Пролог

– Пациент №314, Нина Терентьева. Женщина сорока пяти лет, паралич вследствие травмы шейного отдела позвоночника. Переведена в отделение нейрореабилитации после ДТП три года назад, – голос врача звучал монотонно. Он, мой лечащий врач, уже уже много раз повторял эту фразу для студентов и выучил ее назубок.

Семинар наконец закончился. Студенты с тихим перешёптыванием и жалостливыми взглядами покинули палату, оставив меня наедине с тишиной и знакомым потолком. Я могла бы переживать эту тишину как одиночество, но уже давно научилась растворяться в ней, уходя вглубь себя, где не было звука мониторов, запаха антисептика и тяжести собственного тела.

Сегодняшняя тишина была недолгой.

Первой пришла мама. Анна Степановна поставила на тумбочку скромный букетик поздних осенних астр.

— Доченька, — её голос, всегда чуть дрожащий, сегодня был особенно беззащитным. — Наташа вот обещала зайти. Сказала, не может не проведать.

Словно по сигналу, в дверях появилась Наташа. Моя подруга и коллега со старой работы. В её руках была не стерильная гроздь хризантем из ближайшего ларька, а одинокая, но прекрасная белая роза — такая, какие мы с ней любили. Она выглядела постаревшей и уставшей, но в её взгляде не было той растерянной жалости, которая была у всех. Была профессиональная, ворачебная ясность и глубокая, личная грусть.

— Здравствуйте, Анна Степановна, — тихо сказала Наташа, кладя цветок рядом с маминым букетом. Она подошла ко мне, уверенно поправила угол подушки, провела ладонью по моему запястью, проверяя пульс привычным движением. — Нинуля, как ты? — Это был не риторический вопрос близких, а точный, профессиональный, обращённый ко мне, а не к моей оболочке.

— Как она может быть? — мама не выдержала, и голос её сорвался. — Консилиум был сегодня. Три года… Три года! И всё то же. «Персистирующее состояние». «Поддерживающая терапия». Никаких прогнозов. Только ждать. Но разве можно просто ждать? — Она схватилась за край моего одеяла, её костяшки побелели. — Я верю, Наташенька. Верю, что ей ещё не всё отмерено. Что должно случиться чудо, какое-то равновесие должно восстановиться…

Наташа посмотрела на маму, потом снова на меня. В её глазах я прочитала всё, что она не решалась сказать вслух. Она, проработавшая двадцать лет в реанимации, не верила в чудеса. Она верила в цифры на мониторах, в показатели анализов, в безжалостную статистику. Она видела, какую жизнь — вернее, какое существование — эти аппараты поддерживали во мне. Я чувствовала её молчаливый вопрос, обращённый ко мне самой: «Тебе же тяжело? Ты же устала?»

И в ответ я могла послать лишь одну мысленную волну, один сплошной, немой крик: Да.

— Анна Степановна, — наконец проговорила Наташа, с трудом подбирая слова. — Вы должны беречь себя. Вы — её опора. Но и… нужно думать о том, что для Нины лучше. Иногда продолжать борьбу — это мужество. А иногда… остановить её — это милосердие.

Мама зарыдала, уткнувшись лицом в мою неподвижную ладонь. Наташа обняла её за плечи, тихо что-то шепча. В этот момент в палату вошёл он.

Сергей

Пролог 1.

Он казался чужеродным элементом в этой сцене женского горя. Он был в своём обычном пальто, но на лице его не было привычной за последний год отстранённости. Была какая-то леденящая решимость. Он молча кивнул Наташе и моей матери.

— Я… мы пойдём, — быстро сказала Наташа, словно поняв всё с полувзгляда. Она мягко, но настойчиво увела маму, которая, обернувшись, посмотрела на Сергея не с упрёком, а с бездонной, всепонимающей тоской. Дверь тихо закрылась.

Он не подошёл сразу. Постоял у порога, снял перчатки, медленно, будто собираясь с мыслями для важного выступления. Потом подошёл к кровати, но не сел. Взглянул на меня и сразу отвёл глаза – в них не было боли, скорее какое-то раздражение. Как будто моё неподвижное тело было ему упрёком, неудобной мебелью, которую некуда деть.

— Нина, — начал он. Голос был не тихим и не нежным. Он был ровным, деловым, с металлическим отзвуком усталости. — Надо поговорить. По-честному. Я больше не могу это тянуть.

Он засунул руки в карманы, покрутил плечами, скидывая невидимое напряжение.

— Три года. Ты думаешь, это легко? Каждый день – эта больница, этот запах, эти взгляды. «Бедный Сергей, как он держится». Держусь, блин. А жить-то когда? Мне сорок восемь. Не старик ещё. А жизнь проходит мимо. Всё, что у нас было, — оно закончилось в то утро. Осталось вот это, — он мотнул головой в мою сторону, даже не глядя. — И ничего больше не будет.

Он начал похаживать по маленькой палате, его шаги были резкими, отрывистыми.

— Я устал, Нина. До чёртиков. Устал от надежд, которые не сбываются. От врачей, которые разводят руками. От твоей матери с её вечными «авось да как-нибудь». Я хочу жить, понимаешь? Не существовать, как ты, а жить. Дышать полной грудью. Смеяться. Ездить куда-то. Завести… — он запнулся, но не из деликатности, а словно проверяя, можно ли уже выложить всё. Решил, что можно. — Завести детей. Я всегда хотел детей. Мы с тобой хотели. Но теперь… с тобой этого не будет. А у меня ещё может.

В его голосе прозвучала неприкрытая, эгоистичная жажда этой другой, возможной жизни. И в этот момент ко мне впервые за три года прокралась не боль, не тоска, а холодная, ясная волна антипатии.

— Да, я встретил женщину, — выпалил он, будто сбрасывая камень. — Молодую. Здоровую. Она не боится будущего. Она хочет того же, чего и я. И я хочу этого с ней. Но я не свободен. Я прикован к этой палате, к этой койке, к тебе. Бумажно, морально, как угодно.

Он остановился напротив меня, и теперь его взгляд стал выжидающим, почти обвиняющим.

— Я думал о разводе. Подать и всё. Но меня тогда сожрут. Все. Твоя мать, Наташа, все эти наши «друзья». «Бросил больную жену, тварь». «Выгодно ему, пока она жива – нельзя, а как умрёт…». Знаешь, что они шепчут? Что я жду твоей смерти. Что мне только этого и нужно. И они правы! — он почти крикнул, и в его глазах вспыхнула озлобленность. — Да, я этого жду! Это моё освобождение! Но ждать можно до бесконечности! Эти аппараты могут тянуть тебя ещё десять лет! И что, я должен десять лет ставить свою жизнь на паузу? Из-за какого-то призрака? Из-за пустой оболочки?

Его слова били по мне, как камни. Они не несли прежней боли от потери любви. Они несли унизительное, леденящее презрение к моему существованию. Я была не его трагедией, а его проблемой. Помехой.

— Так что никакого развода, — он понизил голос, и в нём зазвучала нечеловеческая, отталкивающая решимость. — Я не позволю им сделать из меня монстра. Не позволю себе застрять в этом аду из чувства долга, в котором уже даже долга нет. Осталась одна досада.

Он сделал шаг к розетке. Его движения теперь не были похожи на жест милосердия хирурга. Они были быстрыми, практичными, как у человека, который наконец-то нашёл способ избавиться от надоевшей помехи.

— Я устал мучиться. И устал смотреть, как мучаешься ты. Пора заканчивать этот фарс.

Не было паузы. Не было последнего взгляда. Просто лёгкий, сухой щелчок.

Шипение воздуха прекратилось. Пронзительная пищалка монитора затихла, словно захлебнувшись. Тишина, наступившая после, была иной. Не благодатной и освобождающей, а пустой и горькой. Как после скандала.

Сергей не вернулся к моей кровати. Не взял мою руку. Он постоял несколько секунд, глядя на замолкший аппарат, его плечи распрямились, будто с них свалился огромный груз. Он глубоко, с облегчением выдохнул.

— Всё, — произнёс он в пустоту, и в этом слове не было ни скорби, ни сожаления. Только констатация. Дело сделано. Препятствие устранено.

Он повернулся и вышел. Не оглядываясь. Его шаги в коридоре звучали быстро и легко.

А я… Я не чувствовала благодарности. Не чувствовала освобождения как милости. Сквозь накатывающую тьму и долгожданное избавление от мук пробивалось одно острое, последнее чувство – презрение. Холодное, беззвучное презрение к тому, кто пришёл не избавить меня от страданий, а освободить от меня свою жизнь. И в этом, последнем акте, он навсегда остался не мужем, совершившим тяжкий акт милосердия, а просто уставшим, себялюбивым человеком, который выбрал самый удобный для себя выход.

И тьма нахлынула, смывая и его, и всё остальное. А потом был свет.

Загрузка...