ты?
— И я.
Я отправилась разгружать тележку и ставить Доброхота в стойло, а потом заглянула к Жеру в кузницу.
— Да? — Он поднял глаза. — Сейчас иду, уже почти закончил.
— Жер, а зачем ты мне рассказал эти сказки про лес?
Жервен поднял кузнечный молот и начал рассматривать царапины на его головке.
— По правде сказать, я уважаю твое упрямство. Я знал, что получить с тебя обещание можно, только поговорив начистоту. Врать я не приучен — этот лес и на меня страху нагоняет. — Он улыбнулся озорной мальчишеской улыбкой. — Похоже, клятва прежде всего мне самому жизнь облегчит, не надо придумывать отговорки, чтобы не соваться в дебри. Ну все, ступай, передай сестрам, что я сейчас буду.
На следующее утро я встала до зари и босиком прокралась вниз. В обмен на одну услугу шорник обещал мне сделать мягкий кожаный ворот, чтобы подкладывать под хомут Доброхота, — наметившиеся на плечах коня проплешины не давали мне покоя. Баки обещал сделать подкладку к сегодняшнему утру, путь до его двора был неблизкий, а работы до вечера предстояло много. И еще я хотела встретить рассвет.
Оседлав Доброхота, я вывела его из стойла. Большие копыта оставляли неровные круглые следы на заиндевевшей траве. У ручья я замедлила шаг. Обычно мы обходили кузницу по берегу, а потом поднимались на пригорок, и по дороге я поила коня из колодца. Но сегодня я подвела Доброхота к ручью и остановилась в ожидании. Конь нагнул шею, потянул ноздрями и фыркнул. А потом опустил морду в ручей и начал пить. Он не превратился ни в лягушку, ни в грифона, у него не выросли крылья. Доброхот почмокал губами, допивая, и повел ушами, не ведая о необычности этого водопоя. Поднявшись на пару шагов по течению, я наклонилась и зачерпнула воду ладонью, намотав поводья на запястье. От ледяной воды заломило зубы, однако на вкус она оказалась сладкой и живой, куда лучше, чем стоячая из колодца. Убедившись, что не обернулась лягушкой и пейзаж вокруг ничуть не изменился, я взобралась в седло, и мы неспешно тронулись в путь.
Бедность шла мне на пользу. На свадьбе Хоуп мы с Грейс были подружками невесты. Грейс выглядела хрупкой и изящной, Хоуп розовела от счастья и любви, а я постаралась хотя бы привести себя в порядок. Солнце и постоянная работа на свежем воздухе очистили за год мою кожу, а еще я загорела, постоянно расхаживая без шляпы, и загар шел мне куда больше, чем городская бледность. С тех пор как я перестала горбиться весь день над книгами, у меня появилась какая-никакая осанка, а заодно прибавилось сил, — впрочем, это женщине вроде и ни к чему. Грейс и Хоуп затмевали всех в любом окружении, а уж в деревенской глуши, где на одно симпатичное личико приходилось несколько простушек, тем более. Зато я куда лучше сливалась здесь с пейзажем, чем на блестящих городских приемах. Правда, я по-прежнему совсем не росла. В двенадцать сестры утешали меня, что со временем я дорасту до своих больших рук и ног, но в шестнадцать пора было уже переставать тешить себя надеждами. Впрочем, для здешней работы мои большие руки, которые теперь не было нужды втискивать в крошечные белые перчатки, оказались весьма пригодны, и в общем и целом я жила в ладу с собой. Не в последнюю очередь потому, что единственное зеркало в доме висело в комнате сестер.
В первую зиму мы очень беспокоились за Грейс, которая, казалось, никогда не оправится от потери любимого. Она так исхудала и осунулась, что иногда через нее можно было, по-моему, смотреть на огонь в камине. Однако по весне она начала оживать, и, хотя оставалась пока тише и молчаливее прежнего, худоба и бледность понемногу отступали. Грейс была главной помощницей во время подготовки и основной распорядительницей на самой свадьбе, и свадебный пир тоже готовила она. Если ее и печалили воспоминания о Робби, никто из гостей об этом не узнал — так весело она плясала, смеялась и пела, не забывая вовремя подливать пунш в большие чаши. Она даже позволила себе слегка пококетничать с молодым священником, венчавшим Хоуп и Жервена, и бедняга шел потом домой шатаясь, словно пьяный, хотя за весь день ничего крепче чая не пригубил.
А еще на свадьбе меня поцеловал Ферди — и я поняла, что приличный вид тоже имеет свою оборотную сторону. Ферди — долговязый и тощий парень старше меня на несколько лет, с мосластыми руками, большим носом и рыжим гнездом на голове — работал иногда у Жера подмастерьем в кузнице. Жер считал его толковым малым и с радостью нанял бы на постоянную работу, но не получалось. За последние месяцы мы с ним успели подружиться (в подмастерьях Ферди ходил с июня), он научил меня рыбачить, ставить силки на кроликов, а потом свежевать и разделывать попавшихся. Он мне нравился, а вот целоваться с ним — нет.
День свадьбы выдался ясным и теплым, после второй чаши пунша даже жарким. Венчали молодых в нашей крошечной гостиной, куда поместились только родные, Мелинда и еще несколько самых близких друзей, зато пировать потом пригласили весь городок. На телеге с Доброхотом привезли из «Грифона» большие столы и расставили на лугу вместе с нашим кухонным столом. Гости угощались хлебом с душистым маслом, пирогами, фруктами, вареньями и жарким, пунш и чай с молоком лились рекой. Скрипачей попросили принести скрипки, и все танцевали на лугу, а Хоуп с Жервеном, смеясь над шутками друзей, танцуя с гостями и благодаря их за искренние пожелания, не сводили глаз друг с друга. Свадьбу начали рано, понимая, что закончить придется на закате — как-никак назавтра снова приниматься за работу, да и страда близко, времени лишнего нет, даже на свадьбы. В прозрачных летних сумерках мы с Грейс, Молли и Мелиндой убирали со столов, и, хотя ноги уже подкашивались от усталости, с губ у нас не сходила счастливая улыбка.
На следующий день Ферди пришел повидаться со мной. Запинаясь и пунцовея, он извинился за вчерашнее (ярко-малиновые щеки забавно смотрелись с рыжими волосами) и умолял простить его. Я, разумеется, простила, чтобы он перестал извиняться, но с тех пор начала его избегать. Теперь Ферди, садясь с нами полдничать или случайно попадаясь мне в кузнице, неотрывно следил за мной взглядом, словно я пришла за ним в черном балахоне и с косой.
Жер, который не должен был замечать ничего вокруг, кроме прелестей молодой жены, все же уловил натянутость между своим подручным и младшей свояченицей. Однажды, когда мы с ним возили дрова, в передышке перед тем, как нагрузить последнюю охапку и отправить Доброхота с поклажей к дому, Жер почесал в затылке грязной рукой и сказал:
— Насчет Ферди…
Я напряглась. От тишины звенело в ушах.
— Ты не беспокойся, — наконец договорил Жервен. — Со всеми по-разному бывает.
Я подобрала какой-то прутик и рассеянно забросила его в повозку. Что именно «бывает», я не поняла и уточнять не стала бы ни за какие коврижки.
— Ясно. Спасибо! — добавила я, подхватив Доброхота под уздцы. Жер ведь хотел помочь.
Через десять месяцев после свадьбы, в мае, Хоуп родила прелестных близнецов. Первой появилась на свет девочка, которую Хоуп назвала Мерси, в память об умершей сестричке, хотя я в глубине души полагала, что ходячих добродетелей в нашем семействе уже достаточно. Мальчик получил имя Ричард, в честь отца Жервена. Мерси росла здоровой и улыбчивой, умиляя всех золотистыми кудряшками и встречая склоняющихся над колыбелькой внимательным взглядом ясных голубых глаз. Ричард родился тщедушным, лысым и сморщенным, плохо ел и первые полгода плакал не умолкая, а потом, наверное, устыдился, потому что плакать стал реже, отрастил пухлые розовые щечки и рыжевато-каштановый чубчик.
В конце сентября бродячий торговец, пришедший с юга, спросил в «Грифоне», не знают ли здесь человека по фамилии Вудхаус или другого, постарше, по фамилии Хастон, которые раньше жили в большом городе. Мелинда, внимательно оглядев гостя и выяснив, с чем он пожаловал, привела его к нам, и он вручил отцу запечатанное сургучом письмо.
Автором письма значился некий Фруэн — знакомый, которому отец вполне доверял. Он тоже был купцом, владел несколькими кораблями и в городе жил с нами по соседству. И вот теперь он сообщал в письме, что один из отцовских кораблей возвращается в порт — его видел собственными глазами капитан фруэновского судна, а за его слова Фруэн готов поручиться. Когда точно корабль придет в город, Фруэн не знает, но предлагает задержать его в порту до распоряжения либо личного приезда своего старого приятеля Хастона. И он с радостью приютит отца, пока тот будет улаживать дела.
После обеда мы собрались у камина в гостиной, и отец прочитал нам это письмо вслух. Повисла мрачная тишина. Помертвевшая Грейс — только отблески огня в камине озаряли белое как мел лицо — судорожно комкала передник на коленях. Даже близнецы притихли. Мерси, которую я держала на руках, глянула на меня своими большими голубыми глазами.
— Надо ехать, — подвел итог отец. Робби Такер встал перед нами как живой. — Том Брэдли будет здесь со дня на день, с ним и отправлюсь.
На том и порешили. Том приехал через неделю и сказал, что с радостью возьмет отца в попутчики. Однако из-за письма мы все ходили как в воду опущенные, и ни ясная осень, ни веселое агуканье малышей не могли развеять тревогу, которая после отъезда отца окутала нас, словно саван. Страшнее всего было смотреть на Грейс, снова побледневшую и осунувшуюся от беспомощной, отчаянной надежды, которую она не могла побороть.
Отец велел не ждать его до весны, когда легче станет обратный путь. Но холодным мартовским вечером, после внезапной пурги, укрывшей землю толстым слоем снега, входная дверь вдруг распахнулась и на пороге возник отец. Он пошатнулся, и вскочивший с места Жервен едва успел его подхватить, а потом дотащить до камина. Отец обмяк в кресле; только тут мы заметили в его безвольной руке розу — великолепную алую розу, невообразимо крупную и в пышном цвету.
— Вот, Красавица. — Он протянул цветок мне.
Я взяла розу слегка дрожащей рукой и воззрилась на нее в изумлении. Никогда не видела такой прелести.
Осенью, перед отъездом, отец спросил, что нам с сестрами привезти из города.
— Ничего не надо, — ответили мы. — Главное, сам возвращайся поскорее живой и здоровый.
— Да полно вам, дочки. Красивым девушкам всегда хочется красивых безделушек. Чего ваша душа просит?
Мы переглянулись, не зная, что ответить, а потом Хоуп рассмеялась и, поцеловав отца, воскликнула:
— Тогда привези нам жемчуга, рубины и изумруды, а то на ближайший королевский бал надеть нечего.
Тут уж засмеялись и все остальные, включая отца, но я заметила мелькнувшую в его глазах боль, поэтому подошла к нему чуть погодя.
— Знаешь, я придумала, что мне привезти. Я бы посадила розы вокруг дома — так что, если найдешь не очень дорогие семена, через несколько лет наш цветник разрастется на зависть всей Синей Горе.
Отец улыбнулся и пообещал поискать.
И вот теперь, пять месяцев спустя, мне холодил руку ледяной стебель розы. Мы застыли, как фигуры в живой картине, глядя на огромный алый цветок, с которого капал подтаявший снег. Порыв ветра из распахнутой двери заставил нас очнуться.
— Пойду налью ему воды, — сказала Грейс и отправилась на кухню.
Закрывая дверь, я заметила во дворе навьюченную лошадь, грустно стоящую в снегу. При виде меня она вскинула голову и навострила уши. Действительно, как я не подумала — ведь не с одной розой отец приехал, должна быть еще поклажа.
— Я ее распрягу. — Отдав цветок Грейс, я пошла к лошади, а Жер за мной следом — и очень кстати, потому что седельные сумки оказались на редкость тяжелыми.
Когда мы вернулись, отец пил спешно подогретый сидр, а комнату окутала густая, как снег за окном, тишина. Мы с Жером свалили сумки в угол у двери и думать о них забыли. Пока мы устраивались у камина, Хоуп опустилась на пол у отцовского кресла и, взяв отца за руки, ласково спросила:
— Что с тобой было после отъезда?
Он покачал головой.
— Это долгая история, а у меня сейчас нет сил, надо поспать.
Только теперь мы заметили, как он постарел и одряхлел, как запали его глаза. Он взглянул на Грейс.
— Прости, дочь, это был не «Ворон». — (Грейс поникла.) — Это оказался «Мерлин», он все-таки не утонул, как выясняется. — Отец умолк, и лишь отблески огня плясали на его изможденном лице. — Я привез немного денег и кое-какие вещи, так, по мелочи. — Мы с Жером удивленно оглянулись на тяжеленные, набитые битком седельные сумки, но ничего не сказали.
Грейс поставила розу в высокой глиняной кружке на каминную полку. Отец тут же обернулся туда, а вслед за ним и все мы.
— Как тебе, дочка? — спросил отец у меня. — Нравится?
— Да, папа, очень, — заверила я. — Она необыкновенная.
— Знала бы ты, какой ценой досталась мне эта безделица, — не отрывая завороженного взгляда от цветка, проговорил он.
От розы отделился алый лепесток, хотя она стояла все такая же свежая и крепкая. Плавно, словно перышко, покачиваясь в потоках теплого воздуха от камина, лепесток спланировал вниз, позолоченный отблесками пламени. Однако пола он коснулся с легким звоном, словно обронили монету. Жервен подобрал его — уже пожелтевшим — и с небольшим усилием слегка согнул пальцами.
— Золото… — тихо проговорил он.
Отец поднялся, кряхтя, словно у него ломило спину.
— Не сейчас, — покачал он головой, глядя на наши изумленные лица. — Завтра я вам все расскажу. Поможешь мне подняться в комнату? — попросил он Грейс.
Хоуп заложила камин, чтобы сохранить тепло до утра, и мы разошлись по спальням. Седельные сумки остались лежать неразобранными в углу у двери, и Жер даже не посмотрел на них, запирая на ночь дверь на засов.
Мне приснилось, что бегущий из леса ручей обратился в расплавленное золото и вместо того, чтобы журчать, струится по камням с шелковым шелестом, а над лугом кружит огромный красный грифон, накрывая дом тенью широких крыльев.