Моей дорогой подруге Дженнифер д 'Або
В этой жизни женщины стремятся к любви, мужчины – к власти. Мужчины жаждут власти так же страстно, как женщины мечтают о любви, полагая, что ничего не понимают во власти. Однако на самом деле женщины уже в стенах детской познают, что такое власть, только там она называется иначе – стремлением поступать по-своему.
Понедельник, 5 июля 1965 года
В главной спальне Сарасанского замка кремовые шторы были спущены, но даже сквозь них проникал ослепительный блеск июльского солнца, отраженный Средиземным морем, что раскинулось внизу. Этот блеск ощутила высокая, сухопарая сиделка, которая, шурша белым одеянием, вышла из ванной комнаты с небольшим подносом в руках. Ее лицо было болезненно желто, вокруг запавших глаз темные круги – признак больных почек.
Когда церковные куранты пробили полдень, сиделка сверила свои наручные часики и, неловко переступая тощими, как шпажки для сандвичей, ногами, осторожно приблизилась к кровати. Это великолепное, восьми футов[1] шириной, ложе принадлежало некогда одной из испанских принцесс; его высокий балдахин, опиравшийся на четыре столпа, венчали страусовые перья из чеканного серебра, тяжелые драпировки были из жесткой кремовой парчи, сплошь расшитой изнутри золотыми лилиями. Эта изукрашенная серебром громада не выглядела вульгарной лишь благодаря простоте остальных, весьма немногочисленных, вещей, находившихся в комнате.
„А завтра, наверное, они все переругаются возле этой кровати", – подумала сиделка. Хотя вполне возможно, что старуха протянет еще несколько дней. До сих пор все три ее внучки были с ней так заботливы и предупредительны, но как только они поймут, что недолго ей осталось, – вот тут-то и начнется потеха! Так всегда бывает, когда приближается конец. Вначале схлестываются бурные встречные потоки эмоций, в какой-то момент их ненадолго парализует шок от происшедшего, затем – вначале шепотом – закипают страсти и обвинения, потом наступает время мелких интриг, наконец, дело доходит до громких перебранок, вплоть до настоящей большой свары.
„Да, – подумала сиделка, – когда речь идет о деньгах, кровопролитие неизбежно". Она по опыту знала, что каждая семья – это котел, где бурлят неистовые страсти, яростно булькает варево из надежд и желаний, разочарований и подозрений, заметания следов, алчности и страха. И зачастую именно у смертного одра это опасное варево доходит до точки кипения и выплескивается через край.
А такая большая куча денег, какой (по всему видно) владела эта старуха, легко выявит непрочность родственных связей и запросто разрушит их.
Сиделка осторожно поставила поднос на тумбочку возле кровати и взяла шприц. Она вновь и вновь задавалась вопросом: интересно, на что способен пойти человек ради денег – ради больших денег? На все – при условии, конечно, что ему удастся спрятать концы в воду, решила она, выпуская воздух из шприца, перед тем как вонзить иглу в исхудалую дряблую руку, покоившуюся на простынях.
Сиделка немного знала английский, но, когда эти иностранцы говорили между собой, переставала понимать их. Да, впрочем, в этом и не было нужды – она и так прекрасно знала, что привело их сюда: запах денег. Впервые оказавшись здесь, на юге Франции, они обязательно приедут еще. Ибо тот, кто однажды услышал зов этой земли, навсегда сохранит его в душе – влекущий, как пение сирен, манящий вернуться к ее чувственной природе, словно бы забывшей о времени, к ее солнцу, к ее пронзительному, возбуждающе яркому свету, к ее морю, к ее воздуху, напоенному ароматом сосен, к ее изумительной кухне, к ее изысканным винам.
К счастью, в июле – августе иностранные туристы обычно посещали только широко рекламируемые курорты, лишь изредка открывая для себя какую-нибудь из крошечных, тихих, насквозь пропитанных солнцем деревушек, разбросанных вдоль прибрежной полосы, название которой – Лазурный берег. Сарасан как раз одно из таких мест: холм, на котором он расположен, своей южной стороной выдавался в море на три сотни футов, а на его усеченной вершине тяжело и прочно стоял замок, построенный еще в XI веке, возвышаясь над рыжей черепицей средневековых крыш.
Сиделка взяла поднос и вновь отнесла его в ванную комнату. Она ненадолго задержалась у окна, любуясь видом, открывавшимся из него. По обе стороны от Сарасана прямо к аквамариновой глади моря спускались холмы, поросшие кедрами и соснами. А если бы она высунулась из окна, то смогла бы увидеть простиравшиеся к северу от деревни леса, под чьей вечнозеленой сенью до сих пор водились дикие кабаны, кролики и птицы.
Внизу, у подножия замка, дрожали в горячем воздухе каменные арки и узкие улочки; листья бессильно свисали с платанов, под которыми изнемогали от жары собаки. Все окна были зашторены от яростного, обжигающего полуденного солнца, иссушавшего, казалось, энергию самого дня и всего живого. До четырех часов ни один из жителей деревни не высунет и носа на улицу. Роскошный зной летней Ривьеры хорош лишь тем, кому не приходится в нем работать, поэтому – по традиции – никто и не работал.
Сиделка зевнула и подумала, что и ей надо бы отдохнуть. Она знала, что все эти долгие, сонные послеполуденные часы большинство обитателей Сарасана проведут дома, за спущенными шторами, дремля, занимаясь любовью или просто нежась в тени, отринув на некоторое время все дела и. заботы. Приятно, ничего не скажешь. Позже, когда часы пробьют четыре, жители начнут потихоньку поднимать шторы, потягиваться, перекликаться, приветствуя друг друга со своих чугунных балконов, украшенных коваными завитушками. В это время Сарасан напоминал Спящую красавицу, которая только что очнулась от столетнего сна.
Сиделка снова зевнула. К сожалению, ей-то понежиться не придется. Ей платят за то, что возится со старухой. И она направилась к роскошной кровати, на которой лежало недвижное тело.
Вдруг сиделка испуганно остановилась на полпути: ее подопечная слегка шевельнулась и застонала.
Распростертая на своем серебряном ложе, Элинор О'Дэйр то выплывала из глубин беспамятства, то вновь погружалась в него.
В течение долгого – оно казалось ей очень долгим – времени единственной реальностью для Элинор была черная бездна боли и страха. Она перестала понимать, где она, что с ней, и совершенно перестала ориентироваться в пространстве. Она ощущала дурноту и головокружение, как от морской болезни, словно ее завертела и долго тащила за собой какая-то чудовищная волна. Элинор почувствовала, что при малейшем движении боль, которая, словно стальной обруч, сковала ее голову, сделается невыносимой.
Давным-давно, в Первую мировую, Элинор пришлось ухаживать за умирающими – поначалу ее приводили в ужас стоны, вой и крики, доносившиеся с окровавленных носилок и коек, пропитанных потом. Она до сих пор помнила сладковатый гнилостный запах смерти, помнила и страх, витавший над теми палатами; а теперь она сама испытывала его, чувствуя, как боль бесформенным черным облаком окутывает все тело.
Конец? Эта мысль легко, как осенний лист, колыхалась на поверхности сознания. Слабо, смутно Элинор соображала: если это конец, боль исчезла бы. Все остальное не имело значения. Мало-помалу тем не менее волны боли начали ослабевать, терять свою прежнюю ярость. Она ощутила приближение покоя. Смеет ли она надеяться, что боль действительно отступает, или за подобную дерзость боги тьмы покарают ее новыми пытками? Нет, сомнений не было. Боль медленно, но верно уходила из ее тела.
И наступил миг, когда Элинор испытала почти забытую роскошь ощущения себя без боли. Понемногу ее тело расслабилось, но она все еще не смела пошевелиться, боясь вновь спровоцировать жгучие, пронзительные страдания агонии. Элинор ощущала себя так, как если бы она в течение нескольких часов не имела возможности дышать, а вот теперь попыталась вздохнуть полной грудью.
Немедленно тысячи игл вонзились ей под ребра. Она хотела вскрикнуть, но не смогла выдавить из себя ни звука. И вдруг ощутила, что нечто твердое и гладкое лежит у нее на лице и сдавливает голову, мешая видеть.
Хотя Элинор еще не пробовала пошевелиться, она могла слышать и обонять. Она сделала усилие, чтобы сосредоточиться, и ей удалось выделить из других звуков слабое, ритмичное пошлепывание моря о скалы под ее окном; интуитивно она почувствовала солнечное тепло и дыхание прованского лета.
И вдруг она поняла, где находится!
Она в Сарасане, в своей постели, посреди теплого летнего дня. Она ощущала дуновение легкого бриза, несшего к морю ароматы розмарина и чабреца и горячий запах нагретых солнцем гор.
Продолжая лежать, Элинор решила, что, наверное, ей привиделся страшный сон – один из тех ужасных кошмаров, которые бывают настолько явственными, что, даже проснувшись, не сразу удается стряхнуть их с себя. Она подумала, что теперь лучше открыть глаза и позвонить, чтобы принесли завтрак – большую чашку кофе с молоком, сдобные булочки и фрукты, а еще утренние газеты и почту. Все это сразу приведет ее в порядок.
Поднять отяжелевшие веки оказалось непросто, но мало-помалу, с большим усилием Элинор все-таки приоткрыла глаза и начала ощущать золото нежного солнечного света, пробивающегося сквозь шторы.
Да. Все как обычно. Прямо перед ней, над камином, висела большая картина в изящной раме, написанная восемь лет назад, в 1957 году. Это был выполненный в натуральную величину групповой портрет трех девушек в белых бальных платьях, сидящих на диване голубоватой парчи в неярко освещенной гостиной. Безо всяких объяснений можно догадаться, что они – сестры: в облике девушек существовал некий знак соучастия в их общем счастье, и, несмотря на разницу в цвете волос и оттенке ножи, у каждой из них был один и тот же небольшой, точеный носик и одни и те же большие, чуть раскосые аквамариновые глаза.
Первая слева, восемнадцатилетняя Клер, хрупкая и темноволосая, наклонилась вперед и с серьезным выражением лица протягивает розу рыжеватой блондинке Аннабел – бесспорно, самой красивой из всех. Миранда (шестнадцатилетняя худышка, еще школьница) присела, как птичка, на спинку дивана; ее личико бледно, свои светлые волосы она тогда еще не красила, придавая им этот странный оттенок – цвет апельсинового джема.
Она сидела с несколько отсутствующим видом, однако ей присуще то же очарование, что и старшим сестрам, та же готовность, не задумываясь, ринуться навстречу жизни.
Только Аннабел можно назвать по-настоящему красивой, поскольку в лице Клер проглядывала излишняя напряженность, а черты Миранды чуть резковаты. При этом все три девушки были отмечены печатью богатства и хорошего воспитания. И – что самое главное для Элинор – все три напоминали ей ее дорогого Билли.
Этот портрет всегда приводил Элинор в хорошее расположение духа. Глядя на него, приятно вспоминать, как, когда девочки были еще маленькими, она устраивала себе свободный день и вела их куда-нибудь – выпить чаю или просто по магазинам. Все три, такие чистенькие, аккуратные (носочки хорошо натянуты, бантики крепко завязаны), чуть ли не дрожали от нетерпения, предвкушая предстоящее удовольствие.
Такие минуты полного счастья выпадали на долю Элинор редко и всегда неожиданно, расцветая, однако, удивительно пышным цветом. Она уже давно решила для себя, что если человек не в состоянии планировать счастье, то может планировать пути его достижения, и для себя, надо думать, спланировала неплохо, потому что сумела добиться в жизни такого успеха, о каком даже и не мечтала. Несмотря на то что поначалу ей довелось испытать и предательства, и разочарования, и временно отступать, сворачивая с намеченного пути, и тяжко трудиться, успех все же пришел к ней – и какой успех! Она была автором двадцати двух романов, изданных почти в четырех десятках стран, еженедельно получала мешки писем от читателей и пользовалась всеобщим уважением. Легендарная Элинор О'Дэйр была знаменита, удачлива и очень, очень богата.
Легендарная Элинор О'Дэйр содрогнулась. Жгучая боль возвратилась, однако теперь она разлилась внутри ее тела. Неподвижно простертая в жаркой полутьме спальни, она обнаружила, что не может двинуть ни рукой, ни ногой, которые словно потеряли всю свою силу. Напряжением воли Элинор попыталась заставить свои руки подняться, но они не повиновались. Она была парализована. Это был не сон. Она не могла двигаться!
Элинор сделала попытку что-то сказать, потом закричать – это не получилось. Она не сумела даже открыть рот. В голове все мешалось, путалось. Медленно, медленно складывалась мысль: с ней, должно быть, случился удар. „Нет! Не может быть! Я не хочу! Я еще не прожила свое!"
Усилие измученного мозга еще больше утомило ее. Веки Элинор опустились, и она стала медленно погружаться во мрак забытья. Ей захотелось полностью отключиться, чтобы не думать о страшном, но помешал звук, проникший вдруг откуда-то извне в сузившийся до минимума, замкнутый, изолированный мирок ее нынешнего сознания. То было хорошо знакомое шуршание крахмального передника медсестры. Да и пахло, как в больнице, – эфиром и лекарствами.
– Я умираю? – прошептала по-французски Элинор, заставляя наконец кое-как двигаться застывшие губы.
– Нет. Не волнуйтесь, – спокойно и равнодушно прозвучал в ответ голос сиделки. Элинор знала, что это ложь, и первой ее реакцией было негодование. Она привыкла сама распоряжаться своей жизнью, сама сочинять ее фабулу – так же, как сочиняла сюжеты своих бестселлеров. Но сейчас, беспомощная, прикованная к кровати, она полностью зависела от этой сиделки с нудным голосом. Невидимое, неумолимое перо выводило „Конец", хотя Элинор еще не дописала свою историю, и на сей раз хэппи-энда не предвиделось.
Долгие годы Элинор удавалось избегать мыслей о смерти. Подобно многим энергичным, преуспевающим людям, ей не хотелось серьезно задумываться о том, что в один прекрасный день ее не станет. Она не позаботилась о завещании, поскольку это дело потребовало бы принятия тягостных для нее решений, связанных с собственной будущей смертью. Отложив его на потом, несмотря на мягкие, но настойчивые уговоры своего адвоката, она предпочитала попросту игнорировать эту тему и чувствовать себя вечной и непобедимой.
Но сегодня, лежа в этой слабо освещенной спальне, она поняла, что ее непобедимость столкнулась с неизбежностью. Она могла лишь надеяться, что у нее все-таки есть время, чтобы успеть уладить свои дела. И решать надо как можно быстрее, иначе она рискует упустить последнюю возможность сделать это.
Элинор ощутила, как с лица ее наконец сползает давившая на него тяжесть. Она не в силах двигаться, думать или стонать, она абсолютно беспомощна, она целиком зависит от этой чужой, безликой женщины. По всему видно было, что смерть – дело унизительное, и Элинор поняла, что ее беспомощность – это только начало.
Сиделка хлопотала вокруг постели. Ее размеренные шаги внезапно вызвали в памяти Элинор мимолетное воспоминание… Тогда, в далеком теперь 1917 году, покинув маленькую ферму близ Эксельсиора, штат Миннесота, где жила ее семья, она уехала учиться на сестру милосердия. Молоденькая семнадцатилетняя девушка, она еще была настолько начинена идеализмом и романтикой, что воображала себя добрым ангелом, который несет страдающему ближнему спокойствие и поддержку. В то время немало девушек и молодых женщин, движимых стремлением быть полезными на фронтах Первой мировой, добровольно уходили на войну и работали в разного рода вспомогательных службах. Многие из них впервые шагнули за родной порог. Для большинства вместе с домом оставалась позади и пора наивности.
Элинор помнила, какие чувства испытала сама в день прибытия на эвакуационный пункт на севере Франции, куда ее направили. Она думала, что ее ждет там та тишина и порядок, к которым привыкла в больнице, где проходила свою сестринскую практику, и менее всего была готова к тому звуковому кошмару, что обрушился на нее в палате С. То была жуткая смесь рыданий, всхлипываний, бреда, звериного воя, предсмертных стонов, воплей, вырывающихся из широко раскрытых ртов… а над всем этим ужасом специально установленный фонограф наигрывал мелодию „Бинг бойз" – дабы утешить тех, чьи дни уже сочтены.
Теперь, почти полвека спустя, поняв, как мало времени остается ей самой, Элинор потеряла терпение так же быстро, как тогда наивность. Лежа в своей постели, обернувшейся теперь западней, она вдруг с удивлением обнаружила, что боится вовсе не самой смерти как физического акта и уж отнюдь не мысли о том, что придется оставить все, чего она с таким трудом добилась. Главное – ее девочки еще нуждаются в ней: в ее силе, в ее советах, в ее моральной и эмоциональной поддержке. Хотя две из них были уже замужними дамами, а третья весьма успешно занималась бизнесом, Элинор была убеждена, что девочки пока еще не могут обойтись без нее. Безусловно, ее состояние обеспечит им безбедную жизнь и престиж в обществе, но кто же поможет им советом, кто защитит от жизненных невзгод?
Элинор сумела дать внучкам то, чего была лишена сама и чего не смогла дать Эдварду, своему единственному сыну, – жизнь, полностью свободную от каких бы то ни было забот, жизнь, которую целиком можно посвятить лишь поискам своего счастья, а найдя, просто наслаждаться им; жизнь, не отягощенную нуждой – постоянной спутницей самой Элинор на протяжении первых сорока пяти лет ее жизни. Она отступила, лишь когда Элинор – благодаря своему дорогому Билли – сумела добиться успеха и тех благ, что сопутствуют ему.
При воспоминании о Билли веки Элинор медленно приподнялись. В тусклом свете спальни ей удалось разглядеть несколько фотографий в серебряных рамках, стоявших на ночном столике возле постели. И снова ее взор встретился со смеющимся, уверенным взглядом светловолосого парня, которого она так любила. Потрепанная форма, летные очки подняты наверх, руки в брюки; а позади, за его спиной, примитивное сооружение из парусины и реек – его боевая машина.
Билли О'Дэйр был одним из тех немногих, кто умудрился выбраться живым из палаты С. Его штурман сумел вытащить его, потерявшего сознание, из подстреленного и рухнувшего на землю самолета, прежде чем тот загорелся. У Билли было сотрясение мозга, разбита голова, а в левой ноге застряла пуля, перебившая пяточную кость.
Почти пять десятков лет спустя Элинор все с тем же ощущением счастья вспомнила тот вечер, когда она влюбилась в Билли О'Дэйра. В палате было относительно тихо, когда, вскоре после полуночи, с койки № 17 вдруг донеслись душераздирающие рыдания. Схватив фонарик, Элинор поспешила туда. Она осторожно трясла раненого за плечи, пока он не проснулся, – это оказался всего лишь дурной сон. Однако пилот О'Дэйр продолжал всхлипывать, прижавшись к руке Элинор. На его голове был целый тюрбан из бинтов, закрывавших и часть лица, но свет фонарика отражался в глазах молодого человека, превращая зрачки в крошечные, как булавочный укол, черные точки на фоне какого-то необыкновенного, ярко-аквамаринового цвета. Элинор подумала, что в жизни не видела ничего более прекрасного.
– Простите, – наконец пробормотал он. – Раскис, как последний идиот…
– Ничего, ничего. У многих раненых бывают кошмары, – успокаивала его Элинор, осторожно пытаясь высвободить свою руку. Сквозь смешанную вонь одеяла грубой шерсти и антисептиков, пропитавших бинты, она ощущала сильный, такой мужской запах его тела. Он больше не всхлипывал, и Элинор знала, что ей пора уходить, но никак не могла отвести взгляд от его глаз.
Раненый № 17 приблизил руку Элинор к своим губам, и его светлые усики укололи пальцы. На мгновение ей показалось, что он хочет поцеловать руку, однако вместо этого он повернул ее ладонью к себе и прижал к губам. Его теплое дыхание словно ласкало Элинор… и тут Билли О'Дэйр нежно лизнул ее ладонь. Она почувствовала, как его язык медленно скользит по ее коже, и снова подумала, что ей надо бы уйти; но ее ноги как будто приросли к плиткам пола. Она лишь чувствовала, что жар стыда и смущения поднимается откуда-то изнутри, заливая краской лицо, она почти перестала дышать; а Билли продолжал ласкать ее руку своим теплым, как у кошки, языком. Из этого состояния, похожего на транс, Элинор вывел только вскрик, донесшийся с другой койки.
К утру сестра Элинор Дав уже знала наизусть историю болезни раненого № 17. И знала также, что Уильяму Монморенси О'Дэйру, пилоту Королевских военно-воздушных сил Великобритании, двадцать пять лет.
Каким-то странным образом всей палате немедленно стало известно, что сестра Дав влюбилась в О'Дэйра. Виноградно-зеленые глаза Элинор прямо-таки искрились под белой, похожей на монашескую, косынкой, и без того румяные щеки просто цвели розами, походка стала летящей, и старшей сестре даже пришлось сделать Элинор внушение за то, что за работой она тихонько напевала про себя.
Джо Грант, бывший штурман Билли, при первом же посещении палаты С понял, что к чему. Он сказал Билли, что тому чертовски повезло, потому что сестра Дав – это нечто особенное, совсем не то, что другие. Когда Билли передал это замечание Элинор, она презрительно фыркнула:
– Вы, мужчины, говорите это всем девушкам. Что это во мне такого особенного?
Билли задумчиво посмотрел на нее, а потом ответил:
– Рядом с вами наши английские девушки выглядят словно бы и вовсе не живыми – так, какие-то бледные фотографии. А в вас столько жизни! Вы прямо-таки излучаете энергию и заражаете ею других. – Он помолчал, подбирая точные слова. – Это, похоже, вообще свойственно американцам. Ваши солдаты – они такие же, я сам видел; в них есть что-то такое, чего нет в наших или французских ребятах. Но, как бы то ни было, вы – действительно явление неординарное.
Глядя снизу вверх со своей подушки, Билли приподнял правое плечо и, чуть склонив к нему обмотанную бинтами голову, нежно улыбнулся сестре Дав. С этого момента и навсегда Элинор была покорена окончательно и бесповоротно. Даже годы спустя, когда они уже были давно женаты и Элинор слишком хорошо знала истинную цену любви, эта улыбка Билли, в которой искрился весь его беззаботный ирландский шарм – сложная смесь наивности и лукавства, – мгновенно гасила ее гнев.
В течение двух лет, прошедших со дня их встречи, Элинор помнила эту неотразимую улыбку; именно таким она любила представлять себе Билли. Фактически только таким она и позволяла себе помнить его – улыбающимся, бесстрашным молодым героем, ставшим ее романтической любовью. Последовавшие за этим менее приятные воспоминания она упрятала в какой-то очень дальний угол ее памяти.
„Жаль, что в те времена еще не существовало цветной фотографии", – подумала Элинор, глядя на порыжевший снимок в серебряной рамке. Все три внучки унаследовали от Билли его аквамариновые глаза, хотя у одной лишь Миранды была та же лукавая улыбка. От Элинор же им досталось в наследство…
Внезапно Элинор снова вспомнила, что таи и не составила завещания. Ее наследство – да, она должна этим заняться. Глаза ее закрылись, но усилием воли Элинор заставила себя вновь открыть их. Не сразу, постепенно, но все же очертания окружавших ее предметов приобрели четкость.
Сиделка склонилась над больной:
– Вы можете открыть рот, мадам?.. Вот так… еще немножко…
Из носика чашки-поильничка она влила в рот Элинор несколько капель воды, затем осторожно и аккуратно смазала смягчающей мазью ее пересохшие губы.
С трудом и болью Элинор выговорила:
– Где… мои… внучки?
Она не чувствовала половины лица, не могла управлять ею, поэтому произносила слова медленно и нечетко, смазывая звуки, как пьяная. Ей удалось пошевелить пальцами правой руки и ноги, но левые не слушались: казалось, их не было вовсе.
Чувствуя, что еще немного – и панический ужас овладеет всем ее существом, Элинор вспомнила, как еще девочкой, просыпаясь ночью, она первым делом хваталась за свои четки, чтобы отогнать силы зла; так и теперь она ухватилась за то единственное, что могло успокоить и приободрить ее. Каркающим голосом, но настойчиво она повторила:
– Где мои внучки?
– Я думаю, молодые леди на террасе. Сейчас позову.
Сиделка подошла к окну и подняла шторы. Да, сестры действительно были на террасе, не обращая внимания на послеполуденную жару. Сиделка высунулась и окликнула их.
Элинор со своей постели услышала взволнованные голоса и тут же быстрый легкий скрежет металлических стульев о кирпичные плитки пола. Она слабо улыбнулась, стараясь не слишком жмуриться от внезапно нахлынувшего света.
Несколько минут спустя дверь спальни распахнулась. Прежде всего Элинор увидела бледное, но оживленное лицо Клер в обрамлении длинных, прямых, темных волос.
– Дорогая, мы так беспокоились!
Голос у Клер был высокий и нежный. Она подбежала к кровати, опустилась на колени и поцеловала бабушку, потом прижалась губами к ее худым, в голубоватых венах, рукам.
– Не перевозбуждайте ее, – предупредила сиделка.
– Теперь моя очередь! – потребовала от двери Аннабел. Ее длинные волосы цвета меда были еще влажны и расчесаны после купания. В течение последних семи лет прекрасное лицо Аннабел улыбалось миру со всех без исключения реклам косметики знаменитой фирмы „Аванти". При виде Аннабел Элинор всегда вспоминались белые персидские котята, пуховые перины и бледно-розовые пионы – такая в ней была разлита мягкость, чувственность и женственность. Аннабел нежно погладила бабушкины длинные, светлые, седые у корней волосы, которые веером лежали на подушке. Она поцеловала Элинор в запавшую щеку и прошептала:
– Ох, Ба, мы уже думали, что потеряли тебя.
С любовью глядя на бабушку, обе сестры чувствовали, как к глазам подступают слезы. Только Клер, старшая, хоть немного помнила отца и мать (погибших в 1941 году при налете германских бомбардировщиков на Лондон), так что Элинор всегда была центром их мира. Они не могли представить своей жизни без нее. Казалось, в ней слились воедино Айседора Дункан и Элинор Глин, ибо в ней была та же отвага, драматизм и бессмертие.
– Где Миранда? – прошептала Элинор.
– Ей пришлось на денек вернуться в Лондон – какое-то заседание, – мягко проговорила Клер. – Мы все здесь уже две недели. Аннабел примчалась из Нью-Йорка сразу, как только мы узнали, что ты больна, а вот у меня в Лос-Анджелесе вышла небольшая задержка. Миранда вернется сегодня же вечером – вертолетом.
– А где Шушу?
Это была давняя подруга Элинор, теперь ее секретарь.
– Поехала в Ниццу за твоими лекарствами. А потом заедет в аэропорт узнать, не нашелся ли наконец багаж Аннабел. Шушу никогда не теряет надежды!
– Нам лучше не переутомлять мадам, прежде чем ее осмотрит доктор. – Сиделка непреклонно распахнула дверь спальни и так и стояла, держа ее открытой. – Вам придется сейчас выйти, а я позову его.
Аннабел надменно обернулась к сиделке, явно не намереваясь подчиняться приказу.
Однако Клер – как всегда, заботливая и ответственная, как и подобало старшей сестре, – тут же вмешалась:
– Не надо, Лягушонок, – это было детское прозвище, которому Аннабел была обязана своим крупным, чувственным ртом. – Мы снова придем, как только нам позволят.
Клер легонько подтолкнула сестру к двери спальни. Элинор перевела на сиделку умоляющий взгляд, говоривший без слов: „Пожалуйста, шевелитесь же побыстрее. У меня слишком много дел". Неукротимый дух Элинор вновь возвращался к ней.
Клер, в белом бикини, лежала на пляжном матраце на краю бассейна. Невысокая, худенькая и хрупкая, она обладала тем своеобразным очарованием, какое бывает в увядающих цветах, – грустноватым и неуловимым. Она, казалось, может просто проскользнуть между пальцев с быстротой потоков горных стремнин.
Аннабел лежала на соседнем матраце, облаченная в бордовый шелковый халат своего мужа. Отправляясь в поездки, она всегда возила с собой сумку, проходившую по категории ручной клади, где был этот халат плюс комплект нижнего белья, поскольку весь остальной ее багаж неизменно отставал от нее или вообще обнаруживался совсем в других местах. Нынешняя поездка не явилась исключением.
Когда зазвонил телефон, стоящий у края бассейна, трубку из слоновой кости схватила Аннабел:
– Может быть, это насчет моего багажа. Если он пропал, авиакомпании придется заплатить за все мои новые платья. – Она посмотрела на кнопки телефона, служившего также и селектором, и нахмурилась: – Я никогда не научусь обращаться с этой штукой, – и нажала одну из кнопок – линия отключилась. – Черт побери, я ничего не понимаю в технике! – Только теперь Аннабел заметила беспокойство на лице сестры. – Прости, Клер. Ты ждешь звонка?
– Да нет. Впрочем, может быть… Я подумала, что… – Клер откинула со лба темные пряди – и вдруг разрыдалась, закрыв лицо руками.
Аннабел вскочила со своего матраца, бросилась к сестре, обняла, прижала к себе.
– Что с тобой, родная? Я так и знала, что у тебя что-то не так. Иначе ты не притащила бы за собой из Калифорнии Джоша с няней. Ну, говори, в чем дело. Почему он не позвонил?
Мало-помалу рыдания Клер утихли. В ее обычно спокойном голосе звенели гнев и негодование, когда она рассказывала Аннабел о том, что случилось. Клер отправилась на пляж вместе с Джошем и его няней, где намеревалась провести целый день, однако у нее свело ногу, и, оставив их на берегу, она вернулась домой пораньше. Войдя в спальню, Клер увидела на кровати, рядом со своим мужем, худенькую смуглую обнаженную женщину. Произошла тяжелая сцена. Она бросилась в свою комнату и стала собирать вещи. Потом услышала, как за окном заскрежетал гравий – это резко рванула с места машина мужа… Клер долго рыдала, стоя на коленях перед раскрытым чемоданом, пока не услышала, что подъехала другая машина и Джош с няней, смеясь и переговариваясь, вошли в дом. В тот самый момент раздался телефонный звонок. Это звонила из Нью-Йорка Аннабел.
– Тогда-то ты и сказала мне, что у Ба удар, – шмыгая носом, закончила Клер.
– Бедная моя, – прошептала Аннабел, гладя длинные темные волосы сестры.
– Он так здорово умеет переворачивать все с ног на голову. Он делает так, что я выгляжу просто дурой с растрепанными эмоциями, тогда как всю кашу заваривает как раз он. – Тыльной стороной ладони Клер вытерла слезы. Она всегда убеждала себя, что, несмотря на все свои случайные и беспорядочные связи, муж по-своему любит ее и никогда не пожертвует той настоящей любовью, какая была у них, не поставит под угрозу счастье их сына. Она успокаивала себя, что с этими женщинами он лишь самоутверждается в своей мужской доблести, что никогда, ни к одной из них он не будет относиться всерьез. Но в тот день Клер вдруг почувствовала, что не может более выносить этого унижения. Поэтому она ушла от мужа.
В жарком свете уже начинавшего клониться к закату прованского дня Аннабел молча обняла Клер.
Наконец Клер заговорила снова:
– Я не хочу больше привычных сцен примирения, привычных цветов, привычных обещаний – и привычной боли, когда все повторится в очередной раз. Просто вдруг он потерял для меня всякое значение. – Она прижалась к сестре. – Ах, Аннабел, ты ведь никому не скажешь?
– Когда это я разбалтывала твои секреты? Но знаешь, если ты действительно ушла от него насовсем, то рано или поздно это станет известно всем. Ты уверена, что ты и вправду собираешься…
– Разводиться? Да. Бесповоротно. Я не хочу, чтобы Джош вырос таким же, как его отец.
– Ладно. Только пока не говори Ба, хотя бы первое время. Ты же знаешь, она расстроится. Да и вообще, не говори никому, пока сама не будешь уверена в том, что действительно это сделаешь.
Пока Аннабел успокаивала сестру, появилась горничная.
– С телефоном у бассейна что-то не в порядке, – по-французски сообщила она. – Мисс Аннабел звонят из Нью-Йорка.
– Я буду говорить из своей спальни, – ответила Аннабел, вскакивая на ноги с почти детским воодушевлением. Она взбежала по лестнице и схватила трубку в одной из бледно-розовых комнат, выходивших окнами на мощенный булыжниками въездной двор и церковь позади него.
– Это ты, милый? Ну, наконец-то! Какие у тебя новости?
Аннабел слышала в трубке знакомый звуковой фон рабочего дня нью-йоркской телевизионной станции, где ее муж вел программы новостей. Всего на станции было одиннадцать репортеров, но лишь трое из них пользовались правом работать в прямом эфире, и он был одним из них.
– А какие тебя интересуют, малыш? Местные или национальные? У нас сейчас одиннадцать утра, в Нью-Йорке жарко и душно. Вчера Мартин Лютер Кинг призвал положить конец войне во Вьетнаме, но похоже, что Джонсон собирается послать туда новую порцию войск. Мой главный сюжет на этот вечер? Вьетнамская война, которую Кеннеди вначале рассчитывал провести молниеносно, может в итоге вылиться в мировую войну. – Аннабел представила себе его чуть насмешливую улыбку. – Ну, а твои новости? Надеюсь, они не столь тревожны.
Аннабел сказала мужу, что Элинор пришла в себя.
– Это чудесно, малыш. Когда ты вернешься?
– Не знаю. Когда Ба станет получше. А в чем дело? Это так важно?
Он помолчал, словно колеблясь, наконец сказал:
– Сидней хочет поговорить с нами.
Сидней был тем человеком, который вел их финансовые дела, поэтому одно упоминание о нем встревожило Аннабел.
– Я решил подыскать себе работу получше. Аннабел уловила в голосе мужа нотки неуверенности.
– Но ты ведь любишь свою… – начала она.
– Ну, я так или иначе собирался уйти. Просто теперь придется это сделать немного раньше, чем я планировал. Но все это не так уж страшно. Видишь ли, мы с каждым днем все больше увязаем в долгах, и нужно найти какой-нибудь способ выкрутиться.
Аннабел проговорила покаянно:
– Прости, милый. Ведь это я настояла на новой квартире. Мне и в голову не могло прийти, что „Аванти" не возобновит со мной контракт. – Она не слишком естественно рассмеялась. – Я знаю, что мне уже двадцать пять, но это ведь не старость! Во всяком случае, в нормальном мире. Это слишком много только для фотомодели.
– Может быть, „Аванти" еще возобновит твой контракт. Мы ведь не знаем.
– Хорошо бы, черт побери! – воскликнула Аннабел. – Я готова излупить сама себя за то, что уговорила тебя купить эту квартиру. Даже не знаю, что это вдруг на меня нашло.
– Ты сделала это ради меня. Ты говорила: „Хорошей картине нужна хорошая рама", – напомнил он. – Ты говорила, что, если я хочу выйти на уровень Майка Уоллеса, я должен выглядеть так, как будто я уже там.
– Конечно. И ты непременно будешь там, – приободряла мужа Аннабел. Он обладал таким же быстрым и напористым умом, что и Майк Уоллес, во время интервью он умел нащупывать верные ходы и вызывать собеседника на откровенность. Он мог заставить его так или иначе ответить на любой, пусть даже каверзный вопрос, что превращало обычное интервью для программы новостей в настоящую психологическую драму. Но всему прочему – у него был чудесный голос.
– Милый, – сказала она, – в твоем деле тебе мало равных. А кроме того, тебе только двадцать девять. Майку Уоллесу было тридцать восемь, когда он взлетел на гребень со своими „Вечерними сенсациями". И потом – я люблю тебя.
– И я люблю тебя. В общем, малыш, не взваливай на себя всю вину за покупку этой квартиры. Не забывай, в таком городишке, как Нью-Йорк, все постоянно приходится делать напоказ: сначала ты доказываешь всем и каждому, какой ты способный, потом, если удалось добиться успеха, снова принимаешься пускать пыль в глаза, чтобы показать, что ты его добился. Как знать, может быть, эта квартира тоже сработает в мою пользу при устройстве на новом месте.
Аннабел рассмеялась:
– Ну ладно, если ты не получишь новой работы, а я потеряю свою, мы просто продадим эту квартиру и снимем другую. В конце концов, тан живет весь Нью-Йорк. А потом, это действительно не так уж и важно. Главное, что у меня есть ты, а у тебя есть я.
Сидя в грохочущей кабине вертолета, Миранда, пристегнутая к креслу ремнями безопасности, поправила выбившуюся ярко-рыжую – точнее, цвета апельсинового джема – прядь за наушник переговорного устройства внутренней связи и взглянула вниз, на Ла-Манш, угрюмо кативший свои серые воды.
– Мы вылетели из Лондона в два тридцать, значит, в Сарасане будем к семи, как раз к ужину, – Миранда сказала это, как обычно, тихим и ровным голосом – сознательный прием, рассчитанный на то, чтобы заставить собеседника проявить максимум внимания. Она прижалась лицом к прозрачному пластику окна. – Я тан хочу, чтобы Ба позволила мне учиться летать! Может быть, ты попробуешь уговорить ее?
И тут она вспомнила, что уговоры, возможно, и не понадобятся. Как тяжело смириться с мыслью, что бабушка так плоха, но что уж тут поделаешь. Миранда прикусила губу и усилием воли отогнала подступившие слезы.
Адам Грант, сидевший рядом с ней, покачал головой. Он был высок, темноволос, кареглаз, и его лицо с чеканными чертами, так же как и весь его облик, дышало холодной, напористой, даже, пожалуй, слишком откровенной уверенностью в себе. Миранде не раз приходило в голову, что он здорово смахивает на записных мужественных красавцев с реклам шерстяных свитеров отличного качества или на одного из героев романтических книг, выходивших из-под пера ее бабушки.
Отец Адама, Джо Грант, долгие годы был адвокатом, юрисконсультом, а также близким другом Элинор и ее семьи. Пять лет назад его не стало, и все юридические дела Элинор постепенно перешли в руки Адама, работавшего, кроме того, в адвокатской конторе „Суизин, Тимминс и Грант", одним из основателей которой был его отец.
Адам решил лететь в Сарасан вместе с Мирандой, чтобы воспользоваться представившейся редкой возможностью увидеть всех трех сестер разом и наконец обсудить с ними – обстоятельно, конкретно и по возможности без излишних эмоций – все варианты дальнейшего развития событий на тот случай, если Элинор умрет, не успев составить завещания. Несмотря на двойное – американское и британское – гражданство Элинор, постоянным местом жительства ее была Франция, и налоговые власти страны считали это достаточным основанием, чтобы их компетенция распространилась на все ее состояние. Снова, в который уж раз, Адам пожалел, что так и не уговорил Элинор оформить завещание, потому что в подобных случаях всегда встают проблемы. Наверное, ему следовало бы проявить большую настойчивость, но Адам ценил их давнюю дружбу, а кроме того, не хотел расстраивать Элинор, явно уклонявшуюся от каких бы то ни было разговоров на тему о собственной смерти.
Когда-то сама Элинор попросила Адама быть советником Миранды в ее первых шагах на деловом поприще, и за три года, прошедшие со дня открытия ее первого небольшого магазинчика косметических товаров, сеть этих магазинов, хотя пока и не слишком густая, успела распространиться по всей Великобритании. В прошлом году Адам, до тех пор консультировавший Миранду неофициально, занял в ее фирме пост управляющего (по совместительству) и взялся за подготовку дальнейшего расширения ее дела.
– Знаешь, я не стал бы уговаривать Элинор делать то, чего она не хочет, – спокойно сказал Адам. Ему было забавно, что эта рыжая двадцатичетырехлетняя „деловая женщина", ворочающая немалыми делами, ставит свою мечту о полетах в зависимость от бабушкиного благословения. Обычно Миранда поступала по-своему, не слишком заботясь о том, что о ней думают другие.
Глядя на нее, Адам уже не впервые задумался о том, что, если бы все женщины были в общем и целом красивыми, все они должны быть похожи на Миранду. Ее точеная фигурка не отличалась пышностью форм, но обладала совершенством пропорций: небольшая, высокая грудь, безупречная талия, впалый живот, длинные ноги легко и изящно несли стройное тело. Кроме того, Миранда владела искусством всегда выглядеть соответственно обстоятельствам: серый шелковый костюм простых, но женственных линий, который был на ней сейчас, как нельзя лучше подходил для ежемесячного совещания, которое она провела утром в своем офисе.
Миранда пожала плечами и решила переменить тему. Отключив связь с пилотом, чтобы он не мог слышать их дальнейшего разговора, она обратилась к Адаму:
– Знаешь, я что-то не совсем спокойна насчет Неда Синклера.
– А в чем дело? Мне кажется, он очень быстро освоился на новом месте. – Нед Синклер был их новый главный бухгалтер, которого Адам перехватил под носом у конкурирующей фирмы.
– Он задал мне один-два в общем-то совершенно излишних вопроса о наших планах на будущее. И меня это беспокоит, хотя, возможно, я просто стала слишком мнительной, с тех пор как Мэри Куонт открыла свою фирму.
– Но Куонт не располагает сетью розничных магазинов. – Адам рукой отбросил волосы со лба, словно отметая начинающее подниматься раздражение. Он все еще продолжал стричься так же, как в школьные годы, и этот пробор справа и прядь темных волос, падающая на левый висок, придавали его лицу какое-то совсем юношеское, наивное очарование.
– Она моя главная и ближайшая соперница, потому что мы с ней мыслим в одном направлении. Держу пари, что она выйдет на международный рынок раньше меня. Поэтому я бы не удивилась, если бы узнала, что Нед уже установил с ней контакт.
Адам снова подумал о том, что Миранда унаследовала многие черты Элинор: интуицию и способность руководствоваться ею, упорство, решительность и сильный характер.
Он улыбнулся.
– За Недом я послежу. А что касается тебя, ты имеешь все шансы выйти на международный рынок, если решишься на франчайзинг.[2]
– Нет. Я не собираюсь терять контроль над своей фирмой. Даже при самом удачном контракте, как только ты впускаешь в свое дело кого-то со стороны, ты уже не можешь контролировать свой бизнес полностью. Другой может не захотеть вкалывать так, как мы, или придерживаться столь высоких стандартов. Так что, пожалуйста, забудь об этом.
– Если ты не согласишься на франчайзинг, тебе скоро перестанет хватать денег, – твердо сказал Адам, глядя на нее в упор темными глазами. – А ну-ка скажи, Миранда, на что ты согласилась бы пойти ради большой кучи монет?
– Лучше спроси, на что я не согласилась бы пойти, – рассмеялась Миранда.
– Да, пожалуй, – задумчиво произнес Адам. Миранда снова заговорила серьезно:
– Просто не понимаю, почему нам постоянно их не хватает.
– Потому что ты расширяешь дело быстрее, чем мы можем себе позволить, – лаконично ответил Адам и пожал плечами: – Впрочем, кто знает, что будет дальше…
Да как он смеет?
– Я знаю, что ты имеешь в виду! Ты думаешь, что если Ба умрет… – Миранда разрыдалась.
Адам был удивлен, отчасти потому, что она верно угадала его мысли, отчасти потому, что никогда раньше не видел ее плачущей. Не в привычках Миранды было показывать свои чувства другим.
Из кармана темно-синего блейзера он вытащил шелковый носовой платок от Пейсли и молча передал его Миранде.
– Черт возьми, у меня выпала линза, – пробормотала Миранда, глотая слезы. – Ты не видишь, где она – у меня на коленях или на полу?
– Сиди спокойно. Она у тебя на коленях.
Адам наклонился, чтобы подобрать линзу, и Миранда ощутила слабый запах мускуса. От Адама вообще всегда исходил какой-то особый аромат сексуальности, окружавший его подобно ауре, которого сам он, казалось, не замечал, но который был таким же явственным, как его теплое дыхание. Это всегда напоминало Миранде тот запах, что исходит обычно от холеных лошадей, а сейчас, на таком близком расстоянии он вызвал в ее памяти запах дорогой кожи. Этот невидимый эротический ореол странно противоречил сдержанным, безукоризненным манерам адвоката Гранта, его строгим костюмам и рубашкам от Сэйвила Роу, его роговым очкам.
Миранда знала, какой убийственный эффект производит Адам на женщин. Впервые она заметила это еще двенадцать лет назад, когда их семьи отдыхали вместе в Сен-Тропезе. От глаз двенадцатилетней девочки не укрылось, что даже их сварливая экономка-француженка прямо-таки увивалась вокруг Адама, которому было тогда двадцать три.
Миранда догадывалась, почему Адам никогда не предпринимал серьезных попыток сблизиться с нею или с одной из ее сестер. Ведь это могло бы подорвать его профессиональный престиж. А кроме того, сестры О'Дэйр, вполне признавая мужскую привлекательность Адама, с раннего детства привыкли видеть в нем нечто вроде молодого дядюшки. Он тоже, в свою очередь, всегда обращался с ними как с детьми, что когда-то заставило девочек пролить не одну горькую слезу.
Теперь, когда Адам аккуратно положил ей на ладонь подобранную линзу, Миранда заставила себя вспомнить, что он ей вовсе не дядя. Потом она задвинула эту мысль куда-то в самый дальний уголок и шутливо скомандовала себе держаться от него подальше. А отвернувшись от Адама, чтобы вставить линзу в глаз, она напомнила себе также, что сейчас у нее пока нет времени на любовные дела. В этом смысле Миранда была не такой, как все, – противозачаточные средства давно перестали быть проблемой, и девушки, имевшие свободные взгляды на вопросы любви, пользовались ими независимо от того, знали об этом их матери или нет. Как следствие, стало считаться едва ли не нормой тащить женщину в постель после первого же свидания. Но Миранду никак не устраивал подобный вариант – она чувствовала себя весьма неуютно в постели, если мало знала своего партнера и поэтому не могла ему доверять. В этом смысле до сих пор у нее был только один мужчина, который давал ей ощущение спокойствия и уверенности. Адам сказал:
– Послушай меня, Миранда. Я понимаю, что тебе будет тяжело, но все же считаю, что мы с тобой должны обсудить кое-что до того, как прилетим в Сарасан. Речь идет о завещании твоей бабушки. Она еще не составила его, хотя мы говорили об этом. – Лицо его выражало явное беспокойство. Немного помолчав, он продолжил, понизив голос: – Видишь ли, передо мной сейчас достаточно сложная дилемма: следует мне проявить профессиональное благоразумие или все же нарушить конфиденциальность ведения дел во имя блага моей клиентки и близких ей людей. Оправдывает ли цель средства? Как на это посмотрела бы сама Элинор – моя клиентка и друг, которой я многим обязан? Я никак не могу найти ответа на эти вопросы. Потому что я знаю, что при любом раскладе Элинор всегда будет за то, что наиболее выгодно для всех вас, ее внучек.
– Если ты спрашиваешь моего совета, – заметила Миранда, – то не надо нарушать конфиденциальность, просто будь человеком и скажи, о чем, черт побери, идет речь.
– Ну, не нарушая конфиденциальности, я могу сказать только, что, хотя Элинор и собирается основную часть своего капитала оставить вам троим, разговор шел также и о мерах, которые позволят держать все эти деньги под контролем.
– Держать под контролем? Что ты имеешь в виду? – подозрительно спросила Миранда, всегда инстинктивно ожидавшая подвоха, когда речь заходила о финансовых делах.
– Она беспокоится о том, чтобы эти деньги… ну, скажем, не разлетелись в разные стороны. Существует несколько способов предотвратить это. По французским законам наследство должно быть разделено поровну между всеми родственниками, но Элинор этот вариант никак не устраивает. Ты ведь знаешь, она много лет назад потеряла всякую связь со своей семьей в Америке, и ей вовсе не хочется, чтобы в один прекрасный день объявились дети ее брата, если таковые имеются, и начали требовать денег и вообще создавать проблемы. Но поскольку Элинор постоянно живет во Франции, именно так и случится, если она не… сделает соответствующих распоряжений.
– Каких?
– Видишь ли, у нее свои мысли на этот счет. Ей также не по душе британская система: все наследует старший, пусть при этом и предполагается, что он обязан заботиться об остальных членах семьи.
– Ну, еще бы! – Миранда была младшей из трех сестер, и для нее такой вариант был бы просто ужасным. – Ба видела, что произошло с ее собственным мужем!
Бабушка Билли, обладавшая значительным состоянием, оставила все деньги старшему сыну, человеку импульсивному и слабохарактерному, который ввязался в какие-то подозрительные финансовые дела и в результате потерял почти все, что имел. По его смерти остатки семейного достояния перешли ко второму брату Билли. Самому Билли не досталось ничего.
– Элинор считает наиболее подходящей греческую систему, – сообщил Адам.
– Что это за система?
– Многие богатые греки завещают все деньги семьи тому из детей, кто способен лучше других распорядиться ими. При этом имеется в виду, что наследник берет на себя заботу об остальных ближайших родственниках.
– В этом смысле самая способная из нас троих – я, – констатировала Миранда.
– В том, что касается финансовых дел, – безусловно. Но Клер всегда была человеком очень добросовестным и ответственным, она была как мать для тебя и Аннабел, когда вы были маленькими.
– Клер! – раздраженно воскликнула Миранда. – Всю жизнь она наступала на горло моей песне.
Клер – старшая и наиболее надежная из сестер, она считала своим долгом опекать младших. Уж она-то, уравновешенная и практичная, вполне заслуживала доверия. Клер никогда не лгала, даже по самому невинному поводу, и в ее честности, порядочности и справедливости можно было быть абсолютно уверенным.
Именно эти качества Клер заставляли ее чувствовать свою личную ответственность за все, что происходит в этом мире, за все большие и малые беды своих ближних и особенно тех из них, кому в жизни повезло меньше, чем ей самой. Это было отлично известно Миранде, и она понимала, что, если бразды правления бабушкиным состоянием окажутся в руках старшей сестры, ей до него никогда не дотянуться, поскольку она, Миранда, отнюдь не соответствует понятиям Клер о нуждающемся человеке. А значит, она вновь окажется в положении младшей сестренки, подбирающей крохи за старшими.
– К сожалению, Элинор считает тебя… Ну ладно, как ты сама думаешь: ты более надежна, чем Клер? – спросил Адам.
– Ты хочешь сказать, Ба считает меня… этакой сорвиголовой?
– Ну, может быть, не совсем так, – проговорил Адам задумчиво, – хотя, наверное, по ее мнению, ты слишком часто рискуешь. Ты ей напоминаешь отчаянную циркачку на летящей трапеции бизнеса. Но, конечно, она знает, что бизнес не бывает без риска. Лично я думаю, что способность рисковать – это твой плюс.
– Это нечестно! – вырвалось у Миранды, как в детстве, когда – она помнила – ей частенько приходилось произносить эти слова. Помолчав, она спросила: – Что будет, если Ба умрет, не оставив завещания?
– Ничего хорошего. Заварится мерзкая юридическая каша, которую не расхлебать и за несколько лет, – ответил Адам. – Но я сделаю все, чтобы не допустить этого. Как только Элинор станет настолько лучше, что она сможет заняться делами, я настою на том, чтобы она наконец приняла какое-то решение. – Немного помолчав, он добавил: – В общем-то, есть один вариант, который позволит сохранить деньги в целости и все же будет справедливым по отношению ко всем.
– Что за вариант? – быстро спросила Миранда, взглянув на собеседника в упор.
– При нем каждая из вас может быть уверена, что получила не меньше и не больше, чем остальные.
– Ты можешь объяснить по-человечески?!
– Интересно, как посмотрит Элинор на идею создания семейной трастовой[3] компании? – Адам, казалось, размышлял вслух. – Как ты думаешь, Миранда? Если ты посчитаешь, что ей это не понравится, я не стану и предлагать ей этот вариант. – Зная, что Миранда, как ни одна из сестер, обладает острым практическим умом и деловой хваткой, он понимал, что, если она не одобрит его план, убедить ее будет труднее всего.
– Создать семейную трастовую компанию?.. А для чего? – осторожно спросила Миранда.
– Создать трастовую компанию – это примерно то же самое, что составить завещание, – начал объяснять Адам, – с той лишь разницей, что человек не просто излагает свои идеи на бумаге, а воплощает их в жизнь. Если Элинор решится на создание трастовой компании, указав в качестве получателей прибыли вас, своих внучек, и ваших потомков, деньги будут защищены так, как она этого желает, потому что отпадет риск, что кто-то из наследников прикарманит их все. Правление не допустит этого, поскольку его главной задачей будет стоять на страже интересов компании, а не рабски выполнять любую прихоть получателей прибыли.
Миранда провела рукой по своим ослепительно рыжим волосам.
– Ты хочешь сказать, что Клер не сумеет тогда подгрести к себе все, не делясь с нами, чтобы вложить эти деньги в какие-нибудь благотворительные дела, а Аннабел не пустит их на ветер, покупая яхты и прочую дребедень?
– Вот именно. В варианте с такой компанией как раз то и хорошо, что деньги будут находиться под постоянным контролем, – продолжил Адам. – Думаю, тебе, Миранда, больше всех на руку создание ее. Тем более что ты сама смогла бы играть в ней важную роль. Правление любой компании никогда не одобрит пустые траты денег, не приносящие никакой выгоды. Тан что оно, если можно так выразиться, будет спасать твоих сестер от самих себя.
– Тогда я за трастовую компанию, – твердо сказала Миранда.
– А каково будет решение Аннабел, как ты думаешь? – спросил Адам. – Может быть, лучше, чтобы ты сама, а не я, обсудила с ней это.
В подобных ситуациях обсуждать подобные вопросы с близкими родственниками всегда трудно; именно поэтому Адаму, так хотелось переговорить с Мирандой до прибытия в Сарасан. И он добавил, как бы извиняясь:
– Ты ведь лучше моего знаешь, как сказать об этом Аннабел, чтобы не слишком расстроить ее. А меня она всегда может упрекнуть в том, что я, не будучи членом вашей семьи, не могу принять столь близко к сердцу ваши проблемы.
– Не думаю, – ответила Миранда. – Я как раз считаю, что поговорить лучше тебе, потому что, если у Аннабел возникнут какие-нибудь вопросы, ты сумеешь на них ответить. Я-то совсем не разбираюсь во всех этих юридических тонкостях. Так что не волнуйся, Адам. Конечно, Аннабел до смешного сентиментальна, но, в конце концов, ты-то в данном случае лицо незаинтересованное – ты просто хочешь избавить нас от лишних проблем. Я уверена, что Аннабел не пожелает, чтобы Клер снова распоряжалась всем, – достаточно она покомандовала нами в детстве! Сделай упор на это, когда будешь говорить с Аннабел, – увидишь, что она сразу отбросит в сторону все сантименты.
Вечернее небо начинало потихоньку бледнеть за балюстрадой террасы, и абрикосовые блики, отраженные морем, трепетали на потолке спальни. Элинор то просыпалась, то снова погружалась в дремоту. Наконец жужжание и свист винтов приближающегося вертолета совсем разбудили ее. Когда шум и свист смолкли, до Элинор донеслись с дальней террасы приветственные восклицания и смех. Несколько мгновений спустя дверь спальни распахнулась.
– Ба, дорогая, это чудесно! – Миранда подбежала к кровати и расцеловала бабушку. – Ты вернулась к нам. Поздравляю с возвращением!
Пока Клер укладывала спать двухлетнего Джоша, Адам, сидя на террасе и потягивая шампанское, беседовал с Аннабел. Так же как в разговоре с Мирандой, он представил идею создания трастовой компании как альтернативу единоличного управления Клер всем состоянием семьи.
Поначалу Аннабел удивилась, потом высказалась возбужденно:
– С меня хватит, что Клер командовала нами, когда мы были маленькими. Объясни-ка мне поподробнее насчет этой компании.
После ужина Адам предложил Клер прогуляться с ним. Он хотел убедиться, что сестры не станут конфликтовать и выяснять отношения – на это всегда уходит время, а сил у Элинор оставалось немного.
– Ты полагаешь, что сейчас подходящий момент для такого разговора? – Клер явно не была расположена обсуждать финансовые вопросы.
Они медленно шли по крутым извилистым улочкам, обрамленным бугенвиллеями, в слабом свете старинных фонарей.
– Я надеялся на твое понимание, – твердо сказал Адам, – а ты даешь волю чувствам. – И добавил: – Я только стараюсь уладить дело так, как того желала бы сама Элинор, и наилучшим образом для всех вас. В конце концов, я адвокат Элинор, и это мой долг.
Клер подумала, что все это звучит слишком помпезно. Почему Ба всю жизнь нуждалась в советах мужчин? При жизни Папы Билли его слово всегда было решающим. После его смерти роль верховного авторитета перешла к другому мужчине – Джо Гранту, адвокату Ба, а вот теперь мантию высшей мудрости примерял на себя его сын, Адам.
– Я не вижу ничего плохого в том, чтобы разделить эти деньги поровну, – проговорила Клер. – Должна тебе напомнить, друг мой, на случай, если ты не в курсе, что мы давно уже не дети. Я вполне взрослая замужняя женщина.
– Миранда и Аннабел одобряют идею траста, – несколько колеблясь, заметил Адам.
– Ну еще бы! – резко бросила Клер. – Аннабел, не задумываясь, поддержит все, что бы ни предложила Миранда, потому что она всю жизнь идет у нее на поводу. Ну а я не вижу, какая такая нужда в этом трасте. По-моему, все это чересчур сложно и только создаст нам лишние проблемы.
„Вторая Элинор – такая же упрямая", – раздраженно подумал Адам, но все же предпринял еще одну попытку убедить ее.
Выслушав, Клер покачала головой:
– Нет, Адам. Со мной подобные номера не проходят. Мне слишком Часто приходилось слышать это.
– Слышать что?
– Всевозможные эквиваленты фразы „папочка лучше знает".
Вторник, 6 июля 1965 года
Доктор Монтан вступил под прохладные своды замка Сарасан, оставив за дверью уже ставшее нестерпимым сияние утреннего солнца. Холл был наполнен ароматом роз, стоявших в голубом кувшине на старинном, темного дерева, комоде. С доктором поздоровалась по-французски, с жутким акцентом, костлявая женщина с не по возрасту черными как смоль, небрежно выкрашенными волосами. По пути к лифту доктор отвечал ей на хорошем английском: среди обитателей Ривьеры тан много людей, не владеющих никаким иным языком, кроме этого, что врачу, который рассчитывает на хорошую клиентуру, поневоле приходится знать его не хуже родного французского.
Черноволосая женщина была Шушу – старая и верная подруга Элинор. В 1947 году, после смерти Билли, она приехала к Элинор, в ее сельский дом в Уилтшире, да тан и осталась там. Шушу вела все хозяйство, приглядывала за тремя малышками и их няней, оплачивала счета, занималась всей домашней бухгалтерией и освобождала Элинор от повседневных мелких, но отнимающих время забот, давая ей возможность целиком посвящать себя творчеству.
Происходившая из рабочих низов, Шушу говорила на кокни с таким южнолондонским выговором, что уроженцам Ривьеры легче было понимать ее ломаный французский, чем ее английский, весьма далекий от классического. Манеры Шушу не отличались изяществом, речь была резка и грубовата, поэтому многие из тех, кому доводилось иметь с ней дело, смотрели на нее сверху вниз или вовсе не замечали. Что, впрочем, очень мало ее трогало: она попросту не обращала на это внимания. Зато она прекрасно умела все видеть, все слышать, имела обо всем собственное мнение и была в полном смысле ангелом-хранителем Элинор, защищая ее (временами даже от нее самой).
Лифт дернулся и остановился на „спальном" этаже. В холле горничная складывала в шкаф вишневого дерева кипы льняного, отделанного старинным кружевом белья: каждый комплект был аккуратно перевязан бледно-желтой шелковой лентой.
На этом этаже располагались спальни Элинор и других членов семьи, а этажом выше находилось шесть гостевых блоков, каждый из которых состоял из спальни, ванной комнаты и небольшой кухни. Весь замок был распланирован таким образом, что, окажись вдруг Элинор в финансовом затруднении (что было маловероятно, но всегда в глубине души тревожило ее), она с легкостью могла превратить его в роскошный отель. Зная об этом, владельцы двух сарасанских гостиниц чувствовали себя несколько неуютно и потому едва ли не больше самой Элинор радовались, когда ее очередной роман, едва выйдя из-под пера, сразу же попадал в первые строки мировых списков бестселлеров.
Прежде чем открыть дверь в спальню Элинор, Шушу резко обернулась к доктору:
– Мне-то вы скажете всю правду, не так ли? Я могу все выдержать, а вот девочки нет.
– Я сказал вам все, что знаю, – отвечал доктор Монтан. – С мадам О'Дэйр случился небольшой удар – инсульт, как мы это называем, – и доктор терпеливо повторил все, что уже объяснял накануне вечером: – У нее парализованы левая рука и нога, а также половина лица. Позже необходимо будет более подробно обследовать ее – провести сканирование сосудов головного мозга, сделать рентген и энцефалограмму. Но пока не следует везти ее в Ниццу: все, что сделают для нее в условиях больницы, можно сделать и дома, с помощью сиделки.
Шушу кивнула:
– Так-то лучше. По крайней мере, исключается риск занести инфекцию. В госпиталях Западного фронта от этого умирал каждый четвертый.
– Я вижу, вы знакомы с вопросом, – произнес доктор, делая вывод, что стоящая перед ним высокая, некрасивая женщина в бесформенном темно-синем платье в свое время была, видимо, сестрой милосердия. Он ощутил чувство молчаливого соучастия, объединяющее сестер и врачей перед лицом тяжкой правды, которая так всегда страшит родных.
Колючие глаза Шушу задали вопрос прежде, чем его произнесли ее губы:
– Она поправится?
Доктор Монтан пожал плечами:
– Вес у нее в норме. Вы говорили мне, что она не курит и весьма умеренно потребляет спиртное. Она не страдает диабетом, и давление у нее почти нормальное для ее возраста. (Пациентке было шестьдесят пять, и ни один здравомыслящий врач не поверил бы, что она с готовностью сядет на диету, откажется от удовольствия выпить бокал-другой вина или усиленно займется гимнастикой. Ом посоветует ее родным не давить на нее, а дать ей возможность прожить оставшееся ей время так, как хочется ей самой. Если, конечно, она сейчас выкарабкается.)
Шушу заправила за ухо черную прядь волос.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Еще рано делать выводы, – сказал доктор. – Для того чтобы поправиться, нужно время. Конечно, могут произойти необратимые изменения, но ведь это не всегда случается. Я действительно пока не могу ничего обещать определенно. А вам, мадам, сейчас следовало бы пойти отдохнуть после того, как вы всю ночь провели у постели больной. – Она ничего не говорила ему об этом, но эта женщина явно была не из тех, кто полагается на ночных сиделок.
После того как доктор закончил свой ежедневный осмотр Элинор, к ней вновь зашла Шушу. Элинор, вся в кремовых кружевах, лежала среди шелковых подушек.
– Он сказал, что скоро ты снова запрыгаешь, – сообщила Шушу. – Я раздобуду физиотерапевта, который заставит тебя заняться упражнениями.
– Но я слишком ослабла. И потом, я не могу ни двигаться, ни говорить как следует, – возразила Элинор, все еще не совсем внятно выговаривая слова.
– Ничего, Нелл, он быстро поставит тебя на ноги.
– Ты не знаешь, я смогу опять нормально говорить? У меня левая щека словно застыла как после заморозки у дантиста.
– Будешь, будешь, никуда не денешься. И тогда – Господи, спаси и помилуй!
Тревога Элинор рассеялась, и она позволила себе расслабиться. Шушу так умела успокоить, придать уверенности. В молодости им приходилось вместе бывать в крутых переделках. Шушу знала все об Элинор – и хорошее, и плохое, и это плохое не имело для нее никакого значения. Она никогда не выдала бы ни один из секретов Элинор.
– Чем все-таки занимается Шушу? – интересовались некоторые. Считаясь секретаршей Элинор, Шушу садилась за пишущую машинку лишь в самых крайних случаях, а стенографию если и знала когда-то, то давно забыла.
– Она мой ангел-хранитель, – обычно отвечала с улыбкой Элинор.
– Но почему вы позволяете вашей секретарше так бесцеремонно обращаться с вами? Зачем вы даете ей право критиковать вас? Как вы миритесь со всем этим?
Элинор обычно закрывала тему коротким, но твердым ответом:
– Мы вместе всю жизнь. Вы этого не поймете.
Хотя никто из посторонних действительно не мог понять своеобразных отношений, связывавших этих двух женщин, но для них самих они были вполне ясны: Элинор была подругой и хозяйкой Шушу, Шушу была секретаршей Элинор, но никак не служанкой. Элинор была рада, что уже не помнит, как жилось ей без Шушу – этой странноватой женщины, ставшей столь важной частью ее жизни.
Они встретились впервые давным-давно, во время Первой мировой войны, в моросящий мелким дождем осенний день 1918 года. Судьбе оказалось угодно, чтобы этот день имел самые ужасные последствия для Шушу, хотя для восемнадцатилетней Элинор все происшедшее было всего лишь очередным эпизодом из бесконечной цепи страшных, изматывающих душу и тело, пропитанных зловонием будней эвакопункта, расположенного у самой линии фронта.
В тот ноябрьский вечер колонна санитарных машин только что прибыла на эвакопункт. Повсюду, даже на полу, на покрытых серыми одеялами носилках лежали грязные, измученные, обмотанные кровавыми бинтами люди в рваной одежде цвета хаки.
– Эй, сестричка!
Услышав этот резкий, несколько гнусавый голос, Элинор обернулась и, к своему удивлению, обнаружила, что окликнувший ее долговязый с коротким бобриком темных волос солдат, сидевший до этого за рулем одной из санитарных машин, – женщина.
– У меня тут один парень с дифтерией, – сообщила она. – Ему совсем худо. Надо бы скоренько посмотреть его. Кроме того, у него на левой ноге разбита коленная чашечка и перелом большой берцовой. Раздобудь-ка хирурга, а?
Измученный молодой хирург взглянул на с трудом дышавшего рыжеволосого солдата и сказал:
– Трахеотомия. Сестра, давайте его на стол. Нельзя терять ни минуты. – Он махнул рукой в сторону смежной комнатки, оборудованной под операционную для экстренных случаев.
Лежа на столе, парень хватал ртом воздух – пленка в горле уже начала душить его.
Хирург мотнул головой в сторону Элинор:
– Держите ему голову! – Потом обернулся к девушке-водителю: – Вы сумеете подержать ноги?
Та кивнула.
Когда Элинор плотно прижала голову несчастного парня к подушечке, набитой лесном, хирург повернулся к столику на колесах, где на лотке лежали инструменты, и взял скальпель. Элинор увидела, что его рука дрожит. Последние дни были очень тяжелыми.
Хирург взглянул на Элинор и заколебался. Если он случайно заденет яремную вену, пациенту конец.
„Господи, – взмолилась про себя Элинор, – пусть все будет хорошо!"
Врач все еще не решался начать. Дрожь правой руки не унималась.
В горле больного уже не хрипело, а булькало. „Если доктор не начнет сейчас же, этому парню в любом случае крышка", – подумала Элинор.
Склонившись над рыжей головой солдата, хирург быстрым движением скальпеля произвел надрез.
Хлынула широкая алая струя.
Элинор продолжала глядеть на умирающего, потому что ей не хотелось смотреть на хирурга. Тот пробормотал слабым голосом:
– Приберите здесь, сестра, и унесите его. Я, пожалуй, пойду.
Когда врач вышел, Элинор взглянула на долговязую девушку: та, с белым как мел лицом, широко раскрытыми темными глазами смотрела не отрываясь на рыжего парня, только что скончавшегося на столе.
– Ты знала его? – тихо спросила Элинор.
У девушки стучали зубы, когда она медленно, с трудом выговорила:
– Мы с Джинджером собирались пожениться… Позже, в комнатке Элинор, обе девушки пили из одной жестяной кружки какао без молока. Новая знакомая Элинор все еще была бледна, но еще не проронила ни слезинки, и, наблюдая за ней, Элинор поняла, что та находится в состоянии шока: она двигалась как лунатик, но разговаривала так, словно ничего особенного не произошло.
– Бедняга Джинджер был санитаром при моей машине. Теперь, конечно, его матери напишут, что он геройски погиб за родину и короля. На самом-то деле он просто споткнулся о чей-то сапог и свалился в траншею: какой-то идиот случайно прострелил ему колено, а потом он слишком долго валялся на земле. Ну, а теперь вот его еще и пырнули не туда, куда надо…
– Доктор тоже всего-навсего человек. Ошибиться может каждый, – еле слышно произнесла Элинор. – И я, и ты.
Девушка вздохнула:
– Да, вся эта проклятая война – сплошная ошибка.
– Как тебя зовут? – спросила Элинор.
– Шушу Мэнн.
– Это больше похоже на американское имя, чем на английское.
– Верно. По-настоящему-то я Дорис. А Шушу меня прозвали американские ребята за то, что я вроде как всегда первой узнаю все новости. Ну, вроде как кто-нибудь кому-нибудь что-нибудь шу-шу-шу на ухо, а я тут как тут. Да дело-то не в этом. Собирать сплетни – это не по мне. Просто разуваешь глаза и уши, болтаешь с ходячими ранеными, пока они не попадут в руки к вашему брату – медику… Ну и чертова же у вас работа, сестричка.
– Твоя, по-моему, тоже не из легких.
– Мне здорово повезло, что меня взяли на санитарную машину, – сказала Шушу. – Вообще-то военное ведомство не очень жалует рабочих девчонок из Тутинга вроде меня: они там любят барышень поприличнее. Мы ведь все добровольцы и работаем, в общем-то, за спасибо.
– Тогда как же тебе удалось? – спросила Элинор.
– Я работала в одной семье в Уимблдоне – люди неплохие, солидные, прислуги девять человек. Так вот наша мисс Рут пошла в добровольцы, а хозяйка возьми да и отправь меня вместе с ней – ну, чтобы вроде присматривать, значит. Пришлось, конечно, прибавить себе несколько годков: сказать, что мне не восемнадцать, а двадцать три. А мисс Рут – она ничего, только не привыкла к такой жизни. Не прошло и трех недель, как подхватила она воспаление легких, чуть не померла, вот и пришлось ее отправить назад, в Блайтли. А я вот осталась. Начальница не обращает внимания на то, что я недостаточно хорошо воспитана – это она так говорит, я сама слышала, – потому что я разбираюсь в машине, а это ведь не всякая может.
С того вечера девушки стали часто встречаться в комнатке Элинор. Молодую американку интриговала, и одновременно притягивала грубоватая простота Шушу, ее полное безразличие к тому, что о ней думают другие, ее презрение к любому начальству, глубоко запрятанная доброта и тепло ее души.
Спустя пару месяцев после того вечера, когда Элинор утешала как могла только что потерявшую своего Джинджера Шушу, пришлось точно так же и Шушу утешать Элинор, которую, зайдя к ней в комнатку, она нашла беззвучно рыдающей на узкой, твердой койке.
– Что стряслось? – спросила Шушу.
Не отвечая, Элинор протянула ей письмо.
„Дорогая Нелл, – прочла Шушу, – мне очень трудно сообщать тебе об этом, но твоей дорогой мамы больше нет. Она шесть месяцев болела туберкулезом, но не разрешала писать тебе. В прошлое воскресенье, около пяти часов, она тихо отошла в лучший мир, и в среду мы похоронили ее. Я ухаживал за ней как умел. К ней приходил доктор Маккензи, я покупал лекарства, но было уже поздно. В воскресенье она говорит мне: слушай-ка, Мариус, мне лучше. Ничего, что я так исхудала. Теперь, когда я выздоровела, ты можешь откармливать меня, как рождественского гуся. Занималась всем контора Каскета, Норса и Грейва, похоронили честь по чести, у Пресвятой Девы, в дальнем левом углу, если смотреть от паперти. Моя бедная старушка была в своем венчальном платье, а сама худющая – кожа да кости. Все-таки я очень любил ее, хотя и нечасто говорил ей об этом. Твой убитый горем отец Мариус Ф.Дав". Наконец Элинор вымолвила сквозь слезы:
– По крайней мере, это значит, что мне никогда не придется снова пережить это.
Шушу и Элинор были подругами в течение сорока семи лет, и за все эти годы они не сошлись лишь в одном: Шушу никогда не нравился Билли.
Элинор повернула голову, чтобы еще раз взглянуть на фотографию Билли, стоявшую на столике у кровати. Ей снова припомнилось унижение, которое она часто испытывала из-за высокомерия его родни, хотя в конце концов именно Элинор довелось вернуть семье Билли былое величие. Теперь Элинор была знаменитостью, и общество принимало ее так, как никогда не принимало никого из тех людей. И уж, конечно, Элинор не собиралась совершать финансовых промахов, совершенных когда-то ими.
Теперь ее окружали блаженная теплынь летнего прованского дня и роскошь сарасанского замка – ее жилища. Глядя снизу вверх на Шушу, Элинор произнесла все еще слабым, но исполненным решимости голосом:
– Я должна быть уверена в том, что у девочек всегда все будет в порядке… Я хочу, чтобы они были счастливы, чтобы им не приходилось тянуть лямку… чтобы они имели то, чего не было у нас с тобой: много времени, чтобы наслаждаться жизнью, чтобы думать. Чтобы побольше быть со своими детьми, а не рваться так, как я, когда растила моего Эдварда.
– Ты сделала для него все, что могла, Нелл, – успокоила ее Шушу, – все, что человек должен делать для своего ребенка. Может, оно и лучше, что он был у тебя только один. – Почему это было лучше, Шушу уточнять не стала.
– Я хочу сейчас же видеть Адама, – прошептала Элинор.
– Я не допущу никаких деловых разговоров до тех пор, пока ты не перестанешь шепелявить, – заявила Шушу. – Подождем, когда ты выиграешь у меня в скрэббл.
До болезни Элинор они ежедневно, в пять часов, играли по одной партии. На конец прошлого года общий счет был 329: 36 в пользу Шушу.
– Шушу, это – срочное дело. Я не составила завещания.
Шушу обернулась:
– Совсем оно не срочное, старая ты дуреха. Важное, но никак не срочное. Тебе придется подождать! Я не пущу сюда этого красавчика Адама, пока доктор не разрешит. И давай кончим об этом. Пойду приготовлю тебе тарелку бананового пюре со сливками. Ты сможешь есть его чайной ложечкой. Уж я-то знаю, что тебе по вкусу, Нелл.
Элинор улыбнулась. Ей, проведшей всю свою жизнь в заботах о других, было так странно, но приятно лежать вот так, с закрытыми глазами, пока другие суетятся вокруг нее, разговаривают шепотом и решают за нее все проблемы.
Понедельник, 19 июля 1965 года
Две недели спустя Адам, сидя на серебристо-серой софе возле камина в спальне Элинор, проворно доставал из портфеля бумаги и раскладывал их на стоявшем перед ним низеньком столике. Шушу предупредила, что в его распоряжении всего лишь несколько минут.
Голос Элинор звучал еще слабо, и у нее по-прежнему работала только правая половина рта.
– Жаль, что я не сделала этого раньше, Адам, – сказала она.
– Ничего страшного, спешить нам некуда, – Шушу хорошо проинструктировала адвоката. – Хотя, если хотите, мы могли бы заняться этим прямо сейчас.
Элинор с трудом приподняла голову.
– Оставь эти бумаги, Адам. Иди сюда и сядь рядом.
Подходя к кровати, Адам бросил взгляд на фотографии, стоявшие на столике. На одной из них была запечатлена группа летчиков времен Первой мировой войны, и Адам подумал: как грустно, что один из этих веселых, беспечных парней, чьи молодые лица озарял отсвет только что одержанной победы, превратился со временем в его рассудительного, осторожного, пунктуального отца – столпа местного общества, уважаемого коллегами юриста, человека, которому его супруга никогда не позволяла забывать о том, что он женился на дочери своего патрона и должен быть достойным этой чести. Так он и поступал, никогда не выказывая своих истинных чувств, пряча их за фасадом размеренной, раз и навсегда налаженной жизни в уютном семейном особняке в сельской местности, неподалеку от Лондона.
Вид Элинор, еще так недавно балансировавшей на грани жизни и смерти, на какое-то мгновение поколебал привычную сдержанность Адама. Ее немощность, бледность ее лица и больничный запах, стоявший в комнате, напомнили ему о его собственной, не такой уж давней потере. Его отец долго и медленно умирал от рака легких, и, когда его не стало, для Адама горше всего было потерять то, чего он, в сущности, никогда не имел: мужскую дружбу, которая возникает между отцом и сыном и которую он не раз наблюдал в семьях своих товарищей. В детстве он мало общался с отцом, заточенный в детской по воле матери, предпочитавшей своим материнским обязанностям игру в бридж. Он жалел, что, и став старше, не сумел понять своего старика, в действительности вовсе не такого сурового и требовательного, каким он старался казаться. Лишь став взрослым, Адам понял, что единственным желанием отца было помочь своему старшему сыну прочно встать на ноги в этой жизни и не зависеть ни от кого. Когда Адам начал работать у Суизина, Тимминса и Гранта, отец всячески избегал каких бы то ни было контактов с ним в стенах конторы, чтобы не создавать впечатления, что он как-то выделяет его среди других клерков. Адам знал, почему отец так поступает, но в то время это сильно задевало его.
Заметив взгляд, брошенный Адамом на фотографию, Элинор прошептала:
– Я до сих пор сожалею о смерти твоего дорогого отца. Джо так хорошо вел мои дела, особенно после того, как не стало Билли.
Адам улыбнулся успокаивающе:
– Я здесь для того, чтобы помогать вам так же, как это делал отец. Вам нужно только сказать мне, что вы хотите, и я все устрою. У меня здесь полный список ваших активов. Может быть, вы хотели бы, чтобы… когда-нибудь, в будущем… какое-либо лицо или лица… получили их в свое распоряжение? Если да, я составлю… соответствующий документ и представлю его на ваше рассмотрение.
Элинор не отвечала, и Адаму пришло в голову, что, возможно, она стала медленнее соображать. Он сказал:
– Вы хотели бы оставить какие-нибудь деньги вашим родственникам в Америке?
Элинор на мгновение представила себе своего брата и подумала: интересно, жив ли он, есть ли у него дети? Она вспомнила, как ревновала отца к Полу, которого он столь явно любил, и как заставляло ее страдать столь же явное пренебрежение отца к ней самой. Она всегда чувствовала себя виноватой, что родилась на свет девчонкой, то есть существом, недостаточно сильным для того, чтобы справляться с тяжкой, бесконечной работой на их миннесотской ферме. Все ее детство прошло под страхом угрозы отцовской ярости, при мысли о которой она сжималась в комок, превращалась в жалкое, обезумевшее от ужаса существо. Она панически боялась отца, а тот, казалось, только и ждал случая, чтобы сорвать на ней – именно на ней – свой гнев. Как она надеялась хоть на какой-нибудь, пусть самый маленький, пусть один-единственный, знак того, что отец любит ее! Но вся любовь, какую она знала в детстве, исходила только от матери, всегда печальной, забитой, сломленной жизнью. Элинор до сих пор помнила то чувство облегчения, которое испытала, расставшись с домом и семьей. Она медленно покачала головой:
– Нет. Они никогда ничего не делали для меня. И я ничего не знаю о них с тридцать второго года, когда брату пришлось продать нашу ферму. Я ничего не унаследовала и ничего ему не должна. Так что, думаю, проще всего будет поделить все между девочками и Шушу…
Адам, казалось, забеспокоился.
– Самое простое решение, – произнес он мягко, – не всегда бывает самым мудрым. Девочки должны быть защищены от возможных злоупотреблений, хищений и растрат. Вашим внучкам повезло: вы всю жизнь защищали их от суровой действительности, от тех джунглей, в которых всем нам приходится жить. – Он заколебался: – Может быть, следует защитить их еще и… от самих себя… разумеется, лишь в том случае, если вы уверены, что сами они не сумеют распорядиться этими деньгами разумно и осторожно, не рискуя без нужды и не бросая их на разные экстравагантные прихоти.
Элинор задумалась над словами Адама. Конечно, ее девочки не были мотовками, но кое-какие поводы для тревоги все же существовали. В ее памяти всплыл праздник по случаю восемнадцатилетия Аннабел: тогда виновница торжества так развеселилась, что искупалась в фонтане на террасе, испортив свое розовое бальное платье, специально заказанное к этому дню у Хартнелла. Миранда явно ввязывалась в рискованные дела в своем и без того рискованном бизнесе, и она запросто могла нанять – Бог знает за какую цену – вертолет, чтобы слетать на несколько часов в Лондон. Почему она тратила деньги с такой легкостью?
Адам продолжал:
– Конечно, я знаю, что у Клер, как у старшей, всегда было развито чувство ответственности, но вот о чем я думаю: не слишком ли она увлекается благотворительностью? Похоже, она считает своим долгом заботиться обо всех на свете.
Элинор поняла: это было предупреждение, что ее с таким трудом и жертвами заработанное состояние может очень быстро растаять.
Адам заговорил снова:
– Девочки должны быть готовы к тому, что им придется уделять много времени ведению своих финансовых дел, переговорам с маклерами, бухгалтерами, юристами и другими консультантами-профессионалами.
Подумав, Элинор ответила:
– Дела Миранды уже ведешь ты, не тан ли, Адам? А у остальных двух для этого есть мужья.
Казалось, Адам слегка смутился:
– Похоже, мне придется взять на себя не слишком приятную роль и напомнить – простите меня ради Бога – о том, что муж Клер – кинопродюсер: некоторые из его фильмов пользовались успехом, но далеко не все. Я уверен, что, убеди он Клер вложить ваши деньги в его картины, они могли бы рассчитывать на больший успех… но подобные дела требуют огромных вложений, да и риск весьма значителен.
Элинор внутренне содрогнулась, хотя в ее полуонемевшем теле не шевельнулся ни один мускул.
– И вот еще что, – продолжал Адам. – Во всем мире быстро растет процент разводов. В настоящее время у нас в Великобритании распадается каждый третий брак, а в Америке, думаю, эта цифра еще выше. Конечно, все мы надеемся, что семейная жизнь Клер и Аннабел и дальше будет столь же счастливой, но супруг Клер уже дважды был женат прежде, а я, как юрист, могу сказать вам, что редкий муж будет ставить финансовые интересы жены выше своих собственных в таких… в таких печальных обстоятельствах.
Он сделал короткую паузу, чтобы дать Элинор возможность осмыслить его слова.
– Клер и Аннабел – прелестные, очаровательные молодые женщины, однако уверены ли вы в том, что они обладают достаточными финансовыми способностями для того, чтобы распоряжаться состоянием, – особенно если иметь в виду, что у них нет никакого опыта в подобных делах? В частности, как вам кажется – захочет ли… или сумеет ли Аннабел заниматься всем этим?
Аннабел была любимицей семьи, но всем было также известно, что она самая легкомысленная из сестер – не слишком умная красавица с бурным темпераментом.
Немного помолчав, Адам добавил:
– И я не могу удержаться от мысли: сможет ли Аннабел всегда владеть собой, не станет ли легкой добычей для каких-нибудь обманщиков или… одного из тех мужчин, которые просто-напросто охотятся за женщинами с деньгами?
Едва слышным шепотом Элинор выговорила:
– Скажи, что мне делать, Адам, прошу тебя. Ты же всегда лучше знаешь.
И Адам объяснил ей все преимущества создания семейной трастовой компании, заметив под конец:
– Безусловно, главное преимущество заключается в том, что члены правления – люди с безупречной репутацией – освободят девочек от бремени ответственности, от необходимости принимать решения и будут руководить компанией в соответствии с вашими желаниями, пока… в течение всей вашей жизни.
Элинор молча обдумывала услышанное, потом прошептала:
– Очень подходящая идея. Компания Дав. Почему ты не подал мне ее раньше, Адам?
– Вы предпочитали, чтобы я не заводил разговора о вашем… об этих вещах, – напомнил Адам.
– Кому ты предлагаешь доверить управление компанией? – спросила Элинор.
– Я бы не советовал связываться с банками, независимо от степени их респектабельности, – быстро ответил Адам. – Они делают деньги для себя.
Он знал, что банк постарается всеми легальными путями высосать из компании как можно больше. Все будет происходить незаметно – один небольшой процентик там, другой тут; возможно, и набегать-то будет в общей сложности не более пяти процентов в год, но даже при таком раскладе через двадцать лет все состояние Элинор окажется в руках банка. Особенно предостерегал Адам против швейцарских банков.
– Они лучше всех умеют подать себя, но они самые хитрые из всех вымогателей. Потому-то у них всегда такой импозантный, внушающий доверие фасад: дорогая почтовая бумага, солидные старомодные офисы – словом, все, чтобы убедить клиента, что они уже не одну сотню лет занимаются своим делом и что на них можно положиться.
– Тогда кого ты посоветуешь?
– Вам нужны надежные, ответственные профессионалы, которые будут должным образом руководить от вашего имени компанией Дав. Она будет держать в своих руках все ваши активы, хотя, разумеется, вам придется сделать конкретные распоряжения по некоторым пунктам, например, относительно вашего движимого и недвижимого имущества. Компания будет надлежащим образом распоряжаться вашим состоянием и ежегодно рассматривать вопрос о выплате определенного процента от доходов на капитал названным вами бенефициариям.[4] Процент этот, естественно, определите тоже вы.
– Во что обойдется создание компании? – спросила Элинор еще тише, чем раньше. Перечисленные Адамом опасности разволновали и расстроили ее.
– Примерно в тысячу фунтов. Возможно, несколько больше, если в актив будет включено также и имущество – например, этот замок. Ежегодный налог составит, вероятно, половину процента от общей суммы оценки активов компании. Правление может продолжать сотрудничать с вашим нынешним банком, а также маклерами и другими специалистами, ведущими сейчас ваши финансовые дела.
– Будет ли фирма „Суизин, Тимминс и Грант" по-прежнему представлять мои интересы?
– Разумеется. Более того: если пожелаете, наша фирма могла бы взять на себя управление компанией.
Шушу просунула голову в дверь:
– Адам, у тебя еще две минуты. – Однако, заметив бледность Элинор, тут же поправилась: – Тебе пора уходить.
– Еще две минуты, – с улыбкой, но серьезным тоном не то попросил, не то констатировал Адам, и Шушу после некоторого колебания кивнула и закрыла дверь.
Адам задумчиво взглянул на Элинор поверх своих роговых очков.
– Кстати, вот еще что. По-моему, Шушу включать в это дело не стоит. Естественно, для нее будет сделано все, что следует, – точно так, как того пожелаете вы и, разумеется, девочки, однако по многим причинам все намного проще – я говорю это на основании опыта нашей фирмы, – если семейная компания объединяет только членов семьи. Тут много разных юридических тонкостей, которыми я просто не хотел бы обременять вас.
– Ты уверен, что Шушу не останется обделенной? – с тревогой спросила Элинор.
– Абсолютно уверен. – Адам собрал свои бумаги и встал.
– Сколько времени все это займет?
Адаму был ясен скрытый смысл вопроса, поэтому он ответил предельно спокойно:
– Пару недель, а если понадобится – и того меньше.
– Постарайся сделать все как можно быстрее, – прошептала, уже одними губами, измученная разговором Элинор. – И поскорее объясни все Шушу и девочкам.
– Я здесь для того, чтобы выполнять ваши желания, – улыбнулся Адам. – Я буду счастлив объяснить им все от вашего имени… но только тогда, когда вам врач даст разрешение на подобное собрание. Мы не должны утомлять вас, Элинор.
В тот же день, ближе к вечеру, все собрались в спальне Элинор, где уже ждали их придвинутые поближе к пышному ложу больной стулья времен Первой директории. Адам видел, что девочки чувствуют себя неуютно: они внезапно поняли, что этот общий разговор не просто формальность и что вот-вот должно произойти нечто исключительно важное.
Шушу, чтобы разрядить обстановку, принялась болтать.
– Эти твои шортики, прямо скажу, оставляют не слишком-то много места воображению. – Это замечание было адресовано Клер, явившейся в белом костюме для игры в теннис. – Уж ради бабушки ты могла бы надеть что-нибудь более симпатичное. Посмотри-ка на Аннабел! – Аннабел сменила купальник на голубое шелковое платье.
– Ладно, Шушу, не ворчи. – Миранда, в легких розовых брюках и такой же блузке, знала, что в ее костюме придраться не к чему. – Может быть, мы начнем, Адам?
Адам заговорил серьезно:
– Ваша бабушка приняла решение основать семейную трастовую компанию, назначив получателями прибыли вас, своих внучек.
И, тщательно соблюдая нейтральный тон, изложил план Элинор, назвав общую сумму вкладываемого капитала.
– Без малого девять миллионов фунтов! – ахнула Миранда.
Аннабел сидела с полуоткрытым ртом, потом наконец пробормотала:
– О Господи, это же… это же почти двадцать семь миллионов долларов!
Клер произнесла с колебанием в голосе:
– Это слишком много для одного человека… или для одной семьи. – Однако, интуитивно почувствовав неодобрение бабушки, прибавила: – Я хочу сказать, что нехорошо, когда кто-то один владеет такими деньгами, когда половина человечества умирает с голоду.
Именно такой реакции и ожидал Адам от Клер, вечной романтической идеалистки. Она так гордилась своей честностью, но в проигрыше предстояло остаться именно ей. И первый шаг к этому проигрышу она уже сделала. Только что.
– А что за штука эта компания? – осторожно спросила Шушу.
– Это в общем-то обычная компания, – начал объяснять Адам, – только вместо директоров ею руководит правление. Для того чтобы правление делало свое дело как следует, специально назначенное лицо – нечто вроде полицейского – наблюдает за его работой. Основателем компании является то лицо, на чьи средства она создается, то есть в данном случае – Элинор, а доходы будут идти лицам, указанным Элинор, то есть в данном случае – ее потомкам. На случай, если когда-нибудь, в будущем, цепь потомков прервется, может быть указан какой-либо последний бенефициарий, хотя, думаю, этого не случится на протяжении ближайшей пары сотен лет.
Элинор пришлась по душе мысль о том, что основанная ею компания будет существовать века, ежегодно принося дивиденды.
– Но если сама Элинор не будет являться получателем прибыли, сможет ли она контролировать активы компании? – спросила Клер.
– А что получит Шушу? Она же не является потомком Элинор О'Дэйр, – заметила Аннабел.
Решив пока что оставить эти слова без внимания, Адам обратился к Клер:
– Компания всегда будет учитывать желания Элинор во всех отношениях. Ей нужно будет лишь выразить эти желания письменно.
– И правление подчинится ей? – спросила Миранда.
– Члены правления будут руководствоваться своими собственными суждениями, так же как это делает совет директоров, и действовать всегда в интересах бенефициария.
– Это все как-то слишком сложно… как-то странновато, не правда ли? – подозрительно сказала Шушу.
– Вовсе нет. Среди людей, имеющих деньги, подобные ситуации в порядке вещей, – объяснил Адам. – Изложу проще: представьте себе, что некий лорд Икс, желая избежать уплаты налогов на наследство и различных злоупотреблений, передает свое состояние детям с тем, чтобы они содержали его вплоть до самой его кончины.
– А что, если детки передумают? – возразила Шушу. – Ну, этот твой лорд Икс отпишет им все свои денежки, а они после этого возьмут да и не захотят кормить его?
– Если они не пользуются его доверием, – тон Адама был безукоризненно учтив, – тогда, разумеется, о создании подобной компании не может быть и речи.
Шушу заговорила снова:
– Если Элинор вложит в компанию все, что имеет, она-то сама на что будет жить?
– Ей можно установить оклад за выполняемую работу в таких размерах, чтобы она не испытывала ни малейших материальных затруднений.
Миранде с трудом удалось скрыть раздражение. Неужели Шушу не понимает, что все это дело с компанией затевается именно из-за того, что Элинор почти наверняка проживет недолго?
– Из кого же будет состоять это всемогущее правление? – задала вопрос Клер.
– Элинор просила фирму „Суизин, Тимминс и Грант", ведущую, как вам известно, все ее юридические дела, взять управление в свои руки, – ответил Адам. – Элинор знает, что СТГ – опытная и надежная фирма, и не хочет иметь дело с людьми, которых не знает. Так что я предлагаю поручить управление нашему бермудскому филиалу. Размещение компании за границей по многим соображениям выгоднее и удобнее.
– Ты говорил об официальном наблюдателе. Кого ты предлагаешь на эту роль? – спросила Миранда.
– Им мог бы стать Пол Литтлджон, работник нашего бермудского филиала. Он знаком с делами Элинор.
Заметив бледность, покрывающую лицо Элинор, Шушу нахмурилась, прикусила губу, хотела что-то сказать, но передумала и промолчала.
Похоже было, что все вопросы уже обговорены, и Элинор с облегчением спросила дрожащим от усталости и пережитого волнения голосом:
– Ну что – все решено?
– Если можно, обсудим еще кое-что, – голос Клер звучал не очень уверенно. – Дело в том, что мне эта идея не нравится. Если Ба хочет оставить нам какие-то деньги, почему бы ей просто не завещать их нам? Зачем все так усложнять?
– Адам лучше знает, как следует поступить, – на сей раз твердо произнесла Элинор. – Не создавай лишних проблем, Клер.
– Полагаю, я уже достаточно взрослая, чтобы самой заниматься своими финансовыми делами, – возразила Клер.
– Это еще неизвестно, – резко оборвала сестру Миранда. – У тебя нет никакого опыта в таких вещах.
– Я вполне самостоятельный человек! – Клер уже не пыталась скрыть своего негодования. – Я замужняя женщина и мать. По-моему, это достаточно веское доказательство моей способности жить собственным умом. Почему я должна соглашаться, чтобы какие-то юристы опекали меня как маленькую?
Слабым голосом Элинор выговорила:
– Адаму пришлось провернуть большую работу, чтобы устроить все это. И потом, Адаму виднее, что лучше для нас, дорогая.
– Почему это Адаму должно быть виднее, что лучше для меня? – гневно воскликнула Клер.
– Потому, что он профессионал, – прошептала Элинор. – Он квалифицированный юрист с многолетним опытом. Вот поэтому…
– Ба, ты всю жизнь повторяла „он знает лучше": всегда какой-то „он" – фигура в темном костюме, мужчина. Это началось еще при Папе Билли, когда мы были совсем маленькими. „Папа знает лучше" – вот что ты всегда говорила. Хотя все мы знали – да, уже тогда знали! – что это вовсе не тан. Я не хочу снова оказаться в положении маленькой девочки, которой говорят, что папа знает лучше – с той только разницей, что на сей раз в роли папы будет выступать какой-то юрист, которого я никогда в глаза не видела и даже не представляю себе, как он выглядит, да к тому же еще и находящийся неизвестно где, на каком-то острове посреди Атлантического океана.
– Стоп, Клер, не надо трогать Папу Билли, – предостерегающе сказала Шушу. Она терпеть не могла этого прозвища, которое Билли О'Дэйр сам придумал для себя: потому, как подозревала Шушу, что никак не желал смириться со своим возрастом и положением дел.
– Прошу прощения. Я не хотела сказать ничего плохого о Папе Билли, – быстро поправилась Клер. Однако она понимала, насколько важен этот разговор с бабушкой, поэтому снова повернулась к Элинор: – Я всего лишь пытаюсь честно высказать то, что думаю, Ба. Мне не нравится эта затея с компанией!
– Адаму пришлось столько потрудиться… – едва слышно повторила Элинор.
– Но почему ты не обсудила этого с нами раньше, если хочешь, чтобы эти деньги достались именно нам?
– Я уже сказала тебе, дорогая. Адам знает лучше. У него есть опыт. Я плачу ему за то, чтобы он обдумывал эти вещи во всех деталях и принимал решения. С нашей стороны было бы глупо пренебрегать его советами.
– Однако Миранда не считает нужным вечно плясать под дудку Адама, – возразила Клер. Почему Ба всю жизнь так не доверяла самой себе, своей интуиции, своей способности принимать решения?
– Прошу тебя, Клер, – предостерегающе произнесла Элинор, – ты заходишь слишком далеко. Прости, Адам, мне очень жаль, что дошло до этого.
– Да перестань же наконец обращаться с нами как с детьми! – почти выкрикнула Клер. – Ты сейчас ведешь себя точно так же, как когда мы были маленькими. Когда принималось какое-нибудь решение и мы спрашивали „почему?", ты всегда отвечала: „Потому что папа лучше знает, что делать". В этом не было ни малейшей логики, да нет и сейчас. Неужели ты этого не понимаешь, Ба? Почему, ну почему ты всегда говоришь „потому что Адам лучше знает"?
– Потому, что он действительно знает лучше, – твердо ответила Элинор.
– Ты всю жизнь руководствовалась советами мужчин и всегда находила для этого какое-нибудь оправдание, – произнося это, Клер вдруг подумала: а может, в этом сказывается столь свойственное многим подспудное стремление переложить на кого-то другого ответственность за свои поступки.
– Ну, ну, Клер, – неодобрительно покачала головой Шушу. – Это уже пахнет „Сияющими высотами".
То была старая семейная шутка – когда Элинор ударялась в патетику или впадала в излишне драматический тон, кто-нибудь говорил ей:
– Не иначе это пассаж из „Сияющих высот". Аннабел, которая всегда старалась всех примирить, вмешалась в явно накалявшийся разговор:
– Я тоже хочу кое-что спросить. Будет ли компания учреждать премии, стипендии и другие подобные вещи? – Аннабел прекрасно помнила, как сияла от гордости Ба, когда Миннеаполисский университет обратился к ней с просьбой подарить его библиотеке какую-либо из ее рукописей. – Например, могла бы она употребить часть денег на то, чтобы учредить ежегодную премию имени Элинор Дав, которая присуждалась бы за лучшее произведение популярной литературы и была бы достаточно большой, чтобы ее не могли обойти вниманием критики, вечно высмеивающие „романы для народа"? И еще: можно было бы установить ежегодную переходящую стипендию для наиболее перспективных начинающих авторов, ну и что-нибудь еще в этом роде, чтобы произвести впечатление на литературный мир.
– Не может быть, чтобы ты говорила это всерьез! – взорвалась Клер. – Тогда в глазах литературного мира Ба будет выглядеть еще большей…
Шушу встала:
– Хватит, Клер! Если не можешь вести себя как следует, лучше уйди.
– Меня выпроваживают из комнаты как непослушного ребенка? – вызывающе спросила Клер.
– Что-то вроде этого, – Шушу произнесла это насколько могла спокойно. „Да, Клер действительно вторая Элинор, – подумала она. – Та же страстная, волевая, сильная натура и то же безмерное упрямство".
Все молчали. Все смотрели на Элинор. Среди напряженной, словно предгрозовой тишины раздался ее хриплый, каркающий голос:
– Если ты так относишься к моей работе, к моим деньгам, к тем людям, которые помогают мне советом, и к нашим планам на будущее, возможно, ты не захочешь участвовать в них. Тебе незачем становиться бенефициарием.
– Что ж, прекрасно! – Губы Клер задрожали. Будь она проклята, если позволит так вертеть собой. И уж, конечно, она ни за что не разревется в присутствии Адама.
Адам произнес с укоризной:
– Думаю, тебе лучше извиниться перед твоей бабушкой, Клер.
Клер встала и молча вышла из комнаты. Адам покашлял:
– Элинор, вы по-прежнему желаете, чтобы Клер была включена в число бенефициариев?
– Конечно, – в один голос сказали Миранда и Аннабел.
– Нет, – гневно произнесла Элинор, и на этот раз ее голос прозвучал ясно и твердо. – Нет, пока она не извинится передо мной.
– Ты не можешь поступить так с Клер! – запротестовала Аннабел.
– Ты должна включить ее в список! – горячо подхватила Миранда.
Адам выглядел несколько обескураженным.
– Полагаю, – начал он неуверенно, – полагаю, что формально… гм… я обязан выразить от имени моего клиента протест против подобных попыток принудить…
– Помолчи, Адам, – оборвала его Шушу.
Все присутствующие знали, насколько великодушна и снисходительна Элинор – но только до тех пор, пока не чувствовала, что ею пренебрегают или хотят использовать в своих целях. На все попытки припереть ее к стене, на все придирки и обвинения она отвечала одним: невероятным, твердокаменным упорством.
Шушу заговорила, обращаясь и Элинор:
– Я уверена, Клер больше понравилось бы, если бы ты сочиняла разные кухонные истории о несчастных обездоленных бедняках. Я знаю, она не слишком хорошо отозвалась о твоих книгах. Но не может быть, чтобы ты действительно хотела так обидеть девочку. – Эта последняя фраза прозвучала почти как приказ.
– Это Клер обидела меня, – упрямо ответила Элинор. Ее голос хоть и был слаб, но звучал несколько театрально, заставляя присутствующих снова вспомнить о „Сияющих высотах".
– Теперь, полагаю, – мрачно сказала Шушу, – ты распорядишься, чтобы дворецкий заказал для Клер билет до Лос-Анджелеса туристическим классом.
– Хватит, Шушу. – Элинор, обессиленная, откинулась на гору подушек.
– Элинор, ты опять уперлась, – теперь Шушу говорила резко и сердито. – То, что тебе не нравится в Клер, она унаследовала как раз от тебя! – В этот момент в кармане Шушу зазвенел кухонный таймер, и она встала: – Ваше время истекло. А ну, брысь отсюда все! И живо!
– Я должна еще кое-что сказать Адаму – наедине, – еле слышно выговорила Элинор.
Когда дверь спальни закрылась и они остались одни, Элинор медленно заговорила:
– Уладь все с компанией как можно скорее, мальчик мой. А позже мы включим Клер в число бенефициариев.
– Нет, – возразил Адам. – Круг этих лиц определяется раз и навсегда.
– Тогда пойди к бассейну и скажи ей, чтобы пришла и извинилась, – теперь голос Элинор еле-еле звучал, даже дрожал от усталости. – Уговори ее. Сходи прямо сейчас. А потом расскажешь мне, что она ответила. Надеюсь, я дала ей понять, что подобные выходки на меня не действуют. Я уверена, она проявит благоразумие. И тогда мы сделаем все как надо, – она вздохнула с облегчением. – Ну, поторопись.
Подойдя к бассейну, Адам присел на корточки возле него:
– Твоя бабушка непременно хочет, чтобы ты извинилась за то, что говорила о ее книгах, ее деньгах и ее советниках. Она хочет, чтобы ты сделала это сейчас же, и я думаю, что должен поставить тебя в известность: она готова сурово наказать тебя, если ты этого не сделаешь.
Клер с удивлением взглянула на него снизу вверх, стоя в воде и приглаживая свои мокрые волосы.
– Я замужняя женщина, Адам, а не ребенок, которого ставят в угол до тех пор, пока он не попросит прощения. Я не собираюсь отвечать на угрозы. Я считаю, что все сказанное мною – правда, и не собираюсь отказываться от своих слов.
– Значит, ты не будешь извиняться?
– Конечно нет.
Когда Адам снова вошел в спальню, Элинор взглянула на него почти с улыбкой, ожидая хороших известий, однако при виде его расстроенного лица ее улыбка погасла, не родившись.
– Мне очень жаль, – проговорил Адам. – Она отказалась извиниться. Я старался убедить ее, зная о… возможных последствиях, но…
Элинор вздохнула.
– Как она об этом сказала?
– Она сказала: „Конечно нет".
Воцарилось молчание. Наконец Адам прервал его:
– Вы хотите, чтобы Клер… гм… была включена в число бенефициариев?
Еле слышным шепотом Элинор ответила:
– Да, конечно, я хочу, чтобы Клер была включена в число бенефициариев. Но, пожалуйста, не говори ей ничего, пока она не придет ко мне. Я думаю, в такой момент она все-таки могла бы взнуздать свое упрямство.
Адам осторожно взглянул на Элинор, но воздержался от комментариев.
Из окна своего кабинета, расположенного на первом этаже, Шушу отчетливо слышала сердитые голоса сестер, доносившиеся от бассейна.
„Это надо же такому случиться, – огорченно размышляла Шушу. – Считай, с самого детства ни разу не поссорились, не обменялись ни одним злым словом, а тут – на тебе! И это в то время, когда их бабушка при смерти!" Шушу понимала, что именно благодаря своей всегдашней близости сестры отлично знают, чем побольнее обидеть друг друга. Они все те же, что и восемнадцать лет назад, когда она, Шушу, впервые приехала жить к Элинор. Но теперь они ссорятся не из-за бантиков или карандашей, а из-за миллионного состояния. А там, у бассейна, Клер говорила сердито:
– Из всех этих мерзких притвор, курящих фимиам Ба, вы двое хуже всех! С каких это пор ты так увлеклась литературой, Аннабел? Стипендии, премии, награды – и все для того, чтобы увековечить дело ее жизни. Надо же такое выдумать!
– А почему бы и нет? – вскинулась Аннабел. – В конце концов, это ее деньги! Я просто хотела подбодрить ее после этих твоих выходок.
– Ах, почему бы и нет? – крикнула Клер. – Да потому, что это пресловутое дело жизни Ба уже причинило и продолжает причинять столько вреда, что, скорее всего, она даже не сможет себе этого представить!
Театрально застонав, сестры в один голос, весьма похоже, передразнили Клер:
– „Эти сентиментальные романы дают читательницам романтическое, нереальное и опасное представление о жизни".
– Да, это правда, – запальчиво подтвердила Клер. – Женщины, читающие эти книги, приучены к тому, что конец должен быть непременно счастливым. Если у них самих в жизни что-то не ладится, они просто говорят себе: сейчас я на середине пятой главы, а герой ждет меня в седьмой; вот он появится и все устроит. Их просто приучили к пассивности. Вот они и живут в полном бездействии, вместо того чтобы попытаться самим изменить свою жизнь.
– Да что такого уж ужасного в эскапистской литературе? – поинтересовалась Аннабел. – Большинство женщин читает ее, и что из этого? Я тоже читаю.
– Книги Ба расходятся миллионными тиражами, – добавила Миранда. – Это ясно говорит о том, что они пользуются большим успехом.
– Ты бы, Клер, сама сначала занялась исправлением собственной жизни, – заметила Аннабел. – И перестань срывать на нас зло из-за своих домашних проблем.
– Наверное, поэтому она в таком настроении, – подхватила Миранда. – Держу пари, что они поцапались, и теперь она испытывает временное разочарование. Больше не верит в романтические истории о верной любви.
– Верная любовь исчезла тогда же, когда и птеродактили, – коротко ответила Клер.
– Вовсе нет. Но мне хотелось бы знать, куда она спряталась, – задумчиво проговорила Миранда.
– Этот дивный трепет, охватывающий обоих, – мечтательным тоном подхватила Аннабел, – это ощущение звездного света в сердце, когда понимаешь друг друга без слов…
– Я никогда не встречала человека, который читал бы мои мысли, – констатировала Миранда. – А если влюбленным не нужны слова, чтобы понимать друг друга, зачем же ты так часто звонишь в Нью-Йорк? За счет Ба, кстати.
Вконец обозленная Клер не выдержала:
– Я действительно не понимаю, как вы можете тут болтать о любви и понимании после той лицемерной сцены, которую вы только что разыграли. Меня возмутило, как вы там старались подольститься к Ба. Хорошо рассчитано, ничего не скажешь!
– А меня возмутило, как ты бравировала своей честностью! – отпарировала Миранда.
– Я, по крайней мере, не строила из себя, как Аннабел, горячую поклонницу литературы!
– Я просто хотела сделать ей приятное! – крикнула Аннабел. – После того как ты – ты, а не кто другой – обидела ее.
– Ты знаешь, что я не выношу этого ее принципа „папа знает лучше", – сказала Клер.
– Кому какое дело до того, что ты выносишь или не выносишь, когда Ба того и гляди умрет? – зло выпалила Миранда. – Ты просто самодовольная дрянь!
Из глаз Клер брызнули слезы, и она бросилась в дом. Поднимаясь в свою спальню, она думала – уже в который раз: почему Миранде всегда удается двумя-тремя словами сделать ей так больно? Вот и сейчас она направила свой удар в самое чувствительное, самое уязвимое место, так же безжалостно, как делает это пастух, вооруженный электрокнутом.
Голоса у бассейна смолкли.
Шушу вздохнула. Выйдя из кабинета, она направилась в спальню Элинор. Она любила появляться там неожиданно, чтобы удостовериться, что сиделка не бездельничает за ее спиной.
Элинор лежала среди подушек, бледная и измученная, сжимая в худых руках фотографию Билли – молодого летчика. Взглянув на подошедшую Шушу, она прошептала со страхом:
– Скоро мы с ним снова встретимся…
– Чушь, – отрезала Шушу, – ты не успеешь оглянуться, как снова будешь на ногах.
– Ты не понимаешь, Шушу. Ты никогда не понимала. Билли…
– Я понимаю одно: что Билли был всем обязан тебе.
– О нет, Шушу. Это я всем обязана Билли, – мечтательно прошептала Элинор. – Он был единственным для меня – всегда, с самого начала…
Вторник, 15 октября 1918 года
Во время своего ночного дежурства на эвакуационном пункте в Ла-Шапель, на севере Франции, восемнадцатилетняя сестра милосердия Элинор Дав чувствовала себя по уши влюбленной, и это действительно было так. Сладкий яд, впервые проникший в ее сердце, пропитал все ее существо.
С той самой ночи, когда Билли поцеловал ей руку, лицо Элинор вспыхивало всякий раз, когда она проходила мимо койки № 17. Если Билли звал ее и ей приходилось что-то делать для него, она изо всех сил старалась избежать прикосновения. Она нервничала, и ее волнение, казалось, забавляло Билли, а заодно и всех остальных обитателей палаты С.
Как-то утром, незадолго до окончания дежурства, усталая сестра Дав заканчивала уборку. На сей раз ей пришлось потрудиться больше чем обычно, так как накануне было особенно много операций. Возясь в моечной, она вдруг услышала за спиной мягкое постукивание и, обернувшись, увидела в дверях пилота О'Дэйра, опирающегося на свои подбитые резиной костыли. Под взглядом его аквамариновых глаз лицо Элинор, как всегда, залилось жарким румянцем. Почему этот парень не идет обратно в постель, если ему плохо? Почему он не сводит с нее глаз, в которых еле заметна усмешка? Почему она чувствует себя такой беззащитной под этим взглядом? Откуда этот жар, этот трепет, эта неловкость, будто она, Элинор, в чем-то виновата?
А ему-то отлично были известны ответы на все эти „почему".
– Зачем вы встали? – нарочито сурово спросила Элинор.
Билли усмехнулся.
– Я знаю, что меня скоро переведут отсюда. – Он сделал шаг по направлению к ней. Внезапно один из его костылей поскользнулся на еще мокрых кафельных плитках, и Билли, потеряв равновесие, грохнулся на пол.
Сестра Дав бросилась к раненому:
– Не двигайтесь! Я помогу вам.
Осторожно перевернув его на спину, она принялась ощупывать его шею.
– Вы можете повернуть голову влево?.. Теперь вправо… Ну, слава Богу.
Аквамариновые глаза Билли О'Дэйра открылись, но в них не было боли – взгляд был ясен и решителен. Не говоря ни слова, Билли снял руки сестры Дав со своей шеи и положил их себе на грудь. Какое-то мгновение он смотрел ей прямо в глаза, словно гипнотизируя. Затем, по-прежнему не говоря ни слова, притянул ее к себе и прижал свои теплые губы к ее губам. Снова она ощутила этот сильный, притягательный, дурманящий запах, о котором запрещала себе даже вспоминать, – запах мужчины.
Каждой клеточкой своего тела ощущая под собой тело Билли, Элинор почувствовала, как из самых глубин ее существа поднимается какой-то странный трепет, туманящий голову и непреодолимо охватывающий ее всю. Она закрыла глаза. Она словно тонула в восхитительно теплой воде. Она чувствовала, как язык Билли раздвигает ее мягкие, несопротивляющиеся губы, а рука плотно ложится на шею, чуть ниже тяжелого узла волос на затылке, стянутого сестринской косынкой. Билли начал поглаживать ей шею, и от каждого прикосновения его ладони вдоль спины Элинор пробегали мурашки. Другая рука привычным движением легла ей на грудь, и сквозь тонкую ткань темно-синего сестринского платья тепло его ладони проникло, казалось, до самого сердца Элинор.
Она уже не помнила и не слышала ничего. Ее тело словно бы само по себе, помимо ее воли, прильнуло к телу Билли О'Дэйра. Его руки заключили ее в объятие и лишили свободы. Он принялся целовать ее – жадно, почти грубо. Рука, до этого ласкавшая шею, скользнула вниз, по спине, и дальше, крепко прижимая бедра Элинор к бедрам Билли.
Элинор напряглась. Ей стало страшно. Почувствовав это, Билли, не переставая целовать ее, забормотал успокаивающе:
– Ты – чудо… Я так хочу тебя… все время, с первого дня… ты – чудо… я люблю тебя… люблю… люблю… – а тем временем одна из его рук медленно, но уверенно пробиралась ей под юбку.
Внезапно сестра Дав пришла в себя. Рванувшись изо всех сил, она стряхнула с себя пытающиеся удержать ее руки Билли. Трепет и возбуждение разом исчезли, словно в ее голове кто-то повернул выключатель. Она знала, что случается с девушками, которые позволяют парням заходить слишком далеко, но знала также, что с ней этого не случится.
Билли, продолжая лежать на полу, умоляюще смотрел на нее.
– Прости… но ты такая необыкновенная, ты просто чудо…
Лицо Элинор пылало гневом, зеленые глаза так и сверкали от возмущения.
– Ты не понимаешь, какие чувства испытывает мужчина, – с укоризной проговорил Билли. – А кроме того, сестра Дав, я действительно люблю вас.
Спустя две недели, несколько неожиданно даже для себя самого, пилот Уильям О'Дэйр попросил сестру Элинор Дав стать его женой.
К огромному удивлению Элинор, Шушу отнюдь не разделяла ее радости по поводу предложения Билли.
Сидя на койке Элинор в ее комнатушке, Шушу говорила:
– Ты же знаешь, Нелл, эти фронтовые брани – дело опасное. Здесь так мало женщин, что любая замухрышка начинает казаться Бог знает какой красавицей… Вот мужики и закипают. Возьми мою начальницу – образина образиной, а ведь и ее обхаживают. Только чем все это кончится?.. – Она глубоко затянулась сигаретой. – Конечно, твой Билли симпатичный парень: что глаза, что усы – все при нем. Плюс к тому – длинный, как все ирландцы, и подмигнуть умеет вовремя, и все такое. Но что ты знаешь о нем, Нелл? Только то, что он смазливый малый шести футов росту и что он способен в два счета заморочить голову любой девчонке так, что она позволит ему спустить с себя штаны. Нуда вам торопиться? Говорят, война скоро кончится, так что теперь уж вряд ли он снова попадет на фронт. Значит, и спешить со свадьбой незачем – если, конечно, ты мне сказала всю правду.
– Какая же ты все-таки зануда! – сердито бросила Элинор.
– А ты твердолобая дура, напичканная романтикой, – отпарировала Шушу. – Ты ничего не знаешь о его семье. Чем Билли собирается заниматься после войны? На что вы будете жить? А если он окажется бездельником или негодяем? А если он просто решил использовать тебя?
– Использовать? – переспросила с негодованием Элинор. – Как это? Зачем? А потом, у меня ведь ничего нет.
– Ну, не знаю, – буркнула Шушу. – Просто я думаю, что он из тех, кто мягко стелет, да жестко спать. А ты, если уж считаешь, что дело верное, подождала бы, пока познакомишься с его семьей.
– Я уже достаточно навидалась смерти и страданий, да и он тоже. С нас хватит. Теперь я хочу видеть жизнь – и жить. Именно это он мне и предлагает.
Восемнадцатилетняя Элинор и ее двадцатипятилетний жених обвенчались в небольшой полуразрушенной церкви милях в пяти от ла-шапельского госпиталя. Венчал их французский кюре. Элинор надела свою лучшую кофточку из кремового шелка и шерстяную, цвета красного вина юбку, одолженную у одной из сестер. Свидетелями при венчании были бывший штурман Билли, Джо Грант, и Шушу, облачившаяся по случаю торжества в розовую блузку, но не посчитавшая нужным придать своему лицу менее недоверчивое выражение.
Новобрачные получили официальный трехдневный отпуск, который провели в маленькой ла-шапельской гостинице. После свадебного ужина, состоявшего из вина, тушеной крольчатины и пирога с черной смородиной (настоящего пира, обошедшегося Билли в немалое количество сигарет), они поднялись в свой номер.
В комнате, оклеенной обоями в крупных хризантемах, напечатанных бронзовой красной, почти не было мебели; в мерцающем свете свечи Элинор разглядела лишь большую кровать, покрытую периной. Смущенная и немного испуганная, она отвела взгляд и осталась стоять посреди комнаты. Напряжение мешало ей говорить.
Билли улыбнулся своей молодой жене, откупорил вторую бутылку вина и начал расстегивать свой китель.
Запах мускуса, исходивший от Билли, и голубовато-зеленое пламя его глаз снова загипнотизировали Элинор. Она не сопротивлялась, когда Билли поднял ее на руки, донес до кровати и опустил на покрывавшее ее стеганое одеяло. Подняв юбку, он неторопливо снял с Элинор туфли, затем голубые атласные подвязки и, наконец, шелковые чулки, стянув их, словно кожу, с ее белых ног.
После этого он принялся целовать ее босые ступни, щекоча языком между пальцами, потом ноги, потом колени, поднимаясь все выше и выше.
Элинор лежала напрягшись, скованная смущением и неловкостью.
Билли распустил завязки ее панталон и начал потихоньку стягивать их, пока не обнажил белый живот Элинор, опушенный снизу треугольником светлых волос.
Задранная выше талии скомканная юбка не давала Элинор видеть собственную наготу, но она ощущала ее, и ей казалось, что все ее тело заливает краска жгучего стыда. Она крепко сжала веки. Билли действовал не спеша, но все-таки все происходило слишком уж быстро.
Осторожно, ласкающими движениями, Билли расстегнул на ней блузку, затем пояс и, наконец, снял юбку, затем нижнюю юбку и рубашку. Когда она оказалась совсем раздетой, он, не прикасаясь к ее груди, слегка ущипнул самые кончики сосков – ровно настолько, чтобы возбудить ее.
Элинор по-прежнему не открывала глаз, иначе она увидела бы, как Билли стремительно, словно восьмирукий индийский бог, раздевается, бросая одежду прямо на пол.
При этом Билли смотрел как зачарованный на Элинор, озаренную золотистым пламенем свечи, скользя взглядом по крепким грудям с темными сосками, стройной талии, животу, округлым бедрам.
В полутемной, освещенной лишь одной свечой комнате стояла абсолютная тишина. Даже дыхания не было слышно, потому что Элинор от напряжения почти перестала дышать.
Почувствовав это, Билли тихонько рассмеялся и прошептал:
– Ты прекрасная женщина, созданная для любви. Я постараюсь, чтобы ты поняла это и насладилась этим – прежде, чем кончится ночь.
Он снова стал неторопливо ласкать ее, не закрывая глаз, чтобы следить за ее реакцией: ему до мелочей были известны все тайны женской чувственности.
Элинор вжалась в постель, а мозг ее словно бы отгородился от того, что происходило с ее телом.
Покалывая живот Элинор усиками, Билли пощекотал языком ее пупок и стал медленно продвигаться выше, пока она не почувствовала на своих губах его дыхание, смешанное с запахом ее собственного тела, – и это показалось ей особенно неприличным.
Губы Билли, легко касаясь, скользили по губам Элинор, по ее векам, щекам, ушам, подбородку и снова по губам; он ласкал языком ее шею, грудь, опускаясь все ниже. Так, дюйм за дюймом, его руки и губы изучали тело Элинор, не оставляя неоткрытой ни одной из его тайн. Постепенно, не давая себе воли и во всем следуя за Элинор, Билли вводил ее в новый, захватывающий, но пугающий мир.
Она чувствовала, как его пальцы мягко прикасаются к ее телу, исследуя все его самые скрытые, самые интимные изгибы. Наконец, его рука проникла между ее бедер; под золотистым треугольником волос его указательный палец отыскал нежную, крошечную, не больше горошины, выпуклость и начал несильно, но ритмично нажимать на нее.
Элинор медленно расслаблялась. Ее тело не могло более сопротивляться: оно словно таяло под рунами Билли, словно стало жить какой-то своей, независимой от мозга и не контролируемой им жизнью. Оно изогнулось как лук, и Элинор почувствовала, что душа ее уносится в головокружительную высь.
Задыхающаяся, обезумевшая, она открыла глаза. Над ней, в свете свечи, плыло, улыбаясь, торжествующее лицо Билли.
– Это только начало, – сказал он. – А теперь дайка посмотреть на тебя. – Он склонился над ее животом, и его пальцы вновь скользнули между ее бедер. – Раздвинь ноги, – прошептал он.
Элинор застыла от неожиданности – настолько противоречила эта просьба полученному ею строгому воспитанию.
– Пожалуйста, – настойчиво повторил Билли.
Ей не оставалось ничего другого, как подчиниться, сняв с себя всю моральную ответственность. В конце концов, разве Билли не муж ей и разве не давала она обещания любить, почитать и слушаться его во всем?
Робко, медленно, с ощущением собственной вины и тяжелым сердцем, чувствуя себя невыносимо беззащитной, Элинор раздвинула ноги.
Интерес Билли к изучаемому предмету со стороны выглядел странно-объективным, когда, прищурив глаза, он разглядывал – так же, как знаток разглядывает редкостную тепличную орхидею, – другой экзотический цветок, окруженный бледно-розовыми лепестками плоти и золотистым пушком, похожим на уютное птичье гнездо.
Осторожно раздвинув эти лепестки, он продолжил свое исследование, после чего, наклонив голову, принялся ласкать их языком и делал это до тех пор, пока тело Элинор не освободилось вновь от власти мозга и наслаждение не возобладало над стыдом.
Подняв голову, Билли взглянул на нее:
– Это не так уж плохо, не правда ли? – А руна его уже снова лежала между ее бедер.
К моменту, когда она достигла своей цели, Элинор опять дрожала от страха. Пальцы Билли, погрузившись в ее теплую, влажную плоть, осторожно ощупывали ее, пока средний палец не обнаружил маленького отверстия и не начал бережно, стараясь не причинять боли, расширять его, продвигаясь вперед. Когда он дошел до конца, Элинор слабо вскрикнула.
Когда Билли вошел в нее, вначале ее охватила паника. Но Билли, лежа неподвижно, стал успокаивать ее нежными поцелуями, и в конце концов она расслабилась.
– Вот так, – прошептал он, и его руки, слегка сжав ее бедра, начали плавно вращать их.
Мало-помалу ее тело подчинилось этому вращению.
В полном молчании Билли направлял каждое их движение, каждый извив их тел, сплетенных в медленном горизонтальном танце. В течение ночи они не раз перемещались с одного края постели на другой, то лежа почти неподвижно, то торопливо дыша, не в силах насытиться друг другом, и если взаимное желание их ненадолго угасало, то лишь для того, чтобы вспыхнуть с новой силой.
Временами он был сверху, наклоняясь над ней, как огромный торжествующий зверь над распростертой перед ним добычей.
Весь окружающий мир виделся ей теперь неясным и размытым, словно бы двухмерным. Объемными и реальными, как в фокусе, были лишь гнездо из смятых подушек и простыней и сильное мужское тело, проникающее в ее тело. Она не воспринимала ничего другого, кроме этого слияния плоти на этой слабо освещенной постели, пропитанной запахом их тел.
Временами он был снизу, и ее груди лежали в его ладонях или вздрагивали у его губ, когда она задыхалась от наслаждения, а его руки крепко сжимали ее бедра, вращая их. Он контролировал каждое ее движение, заставляя двигаться не так, как хотелось ей, а тан, как хотел он.
Поначалу она стыдливо пыталась прикрыть грудь скрещенными руками, но потом забыла обо всем, и ее руки взметывались вверх, когда она подпрыгивала, как дельфин на волнах, пока не склонялась в полном изнеможении на влажную от пота грудь Билли.
Наутро кое-где на ее теле были синяки, как пятна на переспелой груше, и эти отметины говорили о ее принадлежности Билли столь же ясно, как хозяйское клеймо на теле животного.
Она была одурманена, очарована, влюблена без памяти. Билли, подобно вспышке молнии, одновременно возбуждал, пугал и притягивал ее.
Проснувшись утром и не поняв в первый момент, где находится, Элинор сонно подняла голову с подушки, но тут же, припомнив минувшую ночь, снова зарылась лицом в простыни, чувствуя, как начинают гореть ее щеки при одной мысли о том, что делал с ней Билли и каким безвольным, словно бескостным, становилось ее тело под его ласками.
Внезапно она поняла, что лежит одна в обволакивающе-уютном тепле перины.
Она резко села в постели.
Билли – ее муж – стоял возле окна и, высунувшись, разглядывал что-то внизу. Он был совершенно обнажен. На мгновение, сквозь полуопущенные ресницы, Элинор охватила взглядом всего его: с восхищением смотрела она на его пышные белокурые волосы, крепкую шею, сильную спину, на его длинные стройные ноги (левая ступня была еще в бинтах), на его мускулистые ягодицы – все такое отличное от ее собственного, нежного и податливого, тела. Таким она и запомнила Билли. Это видение, четкое, как фотография, всегда вставало перед мысленным взором Элинор, заставляя ее таять и прощать Билли все.
Первые недели замужества были для Элинор постепенным, но невыразимо прекрасным открытием мира чувственности.
Что с самого начала привлекало Билли в Элинор, помимо ее красоты и кипучей, бьющей через край энергии, – это ее чистота, которую она столь ревностно оберегала и которой Билли противопоставил классическое мужское оружие: натиск.
Уничтожив эту чистоту, Билли теперь стремился воссоздать ее искусственно – ради удовольствия вновь разрушить ее. Вначале Элинор отказывалась разыгрывать невинность, уступающую натиску, – так, как это произошло в их первую ночь.
– Почему бы нам не раздеваться, как все, – до того, как лечь в постель? Не понимаю, зачем тебе нужно, чтобы я притворялась, – протестовала она. Однако мало-помалу это маленькое лицедейство начало доставлять удовольствие и ей.
Быстро и умело Билли полностью подчинил молодую жену прихотям своего собственного эротизма. Она не была более способна думать ни о чем другом. В глубине души она по-прежнему оставалась неопытной деревенской девчонкой, и в постели Билли сознательно поощрял ее природную чувственность, ее смущение, неловкость и невинное бесстыдство. Для юной, неискушенной жены Билли физическая страсть, которую она поначалу считала не более чем доказательством ее любви и преданности мужу, стала неожиданным и поразительным открытием. В объятиях Билли Элинор дрожала, задыхалась и стонала, пока накатывающая волна экстаза не подхватывала ее, чтобы, схлынув, оставить ее распростертой в блаженном беспамятстве, оглушенной, изнеможенной.
Всякий раз, как Билли прикасался к ней, у нее начинала кружиться голова, и она чувствовала, что стремительно проваливается в какую-то бездонную пустоту. Когда он открывал глаза и их яркий голубовато-зеленый свет ослеплял Элинор, у нее перехватывало дыхание. Когда, предваряя ласки, Билли заговаривал с ней, тембр его голоса становился глубоким, бархатистым, в нем слышались обещание и… угроза. Один лишь звук этого голоса был способен заставить Элинор трепетать. А когда голос, сладкий, словно темный мед, произносил ее имя, ей казалось, что губы Билли прикасаются к ее телу, и такое ощущение было настолько отчетливо, что она удивлялась, как другие стоящие рядом люди ничего не замечают. Особенно странным ей показалось это, когда Билли привез ее в свой дом, чтобы познакомить с семьей.
Элинор знала (хотя никто и не говорил ей об этом), что для нее секс сам по себе – это еще далеко не все. Помимо плотской страсти, ей необходимы были страсть сердца и абсолютная преданность души. Для нее такая полная и безграничная любовь была возможна лишь с одним мужчиной – с Билли. Он один знал, каким и когда он должен быть с ней. Ему одному она могла доверить свое тело. Интуиция говорила ей, что для нее никогда не будет никакого другого мужчины.
Когда горничная провела их в непривычно просторную спальню и вышла, оставив одних, Элинор обернулась к мужу и спросила с улыбкой:
– Почему ты ничего не говорил мне?
Билли обнял жену и, приподняв ее лицо за подбородок, нежно поцеловал.
– Не хотел, чтобы ты переживала попусту. Лучше, если ты сама посмотришь на мою семью.
– Но почему ты не сказал, что твои родные так богаты? – настаивала Элинор.
– Да потому, что они вовсе не богаты, – рассмеялся Билли. – Взгляни на этот вытертый ковер, на эти потрепанные занавески. А когда мы ляжем спать, ты почувствуешь и штопку на простынях. А уж когда ты попробуешь наш шерри…
– Почему же тогда они живут как богачи? А серебро? А прислуга?
– Мой отец потерял большую часть своего наследства, потому что вкладывал деньги не туда, куда надо; серебро осталось только столовое, а прислуги теперь намного меньше, чем было когда-то. Да и оставшейся платят совсем немного, а питаются они в основном тем, что выращивают здесь же, в имении.
Элинор покачала головой. Она действительно находилась в совсем иной стране, чем ее собственная. То, что она видела, противоречило всякой логике: разорившаяся семья жила в доме, полном прислуги, где на стол подавались изысканные блюда и на всех женщинах были жемчужные ожерелья. И тем не менее, по словам Билли, в доме не было даже почтовых марок – ничего, за что пришлось бы платить наличными.
– А почему тот человек в черном называет твою мать „миледи"? – спросила Элинор.
– Потому, что мой отец баронет.
– То есть лорд?
– Да нет, это совсем другое – намного меньше, чем лорд. Когда-нибудь, когда у меня будет время и силы, я объясню тебе нашу английскую табель о рангах. Но поверь, на самом деле для нас с тобой это вовсе не важно. Так что пока забудем об этом. А кроме того, мы не должны опаздывать на ужин. Этого моя мать никогда не простит.
В этот вечер, после ужина, донельзя смущенной Элинор пришлось позволить горничной помочь ей раздеться. Лежа на кровати с колонками по углам, пологом и занавесками из голубой парчи, она вглядывалась в гипнотическое мерцание огонька свечи, стоявшей рядом на столике, и в ожидании Билли перебирала в памяти события этого долгого дня.
Волнуясь, как всякая невестка перед первой встречей со свекровью, Элинор пребывала в напряжении все время, пока экипаж, запряженный пони, который встретил ее и Билли на станции, вез их и багаж по холмистой коричнево-зеленой местности. Внезапно в просвете между деревьями парка их глазам открылось нечто вроде греческого храма, сложенного из серого камня, и Билли сказал как-то совсем буднично:
– Это Ларквуд.
Еле живая от страха, Элинор вошла, вслед за дворецким, в слабо освещенную гостиную, в дальнем конце которой, вокруг камина, сидело несколько человек в твидовых костюмах. Все они смотрели на нее, и даже на расстоянии Элинор поняла, что ей предстоит нечто вроде экзамена. От волнения ей тогда так и не удалось как следует запомнить имена и степень родства, за исключением свекрови – увядшей копии Билли, которая, знакомясь с невесткой, едва коснулась губами ее щеки.
Позже, за ужином, было очень много разговоров на политические темы, в которых Элинор ничего не поняла. Сидя рядом с отцом Билли, она старательно следила за тем, какие из окружавших тарелку многочисленных серебряных предметов он выбирает для каждого блюда, и делала то же самое. Впервые в жизни ей довелось есть грушу при помощи вилки и ножа.
Теперь, лежа в постели, Элинор очень хотела, чтобы Билли поскорее пришел и утешил ее, подтвердил ей свою любовь, потому что его семья явно не испытывала к ней ничего подобного.
Где же он?
Выскользнув из постели и тихонько приоткрыв дверь, Элинор застыла, услышав свое имя.
Снаружи, от лестницы, до нее донесся раздраженный голос матери Билли – та говорила о своей новой невестке, и каждое ее слово больно ранило Элинор.
– Вполне, понятно, дорогой, почему ты женился на ней. Она весьма красивая девушка, и, к счастью, этот ее американский акцент довольно мил. Но, полагаю, тебе следовало бы сказать ей – по возможности тактично, разумеется, – что у нас не принято сидеть за столом и молчать: ей необходимо научиться поддерживать разговор, слушать, общаться.
– Она достаточно общительна, когда чувствует себя свободно, – возразил Билли. – Думаю, все вы могли бы проявить по отношению к ней немножко больше терпения и великодушия. Устраивает вас или нет, Элинор теперь является частью этой семьи.
– А, вот теперь-то я все поняла! Это нечто вроде наказания для меня, не так ли? Одному Богу известно, чем я заслужила это, – разве только тем, что не родила тебя первым. Тебе не кажется, Билли, что с твоей стороны было не совсем хорошо жениться на девушке, не принадлежащей к твоему классу?
– У меня нет ни денег, ни перспектив, мама; на фронте меня покалечило, и я вряд ли смогу найти работу. К какому же классу в итоге я принадлежу?
– Ты знаешь, что вы всегда можете жить здесь.
– Чтобы Марджори считала каждый проглоченный нами кусок и говорила, что мы проедаем наследство ее мужа? Нет уж, премного благодарен!
С этими словами Билли круто повернулся и направился в свою спальню. Войдя, он застал Элинор перед высоким, на ножках, зеркалом, разглядывающей свое отражение полными слез глазами.
– Мне так грустно, Билли… Я так мечтала понравиться твоей семье!
– Ну что ты, глупышка! Они все в восторге от тебя. Он подошел к ней сзади, притянул к себе, обнял и принялся поглаживать ее грудь сквозь тонкую ткань ночной рубашки.
Несмотря на слова Билли, Элинор знала, что она правильно поняла то, что невольно подслушала. Она чувствовала себя униженной, чужой и ненужной среди этих людей, которые без малейшего усилия со своей стороны давали понять ей их превосходство. Впервые за долгое время она ощутила, как же далеко ее родной дом.
Билли тихонько спустил с ее плеч ночную рубашку, но на этот раз Элинор не сразу ответила на его ласки: слишком уж сильно было ее возмущение. Она была американкой, она только что вернулась живой с войны, – она честно заработала свое место под солнцем. И не собиралась позволять этим надменным, словно живущим в ином столетии британцам, которые кичатся знатностью и положением, доставшимися им даром, так унижать ее. Они смотрят на нее сверху вниз только потому, что она вышла из простой, скромной семьи, зарабатывавшей на жизнь собственными руками. Ну, тан она им покажет!
Но она не подозревала, насколько глубокий след оставили в ней годы, проведенные рядом с отцом, и какое роковое влияние окажет все это на ее будущее и на ее способность „показать им".
Даже после того как они достаточно уютно устроились в собственной квартире, Билли продолжал навещать Ларквуд так часто, как только мог. Родные стены придавали ему уверенности в себе, служили убежищем от мира, предъявлявшего требования, с которыми он не был еще готов встретиться лицом к лицу. Дома он явно ощущал себя равным среди равных, и Элинор оставалось только мечтать о том, чтобы чувствовать себя так же свободно и уверенно при встречах с семьей О'Дэйр.
– Я ощущаю, что я другая, не такая, как они, – как-то призналась она Билли в очередной их приезд в Ларквуд, когда они уже были в постели. – Иногда мне начинает казаться, что они хотят, чтобы я чувствовала себя так.
– Да нет, что ты, детка, – успокоил ее Билли, гладя ее тело, словно приободряя. – Просто ты еще не привыкла к нашим английским манерам.
– Но я всегда чувствую себя с ними так, – растерянно сказала Элинор. – А вот в училище все совсем наоборот – там мне хорошо и спокойно. Там я такая, как все.
Элинор посещала теперь вечерние занятия в политехникуме, надеясь, что образование позволит ей хоть немного сократить дистанцию между собою и высокомерными родственниками Билли.
– Такая ты и есть, – прошептал Билли, лаская ее.
– Нет, ты не понимаешь, – вздохнула Элинор. – Ты-то умеешь быть самим собой где угодно.
Однако она ошибалась. Конечно, Билли был настоящим джентльменом с безукоризненными манерами и воспитанием; он был красив, в нем была чувственность и грация молодого, сильного животного. Он уже успел постичь всю полноту жизни и не собирался отказываться от этого и дальше, трезво оценивая свои природные и благоприобретенные качества. Единственным, чего он не сознавал или, во всяком случае, предпочитал не признавать, была его собственная страшная лень.
В самом деле, он выглядел человеком весьма искушенным, для которого в мире не осталось (или почти не осталось) тайн. Еще до войны он успел получить в лондонских гостиных и бальных салонах репутацию обаятельного молодого человека и блестящего собеседника.
Однако в мужском мире лондонских клубов Билли котировался совсем по-другому. Там считалось, что каждый из полов имеет свое собственное, четко отграниченное предназначение. Для мужчин это – спорт, опасность, игра, беседа и взаимная поддержка. Женщины же – источник плотских наслаждений, создательницы домашнего уюта и производительницы детей. В этих клубах к Билли относились иначе, чем к его отцу или старшему брату, которых там все тан уважали; его же считали человеком не очень надежным и не слишком разборчивым, едва ли не неджентльменом, но зато чересчур уж сведущим во всем, что касалось прекрасного пола. Особо ревнивые величали его „дамским угодником".
Билли, казалось, не придавал значения подобным отзывам. Он, по-видимому, почитал своим долгом и обязанностью очаровывать всех женщин, какие только встречались на его пути, – от совсем юных, лишь начинавших выезжать, до почтенных замужних дам. Его самоуверенность выглядела поистине несокрушимой.
В обитых плюшем борделях предвоенного Лондона беспечная щедрость Билли, его желание доставить удовольствие и своей партнерше, далеко не всегда встречающееся в мужчинах, его подвиги в постели, а также его склонность к изучению человеческой плоти, которая проявлялась порою деликатно, а порой и грубо, сделали его любимцем шикарных проституток. Для Билли сексуальное наслаждение состояло не только из вожделения, но также и из недозволенных игр и извращенного любопытства. Он был настолько же изобретателен, насколько нещепетилен, и настолько же безрассуден, насколько безнравствен. В постели он был практически неотразим.
Однако послевоенный Лондон был уже не тот, что прежде, особенно для женатого мужчины без единого пенни в кармане.
Поначалу будущее не слишком беспокоило Билли. Он увлеченно строил планы быстрого обогащения, один великолепнее другого, и говорил о них Элинор так уверенно, что она тоже уверовала в них – на некоторое время. Но мало-помалу она стала понимать, что ее живой и подвижный как ртуть Билли – человек опрометчивый, непрактичный, незрелый и в общем-то беспомощный, и сделан он совсем не из того теста, из которого делаются преуспевающие бизнесмены. В конце концов он начал искать работу, но безуспешно.
Тем не менее им все-таки нужно было как-то устраиваться, и Билли нашел на Эрлз-Корт-сквер дешевую, обшарпанную двухкомнатную квартирку с одной общей ванной. „Ладно, – сказал он, – на несколько недель сойдет". И Элинор со всем энтузиазмом молодой жены и хозяйки старалась превратить это безрадостное жилище в уютное семейное гнездо. Однако, несмотря на все ее усилия и поддержку, Билли все больше падал духом, и его былая уверенность в себе таяла на глазах.
Однажды утром, через полгода после окончания войны, Элинор, еще в постели, украдкой наблюдала за бреющимся Билли. Ей еще не исполнилось двадцати, а она уже готовилась стать матерью, и ей было страшно и мучительно видеть, как некогда бесстрашный, бесшабашный и напористый молодой летчик, за которого она выходила замуж, с каждым днем становится все мрачнее, все больше замыкается в себе, в собственном озлоблении и апатии. Ей так хотелось помочь мужу выбраться из этой трясины отчаяния, успокоить его, заставить снова поверить в себя… Но ей не хватало смелости.
– Ты можешь обойтись без этих укоризненных взоров? – буркнул Билли, встретив взгляд Элинор в зеркальце для бритья.
– Милый, я просто немного беспокоюсь. Ты выглядишь таким усталым… – она уже научилась не говорить лишнего.
На самом деле ей хотелось сказать ему другое: „Мы выбрались живыми из этой мясорубки, и над нами уже не висит угроза в любой момент быть разорванными на куски. И мы не умрем с голоду, пока в Ларквуде есть чем кормить прислугу!" А главное – они вместе, и им хорошо вдвоем, они сумеют поддержать и ободрить друг друга в трудную минуту жизни. В конце концов, разве не для этого женятся люди? Поддерживать и оберегать свою половину любовью, вместе прорываться сквозь жизненные бури – это ведь гораздо важнее, чем быть рядом в безоблачные дни.
Элинор еще не успела понять, что Билли – некогда блестящий плейбой, потом боевой летчик, дерзкий и неустрашимый в воздушных схватках, – просто-напросто не подготовлен к реальной жизни, к ее негромкой повседневной борьбе. На поле этой битвы он не был сильным бойцом, чей дух лишь закаляют неудачи, и каждое новое поражение повергало его во все большее уныние.
Билли вгляделся – глаза в глаза – в свое отражение в зеркальце для бритья – том самом, где день за днем, год за годом видел себя, отмечая, как в некогда юношески свежем лице красивого парня все более проступают черты зрелого, уверенного в себе мужчины. Однако постепенно – уже после окончания войны, после его женитьбы на Элинор – это выражение надменной самоуверенности сменилось выражением тревоги, а вскоре и отчаяния, по мере того как Билли безуспешно пытался найти свое место в послевоенном мире. Неудача наполняла его душу стыдом, лишала самоуважения, мужской силы. Что, где, в какой момент разладилось в его жизни? Когда-то действительно блестящий представитель „золотой молодежи", он до сих пор не мог поверить, что боги отвернулись от него. Ведь они были так добры и снисходительны к нему, дав ему высокое происхождение, прекрасную внешность, сильное тело. Кто, если не они, охраняли его в воздухе? И ведь он не просто вернулся живым с войны – его называли героем.
Однако теперь боги, казалось, потеряли к нему всякий интерес и предоставили ему барахтаться самому в послевоенном чистилище, где герои шли по пенни за пару и где не было работы.
Сначала Билли пытался найти службу, связанную с авиацией, но то же самое делали и все остальные бывшие летчики, многие из которых обладали, в сравнении с ним, тем преимуществом, что не имели ранений. А рабочих мест было так мало, и это – ирония судьбы! – именно в авиации, отрасли, которая, по глубокому убеждению Билли, должна развиваться особенно быстро благодаря перспективам перевозки почты и, возможно, даже пассажиров.
Как бы то ни было, подходящей работы для Билли не находилось, и он чувствовал себя униженным. Ведь его лишали возможности выполнять основную обязанность мужчины – заботиться о своей жене и семье!
Глядя на угрюмое лицо Билли, с которого теперь не сходило выражение разочарования, Элинор подумала: как хорошо, что она знает, по крайней мере, один безотказный способ поддержать уверенность мужа в себе.
Эту уверенность Билли обретал только в постели. Лишь там – пусть ненадолго – он чувствовал себя сильным, способным противостоять всему свету и решать все проблемы: ощущение, которое он уже давно перестал испытывать в обычной жизни. Любовь делала его всемогущим, давала ему власть – то, к чему он так стремился.
Когда Билли, закончив править бритву, оглянулся, Элинор по-прежнему лежала, томно раскинувшись в постели. Она улыбнулась мужу:
– Все-таки я никогда не видела других таких глаз, как твои: они у тебя цвета морской воды над светлым песчаным дном, и в них полно тайн. Потому-то все наши сестры милосердия и были влюблены в тебя без памяти. Но повезло только мне.
Поймав в зеркальце взгляд Элинор, Билли усмехнулся. Он понял ее приглашение. Он стер со щек мыльную пену, повернулся и направился к постели.
С каждым новым месяцем беременности Элинор Билли становился все более раздражительным. Она, разумеется, считала виноватой себя, поскольку теперь не могла доставлять мужу столь же полное удовлетворение в постели, как раньше. Однако на самом деле она никогда не могла дать ему того, в чем он действительно нуждался: самоуважения.
Если первое время Билли просто ходил мрачный, то чем дальше, тем чаще у него стали возникать резкие смены настроения; он срывался сам и срывал зло на Элинор, вполне сознательно стараясь задеть ее как своим тоном, так и словами. А Элинор от этого все больше терялась, и голова у нее шла кругом. Что стало с этим человеком, который сумел сделать для нее любовь такой реальной, почти осязаемой? А теперь, казалось, он вовсе не любил ее, и это настолько мучило и угнетало Элинор, что ей стоило огромного труда заставлять себя делать какую-то работу. Еще год назад она ни за что и никому не позволила бы обращаться с собой подобным образом, но теперь ей и в голову не приходило взбунтоваться – Билли и беременность заполнили собой все, не оставляя места даже мысли о сопротивлении. И понемногу былая живость и энергия Элинор исчезали, уступая место отчаянию.
Билли, поглощенный – почти по-детски – исключительно собой и собственными делами, стал для Элинор хозяином и господином. Если он хотел, чтобы она сделала что-либо, она знала, что должна немедленно бросить все, чем бы ни была занята в тот момент, и кинуться выполнять желание Билли; в противном случае он становился злым и угрюмым. Кроме того, Билли, мучимый неуверенностью в себе, все время должен был самоутверждаться и делал это, напоминая жене о том, что он, мужчина, обладает жизненным опытом и знаниями, которых она, женщина, не имеет. Он издевался над ее скромным происхождением и однажды, знакомя Элинор с каким-то своим другом, сказал: „А это моя американская деревенщина". Билли прямо-таки наслаждался ее беззащитностью и неспособностью сразиться с ним его же оружием – метким, легким, рассчитанно жестоким словом.
Элинор только и оставалось, что терпеливо, молча наблюдать, как сражается Билли со своими демонами, все чаще находя утешение в выпивке. Напившись, бывший неотразимый плейбой становился плаксивым и агрессивным, принимался оскорблять жену – по счастью, только словесно. Однако на другой день с по-детски искренним раскаянием молил ее о прощении – и всегда выглядел удивленным и обиженным, если Элинор не прощала его сразу.
Сокрушенный вид мужа трогал Элинор, а его мальчишеские ухватки смешили; и вот этими двумя средствами Билли всегда добивался от жены того, чего хотел. Когда же (что случалось весьма редко) они не срабатывали, Билли напускал на себя угрюмость, и Элинор тут же буквально съеживалась под его суровым взглядом. Иногда ее робость раздражала Билли, иногда возбуждала, но в любом случае подобные эпизоды заканчивались одинаково – в постели. Там Билли всегда получал прощение.
Однако, несмотря ни на что, не было средства, способного заставить его перестать чувствовать себя неудачником и вновь поверить в свои силы.
За пределами дома Билли ощущал себя никчемным и беспомощным и компенсировал это, становясь диктатором в его стенах. Подобно тому как, когда начальник кричит на секретаршу, а секретарша срывает зло на мальчишке-рассыльном, тот, не имея других жертв, дает пинка ни в чем не повинной кошке, Билли изливал свою злость и отчаяние на единственного человека, готового сносить его выходки, – на свою жену. И презирал ее за то, что она позволяет ему это.
Элинор же еще от матери, безропотно переносившей тиранию мужа, усвоила, что мужчина наделен властью изначально – просто в силу своей мужской природы, и поняла, хотя и не вполне отчетливо, что если бородатый Бог – это высшая вселенская власть, перед которой склоняется все и вся, то в масштабе дома такой властью является муж. От матери усвоила Элинор и то, что каждой женщине нужен мужчина и что лучше иметь рядом деспота и хама, чем не иметь никого. В конце концов, утешала она себя, Билли никогда не поднимал на нее руку, как делал в свое время ее отец; во всяком случае, теперь жизнь ее гораздо менее ужасна, чем в детстве и ранней юности.
Однажды Билли опоздал к воскресному обеду – главному семейному событию за неделю – и пришел уже под вечер, когда закрылись все пивные. Элинор, вынув из духовки баранью ногу, пересушившуюся от долгого ожидания, подала ее на стол.
– Это я есть не собираюсь, – проговорил Билли, делая упор на слове „это". Он подхватил баранью ногу и швырнул ее об стену.
Молча, широко раскрытыми глазами смотрела Элинор на жирные темные пятна на обоях и на струйки соуса, стекающие по стене. И вдруг она вспомнила, что такое уже случалось в ее жизни.
Был День благодарения, и одиннадцатилетняя Нелл помогала матери готовить праздничный обед. Заметив, что младший братишка собирается сунуть палец в миску с клюквенным соусом, она шлепнула его по руке, и Пол заорал так, что прибежал из амбара отец.
Увидев ревущего сына, Мариус бросился к Нелл и залепил ей пару пощечин. Когда он повернулся к Полу, чтобы успокоить его, Нелл хотела незаметно выбраться из кухни, но Мариус рванул ее за плечо.
– Куда это ты собралась?! – рявкнул он. Сняв свой кожаный ремень, он сел, бросил Нелл к себе на колено и грубо содрал с нее панталоны.
– Она не виновата! – закричала мать. – Не надо! Сегодня ведь День благодарения!
Однако отец, не обратив никакого внимания на ее слова, вытянул Нелл ремнем. Девочка вскрикнула от боли – отец всегда порол ее основательно. Мать, расплакавшись, выбежала из кухни.
– Смотри, дрянь, что ты наделала! – крикнул Мариус дочери. – Ты испортила нам весь День благодарения! – И, схватив со стола блюдо с индейкой, швырнул его об шкаф. Дрожа от страха, смотрела Нелл, как жир и соус, медленно стекая, образуют лужицу на полу…
И вот теперь тот же страх сотрясал тело Элинор, когда она смотрела, как струйками стекает по стене соус. Она услышала, как за Билли хлопнула входная дверь. Она все еще отказывалась поверить, что, как и мать, связала свою жизнь с деспотом и хамом, но выходки Билли повергали ее в такой же ужас и ту же безнадежность, что и – в свое время – выходки отца. Она панически боялась неодобрения Билли, его всевозрастающей холодности и презрительного отношения, его жестоко ранящего сарказма. И чем больше был ее страх, тем более, казалось, чувствовал Билли свое превосходство над ней.
В общем, Элинор пришлось заново учиться быть стоиком. Как когда-то в детстве, в особенно тяжелые для нее минуты она старалась стать как можно более незаметной, буквально сжимаясь в комок, чтобы лишний раз не привлечь к себе внимание мужа, силясь не принимать близко к сердцу его издевательства, как много лет назад издевательства отца. Это привычное боязливое непротивление делало ее легкой жертвой.
Так постепенно былая робость и забитость, дремавшие в глубине души Элинор все годы войны, которая потребовала от нее совсем иных качеств – мужества и решительности, – снова выплыли на поверхность.
Все детство и юность Элинор прошли под знаком грубой, жестокой и абсолютной власти отца. Теперь все повторялось чего бы ни потребовал от нее Билли, она почти всегда беспрекословно выполняла его волю.
Особенно наслаждался Билли своей полной и абсолютной властью над Элинор в постели. Для него секс, кроме всего прочего, был средством держать жену в повиновении, подавлять ее волю, карать и вознаграждать и при этом никогда не давать ей уверенности в себе. Ибо Билли хорошо знал, что женщина, неуверенная в себе, всегда покорна, а уверенной не очень-то покомандуешь. После рождения сына изобретательность Билли подсказала ему новую тактику: ему стала доставлять особое удовольствие его способность по своему желанию – быстро или, наоборот, мучительно медленно – доводить Элинор до оргазма. Ему придавало уверенности ощущение своего мужского всемогущества, сознание того, что в любой момент его преднамеренная жестокость или неожиданная нежность могут превратить Элинор в трепещущий, обезумевший комок плоти.
Между тем Элинор, хотя и бессознательно, была даже рада тому, что муж, отстраняя ее от принятия каких бы то ни было решений и обрекая, в общем-то, на роль слепой исполнительницы его желаний, тем самым освобождал ее от всякой ответственности – как в сексуальном, так и во всех других отношениях. Для нее Билли был неким всемогущим и всеподавляющим высшим существом, несшим в себе какую-то скрытую угрозу, возбуждавшую ее подобно тому, как возбуждает опасность, исходящая от пусть и укрощенного, но так и не ставшего ручным зверя. Эту угрозу она ощущала в каждом слове, каждом движении Билли, и особенно когда они были в постели. Это абсолютное сексуальное господство Билли над Элинор не поколебалось даже тогда, когда финансовое положение семьи начало понемногу улучшаться.
После долгих мытарств, уже в 1921 году, благодаря содействию одного из влиятельных друзей семейства О'Дэйр, Билли получил место в отделе светской хроники лондонской газеты „Дейли глоб". Любивший, как всякий ирландец, поговорить, он был прямо-таки создан для этой работы, поскольку умел болтать с кем угодно и о чем угодно; он легко сходился с людьми, а его обаяние плюс столь важное для журналиста умение выслушивать собеседника сочувственно и заинтересованно помогали ему преодолевать любые социальные барьеры. И тем не менее имелось одно „но": присутствуя на всех светских приемах и раутах, Билли – так же как и другие – знал, что между ним и всеми остальными лежит некая граница, которую нельзя переступить: они были гостями, он – служащим, которому платили за его работу.
Разумеется, Билли никогда не брал с собой Элинор, да, честно говоря, она и сама никогда не испытывала желания сопровождать его: то был его мир, где она ощущала бы себя чужой. Единственное, что ей не нравилось в его работе, это то, что каждый вечер, кроме воскресений, она оставалась дома одна. Кроме того, „в силу профессиональных обязанностей" Билли теперь приходилось постоянно выпивать, со всеми вытекающими отсюда последствиями; однако Элинор все равно считала, что новое положение лучше для Билли, не понимая, насколько тяжело ему чувствовать себя чужаком в том мире, к которому он принадлежал по рождению. Она испытывала облегчение при мысли о том, что муж наконец пристроен и что больше нет нужды брать взаймы деньги у его старого приятеля Джо Гранта, служившего ныне клерком в одной из адвокатских контор Лондона.
Элинор подозревала, что Билли, никогда без крайней надобности не набросавший более одного-двух абзацев, да и то весьма легкомысленного толка, вполне способен, если захочет, писать серьезные статьи. Один из коллег Билли также сказал ей как-то, что у ее мужа явные задатки хорошего театрального критика; но Билли никогда не давал себе труда, смотря спектакль, сосредоточиться на нем настолько, чтобы потом написать рецензию. Он не любил работать по-настоящему: театр для него был только развлечением, так же как и следовавшие за премьерами ужины в ресторане, шикарные обеды или недавно появившиеся и потому особенно притягательные ночные клубы.
В свое время Билли считался молодым человеком с большими амбициями и большим будущим, и таким его знали, казалось, все; теперь же, хотя сам он был знаком со всеми, друзей у него, в общем-то, не было. Он отчетливо сознавал, что его путь – это дорога в никуда и что в жизни ему ничто не светит. Поэтому его обаяние и улыбки предназначались, как правило, только тем людям, с кем он встречался в городе; дома же на лицо его неизменно ложилось, словно привычная маска, подавленное и мрачное выражение, сквозь которое лишь изредка проглядывало что-то сердечное и доброе.
Однако, несмотря ни на что, Элинор каким-то образом умудрялась чувствовать себя счастливой. Ей нравилось жить в большом городе, и она быстро оценила все преимущества лондонской жизни. Она вела хозяйство, убирала, стирала, готовила, нянчила маленького Эдварда, а в свободные минуты зачитывалась романами, взятыми за небольшую плату в местной библиотеке. Эти книги (героини которых никогда не носили платьев, купленных в магазине подержанных вещей, а герои были настолько добры и деликатны, насколько хороши собой) дарили ей драгоценную возможность хоть ненадолго отвлечься от проблем и тяжелых мыслей, когда она ждала ребенка, а Билли не мог найти работы. Теперь она читала эти романтические истории вечерами, в ожидании Билли, поскольку не могла заснуть, пока мужа не было рядом.
Однажды он явился домой в четыре часа утра, громко хлопнув дверью.
– Тише, тише! – зашептала Элинор. – Ты разбудишь ребенка! Где ты был так долго?
– Кончай зудеть, – зевнув, оборвал ее Билли и принялся вынимать запонки из манжет рубашки.
– Что значит „зудеть"? – возмущенно прошептала Элинор.
– Это значит, что мне надоело твое постоянное ворчание, твои косые взгляды и твои идиотские претензии, – ответил Билли, стягивая носки. – Этот носок нужно заштопать, – по его голосу и движениям чувствовалось, что он изрядно выпил.
Это было уже слишком. Хоть раз Элинор должна была высказать мужу все, что думала. Соскочив с кровати, она, сердито подбоченясь, стала перед ним, в тонкой, персикового цвета ночной рубашке и кимоно, едва скрывавших очертания ее тела.
– Тебе не кажется, что ты перегибаешь палку? – сдерживаясь, чтобы говорить тихо, спросила она. – Разве тебя не интересовало бы, где бываю я, если каждый вечер я бы оставляла тебя одного дома?
Обернувшись, Билли пристально посмотрел на жену. Его взгляд задержался на ее груди, лишь слегка прикрытой персиковым шифоном. Билли глянул на часы, усмехнулся и шагнул к Элинор.
Едва лишь его рука скользнула под тонкую ткань, Элинор почувствовала, что ее соски твердеют; тело, как всегда, предало ее. Гнев ее мгновенно растаял. Губы Билли ласкали ее ухо, ее шею. У Элинор закружилась голова, все смешалось перед глазами. Ссора была забыта.
– У тебя там все как надо? – шепотом спросил Билли.
Вскоре после рождения Эдварда он заставил Элинор сходить в Холлоуэй, магазин, где доктор Мэри Стоупс давала женщинам бесплатные советы и дешевые противозачаточные средства.
– Да, – еле слышно ответила Элинор. Значит, она ждала его с надеждой.
Одной рукой сбрасывая с постели свою одежду, другой он притянул к себе Элинор. Ее кимоно соскользнуло на пол; всем телом Элинор ощутила сильное, горячее тело мужа.
Когда Билли опустил ее на постель, Элинор хотела стянуть с плеч тонкие бретели ночной рубашки.
– Не надо, не снимай, – шепнул Билли, щекоча ей грудь кончиком языка.
Его правая рука гладила ее бедра под розовым шифоном, потом проникла под него. Билли нашел крошечный клитор и ощутил, как он твердеет под его пальцами.
– Ложись на меня, – приказал он жене. – А теперь раздвинь ноги – как можно шире.
На этот раз Элинор достигла оргазма намного скорее, чем обычно.
Невыносимым мучением для Элинор было видеть, что муж недоволен ею. Однажды воскресным вечером, когда Билли упрекнул ее за недостаточно хорошо, по его мнению, выглаженные рубашки, она тут же бросилась готовить его любимое блюдо. А потом, после обеда, нежно провела пальцем по его щеке – таким образом обычно она деликатно давала ему понять, что хочет близости.
Но Билли, нахмурившись, резко отдернул голову. В первый момент Элинор по привычке подумала, что, вероятно, она в чем-то провинилась, во второй – а, собственно, в чем? Ответа она, разумеется, не нашла, но чувство вины и стыда за свое слишком откровенное приглашение осталось.
Билли усмехнулся про себя. Он знал, что любое выражение его неодобрения приводило Элинор в панику, а вследствие этого – в полное повиновение.
Спустя несколько дней, поразмыслив над происшедшим, Элинор решила повести себя с Билли подобным же образом. Когда муж положил руку ей на грудь, она слегка отстранилась – ей хотелось видеть его реакцию.
Билли рассмеялся. Подхватив жену на руки, он отнес ее в постель, положил и молча, сосредоточенно, расстегивая пуговицу за пуговицей, раздел.
Элинор, твердо решившая не поддаваться, лежала неподвижно, изо всех сил стараясь не реагировать на его прикосновения.
Склонившись над Элинор, Билли коленом раздвинул ей ноги и ощутил ее трепет и влажное тепло.
– Вот видишь, ты напрасно стараешься, – сказал он. – Я всегда знаю, когда ты хочешь меня.
В этот раз он обошелся с ней особенно грубо. И когда, задыхаясь и рыдая в экстазе, она открыла глаза, его лицо, плывшее где-то над ней, улыбалось.
– Тебе придется запомнить, кто из нас хозяин, – мягко сказал Билли, при этом больнее обычного ущипнув ее соски.
Хотя в их эротической жизни по-прежнему господствовала страсть, некоторые требования Билли немало смущали и приводили Элинор в растерянность. Он предпочитал, чтобы в постели его партнерша была полураздета, а не совсем обнажена, и вдобавок заставлял жену надевать толстые, черные, как у школьницы, чулки, а не тонкие шелковые – самые ее любимые и нарядные.
Как-то летним вечером Билли вернулся домой с подарком для Элинор. Открыв коробку, она обнаружила белый, почти детский халатик и такой же детский фартучек.
– О Билли! – В ее возгласе слились разочарование и смущение. – Неужели ты хочешь, чтобы я надела это? Такие вещи я носила, когда была девочкой и ходила с косичками.
– Ну, так заплети себе косички, – спокойно ответил Билли.
– Но…
– Хватит! Если хочешь доставить мне удовольствие – заплети себе косички.
– Нет.
– Ладно. Тогда я пойду к той, которая это сделает, – и Билли вышел, насвистывая.
Он вернулся на следующий день, в шесть утра. Ступал он не слишком твердо, язык его заплетался, от одежды разило крепкой смесью висни и табака. Когда он разделся, Элинор ощутила сильный запах духов. В глазах ее отразились ужас и боль, и, уловив это выражение, Билли рассмеялся:
– Ты ведь не захотела быть со мной.
Весь день Элинор проплакала от стыда и горя, крепко прижимая к себе сынишку.
Целый месяц Билли не прикасался к ней.
Этот месяц был настоящим адом для Элинор. Все ее тело тосковало по Билли, жаждало его: ее соски болели, бедра начинали вздрагивать при одном воспоминании о том, как его рука, слегка поцарапав ногтями живот, привычным движением пробирается между ними. Ночами, одинокая в опустевшей супружеской постели, она ворочалась, не в силах уснуть, металась и била кулаками в подушки, представляя, как Билли проделывает с другой то, что делал с ней в минуты близости.
На исходе четвертой недели ее вынужденного монашества, воскресным вечером, Элинор несмело вошла в комнату, где сидел Билли, и остановилась перед ним. На ней был белый халатик, передник и толстые черные чулки, волосы заплетены в косички.
– Так тебе нравится? – смущенно спросила она. Она долго вспоминала свое удивление при виде того, каким мощным стимулом для страсти Билли оказался этот детский антураж.
Совращение невинности – или хотя бы игра в него – доставляло Билли, пожалуй, наибольшее сенсуальное удовольствие и разжигало его как ничто другое. Мало-помалу отношения их перестали быть отношениями мужчины и женщины, превратившись в отношения опытного соблазнителя и доверчивого ребенка, поскольку теперь и на людях Элинор приходилось вести себя так, как будто она все еще совсем юная, неопытная, скромная до робости невеста, которая не смеет поднять глаз. Билли нравилось видеть ее такой – мягкой и покорной, однако оба они знали, какой огонь страсти пылает под ее опущенными ресницами.
Еще только однажды Элинор сделала попытку возразить против своего детского одеяния. Уже облаченная для ночных утех – на ней был только белый, весь в оборочках, передник и длинные черные чулки, – она вдруг остановилась на полпути к кровати и проговорила не слишком уверенно:
– Билли, я не против того, чтобы надевать это иногда, но ведь не все время же!
– А почему бы и нет?
Он лежал на спине, заложив руки за голову. На его груди и под мышками курчавились светлые волосы, нижняя часть тела была скрыта смятыми простынями.
– Потому… потому что… я чувствую, что ты ведешь себя со мной, как строгий отец с маленькой дочкой… а это ведь нехорошо, ведь правда, Билли?
– Да, пожалуй, это похоже на кровосмесительство. – Билли потянулся и зевнул. – Но, в конце концов, какая разница – чуточку больше разврата, только и всего.
– Разврата? – выговорила Элинор, холодея.
– Конечно. Плотские удовольствия, которые ты так любишь, в свете считаются не чем иным, как развратом. Спроси любую приличную женщину.
– Что ты хочешь сказать? Разве то, что мы делаем, не естественно между мужчиной и женщиной?
– Естественно? Ты прекрасно знаешь, Элинор, что для настоящей леди половой акт – это всего лишь неприятная обязанность. То, что мы с тобой тут выделываем, считается в высшей степени непристойным и шокировало бы всякую приличную женщину, – он рассмеялся. – Ни одна уважающая себя леди не может получать наслаждения от полового акта – только проститутка.
– Но… но… ты же сам научил меня всему этому!
– Потому что тебе это пришлось явно по вкусу. Тебе всегда самой хотелось того, что я предлагал. Я никогда ничего не делал против твоей воли. У тебя душа проститутки, дорогая моя. Ты получаешь удовольствие от любого извращения, которое я тебе предлагаю. Ты прямо-таки дрожишь всякий раз, когда я прикасаюсь к тебе. Ты любишь все это.
– Но… о каких извращениях ты говоришь? Медленно, четко, как по писаному, Билли перечислил те эротические развлечения, в которые вовлекал жену. Явно наслаждаясь ее смущением, он снова улыбнулся:
– Не волнуйся, Элинор. Лично мне нравится твоя развращенность. Но это будет нашей тайной, хорошо?
– Развращенность? – заикаясь, пробормотала Элинор.
Билли засмеялся:
– Я думаю, ты гораздо развратнее меня, дорогая. Но если ты не согласна со мной, давай спросим у других.
Испуг Элинор оказал на него настолько возбуждающее воздействие, что он снова, слово в слово, повторил весь список перечисленных им непристойностей. И, видя виноватое, пылающее от стыда лицо жены, понял, что отныне ему не составит труда склонить или вынудить ее к чему угодно при помощи одного лишь намека на ее недостойное поведение.
Элинор была попросту неспособна противостоять соблазнам, предлагаемым Билли. И уж, конечно, не смела сопротивляться ему, хотя ее мучил горький стыд от того, что она не может превозмочь физических желаний своего тела и так охотно капитулирует перед мужем. Единственным, что как-то спасало ее самолюбие, было выдуманное самооправдание: я не хотела этого, но Билли заставил меня; он мой муж, и мой долг – подчиняться ему.
Разрываясь между наслаждением и стыдом, Элинор чувствовала себя все более виноватой. И все больше подпадала под власть Билли.
А Билли пользовался этим. В душе его по-прежнему сидел маленький мальчик, который ради собственного удовольствия отрывает крылышки у бабочек. А еще глубже – деспот, наслаждающийся своей властью над другим существом.
Иногда, на прогулке, он спрашивал Элинор, заметила ли она красивые глаза или длинные ноги какой-нибудь проходящей мимо девушки, и рассуждал о том, как неплохо было бы встретиться с ней наедине, наслаждаясь явной ревностью жены, которая, невзирая на все усилия, не могла скрыть ее.
А позже, дома, Билли проделывал с Элинор все то, о чем он говорил в отношении незнакомой девушки, по ходу дела нашептывая ей дальнейшие эротические подробности. Он говорил жене, что подобным фантазиям имеют обыкновение предаваться и мужчины, и женщины. „Перестань быть деревенской девочкой, пора тебе стать более искушенной в этих делах", – требовал он.
И Элинор покорилась. Постепенно эротические фантазии Билли против ее воли захватили ее. В конце концов она стала охотно участвовать в этой игре и уже заранее сама предвкушала собственные дальнейшие ощущения, подобно тому как пьяница знает, что он будет испытывать после первых выпитых глотков.
Билли продолжал вести весьма вольный образ жизни, даже не стараясь скрывать от жены свои измены; и чем больше он себе позволял, тем более покорной становилась Элинор. Неуверенная в себе, да и в чем бы то ни было, она жила в постоянном кошмаре от мысли, что может потерять его. Во всех несчастьях Билли виновата была она; одна она отвечала за все последствия и за то, чтобы загладить их. Билли так подмял ее под себя, что она целиком и полностью зависела от него, от его любви.
Кроме того, ее постоянно мучила ревность. С одной стороны, Элинор предпочла бы ничего не знать о любовных похождениях мужа, с другой – испытывала какую-то нездоровую потребность знать все, до мельчайших подробностей. А сам Билли никогда не упускал случая рассказать ей о них, тем самым причиняя боль и одновременно удовлетворяя ее собственное стремление все знать. Он всегда заставлял ее просить об этом. И в конце концов она всегда просила.
Это превратилось в их очередную игру, которой Билли явно наслаждался. Он спрашивал жену: как ты думаешь, что было между мной и такой-то дамой? И, когда она описывала те или иные подробности, он, прерывая ее ревнивые видения, шептал ей на ухо: „Значит, ты подозреваешь, что я сделал вот тан?" – и делал с самой Элинор то, о чем она только что говорила.
Постепенно игра перешла для Элинор в страсть, страсть – в навязчивую идею. Но глубоко внутри таился у нее страх перед возможностью того, что в один прекрасный день одна из уличных знакомых Билли, школьных подруг или тех светских красавиц, с которыми он постоянно общался, вдруг приобретет над ним такую же беспредельную власть, какую он сам имел над Элинор.
На самом деле случайные связи Билли продолжались недолго и так же скоро забывались, но он старался, чтобы Элинор не знала этого. Так, медленно, шаг за шагом, он строил в ее сознании собственный образ – хозяина, мужчины, неотразимо привлекательного, сильного и всемогущего.
Теперь он очень редко говорил жене, что любит ее. Ему нравилось постоянно держать ее в состоянии тревоги и ревности, потому что таким образом было весьма несложно заставить ее исполнить любое его желание. Элинор тосковала по нежным словам, которые почти перестала слышать. А ведь для нее самым главным было знать, что Билли любит ее. И, разумеется, такое же значение имела ее собственная любовь к Билли – единственное, что смягчало ее чувство вины за то наслаждение, которое она получала от секса.
Страх потерять Билли был связан еще и с тем, что Элинор, как многие женщины ее поколения, чувствовала себя беспомощной перед лицом жизни, неспособной справиться с невзгодами, не имея рядом мужчины – каким бы он ни был. У нее не было собственных денег, а устроиться на работу, хотя бы в качестве домашней прислуги, имея на рунах маленького ребенка, было практически невозможно. Так же как и большинство других женщин, она находилась в полной зависимости от своего мужа и потому никогда не позволяла себе отвечать гневом на его выходки, как бы больно они ни ранили ее.
Но как-то утром, моя посуду после завтрака, Элинор вдруг поймала себя на том, что трясет в ярости кружку Билли. Накануне тот, пьяный, ввалился в дом далеко за полночь. Раздеваясь, он задел и свалил на пол стоявшую на тумбочке рамку с фотографией матери Элинор, а потом еще и наступил на нее. Стекло разбилось, а снимок – единственная память Элинор о матери – был безнадежно испорчен.
И тут, вымещая свой гнев на кружке, Элинор внезапно с холодным ужасом поняла, что после выходок Билли ощущает себя точно такой же никчемной и незначительной, уничтоженной и раздавленной, как в свое время после порок, задаваемых отцом.
Но ведь Билли – не тот, неотвратимый в своей жестокости тиран, который искорежил ее детство! Билли – ее муж, ее избранник, ее любимый… разве не так?
Потрясенная этим взрывом собственных эмоций, Элинор приготовила себе чашку чаю и присела за кухонный стол. Почти час она просидела так – неподвижно, перед остывающим чаем. Впервые она задумалась об отношении и ней Билли как таковом, не пытаясь найти ему какого бы то ни было рационального объяснения. На сей раз она не стала закрывать глаза на ту жестокую игру, которую муж вел с ней, подобно кошке, играющей с мышью, и вспоминать, каким милым и обаятельным он был, когда ухаживал за ней. Впервые она задала себе вопрос, почему и отец, и Билли заставляли ее чувствовать себя такой несчастной.
И тут ей пришлось наконец признаться в том, что она давно уже подспудно понимала: так же как и мать, она связала свою жизнь с деспотом и хамом, который всегда будет отравлять ее существование. Ее спаситель превратился в ее мучителя. Слезы хлынули из ее глаз, вся душа изнывала от боли. Уронив голову на чисто выскобленный деревянный стол, Элинор рыдала до тех пор, пока ей не стало трудно дышать и глаза не опухли так, что она почти ничего не видела.
Наконец она подняла голову и постаралась взять себя в руки. Выбора у нее нет: Билли ее муж, Эдвард ее сын, и это ее жизнь. Надо продолжать жить дальше.
Она отринула действительность, ставшую для нее невыносимой, и снова вызвала в памяти романтический образ того Билли, которого полюбила когда-то. Пьяная скотина, буянившая здесь ночью, не была тем Билли, за которого она выходила замуж. Настоящий Билли был тот, другой, – красивый, обаятельный, отважный, который глядел на нее с фотографии, стоящей на тумбочке. Просто у него сейчас трудный момент – он вынужден заниматься работой, недостаточно хорошей для него. Естественно, он переживает. Она, Элинор, выбросит из головы все дурные мысли и будет думать только о том, как помочь Билли. Со временем все непременно станет на свои места. Обязательно.
Десять лет, последовавшие за этим решением, оказались тяжкими для Элинор. Все реже случалось ей видеть перед собой „настоящего" Билли – ее муж все больше пил. И ей все чаще приходилось выдумывать для него оправдания и идти на компромиссы.
Ей, измученной и задерганной от сыпавшихся бесконечно на ее голову проблем, никак не удавалось понять, что же в конце концов происходит с ее жизнью. Единственное, что приходило в голову, – это сомнение, сделала ли она все возможное, чтобы помочь мужу. „Все непременно наладится, – говорила она себе. – Все устроится, и мы будем счастливы, если только Билли перестанет пить".
Правда, временами она задавала себе вопрос: она ли повинна в его пьянстве? Он говорил, что да, что он жестоко разочаровался в ней, – но если так, что же ей надо сделать, чтобы вернуть его в нормальное состояние? И еще она спрашивала себя: почему у нее не хватает силы воли, чтобы всерьез поставить ему ультиматум? Почему она каждый раз верит обещаниям Билли исправиться? Ведь он ни разу не постарался выполнить их.
Она никогда не знала, придет ли Билли домой к обеду или ужину, да и явится ли вообще. В конце концов ей пришлось привыкнуть никогда и ни в чем не рассчитывать на мужа – ни на его присутствие, ни на отсутствие. Если, полагая, что его наверняка не будет дома, она приглашала к себе какую-нибудь подругу по техникуму, Билли неизменно появлялся в самый неожиданный момент и осыпал оскорблениями обеих. Кончилось тем, что Элинор, не любившая ставить людей в неловкое положение, попросту перестала приглашать к себе кого бы то ни было, за исключением Шушу, на которую выходки Билли не производили никакого впечатления. В тех же редких случаях, когда Билли был трезв и у него с похмелья не трещала голова, он абсолютно не шел на контакт и у Элинор не хватало духу заводить разговор насчет его пьянства.
Эдвард, тихий, бледненький мальчик, старался по возможности держаться подальше от отца. Он был замкнут, жил своей внутренней жизнью, и они с Элинор, к великому раздражению Билли, казалось, понимали друг друга без слов. Нежный и чувствительный по природе, Эдвард при этом унаследовал от отца его крепкое сложение, широкие плечи, и было уже ясно, что он вырастет высоким и сильным. У него была пышная о'дэйровская шевелюра, красивое лицо с тонкими чертами. Правда, став постарше, он как-то раз, играя в футбол, ухитрился сломать нос, но Билли не разрешил, чтобы врач исправил его: его злило, что в его сыне так мало качеств, необходимых, по его мнению, для мужчины, и что он предпочитает природу занятиям спортом, а перебитый нос придавал Эдварду более мужественный вид.
И все же в общем жизнь семьи О'Дэйр протекала нормально. Билли продолжал дружить с Джо Грантом, который в начале 1929 года женился на дочери своего хозяина; Элинор регулярно встречалась с Шушу, а Шушу воздерживалась от высказываний на тему „я тебя предупреждала".
Но однажды вечером, в воскресенье, после того как Билли был особенно груб с Элинор в присутствии Шушу, женщины решили сходить в кино. Уже дойдя до кинотеатра, Шушу спокойно спросила:
– Сколько еще ты собираешься терпеть издевательства Билли – всю жизнь?
– Только не говори, что я должна бросить его. Ты испортишь нам вечер.
– Но это же правда! Ты сильная баба, и у тебя есть мозги – мы все это видели на фронте; но куда делся твой характер? Я никогда не могла понять, почему ты не встряхнешься и не пошлешь своего Билли ко всем чертям.
– Это все не так просто, – покачала головой Элинор.
– Не говори ерунды! Хватит самой для себя выдумывать препятствия. Вот возьми и реши прямо сейчас, что в ближайший же раз, когда он снова начнет измываться над тобой, ты просто уйдешь и хлопнешь дверью! Пойми, Нелл, нечего ждать, что какой-то герой вдруг примчится тебе на помощь. Все женщины надеются на это, но дело-то в том, что нет на свете таких героев – ну, просто нет, и все. Помочь себе можешь только ты сама.
– Я знаю, что ты желаешь мне добра, – сказала Элинор, когда они вошли в великолепное фойе кенсингтонского „Одеона", выдержанное в египетском стиле. Его фантастическая архитектура напомнила Элинор, как в детстве она грезила наяву, представляя себя героиней какой-нибудь из любимых сказок, – эльфы похищали ее из детской колыбели, отдавали в чужие руки, она переживала немало бед и горестей, но в конце концов злые чары рушились, и она, стряхнув жалкое обличье, обращалась в принцессу, прекрасную и любимую. Теперь ее единственной, и, в общем-то, потерянной уже надеждой было, что ее некогда прекрасный избранник очнется от чар и вновь явится прекрасным принцем; что ее Билли все же когда-нибудь поймет, как мерзко относился к ней. Только из этой отчаянной надежды черпала она силы, чтобы дальше жить с ним, да еще из не менее отчаянных усилий смотреть на него сквозь розовые очки.
Уже в темноте зрительного зала Шушу снова заговорила:
– Пока ты не вышла замуж, ты жила своим умом, и у тебя это неплохо получалось. А теперь, похоже, ты и шагу без Билли не можешь ступить.
– Смилуйся, Шушу! Неужели мы снова будем говорить об этом?
– Раньше, по крайней мере, ты чувствовала, когда он принимался вытирать об тебя ноги. А теперь ты даже не замечаешь этого! Сегодня, когда он расшумелся по поводу того, что ему не понравился обед, ты чуть ли не побежала просить прощения. Ты – и у него!
– Но будь же справедливой, Шушу! Билли, в отличие от многих мужей, никогда не поднимал на меня руну…
– А зачем? У него другое средство – язык. От тех гадостей, что он тебе говорит, на тебе уже живого места не осталось.
– Я знаю, что мне и правда не хватает уверенности в себе, – призналась Элинор, – но Билли желает мне добра.
– Вот уж не думаю, – отрезала Шушу. – На моих глазах он растоптал тебя и твою уверенность тоже. Так не поступают с тем, кому хотят добра.
– Билли делает мне замечания только потому, что старается помочь мне. Это из самых добрых побуждений.
– Жестокость из добрых побуждений – хорошее дело! Нет, дорогая, такие типы, как Билли, жестоки не из добрых побуждений, а потому, что они на самом деле таковы. И не путай это с настоящей добротой – она основана на любви. – Шушу зажгла сигарету. – Не возьму в толк, почему ты так держишься за него.
– Потому, что он любит меня! По-настоящему! Шушу фыркнула:
– Интересная у вас получается любовь! Что ты его любишь – это я вижу: ты постоянно сама кладешь себя ему под ноги, как последняя тряпка. И, как все тряпки, ты поступаешь так потому, что втайне мечтаешь, чтобы и он делал то же самое для тебя! Нелл, я знаю, что тогда ты втюрилась в Билли. Я ведь тоже была там, помнишь? Он действительно был парень что надо – нужно было быть каменной, чтобы устоять против него. И когда он принялся обхаживать тебя, мы все немножко ревновали. Так что я знаю, Нелл, как и почему ты попалась на его удочку. Чего я не знаю и не могу понять – почему ты до сих пор не разглядела, что тогдашний Билли О'Дэйр и теперешний хмырь, который давит тебя в твоем собственном доме, – это два разных человека.
– Но он любит меня, Шушу! Я знаю, что любит.
Шушу немного помолчала.
– Возможно, что и любит, Нелл, – медленно сказала она наконец. – Не берусь судить. Но какая-то странная эта любовь. Посмотри, как он обращается с тобой! И не вздумай оправдывать его. Может быть, у него к тебе и правда какая-то своя, пусть чокнутая, но любовь, но говорю тебе, Нелл, с ней ты далеко не уедешь! Вся эта романтика, которой он воспользовался, чтобы прибрать тебя к рукам, уже в прошлом, и ее не вернешь. А ведь это как раз то, что нам, бабам, нужно, без чего нам жизнь не в жизнь. А мужики не понимают, они считают подобное чушью. Но это не чушь, и когда это уходит, остается пустота. Я-то знаю!
Внезапно до Шушу дошло, что она говорит достаточно громко, привлекая внимание сидящих в зале людей. Кроме того, они с Элинор все еще стояли в темном проходе, обе немного испуганные той страстностью, которая прорвалась в голосе Шушу.
Они сели на ближайшие свободные места. Послышалась мягкая, нежная музыка – сигнал, что фильм вот-вот начнется. Шушу с трудом выбралась из глубин алого плюшевого кресла, чтобы наклониться к подруге и задать еще один важный вопрос:
– Сколько еще, ты считаешь, ты сможешь выносить пьянство Билли?
– Я не могу заставить его перестать пить. Я ничего не могу с этим поделать, – жалким голосом проговорила Элинор. – Каждое утро он просит у меня прощения и всегда обещает, что изменится. Я уверена, что когда-нибудь он и правда бросит пить.
Билли действительно часто, в приступе раскаяния или страха, клялся ей, что исполнит это. Но беда была в том, что ни одна из предпринятых им серьезных попыток перестать пить не увенчалась успехом.
– Ну да, бросит он, как же, – после дождичка в четверг, – сердито буркнула Шушу. Она-то знала, как губительна бывает надежда, живущая там, где ей уже нет места.
– Но ты же знаешь, что я не могу уйти от него! Куда я пойду? И на что мы с Эдвардом будем жить?
– Ты можешь, Нелл, – спокойно ответила Шушу. – Ты можешь пойти работать – скажем, официанткой или продавщицей. В конце концов, Эдвард уже не так мал – все-таки девять лет. И потом, он целый день в школе. Вы могли бы пожить пока у нас – в гостиной найдется место, и мама не будет против.
Элинор покачала головой:
– Нет, я не смогу оставить Билли. Я нужна ему. – Она не могла себе представить жизнь без него. – Послушай, Шушу, у меня сегодня что-то вроде выходного. Давай больше не будем говорить на эту тему. Пожалуйста!
Элинор вернулась домой еще засветло. Открывая дверь, она услышала смех и голоса, доносившиеся из гостиной. Похоже, у Билли вечеринка.
В гостиной, на столе, сидел девятилетний Эдвард – совершенно голый, если не считать надвинутого по самые уши черного цилиндра. Болтая ногами, он захлебывался от смеха, а в руке держал высокий стакан, в котором было почти на два пальца налито какой-то зеленой жидкости.
Неподалеку, также со стаканом в руке, развалился в кресле Билли. По лицу его блуждала бессмысленная улыбка.
Элинор бросилась к сыну. В одно мгновение она сорвала с него цилиндр и выхватила стакан. В нос ей ударил запах мятного ликера.
Эдвард встретил мать блаженно-глуповатой улыбкой и, покачнувшись, едва не свалился со стола.
Элинор успела подхватить сына. Он совсем замерз. Она постаралась, чтобы ее голос звучал спокойно, когда она сказала ему:
– Пора спать, Эдвард.
Идиотская улыбка Билли стала еще шире.
– Это отцовское дело – научить своего парня пить, – пробормотал он.
– Да как ты посмел! – крикнула Элинор. Она побледнела.
Одев пошатывающегося Эдварда, она пошла на кухню и вынула из своего лучшего чайника две банкноты, которые приберегала на черный день. Ни слова не говоря, она вернулась в комнату, забрала сына и вышла из дома.
На следующий день Шушу зашла к соседям, живущим двумя этажами ниже, которые сдавали комнату, и убедила их за лишних десять шиллингов в неделю пустить Элинор с ребенком.
В понедельник, в середине дня, зная, что в это время Билли обычно бывает на работе, Элинор вернулась на Эрлз-Корт-сквер, чтобы забрать свои вещи.
Когда она вошла в темный вестибюль, из дверей квартиры первого этажа выглянула женщина.
– Я так и думала, что это вы, миссис О'Дэйр, – мрачно сказала она. – Я так и думала, что кто-нибудь известит вас. Вас вызывают в полицию.
Через сорок пять минут Элинор уже была в больнице, у постели Билли. Его нога, вся в бинтах, была подтянута кверху, рука в гипсе. Голова тоже была забинтована, а левая сторона лица – в синяках и царапинах.
– Я побежал за вами, – со страданием в голосе рассказывал Билли. – На краю тротуара нога подвернулась, а сзади как раз оказался тот грузовик. Чертовски глупо…
– Бедный, бедный Билли! – приговаривала Элинор, нежно целуя мужа. – Не беспокойся, милый, не волнуйся ни о чем.
Лишь на долю секунды в душе ее шевельнулся страх, когда она подумала, как будет возмущена и разгневана Шушу.
Однако не Шушу, а Эдвард запротестовал против решения Элинор. Еще мучимый головной болью от выпитого накануне, он скорбно взглянул на мать и сказал почти безнадежно:
– Я не думал, что ты станешь требовать, чтобы мы вернулись. Мамочка, почему ты не уйдешь от него?
– У нас все изменится, вот увидишь, – поспешила уверить его Элинор, но, видя сомнение в глазах сына, вдруг подумала: как я-то сама могла столько лет верить в это? Она вспомнила, какие надежды возлагала в свое время на рождение сына. „Вот будет ребенок, и все изменится" – как давно это было! Потом она надеялась, что все изменится, когда сын перестанет плакать, потом – когда у него кончат резаться зубы. Она всегда умудрялась найти какое-нибудь оправдание поведению Билли, какое-нибудь рациональное – пусть зачастую притянутое за уши – объяснение его жестоким словам и поступкам.
– Дорогой мой, – грустно сказала Элинор, – что папа будет делать без меня? И что скажут люди?
– Не важно, что будут говорить люди, – мы ведь этого не услышим. А что будет с папой – это его дело, а не наше. – И, схватив мать за руки, Эдвард взмолился: – Ты же знаешь, каким он становится, когда пьян. Давай не поедем домой, пожалуйста!
– Эдвард, милый, ты не понимаешь, – чуть не плача, говорила Элинор. – Ведь я люблю его.
Элинор не смогла бы объяснить – поскольку и сама этого не понимала – свою любовь к Билли. Просто сердце подсказывало ей, что Билли – ее мужчина и что она будет любить его до безумия, до самоуничтожения, пока смерть не разлучит их. Она жаждала надежды и любви и верила в них с убежденностью человека, который ни на миг не позволяет себе усомниться.
– Ты этого не понимаешь, мама, – сказал Эдвард. – Когда папы нет, ты становишься совсем другой. А когда он рядом, тебя просто нет. Если бы ты знала, как мне тяжело видеть это!
Элинор вспомнила, как Шушу называла ее тряпкой.
– Что же мне делать, Эдвард? – спросила она с грустью. – Так уж я воспитана. – И добавила: – А сейчас поехали домой.
Пятница, 7 августа 1936 года
Примерно раз в месяц Билли ездил с семьей в Ларквуд. Поместье постепенно приходило в упадок. Старели и родители Билли: теперь они, казалось, проводили все свое время, сидя в креслах у намина, нахохлившись, как воробьи в дождливую погоду. Порой Элинор удивлялась про себя, почему она тан боялась их когда-то.
Приезжая в Ларквуд, она часами гуляла по парку или читала в библиотеке – сумрачной комнате, где господствовал запах старой бумаги, смешанной с призрачным дымом сигар. Особо ценных книг там не было, но зато имелись полные собрания сочинений многих популярных романистов девятнадцатого века, старые атласы, ветхие справочники и много ящиков с семейными документами.
Как-то раз, августовским вечером, когда небо грозно налилось пурпуром, а воздух был зловеще тих, Элинор наткнулась на старинные хозяйственные книги. Самая старая из них, датированная 1712 годом, содержала записи еженедельных расходов на содержание дома, разнесенные по тринадцати колонкам, – так же, как и годовой бюджет. В другой безупречным каллиграфическим почерком было записано, какие блюда и в каком количестве заказывались на кухне в каждый конкретный день. В третьей – до последнего пенса указывалось жалованье, выданное когда-то прислуге, в списке которой имелись разделы „Домашняя прислуга", „Прачки", „Конюшие", „Выжлятники", „Лесничие" и „Садовники". В „Погребной" книге отмечалось, какие вина закупались и когда они были выпиты. Совершенно очарованная находкой, Элинор погрузилась в чтение.
Она оторвалась от книг, лишь когда в библиотеку вошла ее свекровь.
– Посмотрите, что я нашла!
Элинор показала ей небольшого формата, но очень толстую книжку в переплете из зеленой кожи, которая так потемнела от времени, что казалась почти черной, за исключением протершихся и оборванных уголков.
– О, это дневник Рэчел О'Дэйр – одно из наших фамильных сокровищ. Она жила при королеве Елизавете. В этой книге встречаются интересные рецепты. В те времена рецепты стоили дорого, так что их приобретали по одному. Я припоминаю, что способ приготовления блюда из гороха с беконом и рубленым луком обошелся Рэчел в целую гинею. Разумеется, у нее была и своя семейная книга рецептов, специально переписывавшаяся для каждой из ее дочерей, когда те выходили замуж.
Элинор полистала тонкие, хрупкие страницы.
– Представьте себе, тут есть рецепт, как засахаривать цветы!
– Да, мы до сих пор пользуемся им для приготовления засахаренных фиалок, примул и розовых лепестков. Кроме того, у Рэчел есть неплохие идеи, как использовать цветы в салатах.
– Я хочу приготовить что-нибудь по этим рецептам, – сказала Элинор. – Можно, я возьму книгу в свою комнату, чтобы переписать кое-что?
– Разумеется.
Вернувшись в голубую спальню, отведенную ей и Билли, Элинор принялась читать, бережно переворачивая ломкие страницы. Шаг за шагом она погружалась в жизнь леди Рэчел, в события, происходившие более трехсот лет назад. Леди Рэчел описывала в дневнике каждую мельчайшую подробность своей сельской жизни, каждую семейную ссору и примирение, каждое пари, проигранное ее мужем, каждое платье, купленное им для нее, каждую игру, в которую играла со своими детьми, каждую неприятность с прислугой, каждый случай, когда ею овладевала „черная меланхолия". Она рассказывала обо всем, что случилось на ярмарке, на Страстной неделе, на Пасху и другие праздники. Однажды леди Рэчел была представлена королеве, когда Ее Величество приезжала погостить в одно из соседних поместий, хозяин которого, стремясь оказать достойный прием августейшей особе, чуть не разорился.
Когда подошло время одеваться к обеду, Элинор добралась, наконец, до рецепта засахаренных цветов и принялась расшифровывать затейливый почерк и старинное правописание леди Рэчел О'Дэйр.
– Что, думаешь открыть кондитерскую? – спросил Билли, заглядывая ей через плечо.
– Нет. Просто переписываю рецепт из старого дневника.
Стоя позади нее, Билли перевернул несколько страниц потрепанной зеленой книги.
Продолжая торопливо писать, Элинор рассказывала:
– У нее очень своеобразное чувство юмора. Мне даже показалось, будто я была с ней знакома. Этот дневник – словно письмо от старой подруги. Я знаю всех друзей и приятельниц Рэчел, знаю даже, что она недолюбливала своего свекра.
– Он и впрямь был довольно несимпатичным типом, – отозвался Билли, зевая. – Ему пришлось быстренько убраться из Западной Ирландии после того, как он выболтал кое-какие секреты англичанам. Он был своего рода коллаборационистом. А в общем-то, просто трусливой свиньей. – Он снова заглянул ей через плечо. – Безумно трудно читать это. Какая-то паутина вместо строчек и чудовищная орфография.
– Просто нужно немножко терпения. Вот послушай, – и Элинор стала медленно читать: – „Нынче я прогуливалась по саду с пастором, и мы беседовали о венчании Джоан, ждать коего уж недолго. Шедши назад под зелеными листьями, пастор усмотрел спелыя, черныя вишни, и мне не оставалось иного, как посулить ему целую корзину оных. Тогда он заговорил о предстоящем здесь пиршестве. Взор его вновь выразил некую алчность, когда я посулила, что оное будет великолепно.
„Какие яства будут подаваться?" – спрашивает он. „На кухне намедни устроены пять вертелов для мяса, – отвечаю я. – А помимо, поданы будут лебедь жареный, дичь разварная и множество малых пташек. Также немалое число щук и лососей с пышными, горячими мясными пирогами и один холодный, с живыми жаворонками, дабы причинить испуг всем дамам, и оныя вскинулись бы и принялись кричать…"
– Продолжай, продолжай, – проговорил внимательно, слушавший Билли.
– Я рада, что тебе это тоже нравится. Вот послушай еще про этого обжору-пастора, – и Элинор снова принялась с энтузиазмом читать: —,А сладости будут ли?" – спросил пастор. „Такие, каковых вам и не доводилось отведать, – посулила я, – все из особой книги моей матушки о приготовлении кремов, и сливок взбитых с вином и сахаром, и желе, и пудингов. А помимо, мой особый пирог с плодами и приправами". „А пития?" – спрашивает пастор, и я излила для него из своих уст целые потоки кларетов, доставленных из Франции, и белого гишпанского вина, и меда, и иных питий, на плодах и травах настоянных, кои уготовлены нами для оного пиршества. Тут он облизнул свои губы, мысля, верно, о яствах, мною названных, или же об иных утехах, уж того я не ведаю".
– Что значит „об иных утехах"? – спросил Билли.
– Насколько я мыслю, речь идет о любви.
– Не говори „я мыслю".
– Прости, Билли, – привычно ответила Элинор. Она не стремилась отделаться от своего среднезападного произношения, однако старалась не употреблять в своей речи американских выражений, поскольку Билли не одобрял этого, а англичане их не понимали.
– А сейчас оставь эту книгу и одевайся к обеду. Ты ведь знаешь, что мама будет недовольна, если мы не спустимся в столовую прежде, чем перестанет звонить гонг.
Вторник, 11 августа 1936 года
Возвращаясь из Ларквуда домой, на Эрлз-Корт-сквер, Билли пребывал в мрачном настроении. Каждая поездка в родовое имение напоминала ему о том, что оно, вместе с остатками состояния, перейдет в свое время к его старшему брату, тогда как ему самому не достанется ровно ничего.
Как только они прибыли домой, шестнадцатилетний Эдвард ушел к себе – в комнату, которую родители снимали специально для него этажом выше. Элинор открыла окно в гостиной и, облокотившись на подоконник, посмотрела вниз. По площади гулял легкий ветерок, доносивший запахи пыли, нагретой солнцем травы и конского навоза.
Билли налил себе полстакана виски и сел в обитое ситцем продавленное кресло. Некоторое время он сидел молча, потом негромко произнес:
– Все равно рано или поздно мне придется сказать тебе. Меня уволили.
Нарочитая бесстрастность его голоса не могла скрыть прорвавшейся в нем нотки горечи. Ошарашенная Элинор обернулась:
– Билли! Что ты говоришь? Но почему?
– Когда журналиста вышибают с работы, утешает его прежде всего мысль о том, что причина увольнения, может быть, вовсе никак не связана с качеством его работы. Просто у „Глоб" теперь новый главный редактор, и он собирается привести с собой свою собственную команду. – Билли снова помолчал, потом добавил, словно бы между прочим: – Думаю, я уже не буду пытаться устроиться в какую-нибудь газету.
Элинор поняла истинный смысл его слов: ни одна газета больше не возьмет его на работу.
На следующее утро, в семь часов, Элинор принесла Билли чашку чаю в постель и, присев на край кровати, спросила:
– Может, тебе стоит попытаться поискать работу в другой области? Вот взгляни – вдруг это тебе подойдет?
Она подала ему газету, где красным карандашом было обведено какое-то объявление. Медленно, неохотно Билли прочел:
– „Большому фармацевтическому предприятию срочно требуются распространители его продукции, способные квалифицированно осуществлять связь с больницами, аптеками и частнопрактикующими врачами. Отличные перспективы для сильных, здоровых мужчин". – Он перевел взгляд на Элинор. – „Для сильных, здоровых мужчин". Это значит – не для инвалидов войны.
– Я знаю, что у тебя побаливает нога, но ведь немножко прихрамывать – это совсем не то, что вовсе не иметь ноги или руки, – мягко попыталась убедить его Элинор.
– Да я вообще не собираюсь переквалифицироваться в коммивояжеры, – буркнул Билли.
– Но ведь чем-то тебе так или иначе придется заняться…
Элинор окинула мужа пристальным взглядом светло-зеленых глаз. Несмотря на то что Билли не слишком-то берег свое здоровье, он все еще был в неплохой форме – высокий, худощавый, сильный. Но сегодня он выглядел обмякшим и несчастным, будто с похмелья. Под глазами обозначились мешки, на серых щеках проступила серебристая щетина.
„За что же я люблю его?" – подумала Элинор.
В ответ на ее взгляд Билли хитровато усмехнулся:
– А я, видишь ли, придумал более подходящий способ делать деньги.
Откинув простыню, он встал и, как был, обнаженный, направился к комоду. Вынув что-то из верхнего ящика, он повернулся к Элинор, и она увидела в его руке небольшой темно-зеленый предмет.
– Но ведь это… это же дневник Рэчел О'Дэйр! Твоя мать знает, что ты его взял?
– Нет. Да она и не заметит. Не волнуйся, я не собираюсь продавать его. Я просто взял его на время, а потом верну.
– Когда? – Элинор была поражена, что Билли так вот, запросто, взял и увез из дома родителей эту немалую ценность.
– Когда ты напишешь книгу под названием „Дневник домашней хозяйки елизаветинских времен", – торжествующе провозгласил Билли. – Я как раз знаю человека, который возьмется издать ее!
На мгновение Элинор пришло в голову, что у него еще не прошел вчерашний хмель. Она присмотрелась к мужу: когда он бывал пьян, все мышцы лица у него расслаблялись, глаза становились пустыми. Но нет, сегодня она не увидела ни того ни другого.
– Я же не писатель, Билли, – спокойно возразила она. – Правда, я люблю писать письма, а в школе однажды даже получила приз за лучшее сочинение, но ведь это не означает, что я способна писать книги. Я даже не знаю, с чего начать.
– А вот с этого и начнешь. – Билли помахал темно-зеленой книжкой. – Ты просто переведешь это на современный язык, ну, и добавишь кое-что к написанному Рэчел – чтобы пояснить, что происходило в шестнадцатом веке за пределами Ларквуда. Эти куски можно выделить другим шрифтом, вместо того чтобы делать сноски. Иначе будет похоже на школьный учебник.
– Но я ведь и сама не слишком сильна в истории! Ты думаешь, я много знаю о том, что происходило в мире в шестнадцатом веке?
– А для чего существует Британский музей? Попросишь библиотекаря, чтобы он сориентировал тебя, где и что искать, и займешься изучением той эпохи.
– Билли, я не умею заниматься изучением эпох!
– Ничего. Попроси Эдварда, он тебя научит. Эдвард серьезно занимался историей, надеясь поступить в Оксфорд.
– Изучать эпоху означает разыскивать все, что имеет к ней отношение, – милостиво пояснил Билли.
Идею будущей книги они разрабатывали вдвоем. Билли советовал Элинор как можно ближе придерживаться оригинала – это был наиболее легкий вариант. Билли составил для нее четкий план с указанием сроков, в которые ей надлежало завершить ту или иную часть работы, и строжайшим образом следил, чтобы она не выбивалась из графика. Эдвард помогал матери упорядочить ее исследовательскую деятельность: вдоль одной из стен гостиной теперь громоздилось множество одинаковых фанерных ящичков, выкрашенных в оранжевый цвет, а на Рождество Билли преподнес Элинор хотя и подержанный, но настоящий письменный стол.
В конце марта 1937 года Элинор завершила работу над „Дневником домашней хозяйки елизаветинских времен", а в ноябре книга должна была выйти в издательстве „Стэнсфилд и Харт".
Перед самым выходом ее в свет Билли развил кипучую деятельность. Он самолично написал и опубликовал информационные сообщения для прессы; в обмен на различные услуги он уговорил практически всех хотя бы мало-мальски знакомых ему журналистов, пишущих на подобные темы, как-то отметить в своих материалах появление книги Элинор; он организовал в отеле „Рассел", в Блумсбери, ленч по этому поводу и даже лично выбрал туалет, в котором там должна была появиться виновница торжества.
Сама Элинор не одобрила его выбора. Стоя перед зеркалом в примерочной магазина „Фортнум и Мэйсон", она энергично протестовала:
– Что за нелепая идея, Билли! Виданное ли дело – в три часа дня появиться в ярко-розовом муаровом платье для коктейля? Твоя мать сочла бы это до ужаса вульгарным. И потом, нам оно не по карману.
– За него платит Джо Грант, – пресек ее возражения Билли и повернулся к продавщице: – Для фотографий очень важна эффектная шляпка. Будьте любезны, подайте вон тот белый шелковый тюрбан с розовыми страусовыми перьями.
– Для каких фотографий? – спросила Элинор, холодея от ужаса.
Билли внимательно посмотрел на жену. Ей было уже почти тридцать семь, и ее осунувшееся, с более четко обозначившимися чертами лицо, конечно, уже не было прежним румяным личиком юной сестры Дав, но кожа все еще сохраняла свой прекрасный цвет, была гладкой и свежей, а в золотистых волосах не пробивалась седина.
– Жаль, что фотоснимки не передают цвета, – заметил Билли. – После ленча у тебя будет встреча с Энгусом Мак-Бином – это лучший театральный фотограф. Я раскручу тебя по высшему классу!
И он шаг за шагом осуществлял эту раскрутку согласно намеченному им самим плану. Он организовал хорошую прессу и интервью на радио, поездки в книжные магазины, где Элинор давала автографы покупателям своей книги, причем – опять-таки по настоянию Билли – для этих выездов всегда специально брался напрокат белый „роллс-ройс". Издатели книги взяли на себя эти расходы, хотя и с немалым удивлением, поскольку не привыкли к подобным рекламным кампаниям: все, что они делали раньше, чтобы привлечь внимание к своим новым изданиям, сводилось к рассылке копий рецензий нескольким литературным редакторам.
К удивлению всех, за исключением Билли, „Дневник домохозяйки елизаветинских времен" Элинор Дав пошел нарасхват. Книга была удачно и обильно проиллюстрирована, снабжена скрупулезным историческим комментарием и при этом читалась легко и с интересом: Элинор сумела так живо воссоздать образ леди Рэчел и ее окружения, что читатель, открывая „Дневник", словно погружался в жизнь той далекой эпохи. В беседах с журналистами Билли постоянно повторял, что каждый был бы не прочь получить эту книгу в качестве подарка к приближающемуся Рождеству; его слова также возымели надлежащее действие.
Эдвард, который выдержал экзамены и теперь занимался историей в Мертоне, был бесконечно рад за мать. Но не менее радовала его недавно обретенная свобода. Он любил Оксфорд, а плюс к тому – там у него, впервые в жизни, появилась девушка. Ее звали Джейн, она тоже была студенткой-первокурсницей и тоже изучала историю.
Суббота, 1 января 1938 года
Элинор откинулась на подушки и с удовольствием потянулась, наслаждаясь нещедрым теплом зимнего солнышка. Она все еще не могла привыкнуть к тем переменам, которые произошли в ее жизни. Был Новый год, и впервые за все время, проведенное ею рядом с Билли, у него в этот день не болела голова с похмелья: он стал значительно меньше пить с тех пор, как ему однажды стало совсем худо и врач предупредил, что его организм вряд ли еще долго сумеет выдерживать это постоянное глумление. Он не пожалел красок, и Билли был всерьез напуган перспективой цирроза.
Лежа рядом с Элинор, Билли, как всегда, голый, зевнул и пригладил усы.
– У меня есть для тебя подарок, дорогая. Новый контракт на твою следующую книгу.
– Что на сей раз? Поваренная книга времен Елизаветы?
– Не совсем. Теперь им нужен роман. Накануне Билли ужинал с издателем Элинор и его главным редактором. Сидя среди алого бархата и позолоты кафе „Рояль", они говорили о перспективах дальнейшего сотрудничества; оба полагали, что у Элинор незаурядный литературный дар. Отмечали ее редкую наблюдательность, свежесть восприятия, способность видеть обыденные вещи с неожиданной стороны, говорили, что ее персонажи – не плоские, двухмерные стереотипы, а реальные люди, которые, кажется, вот-вот шагнут со страниц книги навстречу читателю, чтобы побеседовать или поспорить с ним.
Билли слушал, а в голове у него уже роились мысли: бестселлер международного уровня… первый роман… Маргарет Митчелл… „Унесенные ветром"… Голливуд… права на создание фильма по книге…
– Честно говоря, – заключил он наконец, – к нам уже подбирается Билли Коллинз…
К концу ужина договоренность была достигнута.
Билли понимал, что перед ним открываются перспективы новой жизни и что она будет очень похожей на ту, что он вел до войны. Сделав из жены настоящую писательницу с высокими гонорарами, он – в качестве ее менеджера – до конца дней своих избавится от необходимости работать самому.
Когда он обрисовал Элинор, в каком направлении будет отныне развиваться ее жизнь, она растерянно заморгала глазами:
– Да что ты, Билли! Я в жизни не писала романов. Я не сумею. Я не знаю даже, с чего начать…
– Я научу тебя. Это не так уж сложно.
Элинор поняла, что намерения мужа вполне серьезны и что спорить с ним бесполезно – она только впустую потратит время.
– Пойду приготовлю завтрак. – Она выскользнула из постели.
– Нет, – остановил ее Билли. – Завтрак приготовлю я.
Через десять минут перед Элинор уже стоял старенький, в цветочках, поднос с кружкой молока, яблоком и несколькими кусочками хлеба с маслом. Рядом с ними лежала красная тетрадь.
– Вот, – сказал Билли. – Больше тебе ничего не полагается, пока не напишешь десять страниц. И учти, они должны быть написаны хорошо. Я проверю.
– Но подожди, о чем я буду писать? Я ведь так мало знаю! Только то, что было в моей собственной жизни – работа на ферме, то ужасное время в госпитале во время войны, а после нее – сплошная борьба за существование. Об этом, что ли, мне писать? Да ведь все это слишком тоскливо. И вряд ли кому-нибудь захочется читать о чужих проблемах, когда у каждого полно точно таких же своих.
– Тогда пиши о чем-нибудь таком, чего люди не знают, – невозмутимо ответил Билли. – Тогда никто не сможет уличить тебя. Почему бы тебе не написать исторический роман? А начать можешь со сцены изнасилования.
– Но я никогда… Я не знаю, как…
– Ладно, я покажу тебе, – и Билли буквально рухнул на нее всей своей тяжестью. Кружка с молоком грохнулась на пол.
А потом, позже, Билли прошептал ей:
– У тебя есть талант, но этого мало. Главное, чему должен научиться писатель, – быть дисциплинированным.
И запер ее в спальне.
Первой реакцией Элинор на этот урок дисциплины был протест. Она не прикоснулась к красной тетради.
– Ты просто неблагодарная дрянь, – грозно прорычал Билли, войдя в полдень в спальню с новой порцией хлеба и молока на подносе. – Ты слишком зазналась от успеха! А ведь если бы не я, не видать бы тебе его как своих ушей.
Разумеется, Элинор знала, что это правда, потому что он уже тысячу раз говорил ей это.
Почти целый день провела Элинор под замком в спальне. Не с кем было поговорить, нечего почитать. И наконец она капитулировала. Когда уже приближалось время вечернего чая, она, обмакнув перо во флакончик иссиня-черных чернил „Стивенс", принялась писать.
Билли ясно дал ей понять, что недоволен результатами ее усилий.
– Ты недостаточно старалась, – хмуро заявил он, прочтя написанные женой страницы.
На мгновение в Элинор вспыхнула искра ее прежнего неукротимого духа:
– Тебя послушать, так даже Скотт в Антарктиде старался недостаточно!
Не отвечая, Билли вышел и вернулся с тоненькой книжкой.
– Это справочник по пунктуации. Тебе придется выучить его назубок. Я буду проверять тебя каждый вечер перед ужином – по главе в день. Если не будешь знать как следует, останешься без ужина.
Когда Элинор не сумела четко изложить ему содержание третьей главы, он снова запер ее в спальне, как школьницу, не выучившую урока. Потом он вообще ушел из дома и вернулся только наутро.
В восемь часов, взлохмаченный и усталый, он отпер дверь спальни и спросил улыбаясь:
– Ну, теперь ты знаешь, когда употребляется двоеточие, а когда точка с запятой?
Несмотря на кипевшие в душе ревность, тревогу и страх, Элинор без запинки отбарабанила выученное правило, – а ноги в это время сами несли ее к Билли.
Сердце ее едва не выпрыгнуло из груди, когда он наклонился, чтобы поцеловать ее. Она подняла лицо ему навстречу, как узник в темной камере поднимает лицо к свету, проникающему через окошко под потолком. Рука мужа больно сжала ей грудь; затем, не говоря ни слова, Билли сгреб Элинор в охапку и понес к кровати.
Она ощутила такое знакомое, такое возбуждающее покалывание его усов, его небритые щеки царапали ее нежную кожу. И недавняя тревога была смыта нахлынувшей волной страсти.
Наконец у Элинор сложился общий замысел будущего романа, и – после нескольких переделок – даже Билли признал его удовлетворительным. Они вместе побывали в Лондонской библиотеке и вернулись нагруженные книгами, которые Элинор предстояло изучить. Их было около пятидесяти.
Элинор несколько воспрянула духом.
– Наверное, мне просто следует не забывать, что каждый человек, в общем-то, способен создать книгу, а может быть, и не одну, – говорила она.
– Это неправда, – возразил Билли. – Спроси любого издателя. Есть сколько угодно людей, которые не родят не только книги, но даже и абзаца для паршивенькой худосочной книжонки.
Билли оказался безжалостным, жестким, но тем не менее превосходным критиком. Он постоянно указывал Элинор, что надо уделять особое внимание развитию сюжета, ритму повествования и действию.
– Разные там описания не должны занимать более двух строк, – внушал он ей. – Если бы твои читатели испытывали желание почитать что-нибудь о птичках, деревьях и солнечных закатах, они приобрели бы книгу о природе.
Временами его придирки доводили Элинор до слез. Она не всегда понимала, чего он добивается от нее, а порою чувствовала, что не может сделать того, что он требует.
– Почему, ну почему я снова должна это переписывать? – взмолилась она однажды вечером. – Я не понимаю, что у меня не тан!
– Тогда слушай меня внимательно, – сказал Билли тем самым бархатным голосом, от которого по всему телу Элинор пробегала дрожь. – Когда ты пишешь, ты должна представлять самое себя на месте каждого из твоих героев. Ты должна быть актрисой! Я хочу знать, что испытывает Лидия, когда муж ее сестры целует ее.
– Но я же говорила тебе…
– А ты не говори мне, что произошло, – ты покажи мне, что происходит! Я хочу почувствовать это! – Билли вошел в раж. – Вся эта твоя нудная чушь похожа на газетное сообщение. Побольше жизни! Помни, что ты работаешь на читателя, ты – его глаза, его уши, его нос, его сердце. Всегда помни об этом! Я хочу чувствовать, что я сам нахожусь там, затаившись где-нибудь за углом, когда Синтия видит, как ее муж целует Лидию. Я хочу видеть, как они обнимаются там, в саду, озаренные лунным светом, я хочу дрожать и кусать губы, чтобы удержаться от слез и проклятий!
Элинор, пораженная, уставилась на Билли. Он так живо описал ощущения человека, мучимого ревностью… Значит, он понимал, какую боль причиняет ей своим поведением.
А следующее утро принесло ей новые слезы.
– Вчера ты говорил, что я должна писать эмоционально, что я должна сама испытывать ту страсть, которую чувствуют мои герои, а сегодня суешь мне какую-то пыльную книжицу по грамматике! Как я могу испытывать страсть, когда мне приходится думать о грамматике?
– А ты постарайся, – хмуро посоветовал Билли. – И никогда не забывай, что я лучше знаю, что тебе следует делать.
Нередко, охваченная отчаянием, она бросалась на постель и горько плакала. Но слезы не приносили облегчения. Как ни странно, тревога, возмущение, доходящий до паники страх и мысли о собственной беспомощности отступали от нее только тогда, когда она садилась за стол и раскрывала перед собой красную ученическую тетрадь.
Теперь каждое утро для Элинор начиналось одинаково. Встав с постели, она торопливо бежала в туалет, потом съедала свой скромный завтрак, который приносил на подносе Билли. Затем он запирал ее в спальне, в полдень Элинор должна была постучать в дверь и подсунуть под нее десять написанных ею страниц. Если их содержание удовлетворяло Билли, он приносил ей ленч – кофе и немного фруктов – и оставлял его на столике у окна, где работала Элинор. В противном случае он просто рвал странички и выбрасывал в окно, и белые клочки долго кружились в воздухе, падая на площадку перед домом.
Покончив со скудным ленчем (Билли опасался, что от более плотной пищи ее будет клонить в сон), Элинор торопливо умывалась и одевалась, обдумывая при этом содержание следующих десяти страниц. Когда они были готовы (Элинор должна была писать по пять тысяч слов в день), Билли выпускал ее из заточения, и она шла на кухню, чтобы приготовить ужин.
Тем временем Билли просматривал ее работу, исправляя грамматические и орфографические ошибки и знаки препинания и делая замечания на полях. После ужина Элинор приходилось переписывать все с учетом этих замечаний, а Билли, который сидел рядом, указывал, где и что следует сократить или, наоборот, выделить.
Если она справлялась с работой удовлетворительно – по мнению Билли, – он подхватывал жену на руки и нес в постель.
Там он принимался ласкать ее утомленное тело до тех пор, пока оно не начинало отвечать на его прикосновения – сначала слабо, потом все активнее, и кончалось тем, что страсть полностью захватывала Элинор, не оставляя места ни усталости, ни мыслям – ничему, кроме наслаждения.
Так прошло несколько недель, по прошествии которых Элинор вдруг поймала себя на мысли, что щелчок ключа, поворачивающегося в замке спальни после завтрака, уже не ввергает ее в безысходную тоску. Напротив, теперь она сама буквально дрожала от возбуждения, которое тщательно скрывала, ожидая, когда наконец можно вновь перенестись в таинственный и безбрежный мир своей фантазии.
К концу дня ею овладевала не только усталость, но и беспокойство: она боялась, что исполнила свою работу недостаточно хорошо. Только Билли мог избавить ее от этой тревоги; только Билли мог успокоить ее, если определит, что написанное ею соответствует его высоким требованиям; только Билли мог своими ласками увлечь ее за собой в иной мир – мир страсти, заставляя забыть обо всем на свете.
В объятиях Билли Элинор ощущала себя везучей, чувственной, желанной, защищенной, счастливой, с ним она была в безопасности. Она не чувствовала себя птицей, заключенной в клетку, потому что в клетке не было нужды. Она была привязана к Билли невидимыми, тайными шелковыми нитями наслаждения, которого так стыдилась, но без которого не могла жить. Билли удерживал ее в этом добровольном плену, направлял все ее мысли и поступки, безраздельно господствовал над ее умом и телом. Она не могла жить без него.
Билли унижал ее, обманывал, топтал, презирал – открыто или почти открыто, не скрывая, что получает от этого удовольствие, но она была его жертвой, его рабой, скованной невидимыми цепями и тем более беспомощной, что и сама не пыталась освободиться. Одним только взглядом Билли мог возвысить или уничтожить ее, внушить тревогу или доверие. Но иногда – изредка – он позволял ей почувствовать себя счастливой.
Так случилось и в июне 1938 года, когда работа Элинор была ненадолго прервана женитьбой их сына Эдварда на Джейн, той самой девушке, с которой он познакомился в Оксфорде. Венчание состоялось там же, неподалеку от Оксфорда, в маленькой церквушке Святого Варфоломея, построенной еще норманнами и почти не изменившейся за прошедшие девять столетий. Элинор помогала украшать церковь и за это время успела поближе познакомиться со своею будущей невесткой. Джейн оказалась милой, умной девушкой; за ее спокойной серьезностью и убедительной манерой говорить чувствовался сильный характер. Честно говоря, Элинор предпочла бы, чтобы сын не так торопился с женитьбой, но уж ноль скоро так получилось (позже выяснилось, что это было необходимо), то вряд ли он мог бы найти более подходящую невесту.
В конце концов, ценою неимоверных усилий, переживаний и тревог, Элинор создала произведение с интересной фабулой, живо написанными сценами и достоверно обрисованными характерами. Она закончила роман в начале января 1939 года, за два дня до того, как Джейн подарила им с Билли первую внучку.
Сидя у постели Джейн в родильном доме и держа на руках крошечную Клер, она испытывала сложные чувства. Ей было странно и удивительно, что она уже бабушка, потому что, несмотря на свои тридцать девять, в душе Элинор ощущала себя семнадцатилетней.
Она смотрела и не могла насмотреться на малюсенькие, но совсем настоящие пальчики, которые то сжимались в кулачок, то снова разжимались. Осторожно гладя маленькую головку, похожую на голову Нефертити, она видела под темным пушком, покрывавшим ее, выпуклости черепных костей и соединявшую их ямку родничка. Со странным и радостным чувством вглядывалась она в стариковски-мудрые глаза этого только что появившегося на свет создания.
– У нее глаза Эдварда, – гордо сказала Джейн.
– Но во всем остальном она вылитая ты. – Джейн была хрупкой, светлокожей и темноволосой.
Несмотря на свою молодость, Эдвард и Джейн составили замечательную пару. Они поселились в Северном Оксфорде, в большом доме, принадлежавшем отцу Джейн, преподавателю истории. Давно овдовевший, он жил как бы сам по себе, не замечая и не желая замечать никого и ничего, – лишь бы не нарушался раз и навсегда заведенный, размеренный порядок его собственной жизни.
К разочарованию Билли, успех романа Элинор „Мятежная принцесса", действие которого также развивалось в эпоху королевы Елизаветы, оказался не столь громким, как у „Дневника домохозяйки". Ни „Парамаунт", ни „Метро-Голдвин-Майер" не спешили присылать своих агентов для покупки прав на постановку фильма по новому роману, и, хотя Билли лично отвез экземпляр книги по лондонскому адресу Вивьен Ли, ответа он так и не получил.
Издатели трезво смотрели на вещи.
– Трудно ожидать, что начинающий автор сразу же взлетит на гребень славы, выпустив всего две книги, из которых одна, в общем-то, документальна, – говорил мистер Стэнсфилд, закусывая устрицами в ресторане Уилерса. – Для первого романа „Принцесса" продается вполне прилично, мы рады, Билли, успеху вашей жены. Стэнсфилд и Харт уже закупили право на издание пяти будущих книг Элинор. Жаль только, что она сама не захотела пообедать с нами, – тогда бы я имел возможность лично сказать ей об этом.
– Она не любит нарушать свой распорядок дня – говорит, что это сбивает ее с ритма, – оправдывался Билли, который на самом деле просто не счел нужным передать Элинор приглашение. – Она ведь уже взялась за новый роман. Опять из тех же времен, как вы и советовали, чтобы сэкономить время на исторические изыскания. Она уже настолько вжилась в елизаветинскую эпоху, что я не удивлюсь, если в один прекрасный день она начнет носить платья с рукавами на подкладке и юбки с фижмами.
Теперь по утрам Билли погружался в чтение газет и держался так, как будто он лично советовал Чемберлену вышвырнуть германских ублюдков из Австрии и загнать их в собственную нору, прежде чем британцы окажутся втянутыми в новую войну. Однако Чемберлен не последовал его совету, и в сентябре, когда крошке Клер исполнилось девять месяцев, Великобритания и Франция объявили войну Германии.
Джейн снова была беременна.
Узнав об этом, Билли кисло заметил:
– Можно подумать, что она унаследовала от матери кучу денег.
Элинор не сказала ничего, но, честно говоря, она была согласна с мужем. Когда Джейн впервые забеременела, Эдвард поступил так, как надлежало, но после рождения Клер им обоим следовало бы вести себя более разумно: растить двоих детей, когда самим-то родителям всего лишь по девятнадцать, да еще во время войны – дело очень и очень нелегкое.
– Политика умиротворения! – ворчал Билли утром накануне Рождества. – Нам просто надо было раньше задать жару этим ублюдкам. В первый раз мы вели себя слишком агрессивно, зато теперь что-то совсем размякли. Нам следовало взять их за шкирку, как паршивых щенков, и расквасить их германские носы еще тогда, когда они затеяли всю эту возню и влезли в Австрию.
В тот вечер Билли вернулся поздно. Он был слегка пьян и сиял от радости: ему предложили административную должность в Министерстве обороны, и эта работа была связана с авиацией.
Когда он рассказывал об этом Элинор, зазвонил телефон в прихожей. Билли снял трубку, выслушал, что ему говорили, и выговорил с какой-то непривычной интонацией, чеканя слова:
– Хорошо сделано, мой мальчик. Думаю, ты сам захочешь сказать матери… – и обратился к Элинор: – Эдвард и Джереми – ну, ты знаешь, его друг – записались добровольцами. Их направляют в разведывательную службу.
11 марта 1940 года, после обеда, Эдвард позвонил матери, чтобы сообщить, что Джейн только что родила второго ребенка – на две недели раньше положенного срока. Девочку назвали Аннабел.
Элинор не удалось связаться с Билли – его не было на месте, поэтому ей пришлось сдержать свое нетерпение и поделиться с мужем новостью только вечером, когда они должны были встретиться, чтобы, в кои-то веки, сходить в кино. Супруги собирались посмотреть „Ниночку" с участием Греты Гарбо и Мелвина Дугласа.
Они договорились встретиться в любимой пивной Билли неподалеку от Уайтхолла. Из-за режима затемнения на улицах не горели фонари, и люди продвигались почти на ощупь. Войдя в пивную, Элинор была поражена обрушившимися на нее ярким светом и шумом. Люди в форме цвета хаки столпились вокруг пианино, на котором кто-то наяривал „А ну-ка, выкатим бочонок", и громко подпевали кто во что горазд, размахивая высокими пивными кружками. В углу группа моряков, окружив аккордеониста, явно старалась перекричать их, распевая „Все красотки любят моряков". В спертом воздухе клубился сигаретный дым, крепко пахло застарелым потом, но, похоже, никто не обращал на это внимания. Кругом царило эйфорическое возбуждение. Углядев за маленьким угловым столиком два свободных места, Элинор начала с трудом протискиваться сквозь толпу.
Когда она уже сидела, в дверях появился Билли. Встав, она принялась махать ему руной, а когда поняла, что он заметил ее, сделала жест, словно держит на руках младенца, и подняла большой палец.
Не имея возможности расслышать, что говорит Билли, она по его губам прочла:
– Мальчик?
Она покачала головой.
Билли пожал плечами, усмехнулся и начал прокладывать себе путь к стойке.
Когда он, уже с кружками в руках, двинулся к Элинор, она увидела, как внезапно к ее мужу подбежала молоденькая девушка, худенькая, без шляпы, в темно-коричневом пальто. Схватив Билли за рукав, она горячо заговорила о чем-то. Лицо ее выражало тревогу и мольбу.
Билли, казалось, был захвачен врасплох. Он попытался освободить свой рукав из рун девушки, но тут она быстрым движением прижалась к нему, припав головой к его плечу.
Билли сердито указал ей на Элинор. Девушка обернулась, и Элинор увидела круглое, веснушчатое личико, коротко подстриженные каштановые волосы и большие, испуганные темные глаза.
Высвободив наконец свой рукав, Билли снова начал проталкиваться к столику Элинор.
– Кто это? – спросила Элинор, когда он добрался до нее.
– Тан, одна девушка из отдела прессы. Секретарша.
– Как ее зовут?
– Не помню.
– Если ты мне не скажешь, я сама спрошу у нее.
– Ради Бога, Элинор! Раз в жизни мы выбрались куда-то, а ты снова со своей глупой ревностью. Кажется, ее зовут Пэт Кеттл.
– Почему она плакала? Почему просила тебя о помощи? – Было очевидно, что дело обстоит именно так.
– У нее проблемы на службе. Пропали какие-то документы, и теперь подозревают ее. Но я-то ничего не могу сделать. Так я и сказал ей.
– Но она любит тебя. Я же видела.
Девушка все еще стояла у стойки, не отрывая печальных глаз от Билли. В ее взгляде Элинор прочла хорошо знакомое ей выражение: так мог бы смотреть щенок, ни за что ни про что наказанный хозяином.
– Ну, уж тут я и вовсе ничего не могу поделать, – резко ответил Билли. – Пей и пошли, а то опоздаем.
– Ради Бога, Билли! – гневно воскликнула Элинор. – Она ведь совсем ребенок. Неужели и она тебе понадобилась?
Она увидела, как Пэт Кеттл, все с тем же безнадежным и отчаянным выражением, отвернулась, двинулась к двери и затерялась в толпе.
– Ну, подумай сама, старушка. Что я могу сделать, если какой-нибудь женщине вздумалось влюбиться в меня?
– Ты можешь, – с горечью возразила Элинор, ставя на стол нетронутую кружку. – Билли, ради Бога, мы женаты двадцать два года, и тебе скоро пятьдесят.
А ей? Девятнадцать? Молоденькие девушки не влюбляются ни с того ни с сего в мужчин твоего возраста – их надо подтолкнуть к этому. Я знаю твои романтические подходы, Билли. По своему опыту знаю: они весьма эффективны.
Билли рассмеялся:
– Нет, дорогая. Романтической натурой всегда была ты. А теперь расскажи мне о моей новой внучке. И пей. В кино мы уже опоздали.
Суббота, 8 марта 1941 года
Эдвард и Джейн, женатые уже почти три года, отмечали день рождения Джейн в лондонском „Парижском кафе", когда две пятидесятикилограммовые немецкие бомбы угодили прямо туда, оставив яму на месте танцплощадки. Эдвард и Джейн были убиты на месте, а тела их изуродованы почти до неузнаваемости.
В эти дни Билли, молчаливый, подавленный, был с Элинор сердечен как никогда за все время их совместной жизни. Для нее случившееся несчастье было ударом, от которого, казалось, она уже никогда не оправится; но на руках у нее оказались крохотные осиротевшие существа – ее внучки, и ей пришлось, превозмогая горе, взять на себя все заботы о них.
Через несколько месяцев после трагедии, выходя из уже закрывавшейся пивной, Билли споткнулся на затемненной улице и упал, заработав сложный перелом малой берцовой кости. Нога срасталась медленно, Билли было трудно ходить, и ему пришлось отказаться от занимаемой должности. В конце концов он перебрался в деревню, где жила Элинор с тремя малютками; все ахали и выражали свое сочувствие, узнав о том, что бедняжка Миранда появилась на свет всего за месяц до гибели Эдварда и Джейн.
Ветхий домик, который они занимали, был частью ларквудского поместья. В большом особняке места им не нашлось: там располагался теперь дом отдыха для выздоравливающих после ранения офицеров.
В новых условиях Элинор пришлось привыкать жить по новому распорядку. Теперь Билли будил ее еще затемно, в пять утра, с тем чтобы она могла поработать до девяти. И так все семь дней в неделю, без выходных. Но зато эти часы принадлежали только ей; на это краткое время она забывала о холоде, неудобствах, лишениях военного времени, забывала даже о гибели сына, хотя во все остальное время, когда она бодрствовала, мысль о том, что ее мальчика больше нет, неотступно сверлила ее мозг, заполняя все безнадежностью, отнимая душевные и телесные силы. Но Элинор страницу за страницей описывала богатые одежды, изысканные драгоценности и роскошные пиры, уходя, как в единственное убежище, в праздную, щедрую, романтическую жизнь елизаветинской Англии.
Все остальное ее время уходило на то, чтобы присматривать за тремя малышками, с бою добывать что-нибудь в магазине, готовить и кормить девочек и делать все домашние дела, несмотря на отсутствие электричества, водопровода и даже элементарных удобств: деревянный туалет находился в глубине сада, а воду надо было качать насосом, установленным во дворе. Однако Элинор сумела отрешаться от этих проблем и старалась замечать только романтическое очарование своего нового жилища. Их домик стоял на южном склоне поросшего лесом холма, из его окон открывался вид на уходящие вдаль мягкими волнами поля, которые начинались сразу же за небольшим аккуратным огородиком, устроенным Билли. Элинор по душе пришелся деревенский покой, особенно зимой, в холодные, ясные и снежные дни. А летом, когда ветер гнал рябь по полям спелой пшеницы, Элинор всегда вспоминала детство, хотя английские поля выглядели крохотными по сравнению с привычными ей просторами Миннесоты.
Элинор до беспамятства любила своих маленьких внучек. Все находили девочек на редкость хорошенькими, особенно отмечая, что все три унаследовали от Билли его необыкновенные глаза – большие, ярко-аквамариновые, торжественно и загадочно взиравшие на мир. Клер, старшая, была хрупкой, темноволосой и спокойной, как ее отец в детстве. Аннабел напоминала Элинор ребенком: розовощекая пышка с копной густых волос, из золотистой рамки которых выглядывало милое круглое личико. Миранда, самая младшая из всех, была бледненькой, веснушчатой и очень маленькой для своего возраста.
– Да, нам очень повезло, – с улыбкой отвечала Элинор, когда кто-нибудь принимался рассыпать ей комплименты по поводу этого очаровательного трио. Однако, несмотря на ее горячую любовь к внучкам, они не могли заменить ей Эдварда. Как это случается с большинством матерей, ее дитя все еще было для нее плотью от ее плоти и кровью от ее крови, частью ее собственного тела, связанной с ней невидимой пуповиной, которую никому и ничему не дано разорвать, и теперь, лишившись сына, она чувствовала, что потеряла часть самой себя.
Всякий раз, когда ее глаза встречались с аквамариновым взглядом одной из малышек, перед ее мысленным взором вставал маленький Эдвард, и вся ее душа сжималась от тоски. Она мучила себя раскаянием – почему она уделяла Эдварду так мало внимания, когда он был рядом с ней, в той же комнате, а она в это время гладила, штопала или просто слушала радио? Всякий раз, когда она вспоминала любимого сына, сердце ее пронзала почти физическая боль. И, чтобы не поддаться горю и не разрыдаться в присутствии девочек, усилием воли она заставляла себя переключаться на обдумывание дальнейших деталей своей книги. Это всегда отвлекало ее от тяжелых мыслей.
Воскресенье, 5 августа 1945 года
Элинор завершила свой новый, четвертый по счету роман, над которым работала почти два года, и практически все это время не без удовольствия. Она убедила себя, что ей приятно вставать до рассвета, чтобы приняться за работу, хотя последняя зима была такой холодной, что перед тем, как сесть за письменный стол, она облачалась в пальто, накрывала колени одеялом, а под ноги приходилось класть бутылку с горячей водой.
Элинор писала целыми днями напролет. Зная, что завершающий этап работы требует от нее максимального напряжения сил и внимания, Билли следил за тем, чтобы ничто не мешало ей и не отвлекало ее. Он сам приносил жене на стол горячий чай или суп и уносил остывшие, к которым Элинор порой так и не прикасалась.
В этот вечер, вскоре после того, как пробило одиннадцать, Элинор наконец положила ручку, сняла очки, протерла глаза, потянулась и, как всякий уважающий себя писатель, начала сомневаться.
Может быть, книгу следовало бы озаглавить не „Смертельная удача", а „Роковая удача". Элинор не хотелось, чтобы это звучало как название какого-то детектива, хотя ее только что оконченный роман был именно таким: в нем рассказывалось о цепи убийств, совершаемых, чтобы завладеть состоянием, в одной семье елизаветинских времен.
Элинор снова потянулась. Ей захотелось выйти из дома и подышать свежим воздухом. И еще ей хотелось выпить. А еще она была голодна. Спать ей совсем не хотелось, голова была легкой и пустой.
В кухонном шкафу стояла бутылка сидра; в металлическом сетчатом ящике для продуктов, висевшем с наружной стороны кухонной двери, лежала баранья отбивная. Элинор пожарила себе отбивную, запила ее сидром. В этот поздний час ей казалось, что на всем белом свете нет никого, кроме нее, и ей было хорошо. Она взяла с кухонного стола номер „Дейли телеграф", раскрыла его на той странице, где помещался кроссворд, и начала было его разгадывать, но передумала: ей никогда не удавалось дорешать ни один кроссворд до конца, а это задевало ее самолюбие. Она вновь просмотрела заголовки статей: ничего особенного в мире не происходило.
А в это самое время на другом конце земли, где было раннее утро, небольшой парашют оторвался от бомбардировщика Б-52 и стал неторопливо опускаться вниз. В 8 часов 15 минут начавшаяся в бомбе цепная реакция создала температуру в несколько миллионов градусов. Образовался огненный шар, свет которого затмил сияние солнца. Шар стремительно рос, пока не достиг двухсот пятидесяти ярдов[5] в диаметре. В то самое мгновение, когда он взорвался над Хиросимой, Вторая мировая война была окончена.
Вторник, 9 июля 1946 года
Офис Джо Гранта на Кейри-стрит был почти точной копией его кабинета в загородном доме, где он жил с семьей: та же обстановка, те же кресла, обтянутые темно-зеленой кожей. Сейчас Джо пятьдесят пять, но выглядит он старше, подумала Элинор, сидя напротив него в кресле с широкими подлокотниками возле незажженного намина. Ей пришло в голову, что он, наверное, сознательно культивирует этот традиционный, пиквикски-солидный образ юриста. Джо улыбнулся:
– Ты совсем не изменилась, Элинор. Ну, стала чуточку старше, как и все мы, но не изменилась.
– Ты льстишь мне, Джо, – возразила Элинор (ей уже исполнилось сорок шесть), но по ее улыбке он понял, какое нескрываемое удовольствие доставили ей его слова, и ему стало приятно. – Как поживают твои?
– У Этель слегка разыгрался артрит, а у мальчиков все в порядке. Майкл наконец привык к жизни в Итоне – все-таки легче, когда старший брат рядом.
Слушая его, Элинор подумала, что, хотя сыновья Джо росли в значительно лучших материальных условиях благодаря состоянию своей матери, но все же она рада, что не воспитывала Эдварда так сурово, как воспитывали их. Этель, которая была пятью годами старше мужа, исполнилось уже сорок в 1930 году, когда появился на свет Адам. Роды были трудными, Этель долгое время не могла оправиться от того, что позже специалисты окрестили послеродовой депрессией, и казалось, что она так никогда и не простила своего первенца за причиненные ей страдания. Во всяком случае, она всегда была более снисходительна к Майклу, родившемуся двумя годами позже, хотя не очень-то обрадовалась второй беременности. Элинор никогда не видела, чтобы Этель Грант приласкала или поцеловала сыновей; даже когда они шли спать, она просто подставляла им для поцелуя свою холодную щеку. Они вечно сидели в детской под надзором строгой и суровой няньки, и от них даже в самом нежном возрасте ждали и требовали скорее взрослого, чем детского поведения. Короткая – слишком короткая – жизнь Эдварда была согрета, по крайней мере, теплом материнской любви.
Джо взглянул на Элинор из-за своего идеально чистого письменного стола:
– Ты хотела меня видеть, Элинор. Что случилось? Обычно всеми ее делами занимался Билли; он же подписал подготовленные Джо контракты с тридцатью семью издательствами разных стран, пожелавшими выпустить у себя „Смертельную удачу", мгновенно ставшую бестселлером.
Когда компания „Парамаунт пикчерз" приобрела права на съемки кинофильма по книге Элинор Дав, а Вивьен Ли согласилась сняться в главной женской роли, Билли купил старенькую „лагонду", и Элинор еще раз, втайне от всех, съездила в одно местечко, расположенное милях в двадцати от их жилища, где присмотрела давно стоявший пустым дом с прилегающим земельным участком – неплохое, но сильно запущенное поместье под названием Стерлингс. Дом был слишком велик, чтобы жить в нем во время войны со всем прежним комфортом, но слишком мал для нужд армии, поэтому вскоре после объявления войны все земли имения были превращены в морковные поля; когда же наступил мир, бойкие деревенские девушки и итальянцы-военнопленные, что выращивали морковь, дружно отбыли в иные края, поля поместья были заброшены и по колено заросли сорняками.
И вот, сидя в кабинете Джо, Элинор, сдерживая волнение, изложила ему свой план. Она хочет устроить Билли сюрприз – купить ему собственное поместье!
– Оно поменьше Ларквуда, но ничуть не хуже, – сказала Элинор. – Это рядом с деревней Мейден-Брэдли, неподалеку от Вестминстера. Я бы хотела, чтобы ты занялся этим делом, Джо.
В папке, которую она передала ему, лежало несколько фотоснимков небольшого, обветшавшего, но красивого каменного особняка елизаветинских времен, рядом с которым цвел вишневый сад.
– Тебе не приходило в голову, Джо, что, если бы Билли жил в такой же обстановке, к какой привык с детства, он… ну, скажем, перестал бы видеть все в таком мрачном свете и сумел почувствовать себя счастливым?
„Бедная Элинор все еще надеется, что ей удастся приручить этого старого негодяя", – подумал Джо. Вслух же он сказал:
– Дом действительно красивый, Элинор. Но… ты можешь позволить себе такие расходы?
– Да это чепуха – всего пять тысяч фунтов! – воскликнула Элинор. – „Парамаунт" заплатила сорок тысяч долларов за „Смертельную удачу". Уж как-нибудь мне хватит, даже за вычетом всех налогов.
– Видишь ли… – Джо испытывал явную неловкость, подбирая слова. – Все эти деньги были выплачены Билли – он ведь твой менеджер, – в его голосе звучало сожаление.
Элинор широко раскрыла глаза.
– Ты хочешь сказать… – медленно выговорила она, – ты хочешь сказать, что он… все промотал?
Джо колебался.
– Я думаю, что, вполне возможно, он вложил эти деньги в какое-нибудь дело, но не слишком удачно… – Он понимал, что Элинор, всегда умудрявшаяся находить оправдание даже самым отвратительным поступкам мужа, теперь была поставлена перед неопровержимым фактом, что ее Билли – просто лгун, мошенник и, хуже того, вор. Чтобы смягчить удар, Джо добавил: – Но должен сказать тебе, Элинор, что он вернул мне до единого пенни все, что я когда-либо ему одалживал.
Глаза Элинор наполнились слезами. Она осталась ни с чем, не получила ничего за всю эту адскую работу.
До сих пор она охотно верила объяснениям Билли: то он помогал кому-то, то его втянули в какое-то дело, на поверку оказавшееся ненадежным, то его обманули, то подвели. Но такому предательству, как это, оправданий уже не было.
– Я мог бы устроить для тебя заем, – предложил Джо, – или какой-нибудь контракт для издания твоих новых книг… разумеется, я не могу прямо обратиться к твоему издателю за спиной Билли…
Это значило, что именно так он и собирался поступить, поняла Элинор.
– Думаю, – продолжал Джо, – что Стэнсфилд и Харт не будут возражать, чтобы как-то договориться и изыскать возможность купить тебе этот дом. В конце концов, полагаю, в новой обстановке ты будешь чувствовать себя лучше, а следовательно, станешь лучше и интенсивнее работать.
С трудом сдерживаясь, чтобы не дать волю слезам, Элинор проговорила:
– Пожалуйста, переговори с мистером Стэнсфилдом как можно скорее.
А в ее взгляде, устремленном на него, Джо прочел: „Я верю, что ты сумеешь все уладить, не унижая Билли, потому что иначе моя жизнь станет невыносимой – мне придется жить с настоящим Билли, а не с тем романтическим образом, который я создала для себя и благодаря которому действительность еще не раздавила меня".
Вновь мысленно надевая свои розовые очки, Элинор произнесла твердо:
– Если бы Билли не заставлял меня работать и не находил сбыт моим книгам, я ничего бы не достигла. Поэтому я считаю, что эти деньги действительно принадлежат ему. Потому что всем своим успехом я обязана Билли.
Однако как-то в разговоре с мужем она заметила, что писательский талант – это, мол, природный дар, но Билли тут же возразил, что ее талант развил и воспитал именно он и без него она никогда бы не достигла успеха.
– Ты обязана мне всем! Без меня ты и гроша ломаного не стоишь. Без меня ты не сумела бы писать. И тебя наверняка бы не печатали. Ведь это я убеждаю издателей идти на риск, вкладывая деньги в твою работу.
Элинор пришлось признать, что в его словах была доля правды. Прежде, пока Билли не взялся за нее, она и не представляла себе, какой силой обладает написанное слово, не знала, что такое самодисциплина.
Джо взглянул на Элинор. Он много мог бы рассказать ей, но знал, что делать этого не стоит. Он знал, что Билли, бесспорно, был мужчиной ее жизни, и Джо никоим образом не собирался разрушать их брак.
Воскресенье, 13 июля 1947 года
Прошел год.
Элинор, после энергичной полуденной прогулки, неторопливо шагала к своему новому дому по извилистой подъездной аллее, обсаженной кустами рододендрона, среди темно-зеленой блестящей листвы которых проглядывали всплески розовато-лиловых и белых цветов. Этот очаровательный почетный караул провожал ее вдоль всей аллеи длиной с полмили, от самого дома до живой изгороди, окружавшей девятнадцатиакровый участок с садом и парком.
Пройдя последний поворот, Элинор увидела Старлингс, поднимавшийся перед ней во всей своей новой красе, и остановилась, чтобы в который раз полюбоваться делом своих рук. Длинный, низкий, прекрасных пропорций дом елизаветинских времен, со стенками, сложенными из ярко-красного кирпича и светлого камня, и высокими трубами, выглядел теперь таким же ухоженным, каким, наверное, был четыре века назад.
На мгновение Элинор вспомнила свое прежнее жилище на Эрлз-Корт-сквер: вся эта квартирка была меньше, чем один отделанный дубовыми панелями холл Старлингса. Ее Эдвард вырос в тесноте и копоти Лондона, а теперь вот его дочери наслаждаются простором и вольным деревенским воздухом – благодаря не совсем уж глупой голове их бабушки и ее неутомимой правой руке, еще способной, слава Богу, крепко держать перо.
Глубоко вдыхая воздух, наполненный ароматами цветов и меда, Элинор подумала о матери: если бы она могла знать, какого успеха достигла ее Нелл, если бы могла увидеть ее дом, очаровательный и романтичный, словно картинка из детской книжки! Она поймала себя на мысли: не странно ли, что мать, мечтая о лучшей жизни, всегда представляла ее себе где-нибудь подальше от тяжкой, монотонной, нескончаемой деревенской работы, а теперь, когда Элинор может себе позволить делать то, что хочет (во всяком случае, после полудня), сильнее всего на свете она любит именно повозиться с землей. Работа в саду доставляла ей несказанное удовольствие, а ко всему прочему давала время обдумывать новые сюжеты, образы и характеры.
Порою, конечно, она думала и о реальных делах и событиях, и эти мысли далеко не всегда были приятны. От одного из таких воспоминаний она никак не могла избавиться: в день их окончательного переезда в Старлингс она случайно обнаружила среди вещей Билли пачку потрепанных фотографий. На черно-белых снимках она увидела нижнюю часть тела девочки, по-видимому, лет десяти. Ее тонкие, как у жеребенка, ноги были раскинуты на кровати, застеленной тан хорошо знакомым Элинор голубым покрывалом с фигурами драконов: оно было уже такое старенькое, что, уезжая с Эрлз-Корт-сквер, она порвала его на тряпки. На девочке были белые носочки и черные туфельки а-ля Ширли Темпл; все остальные предметы одежды отсутствовали. На некоторых снимках она лежала на спине, на некоторых – на животе, подогнув одну ногу.
Когда, дрожа от возмущения, Элинор показала эти снимки Билли, он пожал плечами и согласился, что, действительно, они в высшей степени возмутительны. Он сказал, что думал, будто давно порвал и выбросил эти фото, – их снимал много лет назад один фотограф, которого выгнали из снимаемой им студии, и Билли, по доброте душевной, на несколько дней пустил его в квартиру на Эрлз-Корт-сквер. Это случилось во время отсутствия Элинор – она поехала в Ларквуд, чтобы подготовить все к переезду семьи в тот маленький домик.
Элинор очень хотелось бы верить ему.
Она упорно старалась думать только о приятных вещах, которых, к счастью, теперь стало гораздо больше в ее жизни, и закрывать глаза на все более отвратительное поведение Билли. Все это происходит только потому, что он опять слишком много пьет, говорила она себе, – гораздо больше, чем следовало бы.
Внучки, которым было восемь, семь и шесть лет, всегда чувствовали себя неуютно и беспокойно, когда от Папы Билли опять „так пахло": ведь это означало, что он опять будет грубо дразнить их, даже запугивать.
Едва заслышав тяжелые, неуверенные шаги Билли, поднимавшегося по лестнице, Аннабел и Миранда убегали куда-нибудь и прятались. Клер вела себя иначе. Может быть, именно потому, что, как старшая из сестер, она ни на минуту не забывала о своей обязанности опекать и защищать младших, ей чаще и попадало от Билли.
Но, конечно, Билли задавал ей трепку только тогда, когда их никто не видел: когда Элинор уезжала в Лондон переговорить с издателями или у няни был выходной. Клер, от природы склонная всех успокаивать и примирять, ни разу не обмолвилась о жестоком обращении с ней деда, да и не сумела бы она толком объяснить, на что именно жалуется. Ведь далеко не каждый ребенок способен пожаловаться на взрослого; к тому же из рассказов школьных товарищей Клер знала, что всем им временами достается больше или меньше, в зависимости от провинности, а иногда и просто так, что называется, под горячую руку.
И чтобы избежать неприятностей, Клер старалась просто реже встречаться с дедом. Вернувшись из школы, она первым делом задавала вопрос: „Папа Билли дома?" – и если ответ был утвердительным, тут же, невзирая на погоду, выпрашивала позволения пойти поиграть в саду или погулять в парке.
Бедная маленькая Клер!
Старшая из сестер, она была единственной из них, кто хранил хоть какие-то воспоминания о погибших родителях. Чувствуя себя потерянной, словно заблудившийся или случайно оставленный на вокзале ребенок, она спасалась от жестокости Билли единственным способом, доступным беззащитному маленькому существу: стараясь не думать о боли и обиде, Клер возлагала надежды на волшебство. Спрятавшись за кустами рододендрона, она собирала и перебирала разные травы, листья и ягоды, колдуя, чтобы Папа Билли умер.
Кроме того, ей помогали детские суеверия: если удастся досчитать до семидесяти пяти не переводя дыхания, если с самого утра надеть бриджи (сперва на правую ногу), если на вывеске возле остановки школьного автобуса окажется четное число букв – тогда „его" не окажется дома, когда она придет из школы. Иногда это срабатывало.
По мере того как Клер росла и начинала больше понимать, рос и ее страх. Учителя говорили, что она всегда „как натянутая струна". Элинор видела, что девочка, тан же как в свое время ее отец, становилась все более тихой, замкнутой и нервной. Элинор силилась воздерживаться от этих сравнений, потому что они, порождая у нее чувство вины, вызывали в ее памяти тяжелые воспоминания о том, как вел себя Билли – пьяный ли, трезвый ли, – когда их сын был еще ребенком. В результате Эдвард рос робким, неуверенным, и это продолжалось до тех пор, пока он сам не превзошел отца в росте и силе: тогда, в его присутствии, Билли стал воздерживаться от прежних выходок и издевательств.
В утешение Элинор старалась побольше думать об отношении Билли к Аннабел. Хорошенькая золотоволосая Аннабел была любимицей деда: она часто забиралась к нему на колени и обнимала его, прижимаясь шелковистой головкой к его плечу. Билли льстило ее невинное кокетство, и он отвечал на него щедростью. Так что, увидев улыбку на лице Папы Билли, девочка немедленно принималась выпрашивать то, чего ей хотелось, и знала, что отказа не будет. Хитрая маленькая Аннабел!
Изводить же младшую, Миранду, Билли считал ниже своего достоинства.
– С ней скучно, – говорил он. – Ни одной собственной мысли.
Умненькая маленькая Миранда!
К несчастью, скандальные выходки Билли уже не ограничивались семейными рамками. Он дал лондонским газетам несколько интервью такого свойства, что издатель Элинор вынужден был обратиться к ней и предупредить о возможных отрицательных последствиях подобных безрассудных действий. Ее читатели желали представлять ее себе романтическим созданием, творящим свои шедевры полулежа в шезлонге, в томном неглиже, с гусиным пером в одной руке и скрипучим пергаментом в другой, под нежные звуки Скарлатти, а вовсе не слабоумной марионеткой, неспособной написать и строчки без своего мужа, направляющего и вдохновляющего ее подобно Свенгали.[6] Ходили даже слухи (к несчастью, также с подачи Билли), что в последнее время он пишет за нее.
Узнав об этом от Стэнсфилда, Элинор была вне себя от возмущения:
– Но ведь этому, конечно, никто не верит, не правда ли? У вас же находятся все мои рукописи – это же мой почерк, моя рука!
– Найдется немало писак, которые с удовольствием тиснут эту скандальную историю, не потрудившись даже проверить, насколько она правдива, – ответил Стэнсфилд. – Газеты питаются сплетнями – чем больше сплетен, тем лучше они продаются.
– Но почему вы говорите это мне? Почему вы не поговорите с Билли? – произнесла несчастная Элинор.
– Я уже говорил с вашим супругом, но, к сожалению, это не возымело действия. Надеюсь, вам лучше удастся убедить его, насколько вредны подобные выступления – для всех нас.
…И вот, глядя на свой новый дом, Элинор не могла отделаться от воспоминания о ленче со Стэнсфилдом, когда и произошел этот тяжелый разговор. Она была зла на себя. Почему эти неприятные мысли не сидят себе тихонько в каком-нибудь дальнем уголке мозга, а постоянно выплывают на поверхность? Они совсем некстати сегодня, накануне ее звездного часа. Надо проследить, чтобы стол красного дерева, эпохи короля Георга, накрыли надлежащим образом, чтобы вина перелили из бутылок в графины, чтобы блюда, которые подадут во время ленча, приготовили соответственно и вовремя. Элинор намеревалась принять у себя свою золовку – впервые в жизни как равная равную.
Сзади раздался гудок рожка. Элинор обернулась. Марджори махала ей рукой из окошка потрепанного, довоенного выпуска „армстронга-сиддли". О черт! Они приехали раньше времени. Но делать было нечего, и Элинор, заставив свое лицо принять его обычное оптимистически-лучезарное выражение, пошла навстречу золовке.
Марджори выражала свое восхищение Старлингсом, но ее слова почему-то оставляли у Элинор неприятный осадок.
– Этот старинный дом просто очарователен! А ты не проверяла, не завелся ли здесь древоточец? – трещала Марджори, не забывая, однако, о пироге с крольчатиной. – А почва не оседает? Кроули жили в очень похожем доме, но им пришлось срочно переселиться, пока он не рухнул им на голову… Изумительная морковь, но я добавила бы немного сливочного масла для улучшения вкуса… Что за оригинальная идея – подать ленч на кружевной скатерти!..
После отъезда гостей Билли снова зашел в столовую, чтобы налить себе стакан портвейна. Заметив выражение лица Элинор, он усмехнулся:
– Не бери в голову, детка. С этим тебе не сладить. Марджори никогда не позволит тебе забыть, что ты для нее всего лишь деревенская выскочка, и, хоть разбейся в лепешку, она никогда не изменит своего мнения. Не понимаю, почему ты принимаешь это так близко к сердцу. А вот я – совсем другое дело. В каких бы смертных грехах ты меня не обвиняла, никто не может назвать меня снобом.
– Нет, ты не сноб, – проговорила Элинор, дрожа от ярости, – но ты обожаешь использовать меня, чтобы досадить своим. Именно это ты и делал, когда в первый раз привез меня в Ларквуд. Ты хотел показать брату, что, хотя состояние и титул достанутся ему, в твоей власти унизить вашу семью, введя в нее меня, – она остановилась, пораженная внезапной мыслью. – Нет, это не называется досаждать. Ты… ты наслаждаешься, мучая других! Могу поклясться, что в детстве ты отрывал крылышки у бабочек, ножки у ос и… и…
– Успокойся, детка. Прибереги эти драматические вещи для своих сюжетов. – Билли вновь наполнил стакан.
Элинор выбежала из столовой. Внизу, в переднем холле, она увидела Бетти – няню своих внучек.
– Могу я поговорить с вами, мэм? – спросила она. Ее обычно румяные щеки прямо-таки пылали.
– Конечно, Бетти. Чем вы расстроены? Кто-нибудь из девочек плохо себя ведет?
– Не они, мэм, – несколько неуверенно ответила Бетти. – Может быть, вам лучше самой пойти и взглянуть, мэм. Поскольку девочки теперь одеваются сами, я ничего не замечала, но сегодня Миранда столкнула Клер в пруд, и мне пришлось переодеть ее.
В залитой солнцем детской Бетти показала Элинор восьмилетнюю Клер, одетую в белую безрукавку и темно-синие бриджи. На обнаженных руках девочки, возле самых плеч, темнели синяки.
– Может быть, вы сами поговорите с ним, мэм. Видимо, он не сознает своей силы, – холодно сказала Бетти. Она показала Элинор руки Клер: ногти обгрызены до мяса, кожа вокруг них обкусана – признак постоянного нервного напряжения.
Сквозь окутывавший его хмель Билли увидел, как в его кабинет ворвалась разъяренная Элинор. Такой он не видел ее, наверное, никогда.
– Если это повторится еще хоть раз, – еле сдерживаясь, произнесла она, – ты вылетишь из этого дома! Не смей никогда даже пальцем тронуть их. Я не допущу этого!
На сей раз сам Билли пришел в ужас от того, что натворил.
– Я даже не представлял себе, что ухватил Клер так сильно… До этого я немного выпил и…
– Что, по-твоему, сказал бы Эдвард, если бы увидел руки Клер? – кричала Элинор. – Над ним ты перестал издеваться, только когда увидел, что он уже вполне в состоянии дать тебе сдачи.
– Мне правда очень жаль, Элинор. Что мне сделать, чтобы убедить тебя? – взмолился Билли. – Если бы ты знала, каким негодяем я сейчас себя чувствую!
– Мне наплевать, как ты себя чувствуешь! Я не потерплю, чтобы несчастный ребенок получал от тебя синяки!
Это был первый случай, когда Билли не удалось добиться прощения у Элинор.
На следующее утро, после бессонной ночи, Элинор была почти готова отказаться от намеченной деловой поездки в Лондон, хотя ее издателю стоило немалого труда устроить интервью с представителями двух газет и ленч в „Савое" с книготорговцем У.Г.Смитом.
Из окошка автомобиля, увозившего ее на станцию, Элинор помахала рукой внучкам, но они не заметили этого. Усевшись в кружок под магнолией, сбросив сандалии и носки, они предавались своему новому увлечению – состязались, кто быстрее засунет большой палец ноги в рот.
Элинор улыбнулась. Это зрелище обнадежило ее.
Вернувшись из Лондона последним поездом, Элинор оказалась дома около десяти. Старлингс был погружен в темноту, свет горел только в холле. Медленно поднимаясь по до блеска натертым ступенькам лестницы, она почувствовала, что ею овладевает прежнее подавленное настроение. Войдя в свою спальню, она быстро разделась, умылась, натянула ночную рубашку из персикового шифона и упала в постель.
Наутро, около семи, к ней ворвалась Мейбл:
– О мэм, какой ужас!.. Элинор рывком села в постели:
– Что случилось?
– Он там, в холле, мэм… Он… лежит на полу!
Выскочив из постели, Элинор сбежала в холл. У самого подножия лестницы, на роскошном восточном ковре, в луже рвоты лежал Билли, совершенно одетый. Рядом валялась пустая бутылка из-под бренди. Широко открытые глаза Билли смотрели в потолок; их яркий аквамариновый цвет потускнел, желтоватые белки были налиты кровью, взгляд остекленел.
Опустившись на колени возле Билли, Элинор потрогала его щеку. Она была холодна. На виске запеклась кровь. От Билли сильно пахло перегаром.
– Позвоните доктору, – велела Элинор служанке. – И проследите, чтобы дети не выходили из своей комнаты.
Стоя на коленях возле мужа, она взяла его руку и погладила. Она вспомнила, каким он был, когда она впервые увидела его. Как любила она этого улыбающегося парня, с которым встретилась так много лет назад! Что сталось с ним!
Она тихо заплакала. Это были слезы по Билли, по своей судьбе, по несбывшемуся.