Роман «БАСАД»
Автор Ян Росс
Посвящается моим родителям
Корректоры Ирина Цуркова, Олеся Шевцова
ISBN 978-5-9909643-5-8
© ЯН РОСС, 2020
Сайт автора: yanross.net
☆ На сайте можно найти в открытом доступе аудиокниги по роману «Челленджер» и по роману «БАСАД». Читает народный артист Александр Клюквин.
☆ Там же можно скачать оригинальные файлы в форматах MOBI, FB2, EPUB и PDF.
[ сноски являются довольно важной частью текста. В оригинальных файлах и в онлайн-читалке на сайте автора сноски (и оглавление) удобно оформлены. ]
В беллетристике считается правильной стратегией использовать любые уловки для нагнетания сюжетного напряжения. Исходя из этого, стоило бы держать в тайне значение слова “басад” хотя бы пару десятков страниц или до второй половины романа, а то и вовсе беречь этот секрет до самого конца. Но загадывать загадки для подогрева читательского интереса не входит в мои планы, а сюжет и его нагнетание…
Не в них дело, и в том числе вот почему: количество различных сюжетных ситуаций ограничено. И ограничено на удивление малым числом.
Некий Жорж Польти, опираясь на утверждение писателя и философа Гете, в 1895 году издал книгу под названием “Тридцать шесть драматических ситуаций”. Шиллер (кстати, тоже философ и драматург) пытался опровергнуть это утверждение, но не смог выдумать и тридцати. Впрочем, суть не в том, сколько именно разнообразных коллизий родила литература и драматургия, а в том, что их палитра скудна. И все, абсолютно все сюжеты выкраиваются из довольно скромного числа ключевых ситуаций.
Для сравнения, в конструкторы для детей младшего дошкольного возраста входят десятки деталей, а для семи-восьмилетних количество деталей исчисляется сотнями и тысячами. Следовательно, ребенок с обычным конструктором располагает куда большим простором для творчества, чем раскрывает перед писателем весь сюжетный арсенал мировой словесности. Вывод о нелепости чрезмерных потуг на сюжетные ухищрения напрашивается сам собой.
Теперь, закончив с нападками на классические литературные каноны, приступим к самому повествованию.
Итак, первое, что я узнал, поступив в аспирантуру, – это значение слова “басад”. Басад (ударение на второй слог) – это аббревиатура выражения “с Божьей помощью”. Даже не сама аббревиатура, а ее произношение. Прежде чем что-либо написать, религиозный еврей выводит это свое “басад” в верхнем правом углу листа, и только потом, уже не просто так и не сам по себе, а с Божьей помощью, принимается за текст.
Мой научный руководитель, как и многие в Израиле, религиозный еврей. Стремясь исполнять заповеди и традиции, он штампует “басад” не только на разных листах, документах и электронных письмах, но и где ни попадя. И по этому восхитительному поводу наша лаборатория вся сплошь – “с Божьей помощью”. Компьютер, точнее – компьютеры, все как один в наклейках “с Божьей помощью”, с Божьей помощью мониторы, клавиатуры, мышки, осциллограф, пульсовый генератор и даже с Божьей помощью химическая магнитная мешалка.
Я набираю раствор наночастиц из пробирок, на которых красуются надписи “с Божьей помощью”. Засовываю в “с Божьей помощью” микроволновку, где они, видимо, с той же помощью разогреваются. Тщательно измеряю температуру, естественно, не без Божьей помощи, оптическим зондом. И лишь затем самостоятельно и уже без всякой Божьей помощи произвожу расчеты своими собственными скриптами.
Да и сам профессор, куда не ткни, со всех сторон “басад”. Перед обедом – ритуальное омовение рук. В иудаизме считается, что во время сна душа покидает тело, и оно оказывается во власти духов скверны. При пробуждении духи немедленно исчезают, задерживаясь исключительно на кистях рук. И руки остаются нечистыми до тех пор, пока их не омоют надлежащим образом из специальной чаши с двумя ручками – дабы чистое не соприкасалось с нечистым.
С этим более или менее ясно – эзотерическая аргументация азов гигиены эпохи пращура Моисея. Однако по неизвестной причине между моментом очищения от скверны и началом трапезы категорически запрещается разговаривать. Пару раз я встречал профессора Басада, которого на самом деле зовут Шмуэль, в этот ответственный промежуток времени и пытался поздороваться или что-то сообщить. А он только выпучивал глаза и изображал нечто пантомимой. Позже он пояснил суть и происхождение ритуала, но я так и не уловил, как именно молчание связано со скверной и с духами. Забавное правило: вымыл руки – закрой рот.
После обеда – непременное посещение синагоги и молитва, которую я со временем прозвал медитацией. По ее окончании Шмуэль склонен забредать в лабораторию и цитировать Тору. Я ему о результатах экспериментов и их интерпретации, а он давай сопоставлять все это со Священным Писанием. Стоит, благодушно улыбается и поглаживает округлившийся живот, будто манны небесной объелся. В такие минуты профессор Басад благолепен до неприличия. Разве что сияние не испускает.
К этому профессору и в нанотехнологии меня занесло довольно случайно. Дописав свой первый роман, я погрузился в какое-то странное оцепенение, онемение всех чувств, всепоглощающую опустошенность. Мой психоаналитик Рут даже сравнила это с послеродовой депрессией. То есть, нет – сама книга еще не родилась и требовала множество разнообразных усилий. Хочешь не хочешь, приходилось вставать, идти, делать. Процесс двигался отнюдь не гладко, отнимал массу времени, нервов, но именно это и создавало вовлеченность, заполняя внутреннюю пустоту и разгоняя тоску.
Первым делом пришлось озаботиться самой жгучей для начинающего писателя проблемой – поиском способа публикации. Обращаться в издательства, со всеми вытекающими мытарствами, оказалось крайне изнурительно. Я неоднократно писал, чаще всего не получая ответа. Я звонил, мне вежливо говорили: “Высылайте рукопись”, а потом игнорировали; или, явно не слишком вникая, отделывались стандартным отказом по причинам финансового кризиса, несоответствия жанра, иностранного гражданства, недостаточной патриотичности тематики и т.п.
Несколько предложений все же поступило, но за ними угадывалось нещадное кромсание текста. Ножницы пугали сильнее всего. Ведь каждое слово было либо вспышкой некоего озарения, либо выстрадано и сотни раз взвешено на весах совести и, какого ни есть, таланта. Позволить кому-то перекраивать плоды этих прозрений и кропотливых балансировок казалось немыслимым. Однако попутно выяснилось, что в эру электронных книг многие, и в том числе признанные авторы, предпочитают издаваться самостоятельно. Это окрыляло, и почти сразу с головокружительной легкостью нашелся редактор.
Вы еще тут? Прекрасно. Поехали!
Моего первого друга в Израиле звали Артем Резник. Впоследствии мы вместе учились в школе и тусовались в одной компании. Его отчим был алкоголиком, время от времени лупившим свою жену и вступавшегося за мать Артема. С годами Тема подрос, окреп и стал отправлять отчима протрезвляться в реанимацию.
А когда нам было по двенадцать лет, он убегал из дома, и я получал возможность, во-первых, участвовать в его приключениях, а во-вторых, со свойственным мне уже тогда нарциссизмом, наслаждаться тем, что помогаю другу в беде. Помощь товарищу – это святое. В те годы я зачитывался Ремарком, идеализировал концепцию дружбы и имел преувеличенное представление о собственной роли в жизни тогдашних приятелей.
Из наших совместных похождений больше всего мне нравилось воровать. Никакой насущной потребности в воровстве я не испытывал – рос в благополучной семье, родители (зачастую чрезмерно) обо мне заботились, и я не ведал ни в чем нужды. А дружба с Резником вносила разнообразие в эту удручающе идиллическую картину.
Воровали мы изобретательно и с душой. Я любил планировать и осуществлять, а финансовая сторона меня не интересовала. Сбывал наши трофеи Артем, и он же отдавал мне часть выручки. Своей доли мне хватало с лихвой, а ему эти деньги были по-настоящему нужны.
В воровстве идеально сочетались риск, азарт, и главное – вызов благопристойному и скучному миру взрослых. Одной из наиболее удачных схем была следующая: мы выбирали дорогой, скажем, спортивный, магазин. Сетевой, не маленькую лавку. Кодекс Робин Гуда – грабить богатых можно и даже нужно. Заходили порознь. Первый присматривался, например, к теннисным ракеткам. Снимал чехлы, разглядывал. Потом, будто в рассеянности, менял чехол дорогой ракетки на чехол одной из самых дешевых и наиболее покупаемых. Баркоды и ценники в этой стране непуганых идиотов почему-то клеились исключительно на чехлы.
Дальше – раз плюнуть. Второй брал ракетку с подмененным чехлом, нес в кассу и чинно покупал дорогущий товар по дешевке. Схема работала идеально, риск был минимален, а краденый спортивный инвентарь удавалось сплавлять где-то за треть цены. Неплохой навар за полчаса чистого удовольствия. То же самое, но чуть менее изящно, мы проделывали, переклеивая ценники с дешевых вещей на дорогие.
Впрочем, воровать я начал гораздо раньше. Без кодекса чести, да и без азарта и куража. Еще в Советском Союзе. Тогда, подобно большинству отпрысков интеллигентных еврейских семей, я был добровольно-принудительно записан в музыкальную школу. Мне крайне повезло: на скрипке уже играл младший брат – оплот маминых чаяний взрастить небывалого виртуоза, поэтому на мою долю выпала флейта, да и то – без ожидания непременных подвигов и великих свершений. Но счастье, как водится, длилось недолго. Дворовые пацаны быстро растолковали, что флейта, которую зачастую путали с дудкой, – это совсем не круто. Круто – это гитара или, на худой конец, барабаны.
Я до сих пор помню пальцы с ороговевшими ногтями, лысину со старческими пигментными пятнами и дрожащие слюнявые губы учителя, отбиравшего у меня инструмент, чтобы продемонстрировать, как правильно “дудеть”. Когда он отдавал мне эту заплеванную железяку, от брезгливости я уже не мог сосредоточиться на замечаниях, а думал только о влажных пятнах и пузырьках его слюны на дульце.
Однако музицированию сопутствовали и положительные моменты. Например – тир. Тир находился в одной остановке до музыкалки. Днем я крал мелочь из карманов верхней одежды, оставленной на хранении в вестибюлях больших учреждений, куда пробирался, рассказывая гардеробщицам липовые истории. Скажем, о том, как моя мать буквально недавно и именно в этом гардеробе потеряла ключи, кошелек или еще что-нибудь. “Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя…” мамы. Моей мамы! Я был прилично одет и глядел на них честными голубыми глазами, старательно скрывая, что трушу, потею и нервничаю. Мне было стыдно и страшно. Но так как на противостояние реальности с поднятым забралом я пока не осмеливался, то бунтовал как мог – скрытно, тайком.
Когда денег накапливалось достаточно, я выходил на остановку раньше и час напролет стрелял из пневматического ружья в ветхом, почти заброшенном тире. И был до опьянения счастлив.
Из моих музыкальных занятий ничего толкового так и не вышло. Повзрослев и научившись перечить родителям, я бросил дудение на флейте. Единственным долгосрочным последствием музыкальных экзерсисов стало отвращение к классической музыке. Мой братик с его ежедневными многочасовыми скрипичными запилами тоже внес посильную лепту, и понадобилось лет пятнадцать, чтобы я вновь смог слушать классику без содрогания.
Зато умение стрелять пригодилось во время службы в израильской армии. Я был лучшим стрелком роты, прошел курс снайперов и получил пару наград, которыми страшно гордился. Правда, в армии я также не задержался. Как только командование стало гладить меня против шерстки, задался целью и откосил, отсидев три незабываемых месяца в психушке.
И вот что странно: как воровал с Резником, я помню ярко и отчетливо, а как служил – не помню почти совсем.
Сила науки – в смелости и готовности признавать свое невежество.
Юваль Ной Харари
На днях в рамках междисциплинарного сотрудничества мы встречались с молодым профессором с факультета нанотехнологий. Инициатором этой затеи был я. Излишнее рвение часто толкает на опрометчивые поступки, напоминая, что каждый сам зодчий своего персонального ада.
Я всего-навсего хотел получить немного углеродных нанотрубок, которые производятся в лаборатории молодого профессора чуть ли не в промышленных объемах. Это представлялось мне примерно так: прихожу, беру склянку с наночастицами, благодарю и ухожу. Но, как водится, бесплатный сыр бывает либо в мышеловке, либо поблизости непременно околачивается какая-нибудь плутоватая лисица.
Все пошло наперекосяк с первого же шага – извещения начальства о моих намерениях. Шмуэль[i] усмотрел в этой встрече некий политический подтекст и навязался туда вместе со мной. И вот я сижу и глазею, как два профессора, словно павлины, самозабвенно распускают друг перед другом метафорические хвосты.
Молодой поминутно вскакивает и принимается метаться по кабинету, вместо хвоста воодушевленно взмахивая верхними конечностями. После каждой третьей реплики он замирает, пораженный величием собственной мысли, и, победоносно ткнув пальцем в потолок, провозглашает: “Это гениальная идея!” Затем делает предостерегающий жест, призывая не двигаться, чтобы не спугнуть вдохновение, выхватывает тетрадь и наспех конспектирует свежеиспеченное прозрение.
Минут через десять выясняется, что таких тетрадей у него две. Одна – для рядовых гениальных идей, а вторая – для сверхгениальных. Шмуэль из вежливости тоже удостаивается нескольких записей в первую тетрадь. Я на подобные почести не претендую и, скромно помалкивая, рисую в уме картину воздвижения на центральной площади технионовского[ii] кампуса конного памятника сего молодого ученого мужа в треуголке и смирительной рубашке.
– Я уже вижу, как будет выглядеть твоя диссертация! – внезапно объявляет он, присвоив себе очередную Нобелевскую премию и наткнувшись на меня фосфоресцирующим самодовольством взором.
Я аж закашлялся от такого хамства. Он, значит, уже решил припахать меня к своему проекту?! За какую-то склянку с парой миллилитров раствора наночастиц?!
Даже не знаю, что возмущало больше – непомерная прыть или зашкаливающий градус корыстолюбия. Я мысленно выматерился и поклялся приложить все усилия, чтобы отделаться от этого охотника за легкой наживой как можно скорее.
Приняв решение, я отвлекся и задумался об этой манере швыряться “гениальными” идеями. Подобный образ мышления и самооценки вполне типичен для среднестатистического профессора. Правда, обычно недуг ослепления собственной конгениальностью проявляется не в столь острой форме и больше смахивает на хроническое вялотекущее заболевание.
Эти недо-сверхчеловеки (я имею в виду подавляющее большинство профессоров) пребывают в иллюзии, что каждым мыслительным порывом способны творить величайшие научные открытия. Им кажется, что космос, вся вселенная, внемлет им и отзывается, нашептывая сокровенные ответы.
Едет на службу этакий недо-сверхтитан научной мысли и видит, скажем, трещину на асфальте. И эта трещина каким-то непостижимым образом задевает в нем некую струну. Внутри недо-сверхтитана все переворачивается, и разверзаются небеса.
И кранты. Начинается рецидив научной диареи. По прибытии он рвется отыскать отголосок этой снизошедшей с небес божественной трещины у себя в лаборатории. Зачастую наперекор базисным законам физики и вопреки всякому здравому смыслу.
Вот и бесподобный профессор Басад является как-то утром и принимается пилить меня Рэлеевским рассеянием. Он, видите ли, буквально четверть часа назад, стоя в пробке, любовался на небо и вспомнил, как где-то когда-то вычитал, что лорд Рэлей первым додумался, почему небо голубое[iii].
– И это так здорово, – восторженно фонтанирует он, – и почему бы нам не обнаружить это явление в наших наночастицах?!
И вправду, почему? Давайте на секунду представим масштаб атмосферной оболочки земного шара, в которой происходит преломление солнечных лучей, и наночастицу. Нано!!! То есть частицу размером в несколько десятков миллиардных метра. Соотношение масштабов один к тысяче миллиардов! При такой разнице акцент смещается на совсем иные физические явления. Как-никак, одно больше другого в триллион раз! Может из-за этого триллиона?! Но нет, нет! Моего научного руководителя не смущают ни миллиарды, ни триллионы.
Настоящего профессора не остановят ни законы природы, ни результаты каких-либо экспериментов. Современный ученый не позволит таким незначительным мелочам препятствовать продвижению научного исследования в любом избранном от балды направлении.
Как меня пробрало-то с наукой… У моего психоаналитика Рут наверняка нашлось бы что сказать, прочитай она прошлый фрагмент. Но теперь давайте о другом. О сокровенном, о живом.
Вскоре после того, как мне исполнилось шесть лет, я был отправлен, чтобы не сказать – препровожден, в школу, имевшую, как большинство советских учебных заведений, удручающе прозаичное название – “Средняя школа номер 75”. Где-то к середине четвертого класса мои однокашники обнаружили, что они преимущественно русские, а я как-то невпопад – еврей.
Нежданно пробудившееся и болезненно формирующееся национальное самосознание требовало подвигов и жертвоприношений. А мое неумение в нужный момент стушеваться и промолчать служило прекрасным катализатором. В результате я стал регулярно получать по шее. И получал года два, пока мои родители в начале девяностых не увезли меня в Израиль.
В Иерусалиме я угодил в школу с более поэтичным названием – “Зив” (что в переводе означает – сияние), где оказался на тот момент единственным “русским”. Я был чужой, чуждый и странный. На первой переменке новые одноклассники столпились вокруг моей парты, словно у вольера в зверинце. Они разноголосо галдели на непонятном иврите и тыкали в меня пальцами. Кто – издали, а некоторые, осмелев, и в прямом смысле. Должно быть, им было любопытно, каковы “русские” на ощупь.
Повальный антропологический интерес к моей персоне длился считанные дни и почти сошел на нет к концу недели. Но охладели ко мне не все. В моей, как тут выражаются, абсорбции – интеграции в новом обществе – решила принять ударное участие шайка “марокканских” хулиганов под предводительством изобретательного отморозка Ицика. Позже я узнал, что сефарды (евреи – выходцы из стран Востока и Африки) склонны причислять себя к ущемленным слоям общества относительно ашкеназов – выходцев из Европы. И потому вечно обиженные сефарды падки на любую возможность восстановления социальной справедливости, среди прочего и путем рукоприкладства. Особенно в случае численного превосходства.
Ицик (краткая форма имени Исаак) был фигурой незаурядной и, несмотря на непримиримую вражду, не уставал поражать мое воображение. На большой перемене он любил выталкивать парты из окон третьего этажа на головы резвящихся во дворе школьников или метать принесенные из дома шпатели в зазевавшихся младшеклассников. Полное отсутствие каких-либо тормозов завораживало меня и, вкупе с невероятным везением, из-за которого его проделки оканчивались без телесных увечий, внушало невольное восхищение.
Он заливал строительным клеем столы и стулья учителей, и когда мы, в ужасе затаив дыхание, ждали реакции очередного незадачливого преподавателя, разражался нечеловеческим гоготом, задыхаясь, икая и булькая. Пристрастие Ицика к стройматериалам и их неоскудевающий запас наводили на мысль, что его отец работает прорабом. Как-то на выходных он ухитрился забетонировать парадный вход и пожарные выходы, чем обеспечил всем школьникам свободный день.
Фантазия Ицика была неисчерпаема, однако в своей неустанной и многосторонней деятельности он не забывал и меня. Общение с русскими на тему моего еврейства так и не привило мне навыков помалкивать и не лезть на рожон, и теперь я регулярно огребал от Ицика и компании, но уже по поводу того, что я “русский”. Сам по себе Ицик был заморыш – соплей перешибешь, – но из-за неуемного темперамента и преданной группы поддержки в одиночку с Ициком и Ко было никак не совладать.
Мое упорство в неуклюжих попытках огрызаться на их дежурные задирки только подливало масло в огонь. Не то чтобы я так уж умел или хотел драться, но трусливо держать язык за зубами было еще унизительней.
Чем больше я храбрился и ерепенился, тем больше их раззадоривал. И поэтому в забавах Ицика я не всегда был лишь сторонним наблюдателем, а нередко становился невольным участником. Точнее, потерпевшим.
Мои мытарства закончились неожиданно и уж как-то очень по-киношному. Первого сентября на третьем году учебы в этом “Сиянии” мой одноклассник Нир объявил, что вызывает любого из нашей параллели на “честный поединок”. Нир был веселый и харизматичный. Он профессионально занимался водным поло, обладал сказочно атлетическим телосложением, широкой обаятельной улыбкой и, что особенно подкупало, будто не осознавал своего явного превосходства – никогда не зазнавался, со всеми держался дружелюбно и просто. Этого рубаху-парня нельзя было не любить, а девчонки так и вовсе млели от него все без исключения.
Рассчитывать на победу над таким соперником не приходилось, да я и не рассчитывал, но сразу понял, что это мой шанс, и стал единственным, кто осмелился принять вызов. Следующие двадцать минут были довольно предсказуемыми и ощутимо болезненными. Нир лихо отмутузил меня по полной программе на глазах у всей школы. Но я, в некотором смысле, выстоял – не победил, конечно, но сопротивлялся до конца.
Последствия этой потасовки превзошли все ожидания. Нир принял меня в свою компанию, что существенно повысило мой статус и положило конец аутсайдерской изолированности. У меня появились друзья. Девочки стали обращать на меня внимание. Это было приятно и тешило мое уязвленное самолюбие. Хотя, будучи запуган новым обществом и языком, на котором изъяснялся через пень-колоду, предпринять что-то конкретное по поводу девочек я так и не отважился.
В вихре дерьма, неуклонно засасывающем всю мою учебу в аспирантуре, есть крохотный закуток затишья – наша подсобка при лаборатории. В этой комнатушке ютятся еще трое страдальцев: Тревожный Магистрант, Заправский Ученый и Телохранитель премьер-министра.
Наиболее выпуклой личностью, если слово “личность” применимо к человеку, выныривающему из сутолоки собственных страхов лишь затем, чтобы мгновенно и без остатка раствориться в окружающей суете, является Тревожный Магистрант. Долговязый, патлатый… во всяком случае был патлатым, пока не познакомился со второкурсницей, на первом свидании обронившей, что мужчине длинные волосы не к лицу. И он тотчас подстригся почти под корень.
– Моя подруга не разрешает мне разговаривать по телефону… – оправдывается уже не патлатый, но ничуть не менее тревожный Магистрант, продинамив довольно важный звонок.
Эта фраза настолько меня озадачивает, что я забываю, зачем его искал. От выражения “не разрешает” в устах тридцатилетнего дылды в голове начинается фейерверк, и я на несколько секунд утрачиваю связь с действительностью.
Сойдясь с новой избранницей, Тревожный Магистрант стал стремительно терять остатки рассудка и пребывал в постоянной дихотомии между щенячьим восторгом и всепоглощающим ужасом.
– Она меня бросит. Бросит! Я знаю, она бросит… – причитает он, мечась взад-вперед по лаборатории в лиловых силиконовых перчатках и защитных очках. – Она бросит меня. Бросит. Бросит! – Он выскакивает в коридор, распугивая студентов. – Я знаю. Знаю! Она непременно бросит!!!
Если не ошибаюсь, где-то в окрестностях Парижа хранятся эталоны метра, килограмма и прочих единиц меры. Я бы туда и нашего Магистранта поместил – как эталон подкаблучничества.
– Мы начинаем жить вместе! – врывается он ранним октябрьским утром, вопя и сияя, как неотложка. – Она согласилась. Со-гла-си-лась! Поздравьте меня! – жизнерадостный до тошноты, он скачет по комнате, норовя обнять нас всех разом. – Мы! Мы! Мы будем! Жить! Вместе!
– Когда? – уточняет рассудительный Телохранитель премьер-министра.
– В августе!
Познакомился Магистрант с этой девицей недели три назад, и тотальность умопомешательства товарища по цеху уже внушала нам нешуточные опасения.
– А-а, в августе… – облегченно выдыхаю я. – Ну, тогда может еще обойдется. Глядишь, еще успеете сто раз расстаться.
Обескураженный романтик вытаращился на меня и остолбенел, будто на его глазах я зарезал и съел младенца. К господствующим общественным ценностям Тревожный Магистрант относится как к непререкаемым истинам и даже представить не может, что ему “разрешается” иметь по их поводу личное мнение. Такой же трепетный пиетет он питает к инстанциям, организациям и людям, наделенным каким-либо авторитетом. К профессору Басаду – в первую очередь.
Мелкий подхалимаж, заискивающие улыбки, угодливое поддакивание и готовность залиться смехом при легчайшем намеке на шутку. А профессор Басад постоянно дрючит его без всяких причин – чисто для забавы. Конечно, Магистрант сам напрашивается. Но Шмуэль настолько к нему жесток, что каждый из нас троих, несмотря на субординацию, уже пытался урезонить профессора.
Все впустую. Минимум раз в день перед обедом профессор Басад заходит, с порога пинает Тревожного Магистранта и лишь затем приступает к ритуальному омовению рук. Для него эта издевательская профилактика уже превратилась в неотъемлемую часть церемонии приготовления к приему пищи. Своеобразная методика возбуждения аппетита и стимуляции желудочно-кишечного тракта.
Заправский Ученый совсем иной. Зовут его Ор, он безмятежно спокоен, в любой ситуации сохраняет чувство юмора и имеет привычку заменять существительные в предложениях словосочетанием “fuckin' shit”[i]. Особенно забавно в таком изложении звучат описания экспериментов. В полдень Ор неизменно медитирует. Прямо посреди нашего бедлама надевает наушники, закрывает глаза и отключается.
Еще Заправский Ученый любит во время работы издавать разнообразные звуки. Я, кстати, тоже сам с собой разговариваю, охаю, мычу, кряхчу. Будто не на клавиатуре печатаю, а дрова колю. И он точно так же. Мы с ним сидим плечом к плечу, и наш бурный научно-исследовательский процесс сопровождается бессвязным двухголосым звуковым рядом.
Ор тоже подтрунивает над Магистрантом. Каждый приступ смятения нашего коллеги он встречает чем-нибудь еще более циничным, чем я. Порой это несколько отрезвляет Тревожного Магистранта, и тогда он рассыпается в благодарностях. По его словам, мы помогаем ему сохранять остатки мужской натуры. И он просит продолжать, чтобы не дать ему окончательно размякнуть.
Теперь о том, почему я прозвал Ора “Заправским Ученым”. Этот эпизод произошел как-то под конец дня, когда суета уже улеглась, труженики науки стряхнули послеобеденный анабиоз, отделались от будничных хлопот, и их помыслы воспаряют ввысь – прочь от досужих дум к чертогам цитадели истинных знаний и мудрости.