Два часа я пытался жить.
Не существовать, не дышать, не двигаться — а именно жить. Потому что жизнь для меня начиналась там, где заканчивался я сам и начинался звук музыкальных инструментов и моего голоса. Здесь, в этом липком, прокуренном пекле, которое называлось концертным залом.
Искусственный дым, густой и сладковатый, ест глаза и смешивается с запахом пота тысяч тел. Красные полотна за моей спиной похожи на флаги какой-то безумной, проигранной войны. На них — моё же лицо, увеличенное в сотни раз, пойманное в моменты крика, отчаяния, пустоты. Я ненавижу эти фотографии. Я, превращенный в товар. В икону для потерянных. Ещё один экспонат на рынке искусства, которое я презираю всей душой.
Но само искусство… о, само искусство было единственным богом, в которого я верил и учения которого я проповедую. Потому что никакой другой Бог не приходил, когда я лежал на холодном полу и молил о помощи. А музыка приходила. Всегда. Она вытаскивала меня за волосы из самой глубокой ямы, давала в руки гитару и говорила: «Играй. Иначе сдохнешь».
И я играл.
Я видел первые ряды — размытые пятна лиц, искаженных криком, экстазом, слезами. Видел плакаты, которые они поднимали. «ВОЗЬМИ МОЮ БОЛЬ». «ЛЮБЛЮ ТЕБЯ». Глупые, наивные. Они не понимают, что я не могу забрать их боль. Я едва справлялся со своей. Я не мог ответить любовью, потому что она меня когда-то и убила. Я просто давал через свой пиздец саундтрек для пиздеца чужой жизни.
Сейчас шла последняя песня. Моя личная революция. Война одного человека против самого себя. Струны под пальцами горячие и податливые, как живая плоть. Голос, сорванный почти до шёпота, хрипел в микрофон о баррикадах, построенных внутри, о коктейлях из тоски и виски, о желании сжечь всё дотла, чтобы на пепелище выросло хоть что-то настоящее.
Я ненавижу это. И я люблю это. Этот парадокс – ещё один вечный крест, что я несу на своём теле и в своей душе.
Адреналин, который держал меня на ногах два часа, начал отступать, уступая место свинцовой усталости. Красные огни стробоскопов слились в одно кровавое месиво. Я ударяю по струнам в последний раз.
Оглушающий, финальный аккорд повис в воздухе, как приговор.
Тишина в ушах. Только гул собственных, давно прирученных демонов в голове и моей крови.
В глазах потемнело, и этот туман был уже не сценическим эффектом. Мир поплыл. Я заставил себя поднять правую руку — ту самую, которой католики чертят на себе крест. Выставил вперёд два пальца, указательный и средний, и медленно, насмешливо перекрестил ими ревущую безликую толпу, олицетворяя моё им саркастическое «благословение».
Я поднёс микрофон к губам. Последний выдох.Моё собственное имя, брошенное в зал, превращенное в то, что становится последим словом.
— Аминь.
И свет погас.
А вместе с ним погас и я, безвольно роняя гитару и падая на чёрные полы сцены, которая только что была моей единственной жизнью.
Микрофон выпадает из ослабевшей руки, ударяется о стойку с глухим звоном. Этот звон — последний звук, который я слышу чётко. Именно он заглушает вой и овации всех, кто смотрел за тем, как я убиваю себя, чувствуя при этом, будто я спасаю их жизни.
Темнота. Внутренняя. Вязкая, как смола.
Я не чувствую боли от падения. Не чувствую ничего, кроме глухого звона в ушах — эхо удара микрофона. Этот звук — последняя ниточка, которая связывает меня с миром. Но и она истончается.
Потом приходят руки.
Грубые, панически сильные. Это Вик. Он всегда ловит меня первым. Руки переворачивают меня на спину. Что-то холодное и мокрое ложится на лоб. Я слышу голоса, они как будто доносятся из-под толщи воды. Искаженные, истерические и заботливые.
Мои друзья. Моя команда.
— Дышит? Мир, блять, он дышит?!
Это Вик. Наш басист. Скала. Его голос всегда ровный, как метроном, но не в такие моменты, как сейчас, в такие в нём трещина.
— Дышит, дышит… Мир. Гитарист. Мой вечный нервный спарринг-партнёр. Его пальцы сейчас судорожно ищут вену у меня на шее. Я почти чувствую, как они дрожат. Он видел это уже десятки раз, но каждый раз боится, как в первый.
Меня поднимают.
Мир превращается в смазанную карусель из огней, проводов на потолке и чужих лиц где-то внизу, за ограждением. Меня несут. Две пары рук — Вика и Мира — держат меня, как хрупкий, сломанный инструмент. Я болтаюсь между ними, снова ещё не умер.
Закулисье. Вонь сигаретного дыма, дешёвого пива и пота — вот настоящий запах славы. Здесь нет красных полотен, только обшарпанные серые стены и ящики с аппаратурой. Меня бросают на старый, продавленный диван, обивка которого помнит больше грехов, чем любой священник.
Кто-то суёт мне под нос ватку с нашатырём. Резкий, бьющий в мозг запах вырывает меня из смолы на пару секунд. Я морщусь, пытаюсь отвернуться.
— Амин, давай, сука, очнись! — голос Мира уже почти срывается на визг.
— Кровь, — тихо говорит Вик.
Я чувствую, как что-то тёплое и солёное стекает из носа по верхней губе, попадает в рот. Металлический привкус. Знакомый. Точно, кровь. Не пиздят.
— Может, всё-таки "на Неву"? — спрашивает Саня, наш звукач, появляясь в дверях гримёрки. Тихий, незаметный, но всегда знающий, что делать.
"На Неву". Наш код. Наш сигнал SOS. Он означает не прогулку по набережной. Он означает скорую, капельницы, промывание. А после – рехаб. Означает, что я снова зашёл слишком далеко. Что коктейль из дряни, которым я закинулся перед концертом, оказался слишком крепким.
Их встревоженные лица плывут перед глазами. Виктор, Мирослав, Александр. Мои единственные настоящие якоря в этом шторме. Вылавливают из бездны собственной агонии капитана, который давно ушел ко дну. Они смотрят на меня с такой смесью злости, усталости и искренней любви, что становится невыносимо. Они знают. Они знают, что эти зрители получили своё шоу только потому, что я убивал себя за несколько часов до него.
Я открываю глаза. Нахожу в себе какие-то силы говорить. Нахожу взглядом потолок. Губы еле двигаются, но я знаю, что меня услышат.
Каждый час трезвости — это пытка. Тело ломит, как с похмелья, которого не было. Под кожей зудит, ползает тысяча невидимых насекомых, и единственное, что может их успокоить — это то, от чего мне надо по всем статьям живого человека отказаться.
Звонок в дверь разрывает цикличность мыслей, как выстрел. Я вздрагиваю. Сердце колотится где-то в горле. Я никого не жду. Никого не хочу видеть.
Открываю. На пороге стоят Вик и Мир. В руках у них — объёмные спортивные сумки. Они смотрят на меня без улыбок. Просто смотрят. Оценивающе. Как на бомбу с часовым механизмом, которая вот-вот рванёт.
— Привет, — говорит Вик, протискиваясь мимо меня в квартиру. Мир следует за ним.
Они без слов проходят в гостиную и бросают сумки на пол.
— Это что? — хрипло спрашиваю я, хотя уже всё понял.
— Это наши вещи, — Мир обводит взглядом мою квартиру, пытаясь найти улики, не успел ли я уже чего натворить. — Мы тут поживём немного.
— Зачем?
— Чтобы ты себе хату не спалил к хуям, пока будешь со своими демонами в прятки играть, — отрезает Вик, открывая свою сумку. Он достает футболки, джинсы. Он реально переезжает. — Потусуемся, пока не будем уверены, что тебя можно одного оставлять с зажигалкой.
Я молчу. Внутри всё клокочет. Злость, унижение, благодарность. Ебучий коктейль, который я не заказывал. Они садятся на диван, я остаюсь стоять в проходе. Они говорят. О чём-то. О новом альбоме, о том, что Саня там наколдовал со звуком, о каких-то дурацких мемах, которые они видели. Обычный трёп. Но я чувствую себя под микроскопом. Каждый мой жест, каждый вдох — под их неусыпным контролем. Они пытаются сделать вид, что всё нормально. Но это не так. И мы все это знаем.
— Ты ел вообще? — спрашивает Мир.
Я пожимаю плечами. Еда в холодильнике есть, они же сами мне её перед моим приездом и подсунули. Только для меня это не еда вовсе, а отрава. Которую я даже готовить не умею. У меня степень магистра в других алхимических приготовлениях, не на кухне. Не с продуктами.
— Закажем пиццу. С ананасами, — ухмыляется он, зная, как я её ненавижу.
— Клубнику ещё закажи, уебан, — бросаю я, и Вик впервые за вечер тихо усмехается.
Я сажусь в кресло в дальнем углу. Я здесь, с ними, но меня нет. Я в своей голове, где идёт война. Где одна моя часть умоляет их уйти, чтобы я мог наконец-то сдаться, набраться или вмазаться. А другая часть цепляется за их присутствие, как утопающий за соломинку. Я пытаюсь не сорваться. Я стискиваю зубы так, что скрипят. Я впиваюсь ногтями в ладони, чтобы чувствовать хоть что-то, кроме этой внутренней ломки.
***
Студия. Моё убежище и моя Голгофа. Запах старого дерева, аппаратуры и сигарет. Здесь я должен спасаться.
Я беру в руки гитару. Руки дрожат. Не так, как от волнения перед выходом на сцену. Это мелкая, противная дрожь абстиненции. Пальцы не слушаются, они как чужие. Чтобы эти демоны внутри не съели меня, их нужно выпустить. Воодушевить в музыку.
Я ударяю по струнам.
Из динамиков вырывается рваный, грязный, злой рифф. Это не мелодия. Это скрежет металла. Это вой. Это звук того, что творится у меня под черепом. Я играю. Закрыв глаза, я отдаюсь этому потоку грязи. Быстро, тяжело, без структуры. Просто чистый, концентрированный пиздец.
Когда я останавливаюсь, в ушах звенит. Я открываю глаза. Вик и Мир смотрят на меня из-за стекла аппаратной. Вик кивает, медленно, одобрительно. Мир показывает большой палец.
— Вот оно, — доносится его голос через динамики. — Вот это мясо. Это то, что надо.
А я слушаю запись и меня тошнит. Это мусор. Шум. Бездарная хуета. В этом нет ничего. Пустота, прикрытая перегрузом.
— Выключи, — бросаю я Сане.
— Амин, это охуенно, — говорит Мир, входя в комнату.
— Это хуйня, — я ставлю гитару на стойку. — В этом нет нерва, нет ничего. Просто шум.
Я не доволен. Я ненавижу то, что из меня выходит. Я критикую каждую ноту, каждое слово, которое пытаюсь выдавить. Всё не то. Всё фальшивка.
***
Потом начинаются интервью. Моя работа по методичке. Я сижу напротив улыбчивых журналистов. Одно лицо сменяет другое. Радио, подкаст, каналы. Вопросы одни и те же.
«Амин, как вы себя чувствуете после реабилитации?»
«Это правда, что вы завязали?»
«Что вдохновило вас на новый материал?»
Я отвечаю. Правильно. Для всех. «Я на новом пути». «Я переосмыслил свою жизнь». «Творчество — мой главный наркотик».
Ложь. Ложь. Не ложь.
***
Осень.
Меня вывозят на природу. К старому, заброшенному дому какого-то великого поэта, который тоже много пил и трагически умер. Символично. Интервьюер, молодой парень с умными глазами, усаживает меня на лавку. За домом — болото. Чёрное, застывшее. Я смотрю на него. Не на дом, не на камеру, не на парня. На болото.
Он начинает. Сравнивает меня с тем поэтом. Говорит о надрыве, о поколении, голосом которого я стал. Я молчу. Он спрашивает о творчестве, о веществах. Я молчу. Смотрю на чёрную воду, сверху которой плавают темные листья.
— Ваша бывшая жена… — начинает он осторожно. — Ходят слухи, что она не принимала вашу музыку. Просила вас… найти «нормальную работу».
В моей голове взрывается картинка. Вот я, снимаю свои чёрные шмотки, убираю гитару в чехол. Надеваю душный офисный костюм. Надеваю ей кольцо на пальц. И она — смеётся. Счастливая. А галстук на моей шее медленно затягивается, превращаясь в шипящую змею, которая душит меня. И я помню, как изменил ей. Просто чтобы разрушить этот идеальный мир. Чтобы доказать, что я неисправим. Что я не могу быть «нормальным».
Я молчу. Просто смотрю на болото.
— …но ваша новая песня с Николь, — продолжает интервьюер, не дождавшись ответа. — Это ведь совсем другое настроение. Говорят, с неё начались ваши отношения?
Я застываю. Всё внутри обрывается. Николь? Какая, блять, Николь?
Я впервые за всё интервью медленно перевожу на него глаза. В них — чистое, ледяное недоумение.
— С кем, блять?
Интервьюер теряется. За камерой суетится Стас. Он машет руками, просит остановить съёмку. Подходит ко мне, быстро, на ходу доставая телефон. Его лицо — маска деловитого раздражения.
— Амин, я же тебе писал.
Он суёт мне под нос экран. Сообщение от него, отправленное неделями назад. «Николь сейчас в топах, договорился о фите. Пишешь песню, потом делаем пиар-роман. Выздоравливай».
Стас говорит шёпотом, чтобы не услышали остальные:
— Я же сказал тебе внимательно всё прочитать. Вот она, твоя новая легенда личной жизни. Я уже обо всём договорился.
И тут меня прорывает.
Внутри что-то щёлкает. Взрывается. Я резко встаю.
— Амин, сядь, — шипит Стас, хватая меня за локоть. — Мы всё уладим. Я знаю, что для тебя лучше. Мы все хотим тебе помочь, вылечить тебя…
Я отталкиваю его от себя. Резко. Безжалостно.
Его слова — как бензин в огонь. Он задел то, что нельзя было задевать. Слишком личное. Любовь. То, что сделало меня тем, кто я сейчас. То, чего я желал больше всего в жизни, но оно послало меня нахуй и убило вдогонку. Он не предлагает мне свою идею. Он уже констатирует мне её как обязанность без согласования. ПОЛЮБИТЬ по контракту. ЛЮБИТЬ ДЛЯ ПОПУЛЯРНОСТИ. ПИСАТЬ О НЕСУЩЕСТВУЮЩЕМ. РАДИ МОЕГО БЛАГА.
И я загораюсь.
— Чё вы меня все лечите?! — кричу я, и мой голос срывается. Я обвожу взглядом всю съёмочную группу, Стаса, этого парня с микрофоном. — Кто вы вообще все такие?! Зачем вы все здесь?!
Моё лицо искажается от ярости и абсолютной, детской потерянности. Я срываю с себя микрофон, кидаю его на землю и иду вперёд. Они пытаются догнать. Они что-то говорят. Но до меня это уже не доходит.
Вакуум полностью заполнил голову. Кристально чистая тишина, высасывающая из меня всё, что оставалось.
Воздуха не хватает. Грудь сдавливает ледяной обруч. Паника. Мир сужается до точки. Я останавливаюсь. Падаю на колени, хватаясь за голову. Задыхаюсь.
И сквозь хрип, сквозь вакуум в ушах, из меня вырывается прямо в глаза всем тем, кто пытается поднять меня, говорить со мной, спасти…
— Где Паша?!
Тишина.
— Где, блять, батюшка?!
Я ору. Я знаю это. Но я не слышу сам себя.
Может быть, всё настолько плохо, что я теперь останусь глухим.
Я снова отталкиваю от себя всех этих защитников фонда благородства и лицемерия.
С трудом поднимаюсь на трясущиеся ноги. Шатаюсь. В глазах темно. Не видя ничего перед собой, я иду. Туда, где чувствовал себя всю свою жизнь. В сторону чёрной, спокойной воды. В сторону болота.
И просто падаю в него. Без всплеска. Как в спасительную святую воду. Глотая ртом и носом всю его тину.
Отдаюсь. Заполняюсь.