В столице было тихо той особой тишиной, которая держится не на спокойствии, а на страхе. Днём улицы гудели, рынки работали, храмовые колокола звали на службы, всё как должно. Но ночью город замирал, и даже собаки не лаяли возле дворца: их давно приучили молчать, король предпочитал ночи. В такие часы казалось, что стены лучше слушают, а люди — меньше врут. Он сидел в верхнем кабинете, куда не допускали ни министров, ни придворных сплетников. Тяжёлые портьеры закрывали окна, на столе горели две свечи, и свет ложился на лицо короля резкими углами. Он не старел красиво, он старел как оружие — темнея, теряя блеск, но не остроту.
Когда-то он вырезал род Мори, и еще многие древние рода. Не в одном бою, не в честной войне, а быстро, как выжигают гниль: удар по главному дому, аресты по спискам, ночные казни, случайные пожары в поместьях вассалов. Он не оставлял врагам времени на легенды. Легенды рождаются там, где остаются свидетели, а он умел убирать свидетелей.
Мори были опасны не числом, а правом. Их имя было стержнем старого порядка, который мешал ему стать королём. Поэтому он сделал так, чтобы сама фамилия Мори стало шёпотом, а затем — сказкой. Чтобы люди, вспоминая о них, морщились: Говорили, они исчезли, говорили, их прокляли. Но тогда, в год резни, кто-то успел ускользнуть.
Семья Лорда Бэтхора Мори бежала, когда дворцовые люди уже шли по следу. Их вывели из столицы не солдаты и не слуги, а те, кто считал кровь важнее короны. Тропами, где не ходят караваны, через болота, по ручьям, чтобы сбить собак, к месту, которое в старых хрониках называли Могучим лесом. Лес принимал не всех. Он был не просто чащей — он был границей. Там путались звуки, там пропадали тропы, там даже ветер начинал свистеть иначе. Говорили, лес умеет прятать тех, кого хочет спасти. И в ту ночь он спас их: укрыл под нависшими корнями, отвёл погоню в другую сторону, заглушил крики, погасил факелы дождём. С тех пор король жил с уверенностью: он вычистил род до конца.
И именно поэтому весть, принесённая сегодня, была как удар под дых.
Дверь кабинета открылась без стука, так входили только те, кому король позволял нарушать дворцовые правила. Командир Красных Всадников вошёл молча, в дорожном плаще, с мокрыми от дождя краями. Он не кланялся низко, он наклонял голову ровно настолько, чтобы напомнить: он инструмент, но инструмент опасный. На его сапогах была пыль дорог, на рукаве — тонкая красная лента, почти незаметная в полумраке.
— Ваше величество, — сказал он.
Король Люциан не предложил сесть. Король никогда не предлагал Красным Всадникам сесть. Сидят те, кого считают людьми, эти — были надобностью.
— Говори, — произнёс король. Голос ровный, будто речь шла о ценах на зерно.
Командир сделал шаг ближе и положил на стол свёрнутую записку. Бумага была дешёвая, почерк — чужой. Ничто не указывало на источник, кроме одного: на нижнем крае стоял знак, которым пользовались люди Красных Всадников, когда передавали сведения от своих глаз в провинциях. Король не взял записку сразу, он смотрел на командира.
— Плохо пахнет, — сказал король тихо.
Командир не дрогнул.
— Пахнет кровью, ваше величество.
Король поднял записку, развернул, пробежал глазами.
И в кабинете на мгновение стало так тихо, что было слышно, как капает воск на стол.
— Скажи мне, — произнёс король, — что это ошибка.
Командир ответил осторожно, выбирая слова, как выбирают шаг на льду:
— Не похоже на ошибку. Наши люди на тракте к северо-западу услышали имя. Сначала — шёпотом. Потом — в доме одного купца, который слишком много знает. Потом — у лекаря, который лечил раненого стражника. Везде — одна нить.
Король медленно сложил бумагу обратно. Его лицо не изменилось, но в глазах будто исчезла часть света.
— Фамилия, — сказал он.
— Мори, — произнёс командир.
Это слово прозвучало в кабинете как кость, брошенная в колодец. Король поднялся, он был не слишком высоким, но встал так, что кабинет стал теснее.
— Я вырезал их, — сказал он, и теперь в его голосе появилась сталь. — Я видел, как их герб сгорел до тла.
Командир Красных Всадников знал, что спорить с королём — значит подписать себе смерть.
— Возможно, вычистили не всё, — сказал он. — Возможно, кто-то ушёл в Могучий лес, как и ходили слухи.
Король остановился у камина и смотрел в огонь.
— Слухи я давил, — произнёс он. — Я заставлял людей смеяться над ними, чтобы мысль о Мори казалась детской фантазией.
Командир выдержал паузу, затем добавил:
— Если фантазия стала шёпотом, значит, она снова стала опасной.
Король резко повернул голову.
— Где? — спросил он. — Кто?
Командир ответил ровно:
— Пока точного места нет. Но есть след: в землях Теос было движение. Чужая охрана. Шифрованные письма.
Король прищурился.
— Теос? Король замер.
— Да, — подтвердил командир. — Слухи говорят не просто кто-то из Мори жив, говорят: есть наследник.
Король почти улыбнулся, но это была улыбка без тепла.
— Наследник, — повторил он. — Значит, кто-то решил вернуть старую сказку на трон.
Командир наклонил голову.
— Если наследник настоящий, то у него будет не только меч. У него будет право, и тогда найдутся те, кто вспомнит, что вы… — он осёкся, но король сам закончил.
— Что я кровавый убийца, — сказал король спокойно.
Он произнёс это слово так, будто оно было не обвинением, а названием должности.
— Магистр Таэлан ещё жив? — спросил король вдруг.
Командир напрягся. Он понимал, что этот вопрос не случаен.
— Жив, — ответил он. — Он исчез из столицы, у него всегда были пути.
Король кивнул самому себе, как будто сложил части мозаики.
— Если Мори живы, Таэлан будет возле них, — произнёс он. — Этот червь любит держаться рядом с историей. Он думает, что может ею управлять.
Командир ждал приказа.
Король подошёл к столу, провёл пальцем по его краю — медленно, будто гладил дерево. Взгляд его стал ясным.
В тот день Могучий лес молчал так, будто прислушивался к моим шагам. Я шла к границе и чувствовала спиной взгляды деревьев, не злые, нет. Скорее… внимательные. Как будто лес решал: отпустить меня или передумать в последний миг. У ворот, где стволы старых дубов сходились аркой, уже ждала карета. Не парадна, не блестящая, а крепкая, дорожная. Тёмное дерево, железные уголки, широкие колёса, будто ей не страшны ни грязь, ни камни. На дверце маленький знак, дубовая ветка с серебряной лентой. Эту карету для нас достали не в городе. Отец говорил, что её привёл к самой границе мастер-колёсник из Подлесной деревни, которая ещё не разучилась торговать с лесом честно, без хитростей. А древесину для корпуса дали хранители. — Чтобы карета знала, где дом, — сказал отец, и мне стало не по себе: будто даже колёса понимали больше, чем я.
Рядом стояла моя наставница по этикету — госпожа Эвелина Ларнес. Она была такой прямой, что, казалось, если на неё поставить чашку — та не прольётся. Сухие аккуратные руки в перчатках, строгий взгляд, который замечал всё: и мятую складку, и сбившуюся прядь, и мою попытку спрятать волнение.
— Садятся в карету спокойно, Ангелия, — сказала она. — Без суеты, колени вместе, спина прямая, подбородок не опускать.
Я вдохнула, подняла платье ровно настолько, насколько дозволено приличиями, и села. Не рухнула — опустилась, как учила мама. Сердце стучало так, будто тоже хотело выскочить вслед за мной из леса. Карета тронулась мягко. Сначала мы ехали по знакомой дороге между деревьев. Лесной свет был зелёным и живым — он всегда такой в Могучем лесу, даже в солнечный день. Я смотрела в окно и ловила себя на том, что ищу глазами знакомые места: тот камень у корней, ту тропинку, по которой мы ходили собирать ягоды. Как будто я боялась, что, если отвернусь, лес исчезнет.
— Держите спину, — тут же сказала госпожа Эвелина, едва я расслабила плечи. — Не сутультесь.
— Да, наставница Эвелина… — ответила я и выпрямилась так резко, что у меня свело лопатки.
Она кивнула, будто поставила галочку в голове.
— Повторим, приветствие незнакомого дворянина: как?
— Лёгкий поклон… взгляд… не слишком долго… — я пыталась вспомнить точные слова.
— В глаза — кратко. Затем взгляд чуть в сторону. Вы не вызываете, но и не прячетесь. И руки, где руки?
Я быстро сложила их на коленях.
— Вот так?
— Почти. Ладонь на ладонь, пальцы расслаблены. Вы не должны выглядеть так, будто готовы схватить нож или булочку.
Мне хотелось возразить: в лесу никто не умирает от того, что держит булочку, — но я только сглотнула.
Мы выехали из леса, и всё вокруг стало другим, просторным. Небо — огромным, слишком высоким, будто мне его выдали без инструкции. Поля тянулись до горизонта, трава была выцветшей, кое-где стояли редкие деревья, согнутые ветром. По обочинам мелькали камни и низкие изгороди, а ручьи блестели холодным серебром.
— На приёме вы не едите сразу, — продолжала госпожа Эвелина, будто у меня впереди обязательно будет приём, и я не окажусь где-нибудь в грязи по колено. — Сначала разговор. Бокал держат за ножку. Хлеб ломают, а не кусают. Суп — без звука.
— Да, наставница Эвелина… — повторила я.
Чем дальше мы ехали, тем больше дорога казалась чужой. И вдруг впереди показались покосившиеся крыши.
— Деревня, — сказала я и прижалась к стеклу.
Сердце почему-то неприятно сжалось.
— Заброшенная, — ответила госпожа Эвелина. — Здесь не стоит останавливаться.
Но дорога всё равно вела мимо.
Дома стояли близко, тесно — как будто когда-то люди прижимались друг к другу от ветров или страха. Окна были пустыми, чёрными. У некоторых крыш провалились углы, заборы заросли колючим кустарником. На маленькой площади криво торчал колодец, рядом валялась перевёрнутая телега. Я представила, как тут когда-то пахло хлебом, как кто-то смеялся, ругался, спешил домой. Как дети бегали босые летом, в огромных валенках зимой.
— Сколько лет назад здесь жили люди? — спросила я почти шёпотом.
— По дорожным записям — около шестнадцати, — неохотно ответила наставница. — Люди ушли быстро.
Причины не обсуждаются при воспитанницах.
Я хотела сказать: я не просто воспитанница, — но не успела.
Тук. Звук был тихий, будто кто-то постучал по дереву. Карета проехала ещё немного. Тук-тук.
Я выпрямилась мгновенно.
— Вы слышали? — спросила я.
Госпожа Эвелина нахмурилась.
— Возможно, камень.
Тук! Теперь — рядом, будто прямо под нами. Кучер натянул поводья, лошади фыркнули, карета остановилась.
Мы вышли. Воздух в заброшенной деревне был другой — холодный, пустой, с запахом старой сырости. Тишина тут казалась слишком плотной, как ткань. Кучер обошёл карету и вдруг позвал нас:
— Госпожи… тут коробка.
Я увидела её сразу — небольшая деревянная коробка, обёрнутая грубой тканью, привязанная к раме у заднего колеса. И она… двигалась.
Тук. Стук шёл изнутри.
— Ангелия! — резко сказала госпожа Эвелина. — Не прикасайтесь— Но я уже присела и стала развязывать узлы. Пальцы дрожали, а внутри всё сжималось от ужасной догадки.
Крышка приоткрылась. Оттуда высунулась взъерошенная голова.
— Только не кричи, — прошептала голова и глаза моргнули. — Я нормально.
У меня будто воздух выбили из груди.
— Ты?!
Это был мой братишка Ален, младший. Вечно исчезающий, вечно я только на минутку, вечно находящий приключения там, где даже взрослые стараются не задерживаться.
— Ты что сделал?! — слова вылетели сами, острые, злые, почти чужие.
Он виновато улыбнулся, но улыбка дрогнула.
— Я не хотел, чтобы ты одна…
— Ты убежал! — я наклонилась к нему ближе и почти зашипела, хотя голос у меня дрожал. — Родители думают, что ты дома. Ты понимаешь, что мог замёрзнуть? Задохнуться? Мог… мог…
Я замолчала, потому что увидела, как он дрожит. Губы посинели, руки сжаты так, будто он держал в них свой страх.
Ален.
Я встал ещё затемно, когда в доме все спали. Даже лес спал — по-своему, настороженно, но тихо. Я лежал и смотрел в потолок, а внутри у меня всё прыгало, будто в животе поселился заяц: сегодня Ангелия уедет, и я тоже. Я долго думал, что скажу, если меня поймают. Думал, и не придумал ничего такого, что остановило бы меня. Потому что я мечтал о путешествиях всю жизнь. Я даже слова всю жизнь раньше говорил осторожно, а вдруг окажется, что моя жизнь маленькая и короткая. Но с тех пор, как появилась она, сестра, жизнь стала настоящей, длинной, как дорога.
Я знал, что у меня есть сестра. Всегда знал, будто это знание было спрятано во мне, как семечко под корой. А потом она появилась — внезапно, как молния в ясном небе: вот я один, а вот уже не один. И я полюбил её сразу, целиком, без рассуждений, как любят дом, когда долго жил под чужой крышей. Утром я выбрался наружу осторожно, без скрипа, без лишних вдохов. Карета стояла у границы Могучего леса, и я боялся, что лес меня не выпустит: схватит корнями за сапоги, заведёт тропинками обратно. Но лес… пропустил. Просто раздвинул тень между деревьями, и я понял: он всё знает. И всё равно отпускает. Может, потому что я — из него. Может, потому что я — к ней. Я подбежал к карете, когда кучер отвлёкся, и сунулся вниз, туда, где под рамой висела дорожная коробка. Я сам её приметил ещё вчера: крепкая, с тканью поверх, привязанная ремнями. Взобраться было труднее, чем я думал — руки скользили, колено ударилось о железо, но я стиснул зубы. Если уж решил — не отступать из-за синяка.
Я залез внутрь, притянул крышку и замер. Запах был как у старых досок и пыли, а ещё чего-то сладкого, может, сухих трав. Сначала мне казалось, что я задохнусь, потом стало нормально, я лежал и слушал: вот хлопнула дверца кареты, вот заговорили взрослые голоса, вот колёса шевельнулись, и мир поехал. Я улыбался в темноте, пока улыбка не устала. Потом всё было как в странном сне: стук колёс, подскакивающее дерево под щекой, тряска, холод, и голоса сверху. Противная тётка — наставница. Я её сразу невзлюбил, хотя видел всего пару раз. Слишком ровная. Такие всегда говорят так, будто ты виноват заранее.
Я слушал, как она учит Ангелию: спина прямая, не сутультесь, пальцы так, поклон вот так. Хотелось засунуть ей за шиворот жука, или лягушку. Чтоб она подпрыгнула и хоть на секунду стала нормальным человеком, а не линейкой в платье. Но я терпел, ради Ангелии. Когда меня нашли, я думал, сестра меня съест. И она почти съела — глазами. Ругала шёпотом, но так, что я бы предпочёл крик. И всё равно… она не оставила меня. Это главное. Теперь я ехал в карете, рядом с ней, под её плащом, и дорога за окном была такой, какой я её представлял в мечтах: луга, ровные как расстелённая ткань, полосы леса вдали, редкие домики, стога сена, птицы, летящие низко над землёй. Небо было огромное, и мне всё казалось, что сейчас из него кто-нибудь выйдет и скажет: Эй, мальчишка, тебе сюда нельзя. Но никто не выходил. К полудню мы доехали до небольшого городка, где решили остановиться перекусить. Я выглянул в окно, и у меня внутри всё затеплилось от любопытства.
Городок назывался Вересковый Брод. Он стоял у мелкой речки, через которую был перекинут каменный мост, и вода под ним шумела, как будто спорила с берегами. Улицы были узкие, мощёные неровным камнем; дома двухэтажные, с деревянными балками, местами кривые, словно их строили по памяти, а не по линейке, как бы понравилось нашей противной тётке. Таверна называлась «У Пегого Оленя». Вывеска была старая, с облупившейся краской: олень действительно был пегий, будто кто-то промахнулся кистью. Внутри пахло жареным луком, хлебом и дымом. Столы — грубые, потёртые, лавки скрипучие. И людей — полно. Там были возчики в грязных сапогах, торговцы с мешками, солдаты в потертых плащах, пара ремесленников с руками, чёрными от работы. Кто-то смеялся слишком громко, кто-то ругался, кто-то ел так, будто боялся, что еду отнимут. Я смотрел на них и думал: вот оно, настоящее, не сказка. Госпожа Эвелина, конечно, сидела так, будто даже лавка должна быть благодарна за её спину. Ангелия пыталась держаться так же, но у неё выходило живее. Мне принесли миску похлёбки и кусок хлеба — я ел быстро, и сестра разок легонько стукнула меня по руке взглядом: мол, не торопись так. Но я видел, что ей самой непривычно среди этого шума. Потом Ангелия сказала, что нам нужно зайти на рынок.
— Тебе нужна одежда, — тихо сказала она мне, будто это была тайная миссия. — Ты ведь… совсем без всего поехал.
Я хотел сказать: Да ладно, я и так справлюсь, — но понял, что ей важно позаботиться обо мне. И я просто кивнул. Перед выходом она взяла меня за руку крепко-крепко.
— Не отпускай, — сказала она.
И я не отпустил.
Рынок в Вересковом Броде был шумный, как птичий базар. Палатки стояли рядами, натянутые ткани хлопали на ветру. Продавали всё: сушёную рыбу, яблоки, ленты, ножи, деревянные игрушки, ткань, сапоги, травы. И людей — столько, что меня пару раз толкнули так, что я чуть не врезался в чужой мешок. И пахло там… по-всякому. У одних — хлебом и специями, у других — потом, мокрой шерстью и чем-то кислым. Многие были дурнопахнущие, особенно те, кто стоял у мясных рядов или тащил на себе корзины. Я морщился, но терпел: это тоже часть дороги.
Я слышал, как госпожа Эвелина шипит Ангелии:
— Леди не пристало ходить среди таких… тесных мест.
Ангелия только сжала мою руку сильнее и пошла дальше, будто упрямство у неё было не меньше, чем у меня.
Монет у нас действительно было много. Я увидел, как Ангелия достала небольшой мешочек — не огромный, но тяжёлый по звуку, когда он стукнул о ладонь. Торговцы сразу становились ласковее, кланялись ниже, улыбались шире. И это меня разозлило: выходит, улыбка тоже стоит денег. Мы выбирали мне одежду долго. Сначала у одного торговца — штаны: тёмные, крепкие, с нормальными швами. Потом рубаху — простую, льняную, чтобы не чесалась. Потом тёплый жилет, потому что вечера уже холодные. Я крутился, примерял, а Ангелия смотрела так серьёзно, будто выбирала мне не одежду, а новую судьбу.