Запах тления в нашем доме начинался не в подвале. Он начинался в гостиной, в той самой китайской вазе с павлиньими перьями, что стояла на инкрустированном ломберном столике. Мама говорила, что это запах старины, запах денег. Но я знала. Это был запах отца Люсинды, медленно и верно пропитывающий собой всё: тяжелые бархатные портьеры, пыль на позолоченных канделябрах, даже слабый аромат лаванды от платья самой Люсинды. Он висел в воздухе, этот сладковато-горький шлейф, как призрак, который мы все обязаны были игнорировать.
Я сидела у камина, пытаясь читать. Огонь потрескивал, отбрасывая на стены танцующие тени, похожие на кривляющихся чертей. Мои глаза, знаменитые теперь глаза с густейшими, шелковистыми ресницами, не в силах были сконцентрироваться на буквах. Они следили за Люсиндой. Она сидела на подоконнике, штопая какую-то ерунду – простой чепчик, кажется. Солнечный луч, пробившийся сквозь свинцовое стекло, играл в ее белокурых волосах, превращая их в ореол. Она напевала под нос. Как она смела?
Она была уродлива. По моим меркам. Ее нос был слишком прямым, без изящной горбинки, как у меня – горбинки, которую я три года подряд выправляла специальной машиной во сне. Ее губы были полными, чувственными, а не тем изящным бантиком, который мне создали нити из шелка-сырца, вплетенные под кожу. Ее фигура… О, ее фигура была кошмаром любой портнихи и мечтой любого конюха. Пышная, живая, дышащая. Моя же, благодаря годам голода, яйцам ленточного червя и корсету, затянутому до обморока, напоминала тонкий, хрупкий стебель. Стебель, который мог сломаться от дуновения. Или проткнуть глаз.
«Кассандра, перестань пялиться, у тебя лицо кривится,» — раздался холодный, отточенный голос матери. Она вошла в гостиную без звука, как всегда. Ее черное платье шуршало, словно крылья большой птицы. «Красота – это покой. Это уверенность. Твое вечное напряжение выдаёт в тебе плебейку, которая борется за место под солнцем. Настоящая леди рождена на этом месте».
«Простите, матушка,» — автоматически ответила я, опуская взгляд на книгу. Страницы расплывались. Я видела там не слова, а отражение своего лица – белое, как фарфоровая маска, с двумя огромными, слишком яркими глазами. Глазами куклы, в которую вселился злой дух.
«А где Алиса?» — спросила мать, садясь в кресло и принимая от служанки чашку чая.
«Спит,» — коротко бросила я. Голос не дрогнул. Дрожать было нельзя. Дрожь вызывала морщины. «Утром ей было хуже. Горничная сказала, была… кровь на платке».
Мать сделала медленный глоток. Ее лицо, все еще красивое, но окаменевшее, как мраморная плита, не дрогнуло. «Слабый организм. Ничего не поделаешь. Доктор Брандт берет за визит столько, сколько стоит новая коляска. Бессмысленная трата».
Во мне что-то кольнуло, остро и горячо. Я сжала пальцы так, что ногти впились в ладони. Боль была знакомой, ясной. Она привязывала меня к реальности.
Люсинда подняла голову. На ее лице было то самое выражение – глупая, щенячья жалость. «Бедная Алиса. Может, я посижу с ней? Почитаю?»
«Твое чтение ей не поможет,» — отрезала мать. «Забудь. Ты должна думать о других вещах. Близится сезон. Принц Леонард будет искать невесту. Весь город говорит об этом бале».
Сердце у меня забилось чаще, но не от волнения, а от знакомой, гложущей тоски. Бал. Испытание. Парад товара. Я была готова. Я была готова годами. Каждый сантиметр моего тела был отполирован, выправлен, исправлен. Я проглотила червя, чтобы оставаться стройной, но не хилой. Я терпела мучительные процедуры «омоложения» с помощью ванн из козьего молока и свинцых белил. Моя кожа была безупречна, потому что любое пятнышко прижигали уксусной эссенцией. Я была произведением искусства. Шедевром боли.
«Кассандра уже выбрала ткань для платья,» — сказала мать, и в ее голосе прозвучала редкая нота почти-одобрения. «Серебряный муар. Будет отливать, как лунный свет. Ты же, Люсинда…» Она обвела сводную дочь оценивающим взглядом, словно покупатель на рыночной площади. «Ты будешь в голубом. Цвет невинности. Просто и мило».
«Да, матушка,» — безропотно ответила Люсинда, и снова опустилась к своему чепчику. Ей было все равно. Вот что сводило меня с ума. Ей было ВСЕ РАВНО. Ее не колотилось сердце при мысли о принце. Она не просыпалась в холодном поту от кошмаров, в которых появлялась на балу с прыщом на носу. Ей все давалось даром. И внимание мужчин – тоже.
Вспомнился конюх, Мартен. Его грубые, загорелые руки на ее тонкой талии за две недели до того, как я их застала в пустом стойле. Он прижимал ее к стене, а она смеялась, запрокинув голову. Смеялась! Не сопротивлялась, не требовала обещаний, не торговалась за свое будущее. Она просто… отдавалась. Легко, как дышала. А потом, увидя меня, она не смутилась, не испугалась. Она улыбнулась этой своей солнечной, дурацкой улыбкой и поправила сбившийся чепчик. Как будто ничего особенного. Как будто ее честь, ее главный товар, не стоил и ломаного гроша. А для меня… для меня один неверный шаг, один слух могли разрушить все. Весь мой хрупкий, кровавый труд.
Я встала, чувствуя, как муар юбки скользит по ногам. «Я пойду к Алисе,» — сказала я, и это прозвучало как приговор самой себе.
Комната Алисы находилась в дальнем конце коридора, в тишине и полумраке. Воздух здесь пах лекарствами, сухими травами и тем особенным, сладковатым запахом угасания. Я вошла без стука.
Она лежала, такая маленькая в огромной кровати, укутанная в одеяла. Ее лицо было восковым, прозрачным, с синеватыми тенями под глазами. Но когда она увидела меня, оно озарилось.
«Кас,» — прошептала она, и ее губы растянулись в слабую улыбку. Это был единственный человек на земле, кто называл меня так. И от этого сжималось горло.
«Не говори,» — приказала я, садясь на край кровати и беря ее горячую, иссохшую руку. «Просто лежи».
«Ты сегодня… блестишь,» — сказала она, и ее пальцы слабо сжали мои. «Новые ресницы?»
Я кивнула. Процедура была адской. Мне пришлось лежать, не двигаясь, четыре часа, пока старый, дрожащий хирург вшивал под веки каждый волосок, смоченный в специальной сыворотке. Глаза горели огнем неделю. Но результат… результат был того стоить. Они лежали на моих щеках темным, шелковистым веером. Они были идеальны.
За неделю до бала в поместье прибыла мадемуазель Элоиза. Она была не просто портнихой. Она была хирургом от моды, волшебницей, чьими иглами и ножницами выкраивались судьбы. Мать выписала ее из столицы за безумные деньги. Весь ее вид – заостренные черты лица, черное как смоль платье, вечно испачканные мелом пальцы – дышал холодной компетентностью.
Первой на примерку позвали меня.
Мой будуар превратился в операционную. Горничные понесли внутрь рулоны серебряного муара. Ткань переливалась холодным, лунным сиянием, стоило лишь шевельнуть ее. Она была прекрасна и безжалостна, как лезвие.
«Разденьтесь, мадемуазель,» — скомандовала Элоиза, не глядя на меня, размечая что-то острым кусочком угля на огромном листе бумаги.
Я стояла посреди комнаты, позволяя горничным снять с меня утреннее платье, а затем и нижние слои, пока не осталась лишь в тонкой сорочке. Воздух комнаты, теплый от камина, коснулся кожи, и я почувствовала мурашки. Не от холода. От ощущения обнаженности перед этим оценивающим, бездушным взглядом.
Элоиза обошла меня кругом. Ее пальцы, твердые и точные, щипали, оттягивали, измеряли. Она прикладывала холодную ладонь к моим бедрам, к талии, к лопаткам.
«Корсет нужно стянуть еще на полдюйма,» — констатировала она, и ее голос звучал как приговор. «Талия должна быть абсолютно нереальной. Чтобы, когда принц обнимет вас в вальсе, он почувствовал, что держит не женщину, а драгоценность. Хрупкую и бесценную».
Я кивнула, стиснув зубы. Еще полдюйма. Это означало еще неделю на крохах хлеба и воде с лимоном. Еще ночи, проведенные сидя, потому что лежать будет невозможно от боли. Еще головокружения. Но также и восхищенные вздохи. И зависть. И победа.
«Грудь нужно приподнять,» — продолжала она, тыкая пальцем. «Идеальная линия. Платье будет с глубоким декольте, но не вульгарным. Аристократичным. Как надрез на спелом плоде, который сам просится, чтобы его вкусили».
Ее метафоры были отвратительны и точны. Я была плодом. Выращенным в теплице страданий.
Началась примерка. Муар был тяжелым, холодным. Он обвивал мое тело, как вторую кожу, подчеркивая каждую косточку, каждый изгиб, созданный искусственно. Элоиза и ее помощницы колдовали вокруг, закалывая складки, вкалывая булавки, которые иногда впивались в мою плоть. Я не вздрагивала. Каждая булавка была лишь маленьким предвестником будущего триумфа.
Внезапно дверь приоткрылась. На пороге стояла Люсинда. Она заглядывала с любопытством ребенка, ее глаза округлились при виде сверкающей ткани.
«О, Кассандра… Ты выглядишь как королева льдов!» — вырвалось у нее.
Мадемуазель Элоиза обернулась и, бросив на Люсинду один беглый взгляд, фыркнула. Этот звук, полный профессионального презрения, был красноречивее любых слов. Люсинда, в своем простом платье из кремового муслина, с естественным румянцем на щеках, была здесь чужеродным телом. Символом всего нетронутого, необработанного, а значит – уродливого.
«Мадемуазель, вам не следует отвлекать меня,» — холодно сказала портниха. «Идите, ждите своей очереди».
Люсинда покраснела, но не от злости, а от смущения. «Простите, я просто…»
«Уходи, Люсинда,» — мягко, но твердо сказала я, глядя на ее отражение в огромном зеркале рядом со своим. Два образа. Лед и пламя. Искусство и природа. Они стояли рядом, и я видела, как даже в своем простом виде, в своем смущении, она излучала тепло. Жизнь. Ту самую жизнь, которой так не хватало мне, вымороженной изнутри голодом и амбициями.
Она кивнула и исчезла, тихо прикрыв дверь.
«Глупая девчонка,» — проворчала Элоиза, вкалывая очередную булавку мне под мышку. Я почувствовала острую боль и крошечную каплю теплой крови, выступившую на сорочке. «У нее нет ни осанки, ни стати. Грудь слишком полная, бедра слишком широкие для нынешней моды. Ей нужно сбросить минимум десять фунтов, чтобы хоть как-то напоминать леди».
«Она будет в голубом,» — сказала я, и в моем голосе прозвучало странное удовлетворение. Голубой – цвет неопытности, детства. Почти служанки. Рядом с моим серебряным сиянием она должна была померкнуть, стать фоном.
«Голубой ее спасет,» — согласилась портниха, словно читая мои мысли. «Но только если она будет держаться в тени. В прямом и переносном смысле».
Наконец, основная работа была закончена. Меня освободили из плена булавок и тяжелой ткани. Я снова оказалась в сорочке, чувствуя на коже следы от уколов и сдавливания, как карту будущих страданий.
«Теперь ваша сестра,» — объявила Элоиза, собирая свои инструменты. «Хотя это будет скорее акт милосердия, чем творчества».
Я не стала уходить. Я осталась в кресле у камина, завернувшись в шелковый пеньюар, наблюдая. Мне нужно было видеть это.
Люсинду ввели в комнату. Она нервничала под оценивающими взглядами. Когда она осталась в одной сорочке, я увидела, как мадемуазель Элоиза едва заметно поморщилась. Тело Люсинды было таким… настоящим. Оно дышало здоровьем, силой. На бедрах, на животе, на груди были мягкие, соблазнительные изгипы. Ни одной выступающей кости. Ни одного намека на искусственную хрупкость.
«Корсет,» — коротко сказала Элоиза.
Горничные начали затягивать шнуровку на корсете, который должен был втиснуть это жизнелюбивое тело в рамки моды. Я видела, как лицо Люсинды сначала покраснело от усилия, а затем побелело. Она хватала ртом воздух.
«Туже,» — командовала портниха, равнодушно наблюдая.
Раздался странный, хрустящий звук. Люсинда вскрикнула – коротко, болезненно. Одна из горничных ахнула.
«Ребро,» — безразлично констатировала Элоиза. «Не беда. Иногда нужно пожертвовать одним, чтобы выиграть войну. Продолжайте».
Меня вдруг охватило странное чувство. Не жалость. Нет. Скорее… злорадное удовлетворение. Вот и она. Вот и ее боль. Пусть почувствует, каково это. Пусть поймет, что красота – это не дар, а наказание. Наказание, которое я несу уже много лет.
Но Люсинда не плакала. Она стиснула зубы, и в ее глазах, полных слез от боли, вспыхнул неожиданный огонек. Не смирения, а вызова. Она выдержала. Она позволила надеть на себя голубой тюль, легкий и воздушный, который, даже будучи натянутым на исковерканное корсетом тело, все равно делал ее похожей на весеннее небо. На надежду.