Москва умеет делать вид, будто всё происходящее — случайность.
Будто люди не выбирают, а просто оказываются в нужном месте. Будто слова срываются с губ сами, без согласия хозяина. Будто утро приходит не потому, что ночь исчерпала себя, а потому что кто-то щёлкнул выключателем.
Я давно знаю: это городская легенда, самая удобная из всех. Случайность снимает ответственность, как снимают пальто в тёплом подъезде. Случайность позволяет не думать о том, что каждый день мы переписываем себя поверх себя же — слой за слоем, вытирая пальцем ещё влажные строчки. И не спрашиваем, что осталось под ними.
Я выхожу из дома в полвосьмого, когда на улице ещё серо, а воздух пахнет мокрым бетоном и горелым сахаром из ближайшей пекарни. Пальцы ищут в кармане перчатки, хотя я точно помню, что положила их на тумбу. Память — штука упрямая: она может быть уверенной даже тогда, когда ошибается. В этом есть что-то пугающе человеческое.
Ключи, телефон, пропуск. Я проверяю сумку так, как проверяют реальность: по списку. Если все пункты на месте, значит, день начался.
На светофоре у подъезда привычно собирается маленькая очередь машин. В каждой — своя история, своя усталость, своё утреннее раздражение. Я ловлю взгляд женщины на пассажирском сиденье соседнего авто: она смотрит в зеркало, поправляет помаду, будто собирается не на работу, а на свидание с жизнью. Мужчина за рулём не смотрит на неё вообще — он уставился в экран, и его большой палец механически листает что-то вниз.
Я думаю: сколько раз они уже выбирали друг друга? И сколько раз выбирали не выбирать?
Иногда мне кажется, что весь мой профессиональный опыт — это длинная попытка научить людей делать выбор осознанно. Не обязательно правильный. Просто свой.
Психолог — странная профессия для Москвы. Здесь принято решать быстро: подписать, переехать, развестись, молчать. Здесь чужая душа — не ресурс, а обуза. И всё же именно здесь ко мне чаще всего приходят с тем, что невозможно измерить и завернуть в пакет: страхом прожить не свою жизнь.
Петровка, 38 — точка на карте, где страхи обретают другие формы: уголовные дела, протоколы, допросы. Там даже воздух более плотный, словно в нём растворён металл.
Я работаю с полицией уже третий год — «временно», как обычно. В Москве «временно» может длиться бесконечно, если никто не задаёт лишних вопросов. Формально я — консультант по психологическим аспектам расследований: помогаю выстраивать профиль, оценивать показания, видеть то, что не видно через бумагу. Неформально — я иногда нужна им ровно в тех местах, где логика упирается в стену и начинает звенеть.
Иногда я нужна им, чтобы напомнить: перед ними не «фигурант», а человек.
Иногда — чтобы помочь не сорваться мне самой.
Такси высаживает меня у серого фасада, и я на секунду задерживаюсь на тротуаре. Петровка выглядит как учебник по советской архитектуре: прямые линии, сдержанность, убеждённость в собственной правоте. Здесь не место сомнениям. Здесь место фактам.
Я поправляю воротник, вдыхаю. У входа пахнет мокрыми сигаретами и дешёвым кофе — смесь, которую можно было бы назвать «государственный стиль». Сотрудник на проходной кивает мне с тем выражением лица, которое означает: «Я вас видел, но не помню, как зовут». Это нормально. Меня часто помнят без имени. Я сама в последнее время ловлю себя на том, что имена людей, которых я знаю годами, иногда всплывают не сразу — как слова в кроссворде, которые ты вроде бы точно знаешь, но язык не хочет их отдавать.
— Доброе, — говорю я.
— Доброе, Марина Сергеевна, — отвечает он, и я испытываю короткое облегчение: значит, ещё не всё уходит.
Коридоры внутри всегда одинаковые. Даже когда меняют краску на стенах, даже когда новые двери блестят свежей фурнитурой. Здесь шаги звучат иначе: глуше, тяжелее. Здесь люди ходят не просто так, а по необходимости. От кабинета к кабинету, от судьбы к судьбе.
Я поднимаюсь на третий этаж, и на площадке на секунду останавливаюсь у окна. Внизу — движение, машины, люди. Москва течёт, как грязная вода в весенней канаве: кажется, что хаотично, но если смотреть долго, замечаешь течение.
Я достаю из сумки папку с заметками. Бумага — мой якорь. Электронные файлы слишком легко исчезают. Бумага остаётся, даже когда ты не уверен, что остаёшься сам.
Кабинет, куда меня вызывают, находится в конце коридора. Номер на табличке — 317. Я стучу и вхожу.
Внутри — стандартный набор: стол, два стула, шкаф с папками, чайник в углу. На подоконнике — кактус, который кто-то героически пытается не убить. За столом сидит мужчина в тёмной рубашке, без кителя. Его лицо я знаю: майор Сорокин. Андрей. Чуть старше сорока, с привычкой смотреть прямо и говорить коротко. Мы работали вместе по нескольким делам, и каждый раз я ловила себя на мысли, что он умеет держаться на грани — между цинизмом и состраданием. Такое редко.
— Марина Сергеевна, — он встаёт, кивает, не улыбаясь, но и не холодно. — Спасибо, что быстро.
— Вы же знаете, — отвечаю я, снимая пальто. — У меня в расписании слово «быстро» всегда подозрительно.
Он чуть-чуть хмыкает — это его версия улыбки.
В комнате ещё двое. Женщина лет тридцати пяти, аккуратно одетая, с таким лицом, будто она всю ночь держала себя в руках и теперь боится отпустить. И молодой сотрудник, совсем ещё мальчишка по ощущениям, с блокнотом и нервной энергией. Он смотрит на меня с ожиданием, как на человека, который должен сейчас сказать: «Да, это всё объясняется одним простым словом».
Я никогда не говорю так.
— Это… — Сорокин кивает в сторону женщины. — Елена Рыбакова. Жена пропавшего.
Елена сжимает пальцы так, что суставы белеют.
— Здравствуйте, — говорит она и сразу же опускает взгляд, будто это слово слишком открытое.
— Марина, — представлюсь я, хотя все здесь и так знают. Но человеку важно слышать имя. Это возвращает связь. — Расскажите, что произошло. Только так, как вы это помните, не как «надо».