Babúshka
Единственное русское слово,
которое иностранцы произносят с любовью — не понимая, что означает 🪆
Матрёшка.
Внутри — матрёшка.
Внутри — матрёшка.
Внутри — матрёшка.
Внутри —
Дерево. Цельное. Немое. Размером с ноготь мизинца. Та, что уже не раскрывается. Та, с которой всё началось.
Или — на которой всё закончится.
Моя прабабушка Тоня родила в семнадцать. Её дочь Мария — в девятнадцать. Бабушка Лена — в двадцать один. Мама — в двадцать три.
Шаг — два года.
Если паттерн верен, я рожу в двадцать пять.
Если паттерн верен, я разведусь в тридцать пять.
Если паттерн верен — я уже написана. Скомпилирована до рождения. Мне осталось только прожить себя, строчка за строчкой, до последнего return.
Но я не верю, что судьба — это код.
Я верю в баги. В ошибки. В то, что любую программу можно взломать — если знаешь, где искать.
Меня зовут Злата. Мне пятнадцать.
И это история о том, как я пыталась переписать собственный род.
Спойлер: род сопротивлялся.
Бабушка умерла в среду.
Я узнала в воскресенье.
Четыре дня. Четыре дня мама молчала — а я ходила в школу, смеялась над мемами, ругалась с учителем по физике — пока бабушка лежала в морге.
Одна.
Как и жила.
Мама потом скажет: не могла подобрать слова. Я потом подумаю: какие слова, мама. Бабушка, которую ты вычеркнула из жизни шесть лет назад. Ссора, о которой я не знаю ничего. Похороны, которые прошли без меня — чтобы не травмировать.
Меня всю жизнь не травмируют.
Берегут. Ограждают. Отключают от информации, как сервер от сети.
В этой семье у меня гостевой доступ:
user: zlata_m
access: read_only
permissions: [молчать]
Сижу на полу бабушкиной квартиры. Хрущёвка, «Академическая», стены давят, обои желтеют, пахнет книжной пылью и чем-то горьким. Может, корвалолом. Может, одиночеством. Шесть лет меня здесь не было — и я не узнаю ничего.
В руках — матрёшка.
Облупившаяся. Выцветшая. Глаза-точки смотрят мимо. Раскручиваю — руки помнят — вторая, третья, четвёртая, пятая...
Шестая не открывается.
Заклеена. Намертво. Шов залит чем-то жёлтым, каменным. Кто-то запечатал её — давно.
Специально.
На дне коробки записка. Бабушкин почерк — нервный, летящий, будто убегал:
«Злата. Ты поймёшь. Ты — единственная».
Единственная — что?
Мама стоит у окна спиной ко мне.
Во дворе — мусорка, голуби, ноябрь. Она смотрит туда так, будто там идут титры её жизни.
— Почему она заклеена?
Оборачивается. Видит матрёшку. Лицо — system error.
— Где взяла?
— На столе. Она мне оставила.
— Я знаю.
— Тогда почему не отдала?
Тишина.
— Мам. — Голос ломается. Плевать. — Шесть лет. Почему вы не разговаривали шесть лет?
— Это...
— Сложно? — Перебиваю. — Всё у вас сложно! Развод — сложно! Почему папа ушёл — сложно! Почему бабушка умерла одна — сложно! А мне — просто! Просто сидеть и ничего не знать!
Кричу. Впервые в жизни ору на мать.
Она не кричит в ответ. Садится за стол. Трёт переносицу — и меня прошибает: это бабушкин жест. Я видела его в детстве. Я забыла. Тело — помнит.
— Бабушка, — голос мамы пустой, выжженный, — считала, что людей можно просчитать. Что мы — уравнения. Собери переменные — получишь результат.
— И?
— Она собрала.
— Что?
— Данные. На нашу семью. Сто лет. Четыре поколения.
— Зачем?
— Искала закономерность.
— Нашла?
Мама молчит. Долго. Слишком долго.
— Мам. Что она нашла?
— Проклятие.
У меня холодеет живот.
— В смысле — проклятие?
— Не в том смысле. — Мама поднимает глаза. — Не мистика. Хуже. Статистика. Женщины нашего рода, Злата, не удерживают любовь. Ни одна. За сто двадцать лет — ни одна.
Ночь. Мама уснула. Я — нет.
Телефон светится в темноте.
Гордей:
— ты как
Печатаю:
— бабушка умерла
— мама 6 лет с ней не разговаривала
— оставила мне заклеенную матрёшку
— и типа предсказала маме развод
— за 10 лет до свадьбы
— и типа все женщины в нашем роду
— не удерживают любовь
— сто лет
— ни одна
Отправляю. Сердце колотится.
Гордей отвечает через тридцать секунд. Он всегда отвечает. В три ночи, в пять утра, в конец света. Единственная константа в мире, где всё переменные.
— погоди
— она предсказала развод до свадьбы?
— и твоя мама всё равно вышла замуж?
— и развелась?
— да
— и после этого 6 лет не звонила бабушке?
— да
Пауза. Он печатает. Стирает. Печатает снова.
— она не злилась злат
— она боялась
— боялась, что бабушка была права
— а когда оказалась права
— не смогла это признать
— 6 лет
— а потом бабушка умерла
Смотрю на экран. На матрёшку, которая лежит рядом с подушкой.
Гордей прав.
Мама не сбежала от бабушки.
Мама сбежала от правды.
— внутри матрёшки что-то есть
— я слышу, когда трясу
— бумага или типа того
— откроешь?
— а ты бы открыл?
— если бы внутри была правда о моём роде?
— за секунду
— даже если страшная?
— особенно если страшная
— страшное лучше знать
— чем бояться не зная, чего
Откладываю телефон.
Беру матрёшку.
Что ты спрятала, бабушка? Что такого ты нашла, что мама предпочла молчать шесть лет, чем признать?
В программировании есть бесконечный цикл.
while (true) — и всё, что внутри, повторяется вечно. Снова и снова. Пока не вырубишь принудительно. Ctrl+C. Аварийный выход.
У моих родителей был такой цикл. Я слышала его тысячу раз:
while (true) { мама: ты меня не слышишь; папа: ты меня не понимаешь; мама: потому что ты не объясняешь; папа: потому что ты не слушаешь; }
Слово в слово. Год за годом. Одни и те же фразы, паузы, вздохи. Они не замечали, что повторяются.
Я — замечала.
У мамы с бабушкой тоже был цикл. Из молчания:
while (гордость > любовь) { не звонить; ждать; не звонить; }
Шесть лет.
А у бабушки с её мамой? А у той — со своей?
Матрёшка внутри матрёшки. И в каждой — один и тот же баг. Не исправленный. Не осознанный. Передающийся по наследству — как цвет глаз, как форма губ, как неумение сказать «прости» вовремя.
Четыре часа утра. Мама спит рядом — пришла, легла, не спросила. Как в детстве, когда мне снились кошмары.
Только теперь кошмар — её.
Лежу и думаю:
Можно ли сломать цикл изнутри? Можно ли переписать код, если ты сама — его часть?
За окном светает.
Я знаю, что сделаю утром.
Я открою эту чёртову матрёшку.
Утро.
Мама варит кофе в бабушкиной джезве. Медная, тяжёлая, потемневшая от тысячи рук. Мама держит её так, будто та живая. Будто может укусить. Или заплакать.
— Она меня научила. — Голос хриплый. — Мне шесть было. Говорила: не отводи глаз, смотри на пенку. Кофе не прощает невнимания.
Молчу.
— Я отвлекалась. Сбегало. Она никогда не ругала. Заваривала заново. Сколько бы раз ни сбежало.
Мама снимает джезву точно за секунду до края. Руки помнят то, что сердце пыталось забыть.
— Ты на неё похожа. — Оборачивается. — Больше, чем на меня.
Не знаю — радоваться или бояться.
— Мам. Что ещё она нашла? Кроме... статистики.
Мама наливает кофе. Чашки бабушкины — синие цветы, тонкий фарфор, трещины как морщины.
— Она вела тетради. Всю жизнь. Даты, события, связи. Пыталась найти точку входа.
— Точку входа?
— Место, где всё началось. Где появился... сбой. — Мама усмехается криво. — Она так и говорила: сбой. Как будто мы — программа. Как будто нас можно отладить.
— А можно?
Мама молчит.
— Мам. Записи сохранились?
— Не знаю. Может, в шкафу. Может, выбросила. Она... — Голос ломается. — Она звонила, Злата. Каждый месяц. Я не брала трубку. Ни разу за шесть лет. А она всё равно звонила.
Кофе стынет.
— Я открою матрёшку.
— Я знаю.
— Найду тетради.
— Я знаю.
— И если там написано, что я тоже сломаюсь, — я это изменю.
Мама смотрит на меня долго. Глаза мокрые.
— Я тоже так думала. В твоём возрасте.
— И что?
— И вышла замуж за твоего отца.
— Это же хорошо?
— Это было назло. Ей. Её предсказанию. Всему роду. Я хотела доказать. Двадцать лет доказывала.
— А потом?
Мама отворачивается к окну.
— Потом он ушёл.
Тишина.
— И ты поняла, что она была права.
— Нет. — Мама оборачивается. Лицо мокрое, но голос твёрдый. — Я поняла, что пыталась опровергнуть — вместо того чтобы понять. Пыталась доказать, что я другая. Вместо того чтобы разобраться, почему мы все — одинаковые.
Она подходит. Берёт мои руки. Её пальцы ледяные.
— Я не смогла, Злата. Не смогла ей позвонить и спросить: почему? Откуда это в нас? Как это остановить? Шесть лет боялась услышать ответ.
— А теперь?
— А теперь спрашивать некого.
Мама отпускает мои руки. Идёт к двери.
Останавливается.
— В её спальне шкаф. Верхняя полка. Там коробка. Я не открывала. Не смогла.
Уходит.
Я стою посреди кухни.
Кофе остыл.
Матрёшка лежит на столе, смотрит выцветшими глазами.
Внутри — шорох. Бумага или что-то ещё.
Ответы или новые вопросы.
Сейчас узнаю.
if (zlata.courage >= zlata.fear) {open();}
Иду в спальню.
Коробка пахнет пылью и временем.
Картон потемнел, углы обмялись, будто её много раз доставали и ставили обратно. На крышке — бабушкиным почерком — одно слово: «РОД».
Три буквы. Сто двадцать лет. Четыре поколения женщин, которые не удержали любовь.
Открываю.
Тетради. Девять штук. Общие, в клетку, советские ещё — на обложках «Цена 44 коп.». Исписаны так плотно, что строчки налезают друг на друга. Почерк мелкий, бешеный, торопливый.
И фотографии.
Пачка, перетянутая аптечной резинкой. Чёрно-белые, желтоватые, с обломанными краями. Женщины. Много женщин. Молодые и старые, в платках и в шляпках, у заборов и у окон. Незнакомые лица — и мои глаза. Мой подбородок. Моя складка между бровей.
На обороте каждой — имя, год, возраст.
Антонина, 1927, 17 лет
Мария, 1949, 19 лет
Елена, 1971, 21 год
Виктория, 1993, 23 года
Моя мама в девяносто третьем. Длинная коса, джинсы-варёнки, улыбка до ушей. Счастливая. Ещё не знающая, что её ждёт.
Откладываю фотографии. Беру первую тетрадь.
На первой странице — не текст. Схема. Генеалогическое древо, только странное: не вверх растёт, а вниз. Как корни.
И рядом с каждым именем — два числа.
Возраст замужества. Возраст развода.
Антонина: 17 / 24.
Мария: 19 / 27.
Елена: 21 / 33.
Виктория: 23 / 44.
Семь лет брака. Восемь. Двенадцать. Двадцать один.
Арифметическая прогрессия разваливается. Это не прогрессия. Это что-то другое.
Листаю дальше. Бабушкины записи — сбивчивые, перескакивающие, будто она записывала мысли на бегу:
«Не возраст. Не срок. Что-то другое. Триггер. Событие. Что запускает цикл?»
«У Антонины — после рождения второго ребёнка. У Марии — после смерти отца. У меня — ???»
«Виктория выйдет замуж назло. Я знаю. Я вижу. Она думает, что победит статистику. Она не понимает: статистика — это не враг. Это симптом».
Дата записи — 1992 год.
За год до маминой свадьбы.
У меня дрожат руки.
Звонок в дверь.
Гордей. Кто же ещё.
Гордей стоит на пороге — рюкзак на одном плече, термос в руке, под глазами тени.
— Ты спал вообще?
— Три часа. Норм. — Проходит мимо, оглядывается. — Это её квартира?
— Бабушкина. Да.
Он идёт медленно. Трогает корешки книг на полках, проводит пальцем по пыльному серванту. Гордей всегда так — сканирует пространство, считывает.
— Одна жила?
— Последние двадцать лет.
— Двадцать лет одна. — Он оборачивается. — И всё равно звонила твоей маме каждый месяц.
— Откуда ты...
— Ты написала ночью. — Достаёт телефон, показывает переписку. — Вот тут.
Не помню. Наверное, в полусне. Наверное, выложила ему всё — как всегда.
— Показывай, — говорит Гордей.
Веду его в комнату. Тетради разложены на полу — я не заметила, как вывалила все. Фотографии веером. Матрёшка в центре — как обвиняемая на суде.
Гордей садится рядом. Берёт тетрадь. Листает молча.
Минута. Две. Пять.
— Злат.
— М?
— Твоя бабушка была не сумасшедшая.
— Я знаю.
— Нет, ты не понимаешь. — Он поднимает голову. Глаза серьёзные. — Она была дата-сайентист. До того, как это слово придумали. Она искала корреляции. Строила модели. Проверяла гипотезы.
— И что нашла?
Гордей откладывает тетрадь. Берёт другую. Третью. Четвёртую.
— Пока не знаю. Тут много. Нужно время.
— У нас есть время?
— А куда оно денется?
— Мама хочет закончить с квартирой до конца недели. Вещи — раздать или выбросить. Квартиру — продать.
— Тетради она не выбросит.
— Она их не открывала. За шесть лет — ни разу.
Гордей смотрит на меня долго.
— Боялась?
— Наверное.
— А ты?
— Что — я?
— Боишься?
Думаю. Честно думаю.
— Да. Но хочу знать больше, чем боюсь.
Он кивает. Как будто я прошла какой-то тест.
— Тогда давай работать. Ты — тетради с первой по пятую. Я — с шестой по девятую. Ищем триггер.
— Какой триггер?
— Она сама написала. — Гордей показывает страницу. — «Что запускает цикл?» Вот и узнаем.
Три часа мы читаем молча.
За окном темнеет.
Мама не приходит — уехала к тёте Ире, обсуждать наследство.
Я читаю про прабабушку Марию, которая вышла замуж в сорок девятом за военного лётчика. Про то, как он вернулся с Корейской войны другим человеком. Про то, как она терпела семь лет — а потом ушла. С двумя детьми. В никуда.
Читаю про бабушку Лену, которая поклялась, что будет иначе. Что она — умнее. Сильнее. Что она не повторит.
И повторила.
Двенадцать лет брака. Потом — развод. Потом — двадцать лет одиночества.
— Злат, — голос Гордея.
— Что?
— Нашёл.
Подхожу. Он держит девятую тетрадь, открытую на последних страницах. Почерк другой — крупнее, неровнее. Бабушка писала это незадолго до смерти.
«Я ошибалась. Сорок лет ошибалась.
Триггер — не событие. Триггер — возраст.
Не возраст женщины. Возраст ребёнка.
Когда старшему ребёнку исполняется столько, сколько было матери в момент травмы, — цикл запускается.
Антонина потеряла мать в 7. Её дочери было 7, когда брак развалился.
Мария потеряла отца в 8. Её дочери — мне — было 8.
Мне было 12, когда мой отец ударил мою мать в последний раз. Вике было 12, когда мы с мужем развелись.
Не совпадение. Закономерность. Тело помнит то, что разум забыл.
Вике — 44. Злате — 15.
15.
Мне было 15, когда я впервые подумала, что любовь — ловушка.
Цикл запустится снова.
Если не остановить».
У меня звенит в ушах.
— Злат, — говорит Гордей. — Тебе пятнадцать.
Я знаю.
Господи, я знаю.
Мама возвращается в девять вечера.
Пахнет сигаретами. Она не курит — значит, тётя Ира. Значит, разговор был тяжёлый. Значит, делили что-то, что делить не хотели.
— Вы ещё здесь? — Она видит Гордея, тетради на полу, разложенные фотографии. — Что вы...
— Читали, — говорю я.
Мама замирает.
— Читали — что?
— Всё.
Тишина.
Гордей встаёт.
— Мне, наверное, пора.
— Нет. — Мама вдруг. Резко. — Останься. Ты... ты друг Златы. Ты должен знать. Если она... если вы уже...
Она не договаривает. Садится на диван. Руки трясутся.
— Мам. — Сажусь рядом. — Бабушка писала про триггер.
— Я знаю.
— Ты читала?
— Она мне рассказала. Тогда. Перед... — Мама сглатывает. — Перед тем как мы перестали разговаривать. Позвонила и рассказала. Про возраст. Про то, что я повторю. Про то, что Злата...
— Что — я?
— Что ты — точка бифуркации. Так она сказала. Точка, где система может пойти по-другому. Или сломаться окончательно.
— Почему я?
Мама смотрит на меня. Глаза красные.
— Потому что ты первая, кто знает заранее. Антонина не знала. Мария не знала. Я — не поверила. А ты... ты можешь выбрать.
— Выбрать что?
— Повторить или нет.
Гордей кашляет.
— Извините. Но это же... нельзя просто выбрать не повторять. Если это паттерн поведения, если он в подсознании...
— Можно, — говорит мама. — Если понять, где он начинается.
— Бабушка написала — в пятнадцать, — говорю я. — Ей было пятнадцать, когда она решила, что любовь — ловушка.
— Что случилось в пятнадцать?
Мама молчит.
— Мам?
— Её отец ушёл к другой женщине. В её день рождения. Пятнадцать лет. Утром — праздник. Вечером — чемоданы в коридоре.
Холод по спине.
— И она решила...
— Что не будет как мать. Не будет ждать, терпеть, надеяться. Не будет слабой. — Мама усмехается горько. — И стала сильной. Такой сильной, что оттолкнула всех, кто её любил.
Матрёшка лежит на столе.
Заклеенная.
— Мам. Что внутри?
— Не знаю. Честно — не знаю. Она заклеила её до моего рождения. Сказала — откроет та, которая будет готова.
— Готова к чему?
— Сломать цикл.
Смотрю на матрёшку. На шов, залитый пожелтевшим клеем.
— Мне нужен нож.
Нож не берёт.
Клей слишком старый, слишком твёрдый. Шов не поддаётся — будто врос в дерево.
— Дай мне, — Гордей забирает матрёшку. Достаёт из рюкзака мультитул. — У меня есть идея.
Он не режет. Он греет — зажигалкой, осторожно, по шву. Клей темнеет, начинает пахнуть горелым.
— Не сожги, — шепчу.
— Не сожгу.
Минута. Две.
Щелчок.
Матрёшка раскрывается.
Внутри — не пусто.
Свёрнутая бумага. Пожелтевшая, ломкая. И что-то ещё — маленькое, металлическое.
Кольцо.
Обручальное кольцо. Тонкое, золотое, потемневшее от времени.
Мама вскрикивает.
— Это... это бабушкино. То самое. Она сказала, что потеряла его. В семьдесят восьмом. Сказала — потеряла.
Она не потеряла.
Она спрятала.
Разворачиваю бумагу. Руки дрожат.
Почерк другой. Не бабушкин — старше, аккуратнее. Чернила выцвели, но читается:
«Дочери моей дочери, или её дочери, или той, что придёт после.
Я, Мария Дмитриевна, пишу это в 1967 году. Мне тридцать семь лет. Я в разводе. Моя мать была в разводе. Её мать — тоже.
Мы не умеем любить. Не потому что не хотим. Потому что не умеем — оставаться.
Я думала — это судьба. Думала — проклятие рода. Думала — так и должно быть.
Теперь знаю: это страх. Передаётся как болезнь. От матери к дочери. Мы так боимся, что нас бросят, что бросаем первыми. Так боимся боли, что причиняем её сами. Так боимся повторить — что повторяем в точности.
Я не смогла остановить. Моя дочь, наверное, тоже не сможет.
Но может, та, что придёт после — сможет.
Я прячу это кольцо как напоминание. Это кольцо носила моя мать, когда ещё верила в любовь. Это кольцо я носила, пока не разучилась.
Та, что найдёт его, — та, что готова.
Не повторяй нас.
Останься».
Мама плачет.
Беззвучно. Слёзы текут, она не вытирает.
Гордей молчит.
Я держу письмо, которому почти шестьдесят лет.
И кольцо — которое носили женщины, разучившиеся любить.
— Злата, — мамин голос дрожит. — Я... мне нужно тебе кое-что сказать. Про папу.