Убийство во благо: возможно ли?



Что бы ты сделал, если бы узнал, что человек всей твоей жизни умрёт меньше чем через полгода — медленно, в ужасных агониях, в холодной, пропитанной мочой постели, став никому не нужным, даже самым близким? И никто ему не поможет. Никто не спасёт. Что бы ты сделал?..

Я каюсь. Каюсь в том, чтуо сделала. Но оказавшись в той пропасти, я поняла: падение было неизбежным. Убийство ли это? Или — спасение души, родной до боли?..

Когда я была ребёнком, вокруг меня всегда толпились дети. Девочки делились потрёпанными куклами, шептали на ухо свои маленькие грязные тайны, плели интриги против вчерашних подруг. Я слушала их секреты — и уже тогда понимала: все эти напомаженные куклы — не более чем испуганные соплячки, мечтающие блеснуть блестящей тряпкой и пластиковым барахлом, купленным за родительские деньги.

Мальчишки... Те ухаживали по-своему: то сдували пылинки с моих волос, то дёргали за косички, кричали обидные слова, а потом убегали, захлёбываясь от счастья, если я хотя бы посмотрела на них. Тщетные попытки быть замеченными. Пустота.

Я и не смотрела. Мне было плевать.

Ведь тогда в моём мире существовал только один человек — Дима.

Он был старше меня на четыре года, и казался целым миром. С ним я бродила по заброшкам, наблюдала, как он возится с ржавыми велосипедами, помогала таскать металлолом за несколько копеек.

Это была не влюблённость. Не пустая подростковая романтика. Это была любовь — крепкая, настоящая. Любовь к брату, к другу, к родной душе, с которой ты связан незримой ниточкой навсегда.

Он был настоящим. Честным. Добрым. Таким, каких не бывает в мире, где дети дерутся за яркую обёртку от шоколадки.

Но жизнь у него была, мягко скажем, не сахар. Отец пил — пил так, что даже запах алкоголя стал частью дома. Изменял. Срывался на жену, на маленького сына. Бил. Бил больно, беспощадно, оставляя на коже синие цветы унижения.

Но самым страшным днём Дима называл свой девятый день рождения.

Праздничный стол ломился от еды. Такое случалось редко — мама собирала всё, что могла найти. Пир был почти сказочным. Вкус её пирогов я помню до сих пор — пряный, сладковатый, с запахом дома.

Но сказка быстро превратилась в кошмар. Отец напился. Опять. Орал на гостей. На друзей. На воздух.

А потом... пропала мама.

Я долго не замечал её отсутствия, пока не пошёл спать. Открыв дверь в свою комнату, я увидел люстру. И верёвку. И табурет, опрокинутый на пол. И маму.

Бездыханную. Холодную. Висящую в петле, будто сломанная кукла.

— Мамочка... Мамочка, очнись...

Тело моё трясло. Слёзы хлестали по щекам, я задыхался от боли. А потом по коридору зашаркали тяжёлые шаги. Вошёл он — отец. Пьяный, мерзко улыбающийся. Он остановился в дверях, оглядел меня равнодушными глазами и прошептал:

— Тшшш... Тихо.

И тишина упала на меня, как могильная плита.

Что было дальше — Дима никогда не рассказывал. Сколько бы я ни умоляла, он молчал.

Он редко говорил о себе. Но всегда слушал меня.

Я рассказывала ему истории — смешные, горькие, злые. Заботилась о нём. Лечила его раны — физические и невидимые.

Подростки — жестокие ублюдки. Любая слабость — клеймо. Любая инаковость — приговор. Избить толпой после уроков? Лёгкая забава.

И всё это я видела. И всё это он переживал.

Шли годы. Я взрослела. Менялась. Становилась другой. Но в сердце всегда оставалась неизменной — в моей жизни был только один настоящий друг.

Наши встречи редели — раз в месяц, если повезёт. И я цеплялась за каждую, как за последний глоток воздуха.

Последние месяцы он жаловался на головные боли. Потом началась рвота. Потом — боль, заполнившая всё его тело.

Я уговорила его обратиться к врачам.

И после этого... началась настоящая агония.

Дима больше не выходил из дома. Перестал ходить. Едва мог шевелиться.

Улыбка, раньше тёплая, искренняя, теперь становилась всё более вымученной.

А в комнате нарастал запах — тяжёлый, липкий, запах медленного гниения жизни.

Отец смотрел на него, как на мусор. Девушки, заходившие к Виктору за очередной дозой дешёвой ласки, морщились и отворачивались.

И всё, что оставалось Диме — ждать.

Ждать конца.

Я вытаскивала его на улицу, когда могла. Сама — почти на руках. Иногда мне казалось, что я таскаю не его, а призрак.

И вот однажды — осенним вечером — я снова пришла к нему.

Ветер шептал о скорой зиме. В воздухе смешивались запахи жареного мяса из забегаловок, мокрых листьев и последних цветов, ещё держащихся на ветках.

Я шла к подъезду. К старым, ободранным дверям, облепленным клочьями объявлений.

И вдруг меня накрыла мысль — отчётливая, ясная:

"Скоро всё это станет только памятью."

Я вошла в подъезд, когда дверь, как обычно, скрипнула, встречая меня тяжёлым затхлым воздухом.

Всё было как всегда — серая лестница, по стенам облезшая краска, за окном безжизненный, тусклый свет. На стенах — объявления, потертые и обвисшие, с выцветшими буквами. Мелкие дети, как всегда, пробегали мимо с криками, а внизу кто-то громко ругался с соседом. Но меня это не волновало. Я шагала вверх, устало чувствуя, как каждый мой шаг откликается в пустоте, как каждый подъём — в жестокой боли.

Запах. Как всегда.

Гнилой, вязкий, противный запах, который не просто не выветривается, а оседает в тебе, въедается в кожу, в память. Вонь старой мочи, перегара и пота, смешанная с застарелым запахом еды и нечистот. Я почти могла физически ощущать его, проходя по коридору. Ужасный запах, который ты не забываешь, а с которым учишься жить.

Я постучала в дверь. Тишина.

Дима, наверное, даже не слышал.

Я вошла, не дождавшись ответа, — двери были, как всегда, нараспашку, как если бы это было не жильё, а дыра в стенах.

Он сидел на диване, обмякший, сливаясь с мебелью. Голова наклонена вперёд, руки беспомощно лежат на коленях. Я помню, как его фигура с каждым месяцем становилась всё более худой, все больше сжимающейся, сгибающейся. Его лицо было бледным, с жёлтыми пятнами на коже. В этот момент я не могла понять, был ли он ещё жив или просто существовал.

Загрузка...