Мальчик смотрел на фигурку и, в который раз, пытался отвести взгляд. Пытался, но не мог – тонкий фарфор ослепительно переливался на солнце, лишая фигурку цвета, превращая воздушный, нежный образ в сплошной перелив отраженного света – игра бликов, отсветов и совсем немного тени, лишь для того, чтобы еще ярче засверкало, заискрилось солнце на фарфоровых руках, обелило тонкую талию и потоком солнечного блика спустилось по длинным ногам, играя в прятки с тенью на плавных линиях изящной икры, перетекающей в лодыжку.
- Что ты здесь делаешь?
Мальчик вздрогнул и обернулся.
Она стояла у раскрытой двери и смотрела на него, и, как и оба раза до этого, мальчик инстинктивно сжался от холода и нечем не прикрытого презрения в низком, бархатном голосе.
- Что ты здесь делаешь? – повторила женщина.
Мальчик поднял глаза и виновато скользнул взглядом по лицу женщины, как щенок, нагадивший на полу, облизывает лицо хозяина в надежде избежать наказания. Она не накажет его. Вернее, не накажет так, как это принято у взрослых. Так, как это делает его отец. Зато она знает тысячу способов обидеть и это вселяет в мальчика благоговейный ужас и… восхищение. Женщина смотрит на него не отрывая взгляда – прямо, честно и, от того безумно болезненно. Она никогда не считает нужным скрывать свое эмоции, вот и сейчас серые глаза, переливаясь холодным металлическим блеском, откровенно остры – они скользят наточенными лезвиями по нежной коже ребенка. Но мальчик рад этому. Боится и в то же время впитывает каждую секунду бестелесного наказания, потому что, за все шесть лет своей жизни, так близко к ней он подходил всего дважды. Совершенно естественное любопытство, преклонение перед неизвестным смешивается с банальным страхом и рождает нервную дрожь – руки мальчика еле заметно трясутся. Её глаза острым уколом к его рукам – заметила. Уголок тонких губ едва заметно поднимается, рождая горькую ухмылку. Он запомнит её на всю жизнь – он будет обращаться к этой ухмылке, копировать её не осознанно, даже не вспоминая его первоисточник. Секунды, минуты… Тело женщины оживает и медленно пересекает комнату. Её движения, неспешные, сдержанные, запускают в сердце мальчика каскад восхищения – глаза жадно впитывают танец тонких запястий, игру света в волосах и неспешные волны ткани на длинной юбке. Словно она плывет в сахарном сиропе – медлительная, тягучая, невероятно музыкальная. Он слышит собственное дыхание и пытается спрятать его внутри, запереть, задушить, чтобы она не слышала, какой он маленький, какой он трусливый… Тонкое, гибкое, высокое тело проплывает мимо ребенка и его окатывает волной запахов – духи, с ароматом цитрусовых и корицы, еле заметный шлейф кофе и тонкий, прочти неуловимый, но самый уникальный, и от того пленительный – запах её волос. Он вдыхает его, он неотрывно смотрит на высокую фигуру, желая услышать, понять и запомнить ритм музыки её тела. Такая высокая… ему никогда не дотянуться до неё.
Она подходит к письменному столу. Загораживает спиной свои руки, и мальчику не видно, что именно она делает. Ему и не важно – он запоминает, впитывает движения стройной спины, изгибы рук и шеи. В крохотном разуме, как солнечный сноп света выжигает рисунок по дереву, отпечатывается восхищение – раскидывается белыми цветами, расходится в стороны завитками, плетется сетью тонких узоров, ложась на тонкое бессознательное самым ярким воспоминанием из детства. Она поворачивается – в её руках фарфоровая статуэтка.
- Ты ведь за этим пришел? – спрашивает она, глядя прямо в глаза.
Он судорожно сглатывает вязкую слюну, пытается понять её реакцию, предугадать последствия, но все, что он читает, неосознанно и, от того, неумело, что он до безумия противен ей. Он не знает почему, и гадать нет времени, а потому он отвечает:
- Я просто… хотел посмотреть.
Несколько секунд липкой тишины, пока она смотрит на него, заставляют крохотное сердечко зайтись в трепетном страхе, окрашивая бледные щеки ребенка пунцовым. Она опускает глаза вниз, на тонкую куклу в своих руках и рассматривает её. Изящная, невесомая женщина раскинула руки-крылья и мастер запечатлел её за секунду до взлета – одна нога уже поднялась в воздух, в то время, как другая все еще касается земли кончиками пальцев ног. Лицо фарфоровой куклы обращено к небу, и его архитектура рисует неподдельное счастье – она вот-вот взлетит в небо, воспарит над людской толпой, поднимается в голубую гладь и полетит прямо к солнцу. Женщина еще немного вертит в руках фарфор, рассматривая парящую куклу, а затем поднимает глаза на ребенка:
- Знаешь, - говорит она, делая шаг вперед, - а ведь это не подарок.
Мальчик молча смотрит на неё. Его глаза становятся все больше, шире, в них сверкает трепетный ужас перед женщиной, делающей шаг навстречу. А еще он немо возражает – это подарок. Отец привез эту статуэтку три недели назад и подарил её женщине.
- Это не подарок, - повторяет она, делает еще один шаг. – Это издевка.
Она замирает в метре от мальчика. Её тонкие руки, изящные запястья и хрупкие пальцы вертят статуэтку, излучая музыку каждым движением, и разворачивают лицом к мальчику.
- Ты ведь понимаешь, в чем смыл?
Мальчик не понимает, и она, возможно, видит это, а может просто хочет поквитаться.
- Смысл в том, - говорит женщина, - что я мне никогда не взлететь. Понимаешь?
Мальчик отрицательно вертит головой. Женщина продолжает:
- Он знает, как я хочу летать. Он знает, что я никогда не смогу. Знает… и дарит мне парящую куклу.
В воздухе рождается звенящая тишина – ребенок очень хочет понять, всей душой желает раскрыть смысл услышанного, но не может. Он не знает, что значат её слова, не понимает, от чего так остро режет взгляд серых глаз, а тонкие губы становятся бледными линиями.
"Мы живем в скучное время.
Ни лютости, ни мудрости.
Полумера - наше проклятье."
(К/Ф "Красный дракон", 2002 г.)
Глава 1.
Я крепко обняла дочь. Она вцепилась в меня ручками.
- Не реви, - говорю я, слыша, как клокочет мой собственный голос. Опускаю голову, глажу её по макушке, зарываюсь носом в её волосы и пытаюсь надышаться её запахом, впитать его запомнить, впечатать в подкорку. Господи, что же я наделала… – Оглянуться не успеешь, а я уже вернулась.
Она кивает и жмется к моему животу, чувствуя, как дрожит мое тело – оно врать не будет и вопреки голосу, который я, кое-как держу под контролем, оно откровенно до жестокости – все плохо, Соня, все очень плохо.
Дверь подъезда открывается и выходит мой бывший муж. Быстрые, собранные шаги, волосы всклокочены, лицо помято и сон еще не до конца выветрился из головы, но холодеет внутри не от заспанных глаз, а от того, что я впервые вижу его в растерянности. Он тащит чемоданы и укладывает их в багажник машины. За ним следом Оксана и вот он – момент истины. Мы застываем, глядя друг на друга. Настоящее и прошлое. Ох, не при таких обстоятельствах мы должны были знакомиться. Я вглядываюсь в её лицо – я жду, что она наброситься на меня с кулаками. Я бы на её месте именно так и сделала. Я бы вцепилась в её лицо, каким бы виноватым, заплаканным и напуганным оно ни было, и дала бы её прикурить той тупой бляди, которая заставила всех плясать под её дудку. И было ради чего? Бала бы цель великая, так нет же, черт – во имя своей вагины.
- Привет, - тихо говорит она.
И все.
Вот тут-то меня и накрывает отчаяньем – рвется, клокочет истерика, чувство вины, ненависть сплетаются тугим комком и прорываются слезами. Опускаюсь на колени и смотрю в напуганные глазенки моей дочери:
- Прости меня, Пуговица! Бога ради, прости… я так виновата. Я… - больше не могу говорить. Что бы я ни сказала, это все лишь пустой треп, жалкая попытка прикрыть свою задницу. Глухо рыдаю, а моя дочь, моя взрослая, не по годам умная и совершенно бескорыстная девочка, гладит меня по голове, прижимает к своей щеке и говорит:
- Не реви, - я киваю, я еле дышу, я жутко завываю ей в плечо. – Не успеешь оглянуться, как ты уже и вернулась.
Господи, дай мне сил!
Отстраняюсь от неё и смотрю так, словно вижу её (не смей, скотина! Даже в мыслях это слово не произноси!)… словно мы еще очень долго не сможем увидеться. Я не знаю, что будет дальше, что случиться со мной уже через пятнадцать минут, и ей в этом хаосе места нет. Мой бывший обо всем позаботиться, он даст её заботу и укроет от бед, спрячет, уведет, закроет руками глаза, и не даст смотреть туда, куда смотреть нельзя.
- Марин, нам пора ехать. Регистрация заканчивается через два часа.
Я поднимаю на него глаза, снова смотрю на Соню, целую щеку, пахнущую карамельным детством:
- Садись в машину, - всхлипываю я.
Она кивает, идет к задней двери, открывает её и садится в машину. Я поднимаюсь и смотрю на мужа, стоящего прямо передо мной:
- Прости меня…
Он ничего не отвечает на мои, никому на хрен не нужные, извинения. Он достает бумагу из внутреннего кармана ветровки и протягивает мне:
- Это телефон отца Оксаны. Домашний. Мы будем там через двое суток. Если сможешь – дай о себе знать.
- Куда вы летите?
- Геттинген. Это в Германии. Там у Оксаны живет отец.
- Ты же говорил, что её родители живут в деревне?
- Мать, - тихо и терпеливо говорит мой бывший муж. – Мать здесь, а отец в Германии. Они разведены.
Я киваю:
- Хорошо.
- Тебе деньги нужны?
- Нет, нет, я… Господи… - я хватаюсь за голову и бешено шарю глазами по его заспанному лицу. - Ты… Ты прости меня, Бога ради!
Он кивает, он молча смотрит на меня, и опускает глаза:
- Нам пора.
***
Я мчусь сквозь ночь, разрезая светом фар густую тьму.
Три пятнадцать ночи.
Я лезу в бардачок – там презервативы и сигареты. Это не моя машина. Вернее, это не та машина, что дал мне Белка. Я поменялась «по ключам» с какой-то шпаной.
Ночной хит-парад одной из крупнейших радиостанций прервало срочное сообщение:
«Только что была получена информация с пометкой срочно – сегодня утром, в три часа пять минут по местному времени, один из богатейших людей края, важнейший бизнесмен, владелец, крупнейшего во всей области, санатория отдыха «Сказка», скончался от ножевого ранения, на операционном столе, не приходя в сознание…»
Машина стоит на обочине, урча двигателем. Я в нескольких метрах от неё, в глубокой канаве заросшей густой высокой травой.
Я ору в свои кулаки. Тело вьется в огне, нутро облито кислотой – она сжигает меня заживо и я истошно ору. Руки трясутся, тело бьет в конвульсиях, а из горла льется лава боли – такой яростной, такой неистовой, что я горю живьем. Боль такая огромная, что никакие слова в мире не помогут – я не смогу жить, мне теперь не для чего существовать! Моя дочь улетает за океан, и мне нельзя к ней. Я не смогу коснуться её рук, поцеловать крохотный нос и вдохнуть запах волос… Набираю воздуха и ору, что есть сил. Сдохнуть хочу! Прямо здесь, прямо сейчас! Крик превращается в вопль, вой, хриплый всхлип в попытке набрать воздуха в легкие. Боль реальная, боль осязаемая сгибает меня, скручивает в бараний рог, и я валюсь на бок. Трава прячет меня от ночного шоссе, где несутся машины, разрезая ночь светом фар. Я кричу. Лежа на боку в густой траве я трясусь и завываю, я неистово ненавижу себя…
Перед моими глазами млечный путь – полоса звездного вещества длинной в миллиард человеческих жизней. Руки медленно ласкают мое тело – пальцы нажимают, отпускают, скользят, еле слышно шепчут, чтобы надавить с новой силой. Закрываю глаза и окунаюсь в приливные волны удовольствия. Наслаждение послушно следует за его руками. Мое тело – наш храм. Открываю глаза. Мои зрачки расширяются, наполняясь негой. Они скользят по кромке галактики – светящиеся скопления звезд, планет, спутников, словно отдельные островки в бездонном море пустоты. Где-то там, в густой черноте космоса, наверняка, есть жизнь. Должна быть, а иначе мы не просто одиноки – мы обречены. Волна накрывает меня, и я снова закрываю глаза. Нет в мире рук, которые любили бы меня больше. Касание рождает импульс – он следует за его пальцами, оставляя после себя вожделение, и я слушаю эхо низменных инстинктов. Они, тихие, сонные, предстают передо мной в своей истинной красе – оголяются, беззастенчиво снимают с себя запреты и табу. С ним нет ничего невозможного. В какой-то момент тело забывает, что лежит на кровати, и мне кажется, что я парю в невесомости. Плыву по млечному пути, случайно задевая звезды рукой – они оживают, сбиваются с орбит, кружатся, ломают все на своем пути: сносят спутники, разбивают планеты и беззвучно врезаются в другие звезды. Так ломается привычный порядок вещей. Раскрываю тяжелые губы, и слабая вибрация воздуха становится моим голосом:
- А как мы планируем стареть вместе?
Нажим, поглаживание, легкое прикосновение.
- А в чем проблема? – тихо откликается он.
Забавно, но я и сама не знаю, насколько музыкально мое тело, пока он не прикасается к нему. Сколько во мне скрытой сладости…
- Проблема в… - голова совершенно не соображает, - …в восемнадцати годах разницы.
Касание, поглаживание, нажим.
- Семнадцать с половиной. И это не проблема.
Россыпь звезд на потолке, огромная бесконечная вселенная в вальсе вечности. Его руки выманивают похоть из темных уголков моего тела на поверхность моего «я».
- То есть, проводив свою немолодую супругу в последний путь, ты прямо с кладбища рванешь в бордель? Даже не переоденешься? Эй, поосторожнее там… - смеюсь я.
Приподнимаюсь, опираюсь на локти и смотрю вниз:
- Мне так больно.
Он улыбается и осторожно кладет мою ступню на кровать:
- Ты зацикливаешься на возрасте. Это глупо.
- Что в этом глупого?
Он поднимается на четвереньки и ползет ко мне, и пока он проползает мимо моих ног, я отчетливо вижу, что массаж возбуждает не только меня.
- Ты пытаешься измерить ценность «Моны Лизы» линейкой.
Он мягко толкает меня, и я падаю на подушку. Руки, горячие, ласковые, берут мои ладони и кладут на ширинку – послушные пальцы ложатся на ткань и чувствуют твердую, горячую плоть. Как же я люблю твое тело… сильное, гибкое, грубое отражение, совершенной в своем сумасшествии, сущности. Теперь мои руки возвращают вожделение – под пальцами живет, разгорается, пульсирует любимое тело. Нажим, поглаживание, легкое прикосновение. Мой взгляд скользит вверх, и я любуюсь тем, как он закрывает глаза, как наслаждение ласкает прекрасное лицо, заставляя крылья носа трепетать. Касание, поглаживание, нажим. Его губы раскрываются:
- Надо вставать…
- Замолчи…
Мои руки вверх, к ремню. Стараюсь не торопиться, но низ живота сладко жжет медовая горечь, разливается по телу, поднимается к губам, рождая:
- Я хочу тебя…
Краем глаза – яркая вспышка.
Руки ласковы, руки нежны – ремень, пуговица брюк и молния.
- Марина, вставай… - шепчет он.
Еще одна вспышка – периферия сверкает, отвлекает. Быстро поворачиваю голову…
На полу лежит осколок – длинный, тонкий кусок стекла. Сглаженные края – порезаться нельзя, но можно…
- Вставай, - голос громче, слабо звенит сталью.
… можно проткнуть.
Поднимаю глаза – любимое лицо застыло. Грубая силиконовая пародия на Максима: пустой взгляд, бескровные губы, кожа грубой резиновой маской и нет, совсем нет жизни. Поворачиваю голову…
Весь пол засыпан осколками битого стекла.
- Вставай! – раскатом эхо по углам комнаты.
Комната дрожит, искажается, плывет.
- Вставай!!! – оглушительным громом.
Одергиваю руки, зажимаю уши…
- …вставай! Вставай!
Открываю глаза – передо мной размытое пятно. - Вставай! – орет оно мне, а в следующее мгновение крепкая ручища хватает меня и дергает наверх. Я не поднимаюсь – меня подбрасывает. Тело окаменевшее, неповоротливое срывается, ведомое паникой, ноги заплетаются и совершенно не слушаются – несут, вяжутся, словно нити, через раз касаясь земли. Почти падаю, но крепкая рука тащит, несет за собой вперед. Он кричит:
- Быстрее! Давай же…
Сиплое дыхание, рваные движения. Я смотрю, но не вижу – мир вокруг трясется, смазывается в быстром движении, очертания и силуэты, словно тени в мутной воде, круги и рябь мучают мой желудок. Меня мутит. Вокруг много серых пятен, их движения хаотичны и они истерично взвизгивают. Мое дыхание тяжелеет. Человек впереди очень торопится. Серые пятна становятся громче. Поднимаю голову и смотрю вправо, щурюсь, чтобы сфокусироваться, но тут обзор закрывает еще один человек. Он бежит с нами. Или туда же, куда и мы… Запинаюсь. Серые пятна все громче, и я узнаю в манере их голосов что-то знакомое, но в голове туман и жуткое месиво из обрывков снов, памяти, реальности и внутренних ощущений, не дает мысли оформить окончательный образ.
Звук острым скальпелем пронзил теплую ткань вымышленной реальности – врезался, смешивая краски, спутывая порядок вещей и лишая время линейной последовательности, вклинился, вспорол горизонт – тонкая, теплая ткань сна, лишившись оболочки, таяла, рассыпалась и в тонких прорехах начала просвечивать действительность. А потом все исчезло.
Максим открыл глаза.
Тонкое лезвие скальпеля обрело реальную величину – глухое, еле слышное завывание.
Он поднялся, откинул одеяло и опустил, согретые сном и постелью, ноги на холодный пол. Быстро, бесшумно на цыпочках к постели у противоположной стены. Он уже слышал этот звук и побоялся, что он разбудил брата. Максим подошел к кровати, наклонился – Егор крепко спал.
Голос протяжно взвыл. Максим вздрогнул, чувствуя, как холодеет спина. Словно вор, он пересек комнату и запрыгнул в постель. Он зарылся лицом в подушку, накрылся одеялом с головой и зажмурил глаза. Он надеялся уснуть.
Голос стихает, словно набегающая волна прибоя отползает обратно в море, шелестя галькой. Тишина. Максим внимательно вслушивается в ночное молчание спящего дома. Казалось, что голос выбился из сил. По крайней мере, парень очень на это надеялся. Он не замечает, как сгребает в кулак уголок одеяла и вжимается лицом в подушку и ненавидит ночь за то, что та не умеет прятать жуткое. День умеет. День спрячет все что угодно, укроет шумом проезжающих машин, бормотанием телевизора и лязгом кухонной утвари. Днем можно…
Всхлип и протяжный вой.
… Максим сжимается и ненавидит отца за то, что из всего особняка, из трех этажей и восьми спален он выбрал две смежные, и заставляет их соседствовать.
Голос смолкает.
Днем можно уйти как угодно далеко. Днем можно увести Егора, чтобы тот, ни дай бог не услышал. И не только плач. Она играет на скрипке в любое время суток, и тогда это становится приятной пыткой: играть – остро, неистово, со всей болью и страстью, она может нескончаемо долго. До тех пор, пока не вымотается, и музыкой, как клещами, не вытащит из себя обезумевшее отчаянье. Пока не недоест самой себе. Но, чаще всего…
Всхлип. Еще один.
…чаще всего она воет или разговаривает сама с собой. Хотя, по манере, по тону, по плачущим ноткам в голосе, она, скорее всего, обращается к Богу, а не к себе, ведь у неё так много вопросов…
Голос за стеной протяжно заводит новую волну безумия.
…вопросов, просьб и просто слов – не всегда важных, не каждый раз осмысленных. Ей не с кем говорить, но хочется, чтобы хоть кто-нибудь, пусть и бестелесный, услышал её боль, узнал, как ей тесно, душно здесь, как ей хочется летать… и, возможно, понял, что ошибся, поселив её здесь. И поэтому её слушает тот, кто слушает всегда и всех, а она… Она жалуется, спрашивает, смеется, ругается и гневно бубнит. Максиму всегда было интересно – отвечает ли Он ей? Или это просто поток бессвязного бормотания, за которым следует…
Вздох, всхлип… и новое завывание с надрывной хрипотцой.
Максим отбрасывает одеяло и садится. Стены толстые, и Егор никогда не слышит её, но Максим вынужден терпеть эту тихую, еле слышную пытку снова и снова. Иногда ему кажется, что именно поэтому отец и не позволяет им спать на разных этажах – чтобы они сходили с ума вместе.
За стеной вой превращается в слабое бормотание.
Максим поднимается на ноги, еще раз проверяет брата, а затем пересекает комнату и неслышно выходит из комнаты.
Узкий, темный коридор обычно освещается крохотными светильниками в потолке, но сейчас они выключены. Глаза к темноте привыкли, и он все видит, но медлит. Тихо, совсем не слышно к её двери. Отца дома нет уже неделю, и не будет еще столько же. Бояться Максиму некого, и все же, когда он оказывается у двери сердце подскакивает, замирает и несколько долгих мгновений остается неподвижным, и Максиму кажется, что там, в груди, ничего нет…
Надсадный вой за дверью.
Сердце глухо бьет, и это похоже на удар кулаком. Она плачет, и там, в комнате-одиночке, каждую секунду каждое мгновение рождаются и умирают мысли. Они бесплотным вихрем летают по комнате, вьются, кружатся, поднимаются к потолку, чтобы обрушится на неё с новой силой. Они мучают её и она бесконечно несчастна. Максим прижимается лбом к деревянному полотну двери и слушает музыку боли. За дверью вой переходит в тихие стенания. Он закрывает глаза. Там в комнате, наполненной её безумством, поток слов прерывается, спотыкается и превращается в захлебывающийся плач. Он слушает, как её голос пытается вытащить из тела одиночество. По лицу Максима катятся слёзы, когда алой любовью, раскрывая яркие лепестки, расцветает мальчишечьем сердце – вьется, клубится, разливается в груди чистой, наивной, совершенно бестелесной нежностью к женщине за дверью.
- Пожалуйста, не плачь, - тихо шепчет он.
Она заходится в вое. Максим сжимает кулаки:
- Пожалуйста, не плачь.
За дверью ненависть превращается в звук, становится измеримой, осязаемой, и ему жалко её, но… это так красиво! Как игра на скрипке… Скомканная, смятая, зажатая в тиски, душа просыпается, раскрывает молчаливые уста и поет так честно, так искренне, как никогда не сумеет сказать – звук льется, изворачивается, расправляет блестящие крылья, выгибает спину и льнет к твоим ногам, пробегая по телу тонкими пальцами. Только в слезах она – настоящая. И это ни с чем не сравнить, но все же…
- Мама, не плачь.
За дверью рождается тишина. Музыка боли, оборвавшись, растворяется в ночи, оставляя после себя невыносимый звон пустоты – он словно тысяча игл вонзается в уши, тело, мысли. Не дает молчать:
- Не плачь, - повторяет он.
Иглы тишины все глубже в тело, но тут за дверью:
- Максим?
Её голос, хриплый, сухой, теряет музыку и становится больным. Внутренности схватывает, сковывает льдом, и каждый позвонок каменеет – как же редко этот голос рисует его имя. Он отступает, поднимает голову и сморит на дверь. Откроет ли она?