ПРОЛОГ

Все свое детство я провел на чердаке своего небольшого домика в деревне, где в старом, пахнущем сыростью сундуке я нашел небольшой мешок, в котором хранились масляные краски. Это были краски моего прадеда, который рисовал огромные картины на холстах, и которыми когда-то был украшен коридор нынешней квартиры родителей в городе. Прадед умер еще в 1984 году – меня тогда еще и в планах не было. Бабушка запрятала краски в маленький мешочек из мешковины и плотно завязала его тугой веревкой. Вместе с ними в сундуке лежали еще и кисти, засохшие, совсем непригодные для использования, немного затхлых холстов, на которых красовались огромные дождевые пятна. Когда я в первый раз открыл сундук, мне показалось, что весь чердак наполнился запахом табака, терпкого и приятного. Я часто представлял себе своего прадеда, который сидит перед мольбертом, держа курительную трубку зубами, а рукой вырисовывает лица своих персонажей. Все картины были упакованы моей бабушкой в крафтовую бумагу и целлофан. Так она защищала их от дождя и сырости на чердаке. Прадед и прабабушка жили в этом деревенском домике, а после их смерти там поселились уже мои дед и бабушка.

Помню, как родители разбирали чердак и нашли кучу картин прадеда. Мама решила, что хочет забрать эти произведения искусства себе, но мой отец все время был против, уверяя мать, что дед его был слабоумен и рисовал всякую несусветную чушь. Он до упора твердил, что никогда в жизни не повесит эти картины в своем доме. Но удача оказалась на стороне мамы: папа сдался, и они забрали несколько штук себе.

Все это было больше пятнадцати лет назад. На тот момент мне было около восьми лет, и я проводил много времени, разглядывая лица людей, изображенных на картинах. Они заворожили меня настолько, что я решил, что стану художником. Стану таким же талантливым, как мой прадед, Анатолий Митрофанович.

Прадед был поистине талантливым человеком: помимо его картин и художественных инструментов в сундуке мною была найдена стопка тетрадей двенадцати листов каждая. Они были перевязаны той же тугой веревкой, что и масляные краски в мешке. Я никогда раньше не мог разобрать, о чем было написано в большущей стопке «макулатуры». Кто-то из моих родственников пару раз порывался выбросить аккуратно исписанные перьевой ручкой, листы бумаги за ненадобностью. Отец не понимал почерка своего деда, и даже боялся читать, словно у него была какая-то фобия на все произведения искусства, созданные его предком. Бабушка какое-то время даже наоборот, ценила творчество своего отца, и в ее кладовой долго лежала та несметная пачка рукописей. Когда мне исполнилось пятнадцать, я выпросил у бабушки забрать все эти тетради себе домой. Та долго не хотела отдавать их, и даже намеревалась сжечь. Половину рукописей она-таки сожгла, а вот остальные я втихушку забрал себе домой и спрятал в укромном месте своей комнаты. Честно говоря, я не понимал, почему мой папа так презирает творчество своего деда и почему бабушка, прежде бережно хранившая все его произведения, вдруг разом решила от них избавиться?

В семейном фотоальбоме бабушки раньше было множество фотографий Анатолия Митрофановича. Самой запоминающейся для меня была фотография, где прадед сидел на стуле, а по левую руку от него стоял небольшой мольберт, на котором был холст. На холсте толком ничего нельзя было разглядеть – фото было черно-белым, а посередине холста располагалось небольшое бесформенное темное пятно. Видимо, прадеда сфотографировали в процессе начинания нового произведения. Среди всех готовых картин я пытался найти эту, что была только начатой на холсте с фото. Но как назло, ее не было. В левой руке (прадед был левшой) он держал большую кисть. На этом фото он очень мне напоминал молодого Эрнеста Хэмингуэя – я увлекался его творчеством и сходство моего прадеда с ним казалось мне необъяснимым. У прадеда были темные волосы, немного зачесанные назад, такие же темные, прямые широкие брови, яркие, полные жизни глаза, тонкие губы, складывающиеся в некой ухмылке и ямочка на правой щеке. Уши его были немного оттопырены, и он казался мальчишкой. Он был худым и был одет в вязаную домашнюю кофту с высокой горловиной, брюки, аккуратно выглаженные прабабушкой или же им самим, и старые, протертые туфли. На фотографии ему было около тридцати.

 

Когда он умер – моя бабушка долго пребывала в депрессии, потому как ей было только двадцать, а она уже потеряла родного отца. В память о нем она свято хранила все его произведения. У нее была даже небольшая записная книжечка, в которой были записаны сказки, придуманные Анатолием Митрофановичем, а также рисунки к ним. Со временем эта книжка поблекла, листы ее пожелтели, а синяя перьевая ручка кое-где выцвела. Бабушка никогда не давала мне эту книжку. Я смотрел ее только под ее присмотром, а затем она убирала ее в свой шкафчик прикроватной тумбочки и закрывала на ключ. И я даже не смел лезть туда без разрешения, хоть меня и глодало ярое любопытство. Совсем недавно бабушка избавилась от всего, что было заперто в ее комнате. А информация о том, что мой прадед умер от рака легких, оказалась ложной. О том, что на самом деле он покончил с собой, я узнал только недавно, за несколько месяцев до того, как решил написать эту историю.

 

И взялся бы я за лист бумаги и ручку, если бы не Анатолий Митрофанович?

I. ДЕТСТВО СО ВКУСОМ ВАСАБИ

Детство мое выдалось весьма несладким. Не думаю, что родители с упоением ждали моего рождения. И пришлось пожениться, потому что мама была беременна. И мне кажется, что уже тогда я стал ненавистен своему отцу. Они с мамой познакомились, когда оба были на первом курсе университета. Папа учился на инженера-автомобилиста, а мама – в архитектурном. Там все и завертелось. Мама рассказывала, что как-то раз осталась после пары начертательной геометрии в аудитории, куда уже пришла другая группа, и все уже поняли, кто в ней был. Она попросила севшего рядом с ней парня помочь ей сделать задание, а после он уже звал ее в кафе напротив универа. 
      Встречались они года полтора, а потом случилась этакая беда: обучению мамы в университете помешал я. Родители мамы стояли на своем, мол, ее парень должен жениться на ней. Но молодые жениться не хотели. Бабушка плакала, что внебрачный ребенок – навеки несчастливый ребенок, и мама, поддавшись суевериям, поговорила с папой, вследствие чего было решено сыграть свадьбу. Отец не хотел бросать маму с ребенком, но в душе был совсем-таки не рад моему появлению. 
      Когда я родился, на дворе стоял лютый февраль. У папы был дряхлый темно-синий «москвич», доставшийся ему от старшего брата. В день моей выписки он даже не заводился – тогда столбик термометра опустился до -34 градусов. Мама со смехом вспоминала, как он ворвался в роддом, замерзший, с красными щеками и носом, мокрый, выдавая мат через каждое слово. 
      Бабушка говорила, что со стороны мы всегда выглядели как счастливая семья. Но я знал, что это не так. И что на самом деле происходит внутри этой «счастливой семьи».
      Мама рассказывала, как он помешался на своих подозрениях, когда я стал подрастать. Он удивлялся всякий раз, когда видел, что во мне проявляются черты его деда: не только внешние, но и внутренние. Вместе с удивлением всегда приходила злость. А когда я стал рисовать – он и вовсе меня возненавидел. Выхватывал у меня из рук карандаши, рвал бумагу, а я забирался под стол и плакал. Бесшумно. После срыва он обязательно подходил ко мне и с издевкой в голосе спрашивал: «Че, ноешь?» или, к примеру, «успокойся, пока я тебе не врезал». Чем старше я становился, тем больше все понимал и боялся. Как я раньше мог думать, что мой отец гордится мной, когда в начальной школе он приходил за мной и мило улыбался, когда учителя хвалили меня. Он трепал меня по голове и приговаривал, что я такой же умный, как и он. Он просто был рад, что я получаю хорошие оценки по предметам, где рисование не требуется. И тем, в каких не был силен его дед. 
      Да, иногда отец был добр ко мне, а иногда в него словно вселялся бес. Когда мамы не было дома, он обычно не разговаривал со мной, а запирался в зале и сидел там, смотря телевизор или читая книги. Я никогда не просил его приготовить мне покушать, или попросить помочь мне достать что-то с верхней полки. Папа никогда не откликался на мои просьбы. И с самого детства я уже был самостоятельным. Мама ничего не могла сделать с тем, что отец по-наплевательски ко мне относится. Каждый раз он кричал на меня так, что мне казалось, что лопнут стекла – мама тихо плакала, а я смотрел на нее умоляющими глазами, лишь бы она сказала ему, чтобы он перестал.
      Мама была лишь пассивным абъюзером в нашей семье. Когда отец стал поднимать на меня руку, да так, что оставались синяки, иногда ссадины; мама стала убегать на кухню, сидеть там, пытаясь смотреть новости на высокой громкости, чтобы не было слышно криков отца и моих слез. С каждым разом я все больше осознавал, как маме больно смотреть на все это. Она плакала в подушку, и плакала всякий раз, когда слышала за стеной, как отец дает мне пощечины. Отец говорил ей, что ненавидит меня, что ненавидит своего деда. Мама даже хотела развестись с ним, но он пригрозил ей, что если она уйдет от него – он покончит с собой. И мама боялась. Боялась его потерять – а, впрочем, знала, что этого стоило бояться. Она приходила ко мне в комнату, когда отец отлучался в магазин (он работал на дому, и потому его отсутствие для меня было маленькой радостью). Моя мама не могла сдержать слез, смотря на меня, со ссадинами на лице, синяками на руках, разбитой губой. Она часто повторяла мне одно и то же, извинялась, что ничего не может поделать с тем, что отец так не любит меня. И сама же не понимала, что происходило в их семье – раз папа так ненавидит своего деда. И вместе с ним меня, его маленького двойника.
      Я все сильнее полюбил рисование, несмотря на то, что отец пытался мне это запретить. Скоро он перестал бить меня за это – я стал его игнорировать. Он все меньше кричал на меня. Понимал, что даже несмотря на запреты и ограничения я не изменил своих интересов. А я еще больше восхищался Анатолием Митрофановичем. На выходных я уезжал к бабушке в деревню, где у нас с ней появилась традиция читать сказки деда Толи, рассматривать его большие, необъятные картины. На протяжении четырех лет я без устали читал и смотрел одно и то же, и мне все больше хотелось только одного – стать таким же талантливым, как прадед.
      Сначала родители сочли это за кратковременное увлечение, вызванное восторгом картин прадеда. Однажды я подслушал разговор матери с отцом о том, что лучше бы мне никогда не браться за кисти. Папа сказал, что хотел бы, чтобы я пошел в медицинский, а не на «вшивого дизайнера». Мама тогда плакала. Он кричал на нее.
- Ты понимаешь, что наш сын, станет как мой дед? Ты это понимаешь? – он так заметно выделял слова «наш» и «мой», что даже у меня создавалось впечатление о том, что его это очень задевает.
- И пускай! Славику нравится рисовать, и я не вижу смысла заставлять его делать то, чего он не хочет!
- «Славику нравится» - передразнивал маму отец. – Катя, пойми! Мой прадед ужасный человек. И я не хочу, чтобы мой сын пошел по его стопам.
      Тогда я подумал, что мне никогда не стать художником.
      Но мама не послушала его.
      Потом что-то резко изменилось: я вообще никогда не был в курсе дел своей семьи; отец не разрешал мне лезть во взрослые дела. Я не знаю, что произошло, но с какой-то поры на каждый свой день рождения я стал получать холсты, краски, кисти, прочие инструменты, что могли мне понадобиться для создания новых творений, а дед даже смастерил мне несколько мольбертов, от малого до большого. Я был счастлив, что родственники с уважением отнеслись к моему увлечению, а к восемнадцати годам я все чаще стал слышать, что бабушка, говоря по телефону с моим отцом, часто упоминает, что я напоминаю ей Анатолия Митрофановича. Отец относился к сравнениям с прадедом весьма пренебрежительно, но весьма терпимо. Он никогда не говорил мне, что чего-то остерегается, боится, но я чувствовал это. Иногда он становился зверем, видимо, чтобы скрыть свой страх, что я стану таким же, как дед Толя. Он ужасался каждый раз, когда я становился все более похожим на его деда в молодости, его, восемнадцатилетнего. Картины, которые он снял со стен в квартире еще когда мне было четырнадцать, он убрал в кладовую. Папа рассказывал маме, что, когда он проходит мимо них, по спине его пробегает холодок. Он никогда не всматривался в лица нарисованных прадедом персонажей, в то время как я, очарованный ими, изучал черты и эмоции, пытаясь потом воспроизвести их в своих картинах. А мой отец их просто боялся.
      Как я уже говорил, благодаря творчеству своего прадеда я решил стать таким же талантливым художником. Сейчас мне двадцать три года, и я все еще держу свое слово. Мои картины – отражение моего внутреннего «я», мое самое любимое времяпровождение. На протяжении десяти лет я без устали рисовал, скатился по учебе на одни тройки, из-за чего аттестат мой в одиннадцатом классе вышел с тремя красавицами тройками.
      А позже, думая о том, съехать ли мне от родителей, я вспоминал свое детство. Отец всю жизнь был строг ко мне, как оказалось, из-за моего сходства с его дедом. В школу я ходил в кофтах с длинными рукавами, чтобы никто не видел синяков и ссадин на моих руках. Иногда мне было невыносимо жарко, но я терпел, думая, что еще больше невыносимо – будет слушать насмешки от одноклассников. 
      С одноклассниками у меня тоже многое не складывалось. Из-за того, что отец постоянно заставлял меня учиться, меня стали называть ботаником. У меня испортилось зрение, а когда мне еще и выписали очки – я стал словно изгоем. У меня было несколько друзей, но из-за меня их тоже стали дразнить. В девятом классе все утихло. Но некоторые все еще избегали меня. Знакомо ли вам мое чувство? Ты уже изменился, повзрослел, а твои одноклассники, знавшие тебя с первого класса, все еще помнят твои прыщи на лице, твои очки в большой оправе, и даже тогда, когда ты уже избавился от всего этого – ты все равно остался той серой мышкой класса. Плохие отношения с одноклассниками и родители значительно попортили мою психику. Я стал ранимым, и любое сказанное с неверной интонацией слово портило мне настроение до конца дня. Кстати, это состояние оставалось со мной и до сей поры. Я не рассказывал об этом родителям, так как знал, что им все равно на мои чувства. Я держал все в себе, а иногда, как мальчишка, мог расплакаться. Мне не хватало внимания ни со стороны родителей, ни со стороны сверстников. Я рос одиноким, а в конце концов стал замкнутым, почти ни с кем не общался. После окончания школы я все-таки поступил в медицинский, как и хотел мой отец. И все также продолжал рисовать. Кстати, рисовал я обычно в хорошем настроении - рисунки мои получались яркими, живыми, приносящими только позитивные эмоции. Когда я был в апатии, я брал обычный лист А4 и рисовал всяких монстров, сидящих внутри меня. Постоянным моим гостем была тревога. И приходила она обязательно на пару с суицидальными мыслями. Родители запрещали мне выражать свои чувства, когда я был помладше. Мне запрещено было плакать - отец упрекал меня даже взрослого, если из глаз невзначай скатывалась назойливая слезинка. Поэтому я держал свои чувства внутри. Я копил их. Копил издевательства одноклассников, "друзей", родственников. Я всегда чувствовал себя одиноким и никому не нужным.
      Даже когда я поступил в университет и съехал на квартиру с Яной - моей девушкой - изменилось немногое. Несмотря на то. что она всегда была рядом, мою голову посещали ужасные мысли, а также не менее отвратительные флешбеки. Все, чего мне хотелось - покончить с этим всем. Я выливал все свои эмоции в картины. Удивительно, но стойким я оставался недолго. 
      Родители не знали о моем состоянии. И знаете, что самое страшное? Отец не сделал меня непохожим на Анатолия Митрофановича. Он сделал меня им.

Загрузка...