Эта книга — плод воображения. Мир, персонажи и события, описанные в ней, созданы автором и не отражают реальность. Любые совпадения имен, фамилий, исторических деталей или географических локаций с реально существующими являются непреднамеренными и служат исключительно целям художественного повествования.
Автор с уважением относится ко всем читателям и заверяет, что не стремился никого оскорбить. Все сходства с реальностью случайны.
Особняк де Бордо тонул в траурном великолепии, словно гигантский катафалк, застывший в самом сердце бушующего города. За его запертыми воротами бушевал 1793 год, год Террора, год, когда гильотина стала главным архитектором городского пейзажа. Но здесь, в кольце высоких стен, время замерло, облаченное в черный креп и фиолетовый бархат. Воздух был густым и сладким, пах воском от бесчисленных свечей, ладаном и приторным ароматом белых лилий, усыпавших огромный бальный зал.
Именно в этот момент тяжелые дубовые двери распахнулись, и в проеме возникла одинокая фигура. Все замерло. Разговоры стихли, веера застыли в воздухе. Десятки пар глаз устремились на юную хозяйку. Она стояла, опустив голову, плечи ее были сгорблены под невидимой тяжестью утраты, а в опущенных ресницах читалась бездонная грусть. Каждый гость, каждый «страдалец» видел в ней отражение собственного горя — хрупкую, разбитую жертву ужасных времен. Этот образ был выверен до мелочей. И в гробовой тишине церемониймейстер, стараясь перекрыть скорбную атмосферу, торжественно провозгласил: «Мадемуазель Селеста Энджи Верона де Бордо, графиня де Бордо-Монтескье, виконтесса д'Аркашон и сеньора де Медок!» Этот титул, некогда столь весомый, теперь висел в воздухе призрачным воспоминанием, горьким напоминанием о мире, который безвозвратно ушел. Казалось, от каждого звука ее полного имени сама Селеста съеживается, словно от удара.
«Бал жертв» — так назвала его юная хозяйка, в одночасье ставшая полновластной владелицей и состояния, и своей судьбы после того, как ее тетка, мадемуазель Тереза де Бордо, с ледяными руками и душой, взошла на эшафот. Официально — за симпатии к роялистам. Неофициально — потому что Селеста, с холодной расчетливостью, которой та никогда от нее не ожидала, подписала нужные бумаги, шепнула нужные имена в нужные уши, и гильотина опустилась с бездушной, механической точностью.
Сама она, пройдя под сочувственными взглядами, замерла в центре зала, облаченная в поразительно простое для столь пышного траура платье цвета запекшейся крови. Ни узоров, ни вышивки, лишь строгий, как приговор, крой, подчеркивавший хрупкость ее стана, и глубокий вырез, открывавший бледную, почти фарфоровую кожу груди. Алый цвет на балу жертв — это был не просто вызов. Это был манифест, крик, замаскированный под молчание. Она играла роль невинности, растоптанной Революцией, юности, отравленной горем. И гости, эти изящные, напудренные тени с опаленными крыльями, с удовольствием верили ей. Или делали вид, что верят, ведь у каждого за спиной была своя собственная, свежая могила.
К ней подплыла, словно корабль-призрак, Клотильда де Санси, молодая женщина с глазами пустыми, как заброшенный колодец. Ее мужа, поэта, казнили три дня назад за «подрывные стихи», найденные в его столе.
— Какая ты бледная, моя дорогая Селеста, — прошептала Клотильда, сжимая в тонких пальцах крошечный платок. Ее голос был безжизненным, как эхо. — Будто вся жизнь, вся кровь из тебя ушла. Словно ты — призрак на своем же балу.
Селеста опустила взгляд, изображая стыдливую скорбь. Ее длинные ресницы отбрасывали тень на щеки.
—Она и ушла, дорогая Клотильда, — тихо, чтобы слышала только она, ответила Селеста. — Ушла вместе с тетушкой в ту могилу, что у подножия эшафота. Я теперь одна, как перст. Одна в этих стенах, которые помнят столько смеха. Все эти титулы... они теперь лишь эпитафия на надгробии нашего рода.
Ложь лилась с ее губ сладким, отравленным нектаром. Она не была одна. Она была полна им. Его ожиданием. Его обещаниями, что жгли ее изнутри. Его голодом, который стал ее собственным голодом. Она вела эти пустые, протокольные беседы, кивала, поддакивала, ее губы кривились в изящном подобии скорбной улыбки, но все ее существо, каждая клеточка, была напряжена, как тетива натянутого лука. Она ждала знака. Того самого, о котором они договорились.
И он явился.
За высоким арочным окном, в кромешной, непроглядной тьме парка, на мгновение вспыхнул и погас красный отблеск. Не факела, не фейерверка — это был ровный, глубокий, почти адский свет, будто кто-то на мгновение приоткрыл заслонку в гигантской топке преисподней. Сердце Селесты ёкнуло, замерло и забилось с новой, бешеной силой. Никто из гостей, поглощенных своими тихими драмами, ничего не заметил.
— Прости, моя дорогая, мне нужно… мне нужно прилечь, — с деланной, но мастерски исполненной слабостью сказала Селеста, поднося изящную руку с синеватыми прожилками к влажному лбу. — Голова кружится. Эти воспоминания... они ужасны.
Она скользнула прочь из зала, ее алое платье мелькнуло в дверном проеме, как одинокий всполох пламени в погребальной урне. По мраморной лестнице, ступая бесшумно, будто не касаясь ступеней, она взбежала на второй этаж. Длинный, пустынный коридор дальнего крыла, где когда-то спали многочисленные родственники, был погружен в гробовую тишину и пыльный полумрак. Она вошла в первую попавшуюся гостевую комнату, захлопнув за собой тяжелую дубовую дверь с таким чувством облегчения, будто сбрасывала с себя удушающий саван.
Комната была заставлена старой мебелью, завешена белыми простынями, словно саванами. Воздух был неподвижным и густым, пах пылью, сухими травами и забвением. И им. Медью, старыми книгами, пропитанными веками, и холодным ветром с далеких, незнакомых гор.
— Я начал думать, ты предпочтешь общество этих страждущих мотыльков, порхающих вокруг твоего пламени, — раздался из самого темного угла комнаты низкий, бархатный голос, от которого по ее коже пробежали мурашки сладкого ужаса.
Адам Вандербильт вышел из тени. Он был одет в черное, и его одежда казалась частью ночи за окном, живой и дышащей. Его лицо, идеальное и безжизненное, как работа гениального скульптора, освещалось лишь одиноким, косым лучом луны, пробивавшимся сквозь пыльное стекло. Но его глаза… Его глаза горели тем самым красным огнем, что она видела в парке. Они были живыми, древними, всевидящими. В них плескалась вся тьма мира.
— Ты знаешь, что нет, — выдохнула Селеста, прислонившись спиной к прохладной древесине двери. Вся ее наигранная слабость, все маски скорби исчезли, сменившись напряженной, почти животной страстью. Ее грудь высоко вздымалась в такт учащенному дыханию. — Я задыхаюсь в этой комедии скорби. Каждый вздох, полный притворства, отнимает у меня каплю жизни. Я умираю от скуки, Адам. А эти титулы... эти бесконечные «де» и «графини»... они словно цепи.