1.1
Ровно через три года один горластый поэт прилюдно достанет нечто из широких штанин. И страна, затаив дыхание, будет делать вид, что это и есть обещанное светлое будущее всех рабочих и крестьян. А пока, в один из тех дней, когда небо над столицей казалось выкрашенным по инструкции из главка, выпускнику Военной Академии РККА¹, молодому офицеру Илье Ершову, было предложено занять должность начальника.
Но! — не начальника заштатного отдела в пыльном кабинете, ни даже начальника подразделения в кабинете попросторнее. Нет! Ни много, ни мало — начальником тюрьмы пригласили.
Причем слово “тюрьма” прозвучало как бы не специально — будто “красный” офицер, стоявший напротив, случайно выронил его изо рта вместе с огрызком мысли. Но в воздухе оно зависло тяжело и прочно, как гиря в театральном занавесе. Сам же юноша испытал не столько безумную радость, сколько тупое недоумение, граничащее с приступом внезапной паранойи.
Насыщенная жизнь потомственного военного с детства пронизала его казенной дисциплиной и уставными правилами. И теперь это свалившееся на голову назначение казалось неправдоподобным.
Так не бывает. Он слишком юн. Он едва училище окончил.
После предложения наш модно остриженный юноша заметно насторожился.
Лестная перспектива?
Возможно. Но только на первый взгляд.
Офицеры вокруг улыбались слишком широко и делано, будто вовсе не хотели улыбаться, будто все до единого съели по секрету одну и ту же таблетку веселья, выданную несанкционированно и без рецепта. Комната светилась их довольными оскалами, но Илья даже с его минимальным жизненным опытом нутром чуял: подобные назначения не имеют ничего общего ни с карьерным ростом, ни с благосклонностью сверху. Это был тонкий, почти эстетский способ устранения. Своеобразный гроб с цветами и оркестром, замаскированный под служебное продвижение.
Потому что неизвестно, куда именно тебя продвигают. Возможно, к успеху. А возможно — к печке крематория, недавно отстроенного в Ленинграде.
Мысли, как кувалда, с глухим звуком обрушивались на череп Ильи. Каждая из них была все более нелогичной, но и все более правдоподобной. В этом и была их сила в то время: чем безумнее гипотеза, тем ближе она к истине.
Он чувствовал: здесь что-то не так. Это не предложение. Это развилка на его коротком жизненном пути. И за любым выбором кто-то уже стоит. С веревкой. И со списком. Получить такой пост в его возрасте — все равно что внезапно оказаться на краю скалистого утеса. Оттуда открывается прекрасный вид, но нет ни перил, ни страховки, ни тем более уверенности, что ты умеешь летать. А падение, как известно, тоже способ перемещения. Только не всегда в нежную сторону.
Опасения эти не были пустой блажью или помешательством. Нет. Ершов четко осознавал, что система — всезнающая и всепомнящая — никогда не прощала прошлого. Его, вчерашнего студента, уничтожат, перемолотят, сожрут, и не подавятся.
В этом кабинете за ласковым фасадом высокого доверия скрывался едва уловимый привкус недоброжелательности. Сверх того, его фамилия никогда не была “чистой” в глазах новых властей. Отец и дед служили еще Императору, а в мороке революционных лет не смогли скрыть лояльности к Белому движению.
Причем это посильное участие не ограничивалось лишь пассивными симпатиями — в действиях семьи было достаточно конкретики и агрессивного вмешательства, чтобы привлечь ненужное внимание. Именно эти огромные тени теперь незримо следовали за Ильей, как тяжелая поступь прямого соучастия в заговоре против большевизма. Так откуда вдруг это высокое назначение? Нет… Здесь было что-то еще...
Но, несмотря на все внутренние тревоги и домыслы, выводы делать было рано. Боясь показаться действительно замерзшим и заторможенным, Ершов стиснул зубы и поддерживал пустой разговор тактично и ровно, насколько позволяли нервы после такого бодрящего предложения. Но слабая дрожь в голосе выдавала — невольно, предательски.
Смотрели на него абсолютно все. Оценивали. Говорил он мало. Боялся сболтнуть лишнее или показать слабину. А отвечал четко, без эмоций. Илье чудилось, что прямо сейчас его вербально препарируют и по кусочкам кладут под микроскоп, изучают, выискивая малейшие признаки сомнения или неподготовленности, словно хищники, терпеливо ждущие, когда жертва устанет от вопросов и начнет спотыкаться.
Стрелки часов двигались с тихим, едва уловимым тиканьем. Но для Ершова каждый щелчок звучал набатом. Будто механизм времени принял решение напомнить ему о чем-то важном, но с тем раздражающим спокойствием, с которым обычно говорят палачи. Нервы подводили его. С ног сбивало желание спросить прямо, и даже выкрикнуть: “Да почему я, в конце-то концов?! Чем я заслужил?”. Но усилием воли он гасил в себе порыв. Задавать вопросы было бы глупо. Еще глупее — ожидать честного ответа. Наставления семьи не прошли даром: в системе вопросов задавать не следует. Тебе сообщают четкий приказ, и ты либо подчиняешься, либо исчезаешь навсегда.
Здесь же, на этом совещании, не было места наивности. Ершов знал — сейчас от него ждут покорности и показного энтузиазма. Только согласие, поданное с легким наклоном головы и твердым “Служу Советской Республике”, спасет его от смерти, или же ускорит ее. Только скопированный оскал убедит в правдивости слов, или же посеет зерна недоверия.
Странно, но страха он не испытывал. Лишь на задворках сознания маячил впопыхах намалеванный плакат с любимой фразой его дедушки: “Никогда не служи палачам!”. И эти буквы прожигали затылок, заставляя улыбку скашиваться в бок от презрения к самому себе.
1.2
Внезапный свет, показавшийся впереди, одернул тяжелую лапу, давящую на грудь Ильи. Страх слегка ослабил хватку.
Свет.
Он был тусклым и не слишком приветливым, скорее холодным и индустриально стерильным. Но даже этот суровый отблеск стал для Ершова глотком свежего воздуха. Словно глаза, изнемогающие в темноте, вдруг напились света, как страждущий — воды после мучительной засухи.
И, наконец, они вырвались из тоннеля. Ершов почувствовал себя заново рожденным. Но зачем ему это все перед смертью? Или этот спуск тоже относится к тем изысканным пыткам перед допросом, новоизобретенным в Советах?
Он осторожно приподнял голову, позволяя себе робкий взгляд направо. Сперва глаза выхватили массивный асфальтированный пандус, что плавно спускался из другого тоннеля параллельно их лестнице. За ним выстроились бетонные строения, притулившись друг к другу, словно плотно сбившиеся в один вагон пассажиры. С высоты они выглядели столь уныло и тесно, что напоминали скорее крохотные скворечники, где есть место только для маленьких, но вечно свободных птиц.
— Это гаражи и склады, — раздался вдруг голос Менжинского, отзываясь гулким эхом.
Плечи Ильи едва заметно дрогнули. Речь казалась нестерпимо громкой после тишины бетонного коридора, будто через рупор и на ухо:
— Вроде уже провели свет в будки охраны, но в самом тоннеле до сих пор тьма.
Илья машинально кивнул, хотя слова Менжинского показались ему бессмысленными и неуместными. “Свет, склады… Какая мне, черт возьми, разница?! Где я? Зачем я здесь?”, мысли метались, как крысы в клетке, грызущие стальные прутья непонимания. Но все же свет, этот самый банальный свет, разлившийся перед ним, немного разогнал страх, позволив ему хотя бы на миг вдохнуть всей грудью.
Он перевел взгляд влево. Картина удивляла, возмущала, но одновременно притягивала. Аккуратные домики и здания, настолько вылизанные и ухоженные, что напомнили безлюдный курортный поселок, застывший где-то на пороге сезона, заполняли всю площадь. Будто все жители вдруг разом покинули их, оставив после себя только тихое безмолвие и выверенную геометрию фасадов.
“Для чего здесь дома? Это зона отдыха для приговоренных к расстрелу?”
На мгновение в сознании промелькнуло что-то детское и наивное, слабо оформившееся желание остаться в этой тишине навсегда, раствориться в ней и забыть обо всем, как в уютном сне.
“Да, наверное, на это и расчет... Успокоить жертву перед казнью, расположить, чтобы выведать все, что нужно”
Но вдруг взгляд Ершова зацепился за нечто более внушительное — огромные металлические ворота, что виднелись прямо по курсу, с надписью: “ЗАКОН ПРЕВЫШЕ ВСЕГО”. Эти выдавленные стальные слова висели как приговор над последним рубежом свободы. Но чьей?
— Это ворота в нижний город, в зону, — безразлично прокомментировал Менжинский, как экскурсовод, неустанно проводящий группу по давно изученному маршруту. — Отсюда недалеко до штаба. Удобно.
“Город… Настоящий город”, промелькнуло в сознании Ильи, и крошечная волнительная искра восхищения проскользнула в глубине его страха.
Да, ходили слухи, в людских шептались, на улицах обсуждали. Но Илья никогда и подумать не мог, что все это существует.
Платформа продолжала свое бесшумное шествие. Вдали мелькнула еще одна площадка с КПП, и механизм снова увлек их вглубь подземного мира. Легкое головокружение нахлынуло на Илью, когда под ногами задрожала металлическая решетка. Словно земля пыталась выбить почву из-под его ног, заставляя сердце сбиваться с ритма и окуная его в гулкую какофонию страха и смутного восторга.
И все же где-то в груди зажглась робкая, почти болезненная надежда. “Что если Менжинский говорит правду?”. Эта мысль была нелепой, как мальчишеская мечта, но она крепко вцепилась в сознание, не давая утонуть в панике.
— Не теряйтесь, товарищ Ершов, мы приближаемся к земле! — раздался голос Менжинского, спокойный и невозмутимый.
Фраза прозвучала с официальным пафосом, но странно, почти абсурдно, особенно если учесть, что земля была не только под ними, но и над головой. Следуя мысли, Илья невольно поднял взгляд вверх. Мужчина ощутил легкую потерю равновесия, будто мозг не успевал перестроиться под новое бытие. Все, что казалось нормой, сейчас переворачивалось вверх тормашками.
Но Менжинский оставался непоколебим, словно все это — дело обыденное. В его безмятежной улыбке не было ни капли подвоха. Ни малейшего намека на скрытую цель. Только вежливость. Только тепло. Только тот сорт уверенности, с которым обычно выносят приговор.
И вот в этот момент до Ершова начало медленно, как через вату, доходить: его, пожалуй, и правда привезли на экскурсию. Как и обещали. Без кавычек, без капкана, без таинственного последнего пункта повестки дня. Никакого заговора. Никакой ловушки. Никто не собирался убивать его, топить в подвале или подменять на более дисциплинированную копию.
Это открытие обрушилось на него, как горячая волна глупой радости. Он останется жив. Просто жив. Будто кто-то сверху, с равнодушием небесной канцелярии, ткнул в графу “оставить”.
Сдержать нахлынувший восторг было почти невозможно, и чтобы не заулыбаться, как идиот на первом сеансе гипноза, Илья звучно и с усилием прочистил горло, будто возвращал себе голос, утерянный в приступах страха. Нет, это не был триумф. Не было фанфар, внутреннего парада и осознания победы. Это было куда проще и куда важнее. Он понял просто, что пока еще не списан. Он проходит.
Осторожный стук нарушил строгую тишину утра. Ершов резко вскочил с кровати. Оглядываясь по сторонам, он судорожно пытался восстановить в памяти события прошедшего сумасшедшего дня.
Не верилось.
До сих пор.
Мужчина провел рукой по заспанному лицу, сбрасывая последние оковы сна. Бросил взгляд на часы и осторожно приоткрыл дверь. Гостей он не ждал.
В номер беззвучно просочился странный человек с бесцветными глазами. Наверное, когда-то этот цвет был серым и живым, но возраст отнял эту привилегию, оставив старику лишь одно: возможность созерцать. Костюм его был блеклого черного цвета, а видавшая виды фетровая шляпа сидела на голове вольготно, как у героя старого фильма.
В целом же, одежда выглядела чуждой ему, инородной, снятой с чужого плеча. Вполне возможно, это правда, и старик осквернил чей-нибудь труп, присвоив себе его тряпки. Впрочем, удивляться было нечему: «красные» не стеснялись отбирать даже у живых.
Следом за ним вошла еще одна фигура — молодой мужчина в белом халате с тактильной панелью в руке, на которой мерцал нейроинтерфейс. Не привлекая внимания, он представился доктором Ермолаевым. На контрасте с первым гостем второй выглядел стерильным и выглаженным.
Мужчина в шляпе оторвал взгляд от Ершова и недовольно отвернулся к панораме. Тем временем немногословный врач с привычной ловкостью измерил давление, проверил пульс, что-то написал на листке, вырванном из блокнота, а затем оставил его на прикроватной тумбе вместе со склянкой. Надписи на бирке были на латинице, и Илья успел разобрать слово “витамины”.
“Что еще за витамины. Отрава? Менжинский передумал?”, пронеслось у Ильи. Врач тем временем тихо удалился, словно его присутствие было лишь сторонним скольжением тени.
Человек в черном, оставшись с Ильей наедине, недовольно вынул папку из портфеля грубой свиной кожи, и аккуратно положил ее на стол. Затем взглядом он указал Илье на чернильницу. Он все делал с неохотой, задерживая предметы в своих руках как можно дольше, будто не желая их отдавать, будто не желая быть причастным к этому безобразному акту самозаточения.
— Ознакомьтесь и поставьте отпечатки большого пальца на каждой странице, — проскрипел он, наконец, сухо и бесстрастно, словно знакомил пользователя с инструкцией.
Илья подчинился, зная, что перед ним не тот человек, кому стоит задавать вопросы. Но приглушенные женские всхлипы из коридора помешали закончить начатое. Он прислушался. Привычный и до боли родной голос заставил его нервно смять листы. Девушка в коридоре задавала множество вопросов провожающему солдату. Не дожидаясь ответа, она продолжала сыпать предположениями относительно всего на свете.
— Куда вы меня привезли?! Это секретно? И где, наконец, мой муж? Вы обещали, а выходит...
На пороге появилась невысокая миниатюрная брюнетка. Даже неопытным взглядом можно было уловить те незримые флюиды, что парили между нею и Ильей. Лицо ее, уставшее и заплаканное, отразило смесь горькой радости и облегчения. Не закончив фразу, она бросила голубоглазый взгляд на Илью и шагнула навстречу, не произнеся больше ни слова.
Тот со вздохом облегчения стиснул жену в объятиях, будто расстались они год назад, а вовсе не вчерашним утром, и чувствуя вместе с этим, как на душе стало чуть легче. Он совершенно не знал, чего ожидать дальше, но присутствие Нины давало непоколебимую веру в лучшее.
Визитер в шляпе же стыдливо и почти с отвращением отвернулся, будто это внезапное воссоединение было чем-то непозволительным и лишним в его сценарии прощания Ершова с нормальной жизнью.
Выпустив жену, Илья вновь склонился над бумагами.
Папка содержала немало сюрпризов: официальные документы о передаче в его собственность коттеджа и автомобиля с гаражом, с десяток договоров о неразглашении, свиток с пожизненным трудовым договором, сопровождаемым подробным описанием обязанностей и привилегий. На последней странице, словно резюмируя всю новую реальность, значилось: “присвоение воинского звания”.
Вторая, чуть тоньше по объему папка, предназначалась для Нины. Илья взглянул на жену, кивнул, и она без раздумий подписала все. Человек в шляпе удовлетворенно хмыкнул и, убрав документы в портфель, скорее удалился.
— Лейтенант Черноморцев! Жду дальнейших указаний! — в комнату вошел молодой черноволосый солдат, отдав честь с юношеской неуклюжестью. Он гремел отрывисто и громко, как на параде.
Илья невольно улыбнулся. Во-первых, солдат походил на него самого, такого, каким он был всего лишь полгода назад. Воспоминания о годах в училище, о четких командах и тонком удовольствии от правильно заправленного одеяла вызвали на его лице легкую усмешку. А во-вторых — семья. Черноморцевы. Он знал их. Знал, но не уважал. Приспособленцы, переметнувшиеся — так называл их отец. Отныне им вместе работать и жить. “И зачем он здесь? Здесь я должен доверять людям… Что ж, поглядим…”
— Проводите нас к дому, — спокойно произнес он.
— Слушаюсь, — отчеканил Мирон. — Прошу следовать за мной. Ваш дом — угловой. Самый первый от пандуса.
Они покинули гостиницу и двинулись по широкому тротуару в сторону эскалатора.
— Что это за полотно? Какое узкое, — констатировала Нина, студентка корпуса путей и сообщения, кивая в сторону необычных металлических листов на земле слева от них.
3.1
Хлопоты следующего дня слегка разрядили Илью. Дел было много, и все одинаково пустые. Бумаги. Подписи. Лица. Улыбки, которые казались искусственными и нечеловеческими. Как и все в этом месте.
Теперь он прочно обосновался в штабе, в месте, где каждая деталь интерьера словно шептала: “Забудь прежнюю жизнь. Здесь все враги”. А минималистичный кабинет, светлый и стерильный, вступал в жесткий спор с уютной обстановкой коттеджа, лишь придавливал все его терзания к ногтю, чтобы высвободить как можно больше мнительности Ершова.
Падающий с потолка свет не просто освещал, он создавал обезличенную обстановку, студеным сиянием подчеркивая зеркальную пустоту поверхностей. Хотелось непременно вскочить, разбросать что-нибудь по огромному столу, пролить кофе на пол, сделать что-то, что наполнит это безмолвие и вакуум обычной жизнью. Жизнью, где все имеют право на ошибку. А эта комната выглядела как лаборатория для испытания его выдержки.
Тем временем Бушерос, словно гигантский организм, вдруг разжал свои бетонные легкие, впуская в себя бесконечный поток людей, захваченных волей невидимого дирижера. Они шли, ехали, везли с собой чемоданы, коробки, детские коляски и старые привычки, которые скоро станут бесполезны. Эскалатор не прекращал работу ни на секунду. У подножья гостей встречали солдаты в респираторах и первым делом провожали их к медцентру, где их размещали в карантине, а кабинеты не прекращали общий осмотр посетителей.
От кого-то все еще веяло церковными наставлениями, кто-то хвастал в диалоге своими достижениями в науке, кто-то цитировал великих, а кто-то за неимением особых достижений восхвалял партию. Попадались и те, кто рассуждал о политике: одни делали это осторожно, другие, более смелые, еще не пуганые системой, высказывались более открыто. Но все они несли на одежде неповторимый запах верхнего города, и на несколько мгновений Илья, стоящий чуть поодаль, вновь окунался в прошлое. Впрочем, вентиляция бескомпромиссно выполняла свои обязанности, и уже через секунду вокруг снова витал устойчивый аромат хвои.
Именно здесь Илья мог первый и последний раз видеть своих служащих настоящими, пока они не надели форму или спецодежду, которая станет их второй кожей. Скоро, очень скоро они расстанутся со всеми идеалами комсомола, большевизма и социального равенства, и просто встанут в упряжь, как и все остальные. И он ловил себя на мысли, что ищет агента в каждом из гостей. Вглядывался. Анализировал. Он просто не мог поверить, что шведы оставили такой объект без “присмотра” и воспитанная с детства здоровая подозрительность брала свое.
Река специалистов наполняла коридоры и жилые блоки, как кровь наполняет сосуды тела, забывшего, каково это — быть живым. В кабинете Ильи лаборанты сменяли врачей, электрики — горничных, профессора — санитаров. А за ними прибывали еще и еще: наладчики и механики, учителя и повара — люди, которых Бушерос впитывал безразлично, как машина поглощает топливо.
Погрузившись в изучение личных дел, Илья чувствовал, что читает не просто биографии, а целые романы, давно забытые повести, и никем не сыгранные пьесы. Каждое досье превращалось в страницы загадочной хроники, где судьбы складывались в замысловатую мозаику. Эти документы увлекали его крепче даже, чем “Война и мир” с ее эпопейной глубиной.
“Что же привело вас сюда?”, беззвучно спросил он, пролистывая очередное “личное дело” с такой скрупулезностью, будто за строчками мелкого машинописного текста можно было различить подлинную личность. В голове не укладывалось, что человек может прийти сюда по доброй воле, отказаться от всей этой светлой, если не сказать безмятежной, земной суеты и шагнуть в мир, где смысл существования определяется методичностью исполнения приказов.
Всякая связь с внешним миром запрещена. Выезд разрешен только городничему, снабженцу, и раз в год — бухгалтеру, и все под строгим присмотром двух солдат ОГПУ. Впереди униформа, дом, работа. Нет неба. Нет солнца. Нет радуги. Вообще ничего нет.
Он бросил взгляд на пейзаж, за которым, как заведенная шарманка, продолжала вертеться государственная машина. В этой машине каждый был не больше, чем кинематическая пара — безымянный узел в системе, передающий движение дальше, не задавая вопросов о его смысле. И чем точнее он выполнял свою функцию, тем меньше у него оставалось шансов выпасть из механизма.
По утрам он с трудом успевал проглотить привычный набор калорий и открыть зону, как сразу оказывался в штабе, превращенном в оживленный вокзал ожиданий. Люди текли нескончаемым потоком, будто время здесь подчинялось своей особой логике.
Прибыл некий пан Чаплинский с женой, голландец с польскими корнями и русским языком, над которым он явно проводил успешные, но болезненные эксперименты. Его акцент был настолько тяжелым, что слова вытекали изо рта с тем усилием, как расплавленный металл капает из прохудившегося ковша.
Документ, предъявленный Чаплинским лейтенанту Черноморцеву, выглядел так, будто его намеренно состарили ради большего доверия, но печать на нем была достаточно свежей, чтобы сойти за настоящую. Директор металлургического цеха, находящегося где-то в нижнем городе. Должность звучала почти мифически, учитывая локацию города. Впрочем, Бушерос был тем самым местом, где мифы легко скрещивались с реальностью, порождая существ, вроде этого самоуверенного пана.
Ершов поставил “Принят” и направил поляка к солдатам для сопровождения к месту работы. Еще до конца рабочего дня Чаплинский отослал в штаб заявку на сырье, материалы и штат. Требования были выдвинуты с такой поспешностью, будто в его руках уже находились рычаги управления всей системой. Ну ничего, к вечеру, когда Илья достигнет самой нежной степени гнева, он все выскажет самонадеянному пану.
3.2
О жене Илья не забыл тоже. Нине отвели важную роль — вести хронологию становления Бушероса и вместе с тем занимать должность секретаря в приемной мужа. Она снимала каждое заседание, бережно упаковывала кинопленку с записью собраний, клеила дату на бобины, и отдавала материал мужу. Ее почерк стал узлом памяти города. Каждый штрих на бобине, словно зарубка на древе династии. Нина не просто сортировала пленки, она строила архив будущего. Илья же прятал их в секретную комнату для своих потомков. Он уже знал — именно они будут управлять городом, и никто другой.
Все чаще она напоминала ему об отдыхе. Все чаще получала в ответ недоуменный взгляд, мол, останавливаться не время. Илья работал, словно марафонец, видящий лишь финиш, невзирая на усталость. Люди прибывали, занимали должности, но город был хронически болен кадровым голодом. Словно ненасытная химера, он требовал еще и еще. Не время для отдыха.
Предстоящая встреча с Менжинским только добавляла азарта его работе. К этому времени все должно выглядеть на “отлично” и работать без перебоев, как сложный симфонический оркестр под управлением гениального дирижера.
Иначе его устранят. Теперь он знает слишком много...
Бушерос, словно Венерина мухоловка на грани сна и бодрствования, не спешил распускаться, но делал это настойчиво, будто все его коммуникации и рычаги были нацелены не на результат, а на процесс. Не город, а сложный узор из переработанного бетона, рыбы и ламп дневного света.
И Ершов, по привычке еще пытавшийся жить по календарю, в какой-то момент просто перестал считать дни. Их больше не существовало. Были только циклы — наплывы людей, графики поставок и бесконечные заседания, от которых у него иногда возникало ощущение, будто он не городничий, а техник по ремонту коллективного сознания.
Мальковский же бродил среди жителей, как бесперебойный режим наблюдения: где-то раздавал старые шутки, где-то переговаривался о пустяках, но все его анекдоты и разговоры в итоге оказывались вложены в общую картину связей. О которых докладывалось городничему. Но не обо всех.
Город пульсировал, немного безумный, но упорядоченный. В этом новом подземном микроклимате каждый становился героем своей маленькой эпопеи, а Мальковский — ее архивариусом.
Черноморцев тоже внес значительную лепту в социальное обустройство города. Все началось однажды вечером, когда Мирон услышал беспокойный шепот за теплицами.
— Я боюсь, Миш. Вдруг нас завтра же пустят в Переработку?
— Дуреха… Зачем это им надо?
— Не знаю. Смотри вон, люди Мальковского все рыщут по городу. Каждое слово записывают. Наверное, потом городничему несет. Вдруг, мы здесь только для прикрытия каких-то коварных планов новой верхушки? Ну посмотри вокруг… Где ты видел…
— …Успокойся, — перебил ее голос. — Давай лучше имя придумаем ребенку.
— Какому?
— Нашему. Я замуж тебя зову, Кать… Ты беременна, вообще-то…
Дальше Мирон не слушал, но тревожность в голосе девушки ему не понравилась.
— Нам нужно что-то придумать, — заявил он следующим утром в кабинете городничего.
— О чем ты?
— Люди боятся, Илья, — с привычным придыханием произнес Мирон, восхищаясь всяким взмахом руки городничего, каждым вздохом его. — Правда — в страхе. Ни одна эмоция не обнажает человека так, как это делает страх. В страхе за себя, за близких человек способен на все. И если человек не контролирует страх, страх начнет контролировать его.
Илья прислушался.
— Это мы с тобой все знаем, Илья — что будет потом, и на следующий год, — продолжал Мирон, опершись на стол. — Оттого и уверены в нашем светлом “завтра”. А народ не знает. Они только видят пугающие новинки западного прогресса, когда в одной морковке содержится все, что желудку нужно на целый день. Слышат сплетни о Мальковском. Видят городничего, который управляет и зэками, и ими. Видят Переработку, видят, что нет церкви, нет веры. Перед ними лишь пустота. А в пустоте, Илья, рождаются идолы. Мы не успеем обернуться, как ими станут уборщики, повара, кто угодно. Мы должны что-то дать взамен.
— Ну… И что же…, — Илья сделал знак рукой “продолжать”.
— Тебя.
— С ума сошел? — он с возмущением посмотрел в глаза Мирона: холодные, решительные. — Я и так у них есть.
— Не в этом смысле. Тебя они физически боятся. Им нужен не приказ, а духовность. Не буквы, а лицо.
— Так раздобудь им иконку.
— Уже нашел. Она передо мной, — Мирон прошелся вдоль кабинета: — Только представь: твоя подпись — закон. Твоя улыбка — индульгенция.
Видя скептицизм в глазах Ильи, Мирон добавил:
— Людям нужно знать, во имя кого жить.
— Меньше философии.
— Это не философия. Это политика.
Илья возразил:
— По-моему, ты нагнетаешь. Зачем это? В обществе все хорошо. По крайней мере, Мальковский ни о чем таком не говорил…
— В обществе пока всё хорошо, Илья. И ты присмотрись к Мальковскому. Он или не слышит. Или не хочет слышать. Или слышит, но молчит.
— Он не мой назначенец, но я верю ему.
3.3
В один из обычных шумных вечеров ресторана дамы демонстрировали лучшие наряды, пары летали в кадрили. Тосты сказывались один за другим, сменяясь дружным “Горько!”, словно люди снова убеждали сами себя, что счастье возможно, если достаточно громко аплодировать. Все поздравляли молодоженов, где женихом выступал Исаев. Все шло своим чередом — смех, громкая музыка. Даже чета Ершовых явилась с подарком.
Все это время на монорельсе пару ждал бело-розовый рэйлбус, на котором молодые должны отправиться домой предаваться плотским утехам. Вагончик был украшен бутоньерками и гирляндами из свежих цветов, выращенных в теплицах города. Цветов было так много, что они полностью покрывали окна рэйлбуса. И все это благоухающее великолепие должно было доставить новообразованную ячейку к брачному ложу.
После полуночи молодожены покинули ресторан под пьяные прибаутки тамады и уселись в вагонетку. Но кого они точно не ждали увидеть внутри, так это одинокий силуэт мужчины. Невеста вскрикнула. Исаев зажег свет.
— Еще раз добрый вечер, — мило улыбнулся Илья и нажал на кнопку движения.
Рэйлбус плавно поплыл по назначенному пути.
— В-вы? — с лица связиста слетело всякое высокомерие.
— Подумал, что лучшего случая не представится, — начал Илья. — Мне известно, что ты передаешь чужой разведке всю информацию о городе, — произнес он тихо, но достаточно резко.
Исаев побледнел. Его рука дрогнула, и бутылка шампанского, прихваченная из ресторана, с гулким звуком упала на мягкий ковер вагонетки.
— Не волнуйся так. Я не собираюсь пускать тебя в Переработку. Но отныне ты будешь держать меня в курсе. Каждая запятая, отправленная на ту сторону, должна проходить через меня.
Разумеется, Ершов не знал ничего о шпионских контактах Исаева. Но не догадаться об этом было бы небрежностью. Все обновки и усовершенствования в электронике города поступали напрямую из Швеции в отдел Исаева. И именно он имел техническую возможность организовать какую-нибудь выделенную линию для общения с ними без страха быть обнаруженным.
Илья н давно ждал момента. Искал рычаг. Сегодня все сошлось: цветы, вагон, закрытая дверь, глупое торжество. Но после претензии Исаев довольно быстро взял себя в руки:
— Могли бы вспомнить о воинской чести и уберечь женщину от наших…
— Не смей! — вдруг рявкнул Илья и девушка вздрогнула. — Не смей поминать о чести, о Боге, о совести, когда продаешь Родину. Думал, будешь жить, как в раю? Думал, я слишком праведный и не трону тебя? На таких, как ты, заканчивается терпение даже у таких, как я. И жизнь какого-то предателя не важна для меня, если под угрозой безопасность моего города. Хотя бы одного из моих горожан!
С потолка невидимым пузырем свисла тишина. Невеста забыла, как люди обычно дышат, как моргают, и как живут в пространстве, где прощение возможно. Даже в страшном сне она не могла видеть, что ее муж — шпион иностранного государства. И теперь ждала любого исхода. Даже самого страшного — комнаты пыток.
— А если я отвечу вам “нет”? Я… я умру? — хрипло спросил Исаев, чувствуя, как пол уходит из-под ног.
— Не ты, — мягко отказал Ершов. — То есть, начну я не с тебя.
Его взгляд метнулся в сторону невесты:
— А вы, товарищ Исаева, теперь знаете, кто есть ваш муж, — произнес Илья с отстраненным, философски-холодным взглядом.
Речь была пропитана вкрадчивой жесткостью и уверенностью, что это не блеф, а милостивое предупреждение.
— Бойтесь за свою жизнь, — говорил он невесте. — И не позволяйте вашему благоверному ступить на кривую дорожку с двумя стульями. Иначе я больше не буду таким любезным. Счастливой брачной ночи, — снова улыбнулся Илья и нажал на кнопку “стоп”.
Если в жизни Бушероса закон был превыше всего, то вв системе городничего важнее всего был порядок. Он был важнее даже человеческой жизни. Исаев был человеком безусловно толковым, а Ершов уважал профессионалов, и мог простить общие ошибки. Но предательство — это не ошибка. Это раскол.
«Но убрать его, значит устроить шум, который докатится до Стокгольма. Заменить такого специалиста? Невозможно. Менжинский, шведы, Москва — все за него. Что ж. Пусть сидит. Городу нужна его техническая грамотность. Зато теперь он мой, и его жена — мой поводок», размышлял городничий на пути домой.
Слишком долго он восхищался чужими талантами. Пора признать и свои заслуги. Признать перед собой. Дипломатия осталась в прошлом. Илья уже не был тем желторотым мальчиком.
Он стал центром.
Системой.
Империей.
Да, порядок определенно выше человеческой жизни.
На дворе стояло начало 30-х и даже с Менжинским он уже не сможет быть тем мягким кроликом, каким был прежде. Тот все не ехал, а Илья уже и не ждал его одобрения. В нем уже жило собственное мнение, и ему было вообще бледненько, если оно не совпадает с мнением Менжинского. Он просто исполнял свои обязанности, как считал нужным. Четко. Без колебаний.
Мирон, который еще недавно был его наставником и советником, сейчас требовался Илье много реже. Они все чаще и все громче спорили. Но каждый спор непременно заканчивался фразой: “Жду тебя на ужин. Нина заказала в ресторане изумительный суп и эскарго по французскому рецепту Жана Мишеля. Специально для него сербы вырастили каких-то огромных улиток”.