Глава 1

Два часа я пытался жить.

Не существовать, не дышать, не двигаться — а именно жить. Потому что жизнь для меня начиналась там, где заканчивался я сам и начинался звук музыкальных инструментов и моего голоса. Здесь, в этом липком, прокуренном пекле, которое называлось концертным залом.

Искусственный дым, густой и сладковатый, ест глаза и смешивается с запахом пота тысяч тел. Красные полотна за моей спиной похожи на флаги какой-то безумной, проигранной войны. На них — моё же лицо, увеличенное в сотни раз, пойманное в моменты крика, отчаяния, пустоты. Я ненавижу эти фотографии. Я, превращенный в товар. В икону для потерянных. Ещё один экспонат на рынке искусства, которое я презираю всей душой.

Но само искусство… о, само искусство было единственным богом, в которого я верил и учения которого я проповедую. Потому что никакой другой Бог не приходил, когда я лежал на холодном полу и молил о помощи. А музыка приходила. Всегда. Она вытаскивала меня за волосы из самой глубокой ямы, давала в руки гитару и говорила: «Играй. Иначе сдохнешь».

И я играл.

Я видел первые ряды — размытые пятна лиц, искаженных криком, экстазом, слезами. Видел плакаты, которые они поднимали. «ВОЗЬМИ МОЮ БОЛЬ». «ЛЮБЛЮ ТЕБЯ». Глупые, наивные. Они не понимают, что я не могу забрать их боль. Я едва справлялся со своей. Я не мог ответить любовью, потому что она меня когда-то и убила. Я просто давал через свой пиздец саундтрек для пиздеца чужой жизни.

Сейчас шла последняя песня. Моя личная революция. Война одного человека против самого себя. Струны под пальцами горячие и податливые, как живая плоть. Голос, сорванный почти до шёпота, хрипел в микрофон о баррикадах, построенных внутри, о коктейлях из тоски и виски, о желании сжечь всё дотла, чтобы на пепелище выросло хоть что-то настоящее.

Я ненавижу это. И я люблю это. Этот парадокс – ещё один вечный крест, что я несу на своём теле и в своей душе.

Адреналин, который держал меня на ногах два часа, начал отступать, уступая место свинцовой усталости. Красные огни стробоскопов слились в одно кровавое месиво. Я ударяю по струнам в последний раз.

Оглушающий, финальный аккорд повис в воздухе, как приговор.

Тишина в ушах. Только гул собственных, давно прирученных демонов в голове и моей крови.

В глазах потемнело, и этот туман был уже не сценическим эффектом. Мир поплыл. Я заставил себя поднять правую руку — ту самую, которой католики чертят на себе крест. Выставил вперёд два пальца, указательный и средний, и медленно, насмешливо перекрестил ими ревущую безликую толпу, олицетворяя моё им саркастическое «благословение».

Я поднёс микрофон к губам. Последний выдох.Моё собственное имя, брошенное в зал, превращенное в то, что становится последим словом.

— Аминь.

И свет погас.

А вместе с ним погас и я, безвольно роняя гитару и падая на чёрные полы сцены, которая только что была моей единственной жизнью.

Микрофон выпадает из ослабевшей руки, ударяется о стойку с глухим звоном. Этот звон — последний звук, который я слышу чётко. Именно он заглушает вой и овации всех, кто смотрел за тем, как я убиваю себя, чувствуя при этом, будто я спасаю их жизни.

Темнота. Внутренняя. Вязкая, как смола.

Я не чувствую боли от падения. Не чувствую ничего, кроме глухого звона в ушах — эхо удара микрофона. Этот звук — последняя ниточка, которая связывает меня с миром. Но и она истончается.

Потом приходят руки.

Грубые, панически сильные. Это Вик. Он всегда ловит меня первым. Руки переворачивают меня на спину. Что-то холодное и мокрое ложится на лоб. Я слышу голоса, они как будто доносятся из-под толщи воды. Искаженные, истерические и заботливые.

Мои друзья. Моя команда.

— Дышит? Мир, блять, он дышит?!

Это Вик. Наш басист. Скала. Его голос всегда ровный, как метроном, но не в такие моменты, как сейчас, в такие в нём трещина.

— Дышит, дышит… Мир. Гитарист. Мой вечный нервный спарринг-партнёр. Его пальцы сейчас судорожно ищут вену у меня на шее. Я почти чувствую, как они дрожат. Он видел это уже десятки раз, но каждый раз боится, как в первый.

Меня поднимают.

Мир превращается в смазанную карусель из огней, проводов на потолке и чужих лиц где-то внизу, за ограждением. Меня несут. Две пары рук — Вика и Мира — держат меня, как хрупкий, сломанный инструмент. Я болтаюсь между ними, снова ещё не умер.

Закулисье. Вонь сигаретного дыма, дешёвого пива и пота — вот настоящий запах славы. Здесь нет красных полотен, только обшарпанные серые стены и ящики с аппаратурой. Меня бросают на старый, продавленный диван, обивка которого помнит больше грехов, чем любой священник.

Кто-то суёт мне под нос ватку с нашатырём. Резкий, бьющий в мозг запах вырывает меня из смолы на пару секунд. Я морщусь, пытаюсь отвернуться.

— Амин, давай, сука, очнись! — голос Мира уже почти срывается на визг.

— Кровь, — тихо говорит Вик.

Я чувствую, как что-то тёплое и солёное стекает из носа по верхней губе, попадает в рот. Металлический привкус. Знакомый. Точно, кровь. Не пиздят.

— Может, всё-таки "на Неву"? — спрашивает Саня, наш звукач, появляясь в дверях гримёрки. Тихий, незаметный, но всегда знающий, что делать.

"На Неву". Наш код. Наш сигнал SOS. Он означает не прогулку по набережной. Он означает скорую, капельницы, промывание. А после – рехаб. Означает, что я снова зашёл слишком далеко. Что коктейль из дряни, которым я закинулся перед концертом, оказался слишком крепким.

Их встревоженные лица плывут перед глазами. Виктор, Мирослав, Александр. Мои единственные настоящие якоря в этом шторме. Вылавливают из бездны собственной агонии капитана, который давно ушел ко дну. Они смотрят на меня с такой смесью злости, усталости и искренней любви, что становится невыносимо. Они знают. Они знают, что эти зрители получили своё шоу только потому, что я убивал себя за несколько часов до него.

Я открываю глаза. Нахожу в себе какие-то силы говорить. Нахожу взглядом потолок. Губы еле двигаются, но я знаю, что меня услышат.

Глава 2

Каждый час трезвости — это пытка. Тело ломит, как с похмелья, которого не было. Под кожей зудит, ползает тысяча невидимых насекомых, и единственное, что может их успокоить — это то, от чего мне надо по всем статьям живого человека отказаться.

Звонок в дверь разрывает цикличность мыслей, как выстрел. Я вздрагиваю. Сердце колотится где-то в горле. Я никого не жду. Никого не хочу видеть.

Открываю. На пороге стоят Вик и Мир. В руках у них — объёмные спортивные сумки. Они смотрят на меня без улыбок. Просто смотрят. Оценивающе. Как на бомбу с часовым механизмом, которая вот-вот рванёт.

— Привет, — говорит Вик, протискиваясь мимо меня в квартиру. Мир следует за ним.

Они без слов проходят в гостиную и бросают сумки на пол.

— Это что? — хрипло спрашиваю я, хотя уже всё понял.

— Это наши вещи, — Мир обводит взглядом мою квартиру, пытаясь найти улики, не успел ли я уже чего натворить. — Мы тут поживём немного.

— Зачем?

— Чтобы ты себе хату не спалил к хуям, пока будешь со своими демонами в прятки играть, — отрезает Вик, открывая свою сумку. Он достает футболки, джинсы. Он реально переезжает. — Потусуемся, пока не будем уверены, что тебя можно одного оставлять с зажигалкой.

Я молчу. Внутри всё клокочет. Злость, унижение, благодарность. Ебучий коктейль, который я не заказывал. Они садятся на диван, я остаюсь стоять в проходе. Они говорят. О чём-то. О новом альбоме, о том, что Саня там наколдовал со звуком, о каких-то дурацких мемах, которые они видели. Обычный трёп. Но я чувствую себя под микроскопом. Каждый мой жест, каждый вдох — под их неусыпным контролем. Они пытаются сделать вид, что всё нормально. Но это не так. И мы все это знаем.

— Ты ел вообще? — спрашивает Мир.

Я пожимаю плечами. Еда в холодильнике есть, они же сами мне её перед моим приездом и подсунули. Только для меня это не еда вовсе, а отрава. Которую я даже готовить не умею. У меня степень магистра в других алхимических приготовлениях, не на кухне. Не с продуктами.

— Закажем пиццу. С ананасами, — ухмыляется он, зная, как я её ненавижу.

— Клубнику ещё закажи, уебан, — бросаю я, и Вик впервые за вечер тихо усмехается.

Я сажусь в кресло в дальнем углу. Я здесь, с ними, но меня нет. Я в своей голове, где идёт война. Где одна моя часть умоляет их уйти, чтобы я мог наконец-то сдаться, набраться или вмазаться. А другая часть цепляется за их присутствие, как утопающий за соломинку. Я пытаюсь не сорваться. Я стискиваю зубы так, что скрипят. Я впиваюсь ногтями в ладони, чтобы чувствовать хоть что-то, кроме этой внутренней ломки.

***

Студия. Моё убежище и моя Голгофа. Запах старого дерева, аппаратуры и сигарет. Здесь я должен спасаться.

Я беру в руки гитару. Руки дрожат. Не так, как от волнения перед выходом на сцену. Это мелкая, противная дрожь абстиненции. Пальцы не слушаются, они как чужие. Чтобы эти демоны внутри не съели меня, их нужно выпустить. Воодушевить в музыку.

Я ударяю по струнам.

Из динамиков вырывается рваный, грязный, злой рифф. Это не мелодия. Это скрежет металла. Это вой. Это звук того, что творится у меня под черепом. Я играю. Закрыв глаза, я отдаюсь этому потоку грязи. Быстро, тяжело, без структуры. Просто чистый, концентрированный пиздец.

Когда я останавливаюсь, в ушах звенит. Я открываю глаза. Вик и Мир смотрят на меня из-за стекла аппаратной. Вик кивает, медленно, одобрительно. Мир показывает большой палец.

— Вот оно, — доносится его голос через динамики. — Вот это мясо. Это то, что надо.

А я слушаю запись и меня тошнит. Это мусор. Шум. Бездарная хуета. В этом нет ничего. Пустота, прикрытая перегрузом.

— Выключи, — бросаю я Сане.

— Амин, это охуенно, — говорит Мир, входя в комнату.

— Это хуйня, — я ставлю гитару на стойку. — В этом нет нерва, нет ничего. Просто шум.

Я не доволен. Я ненавижу то, что из меня выходит. Я критикую каждую ноту, каждое слово, которое пытаюсь выдавить. Всё не то. Всё фальшивка.

***

Потом начинаются интервью. Моя работа по методичке. Я сижу напротив улыбчивых журналистов. Одно лицо сменяет другое. Радио, подкаст, каналы. Вопросы одни и те же.

«Амин, как вы себя чувствуете после реабилитации?»

«Это правда, что вы завязали?»

«Что вдохновило вас на новый материал?»

Я отвечаю. Правильно. Для всех. «Я на новом пути». «Я переосмыслил свою жизнь». «Творчество — мой главный наркотик».

Ложь. Ложь. Не ложь.

***

Осень.

Меня вывозят на природу. К старому, заброшенному дому какого-то великого поэта, который тоже много пил и трагически умер. Символично. Интервьюер, молодой парень с умными глазами, усаживает меня на лавку. За домом — болото. Чёрное, застывшее. Я смотрю на него. Не на дом, не на камеру, не на парня. На болото.

Он начинает. Сравнивает меня с тем поэтом. Говорит о надрыве, о поколении, голосом которого я стал. Я молчу. Лучше бы сравнил моё творчество с творчеством Игоря Талькова, вот тогда и умирать спокойно можно - сравнение достойное.Он спрашивает о дальнейшем творчестве, о моих зависимых муках. Я молчу. Смотрю на чёрную воду, сверху которой плавают темные листья. А он продолжает.

— Твоя бывшая жена… — начинает он осторожно. — Ходят слухи, что она не принимала твою музыку. Просила тебя заняться «чем-то серьёзным», потому что этому благоволит и твоё высшее образование и вообще развитый скилл компетенций...

Я поднимаю голову. Резко. Смотрю прямо, в глаза этого молодого пацана, который понятия не имеет, что только что влил керосин в горящий и без того внутри меня огонь.Начинается настоящий пожар.В моей голове взрывается картинка. Вот я, снимаю свои свободные шмотки, убираю гитару. Сначала в чехол, потом в самый дальний угол квартиры, а за этим в вовсе в забытый Богом (и самим батей) батин гараж. Надеваю серый, сковывающий всё тело костюм госслужащего или ИПшника. Решаю бессмысленные дела того, у кого служу в подмастерье. Ну, типа, собираю какую-то аналитику, устраиваю встречи, потом, поднимаюсь на его должность... Или сразу в бизнес - делаю инфоповод из воздуха и насильно продаю его тем, кто готов тратить последние деньги на то, чтобы задышать. Беру серьезные суммы за свои серьезные дела. Набираю пару десятков килограмм. Ебашу безостановочно, пока она устаёт от недостатка моего внимания. Откупаюсь от неё путёвками на её отдых. Даю ей деньги на развитие какого-нибудь её бизнеса, чтобы сама хоть чем-то уже занялась и меньше пиздела мне в мозг. И надеваю ей кольцо на палец. И она — смеётся. Счастливая. А галстук на моей шее медленно затягивается, превращаясь в шипящую змею, которая стремительно душит меня. И в этом состоянии я не способен выполнить никакую серьезную карьерную задачу, потому что, будучи в этом состоянии, настоящий я - мёртв.Я прочувствовал это. Потому что делал это, чтобы сохранить нашу с ней "семью". Демо версия серьезного, "нормального", перспективного Амина не прожила и года.Я не помню, почему женился на ней. Мы просто росли вместе: со двора до садика, от садика до школы. Она не была моей "первой любовью", но именно её я увидел как свою "правильную" жену. Мне казалось, что это будто правильно - связать свою жизнь с той, кого ежедневно видишь, с кем говоришь, кого уже знаешь и не надо заново знакомиться или меняться, чтобы понравиться ей специально. Сама эта мысль о том, что она с самого начала была рядом, сделало эту мысль единственно верной. Будто бы я уже когда-то давно уже думал так и теперь следую этому правилу по инерции. Я всегда хотел любить кого-то с самого начала своей жизни и до её конца. Но я не помню любил ли я эту женщину по-настоящему хоть одно мгновение своей жизни.Я испытывал к ней всё, кроме этого чувства. Чувства, наличие которого пытался найти в самом себе хоть к кому-то. Хоть когда-то.Я помню, как изменил ей. Просто чтобы разрушить эту реальность, в которой ни я, ни она, не были способны жить. Чтобы освободить её от фактического меня и ожидания того меня, которого она сама себе и мне проектировала, исходя лишь из собственных желаний и ожиданий.Чтобы доказать, что я неисправим. Что я не могу быть «нормальным». Что я вообще тот, от кого надо бежать, а не кого надо спасать, давая ограничители и удавки.Тогда мне стало легче. Когда я перестал хотеть понимать кто я, зачем я, что я чувствую, почему я такой, как объяснить это окружающим меня людям. Я специально стал таким. Тем, кто я сейчас. Человеком, который выбрал страдать от того, что понятно лишь ему одному. Того, кто торчит из солидарности. Потому, что одна девочка, с которой он какое-то время пытался "построить свою любовь" - делала это.

Глава 3

Деньги. До этого момента они были абстракцией. Пылью. Цифрами в смс-оповещениях от Стаса, которые я сразу удалял. Часть с последнего концерта, та, что не ушла на оплату моего белоснежного ада с боржоми в мини-баре, мудро тихо тлела у него на счету. Мой неприкосновенный запас. Мудрая страховка от меня же самого. Чтобы я, выйдя, не скупил половину города и не вколол себе в вену всё разом.

И вот они мне внезапно понадобились. Не на дрянь. Не на бухло. Не на что-то для непонятно чего.

Мысль пришла, когда мы с пацанами сидели за столом у меня дома. Да, они всё ещё не съехали. Да, Вик даже готовит. Он сам, наверное, в ахере, что дошел до этого. И, пока я ел то, что съедобно и разговаривал с пацанами о чём то, своим вторым полушарием свершал материальную благую операцию.

Я открыл приложение банка. Вбил реквизиты, которые Паша в шутку скинул мне ещё в рехабе, на «пожертвование на новые кроссовки послушникам, а то они совсем от мира отстают». Вписал сумму. Приличную. Не всю, конечно, но такую, чтобы Стас, когда это увидит, схватился за сердце.

В поле «назначение платежа» пальцы сами вывели: «К следующему разу, когда приеду в вашу поп-студию, купите инструменты, уговори колокол побыть у меня на битах. Готов продюссировать талантливых отцов, пишите текста и музло во славу простой человеческой души. Амин». Мягкий знак я добавлять не стал. Им я обычно концерты заканчиваю. Хотя, это слово было бы именно сейчас и здесь уместнее, а не там, где беснуются… Диссонанс. Он всегда при мне. Это просто сам я.

Отправил. Доел. Даже посуду всю помыл. Пацаны рубились в приставку. Я лёг на диван. Ждал. Ждал его реакции. Звонка, истеричного сообщения. Смирился.

Наверное, у верующих сегодня нет вай-фая, благие вести до них не долетают.

Вырубил пацанам приставку. Достал денди. Врубил жесткач из девяностых, с плохой графикой и тем самым звуком.

Закайфовали все.

Через часа два пришёл мем. От отца Павла. Свежеиспечённый. На фото — я в той самой трапезной. Щенячьи глаза, в руках — кусок того самого хлеба. А следующее фото — матушка выходит с кухни, смотрит в камеру с этакой хитроватой улыбкой. И подпись: «Ой не знаю, когда этого грешного отпустит, я ж в муку церковную соль кинула...».

Я расхохотался. В голос. Это был не тот смех, что сквозь слёзы боли. Это был чистый, детский, ебуче-искренний смех. Как от щекотки. Показал пацанам. Орали вместе. Даже у себя в соцсетях опубликовал, когда продышался после того, как от смеха поперхнулся.

И я понял. Я нашёл себе новый рехаб.

И нет, я, блять, не уверовал. Не потянуло меня внезапно свечки ставить и молитвы шептать. Изыди.

Просто меня там не лечили. Никто не тыкал пальцем в мои травмы, не заставлял лепить свою боль из воска. Ничего не запрещали. Там со мной просто... были. Обстебали, как последнего уёбка. Отпели под все старые песни, что помнили. Накормили этой простой, вкусной едой, помянули, считай. Спать уложили, как в последний раз. А потом разбудили. И проводили без намёка на то, что я должен исправиться. Просто: «Заходи, если что».

Как в том мультике. Про собаку и волка. «Ты заходи, если что!». И следом в этом флешбеке: «..щас спою».

Здесь мне разрешили выть. И они — эти странные ребята в подрясниках, эта матушка с пирожками, этот мой ебнутый батюшка с айфоном — они тоже со мной воют. О своей жизни. О той, что была у них до этих стен, до ряс, до всего этого. О своей боли, которая ничуть не менее, блять, ценна, чем моя агония.

Они тоже имеют право на голос. Рассказать про свои чувства. Не в проповеди. В музыке. В трёх аккордах. В крике. В шёпоте.

И эту возможность — вот этими самыми деньгами, за которые я чуть не сдох на сцене, — я им даю. С чистой, блять, душой.

И это новый кайф, который я испытал. Лёгкий, тихий, спокойный кайф. Только без вкуса крови во рту.

Пока поторчу от такого.

Дальше – по ситуации.

Осень скоро кончится. А новой музыки — нет. Ноль. Пустота. Я хожу на студию по инерции, как на работу. Отрабатываю старый материал. Концерт за концертом. Автопилот. Ни на одном пока не сдох — вот и весь прогресс.

А ночью оно приходит. Болото. Во снах. Оно уже не молчит. Оно со мной разговаривает. Женским голосом. Тихим, спокойным. Не орет, не требует. Просто напевает в вакуум моей пустой башки: та-та... та-та...

А вчера оно засмеялось. Тихим, шелестящим смехом. И этот смех теперь преследует меня, как тень. Цепляется к подошвам, ползёт за мной из студии, с концерта, с этих ебучих интервью, где я снова вру про «творческий поиск» и «перезагрузку». Всё идёт по кругу. Конвейер. Мельница, которая перемалывает меня в мелкий, одинаковый порошок.

Я выгнал пацанов из квартиры. Сказал, что мне нужно побыть одному. Они переглянулись, но ушли. Теперь мой бункер снова похож на мой. Зарос пылью, пепельницы переполнены, занавески зашторены в блэкаут. Родной хаос. Но и он не спасает.

После сегодняшнего концерта — вырубился как труп. И оно снова пришло. Болото. Уже как любовница, знакомая до каждой травинки, до пузыря воздуха в чёрной воде. Обняло меня своей тягучей прохладой. Уютно, блять, до жути. А потом — шёпот. Нежный, ласковый, прямо в само сознание:

*«Город убил меня, из-за него сгорела, но не стану я сжигать всё следом за собой. Я утоплю. В воде. Каждое тело. Затяну в болото. Да будет так, мой дорогой».*

Я подскочил на кровати. В три часа ночи. Сердце колотится, как после дозы. В голове — только эти слова. Я записал их в телефон. Тупо, пальцами, которые дрожат. Состыковывал. Переворачивал. Пытался провести какой-то, блять, анализ. Ничего не понимал. Но отпустить — не мог. Чувствовал, будто должен найти ответ. Разгадку. Ключ. Только где, блять, его искать?

Оделся. На автомате. Джинсы, худи, капюшон, кеды. Вышел на улицу. Бездумно. Ноги сами понесли.

И принесли меня. В сквер. Тот самый. Богом забытый. Тёмный. Тихий.

Достаю сигарету. Засовываю между зубов дрожащими руками.

Осознание номер один: спонсор моего прихода – отец Павел и его «напутствие перед выпиской из рехаба». За ним слоган: — Отец Павел, какого хуя, блять?!

Загрузка...