Много размышлял о смерти. Зачем, отчего я перестану быть? Имею ли я право жить за чужой счёт? И тогда я понял, что нужно спросить себя — а что ты, Виталька, сумел сделать? Да, ты много и честно работал, этого никто не отнимет. Можешь плюнуть в лицо любому, кто назовёт тебя лодырем, неучем, дураком. Нет, всю жизнь работал, редко оставляя пару дней на отдых. Ты зубрил стихи и слушал лекции, упражнял тело, в котором был, думал над тем, как лучше и правильнее заниматься — физикой ли, гимнастикой, не важно. Ты в самом деле много работал. И чего же достиг? Твои аспиранты смотрят на тебя как на бога — великое достижение! Довольно много знаю — только и всего. Я внимательно читал книги — ничего больше. Я не сумел сделать ничего такого, чего не мог бы сделать всякий, у кого довольно терпения и усидчивости. Не было в моей жизни того гениального скачка, ухода из человеческого в трасцендентальное (должен ли я говорить — божественное?), скачка, о котором я мечтал всю жизнь.
Всё чаще я думаю о том, что мне дана была возможность превзойти себя — тогда, много лет назад, когда я вдруг очнулся от десятилетнего небытия, тогда я решил и уверил себя, что должен заниматься наукой. Что было бы теперь, будь у меня семья? Это подарки, которые так легко получить, незаслуженные, незаработанные, бесценные подарки: любовь женщины, любовь детей. В них, думаю я теперь, я сумел бы найти то, что искал. Сумел бы проколоть пузырь человечного, рационального, познаваемого, обыденного, переступить эту незримую черту, но — нет. Вся твоя жизнь, Виталька, внутри кокона, внутри пузыря. И ты уже не сможешь разорвать его.
Вот видишь, я размышлял так о своей жизни и вдруг ясно понял, что не учёл ещё одну возможность, ещё один, последний шанс, упустить который нельзя. Единственно, как могу я выбраться за эти всё явственнее ощущаемые пределы, скинуть тесные, влажные, сковывающие пелёнки, выйти за границы разума, единственный шанс для меня, не сумевшего это сделать за всю жизнь — смерть.
Нет, я не тешу себя надеждами на вечную жизнь собственной души. Мне представляется это скорее наказанием — не вечной жизнью, но вечным заточением в нерушимом узилище собственных пределов. К слову, всё отчуждённее с каждым годом я смотрю на собственное тело. Мне кажется, что я слишком задержался в нём, что стал слишком с ним свычен, потеряв ту лёгкость ветра, с которой носился по разным головам в молодости. Но — не о том, не о том. Мне не нужно ни заёмной второй, ни вечной жизни. Всё, что могу я, может любой. Всё, что могу я, может хорошо обученный компьютер.
Но остаётся надежда. Странно, но мне тяжело писать о ней. Она слишком любима, слишком близка сердцу, чтобы облечь её словами даже мысленно, не говоря уже о письме, но — решусь. Я должен стать почвой для саженца, подножным кормом, тенью, наставником, совестью. Весь я — ничуть не больше, чем жирная, удобренная, богатая почва, лишённая семени, не дающая всходов. Ничуть не более, но и не менее. Моя работа не принесла качественного скачка, но количество моих запасов обширно. Я — полная чудес сокровищница скупого и жадного шаха, я — умелая рука не знавшего вдохновения художника.
Расчёты и опыты говорят о том, что распад подселённой личности должен быть достаточно медленным, чтобы накопленное не исчезло в один миг. Многое будет утрачено, но многое я успею. К тому времени, как я окончательно перестану быть, я буду уверен в одном — я обманул судьбу и схватил Бога за бороду, я укоренил живой саженец в мёртвой плоти. Я не увижу ни цветов его, ни плодов, но в одно я верю: он проколет проклятый пузырь, разорвёт тесный кокон и откроется солнцу.