Зима 1921 года. Данвич, Массачусетс.
После продолжительной смены на заводе длиной в пятнадцать часов я, еле волоча ноги, пошёл не домой, а в паб для бедняков. Скоро Рождество, подумал я. А сегодня сочельник, 24 декабря.
Растегнув первые две пуговицы потрёпанного пальто и засунув руку под ворот, я пытался нащупать цепочку. Вскоре, после двух минут потугов, я вытащил простой нагрудный крестик, который раньше вызывал трепет, а теперь лежал тяжким грузом на моей душе и шее - и душил. Меня уже давно ничегошеньки не объединяет с этим акробатом на двух балках. Мне никогда не быть таким, как ты!
Резким движением я сорвал цепочку и выкинул её в глубокий сугроб. Крестик не провалился, а остался лежать на поверхности, как будто пытаясь найти себе нового хозяина.
А мне - закадычному пьянице, живущему в почти развалившемся общежитии, где рабочие и их семьи пытаются ютиться, словно пауки в старом изношенном ботинке с оторванной подошвой, крестик уже и не нужен. Моя жизнь не имеет смысла. У меня нет семьи, есть только брат, который бежал из этого проклятого города. Но, увы, он слишком много о себе возомнил, чтобы помогать человеку, влачащему тяжкое полулюмпенское существование и пытающемуся выбить хоть что-то из разжиревшего борова-начальника , который уже настолько потерял чувство меры, что похож на большой красный помидор. Красный и потный. Гнида!Гореть ему в аду!
Неподалёку от бара находился скромный погост, над которым возвышалась избитая ветрами и временем часовня. Глядя на неё, казалось, что крыша вот-вот обвалится под массой снега.
Чуть приоткрыв чугунные ворота, я вошёл внутрь и закрыл их за собой. На кладбище было спокойно: тихи были мавзолеи и склепы, лишь безжизненные ветви дерев напоминали изогнутые пальцы мертвецов, которые, казалось, вот-вот вопьются в белое костлявое тело и выпьют все соки, оставив обескровленный труп дожидаться весны - пока снег не растает и какой-нибудь пожилой человек, пришедший помянуть свою любимую, не споткнётся обо меня и не отправится прямиком к ней от сковавшего его тело ужаса и инсульта.
И вот я продираюсь, как дикий и загнанный промысловиками зверь, окружённый лишь сгущающимися сумерками да надгробными плитами. Вот я и на месте. Мистер и миссис Смит. Джон и Лиза. Отец умер в тысяча девятьсот пятом, мать - в тысяча девятьсот шестом. Тяжкий труд погубил этих двух мечтательных людей, превратив их просто в человеческую оболочку, которая доживала свои последние годы.
Очистив могилы отца и матери перед Рождеством по традиции, я быстрыми шагами пошёл забываться в компании "неприятных, но выбирать не приходится" людей.
Подходя к пабу, я уже слышал блюз, который так старательно играли чернокожие музыканты.
Прислушавшись, я уловил только: "...Жизнь, как будто тёмный зал..."
Про зал с себе подобными поют, что ли? - усмехнулся я.
Передо мной стояло ветхое здание, которое очень давно не штукатурили, дверной косяк приходилось приподнимать, чтобы войти внутрь. Я открыл дверь. Вокруг сидели, плясали, спали и бухали пролетарии. Я посмотрел на них с омерзением. У них же дети дома, а они в канун Рождества напиваются до чёртиков! Значит, не я один потерял свой блюз и человечность.
На сцене выступали чернокожие. Они играли очень хорошо - настолько, что меня пронзали воспоминания о бабушкином доме где-то в Айове. В бедных музыкантов "неподкупные критики" бросались едой, если песня им не нравилась. Тогда на лицах музыкантов появлялись грусть и смятение, и они начинали играть другую песню. Мне было их жалко. Талантливые люди, которым не посчастливилось выступать перед ненавидящей их публикой.
В Айове к чернокожим относятся хорошо.Айова - одна большая ферма, а фермер-северянин не забивает себе голову мыслями о своём расовом превосходстве. Он нанимает человека, чтобы тот вспахал поле, скосил траву, собрал сено - и цвет кожи для этого не важен. В Айове люди как будто цивилизованнее, человечнее что-ли, не то, что здесь. А вот фермеры в южных штатах(в нашем в частности) не очень уж их жалуют.
Руки некоторых стариков - владельцев табачных и хлопковых плантаций - ещё помнят кнут, подгонявший негров на работу. Они, наверное, и сейчас не оставили его пылиться на чердаке. Ну пожалуется негр властям за плохое обращение - куда ему податься? Попрошайничать? А так хоть кров над головой будет.
Отбросив ненужные мысли, я подошёл к дубовому столу с круглой столешницей. За ним сидело четверо, пятый стул стоял и дожидался меня. Отодвинув его, я присел, положил ногу на ногу и взял стакан, в который мои верные друзья уже что-то налили.
Отпив немного, я заговорил о работе, о невыполненных планах, о несбывшихся мечтах. На часах уже было далеко за полночь - наступило Рождество, но пить за это уже было некому: рабочие нажрались и спали на столах, бармен вытирал стаканы белым полотенцем, а чернокожие собирались уходить.
В бар вошёл реднек. Типичный реднек: соломенная шляпа, длинная седая борода, рубашка-лумберджек, штаны на двух подтяжках и ботинки, измазанные в грязи - сразу видно, прямиком с хлева идёт.
Он подошёл к бармену, что-то заказал, взял стакан и направился ко мне.
Старческий низкий голос донёсся до моих ушей. Его акцент был мне знаком - новоанглийский, непонятный городскому жителю, на пьяную голову ещё тяжелее. Но какие-то силы расшифровывали для меня его тарабарщину, а может, просто он чётко выговаривал каждый звук.
Он кинул грозный взгляд на группу чернокожих, от чего те поежились. Взял стул, сел рядом и спросил:
"Не хотите ли выпить за Христа-спасителя?"
Отказывать набожному деревенщине себе дороже, поэтому я взял стакан, ничего не говоря, чокнулся о стакан старика и выпил до дна.
В глазах набожного старика виднелось счастье и благоговение перед человеком, который не отказал в его просьбе. Его свинячьи глаза светились магнитным серым цветом.
Он говорил. Говорил о ферме, говорил о детях, о животных, о прошлогоднем урожае, о пашне, и с каждым выпитым стаканом "за Христа Спасителя" он становился всё пьянее, а что он говорил напившись - как раз одному "спасителю" и известно.