1.

… За пеноблоками, покрытыми черной плесенью, солнцем обожженными, насыпи песка грудами лежат - от порывов ветра песчинками на мокрую землю скатываются. Песчинки те в комки сбиваются, на снежки похожие, слепленные ладонями маленькими, детскими. Грязные снежки, с черным пухом, гнилью нос щекочущие, ветер их перекати-полем по землянной тропке толкает - дальше, дальше, все дальше от пеноблоков, дальше то деревянных стойл. Дерево смолой и мазутом пахнет, тяжко пахнет, пробками в носу остается, горло мелкими щепками разрывает, впивается, до капелек крови.

Ветер осенний, холодный, будто уже зимой поцелованный, ведра железные, ржавые по кормушкам длинным, что на лодки похожи, толкает, переворачивает. Пусто в кормушках давно, только сено еще сезона два назад сгнившее шевелится, будто живое, не умершее.

Да только как вдохнешь полной грудью, пробки смоляные из ноздрей выдернув, так и  поймешь - все здесь умерло, с концами умерло, без ветра не зашевелится, не дернется.

Вывеска ржавая, прямо как ведра, в сыпи черно-бурых веснушек колышется висельником, безвольно, печально, а буквы золотом скифским, погребенным только не под толщей земли, а под пылью, поблескивают: “Свинарник №46. С. Вырухино”...

Черный “снежок” в воздух взлетает, пушистые лапки расправляет, как паучок, маленький, противный, а затем падает, падает, падает прямо в отстойник на дне которого жижа поблескивает - темная и бордовая...

 

… Анна очнулась, ежедневник старый, с обложкой из кожи потрескавшейся, закрывая. Закрывая еще в полудреме липкой, что черными снежками пушистыми сознание обволакивало.

Колеса электрички громко постукивали, молоточками в череп пробиваясь, до самого мозга, до самых извилин. Тудух-тудух. Тудух-тудух. И сердце Анны в такт погрюкивало, словно из железяк тоже спаяно было, прямо как основа вагона пятнадцатого с табличкой “Корово - Вырухино”.

За окном запотевшем от печки, пылью покрытом, поля голые мелькали, совсем раздетые, наготу лишь клочками пожухлой травы прикрывавшие. И никого в предрассветных лучах, ни живого, ни мертвого - только земля, еле дышащая, от засухи в булыжник превратившаяся.

Тудух-тудух. Тудух-тудух и скрип - протяжный, жалобный, прощальный, а за окном на перроне каменном, в шести местах сколотом, табличка: “ станция Вырухино”.

Из вагона Анна одна выходила - в тишину и в холод. В шерстяную накидку кутаясь, на ладони рукава колючие, малиновые натягивая, она взглядом по сколам в бетоне прошлась, замечая ту самую черную плесень.

Как бабка говорила, без умолку, похрипывая, до самой смерти: все пожрет, все поглотит, не подавится - плесень черная, гнилью пахнущая. Весь перрон и сожрала уже; даже до дорожки с асфальтом от жары еще летом треснувшим, что петлями от бетонных плит перрона вниз к полям уходила, добралась и язвами пометила.

Вдалеке, через поле, два холма и ложбину домики виднелись - деревянные, маленькие, в небо дымком серым плюющиеся через трубы, торчащие из крыш.

Анна рюкзак за спиной поправила, лямки затянула потуже, чтоб клетку грудную аж стиснуло, платье подвернула до голени и по дорожке кривой, извилистой шагом быстрым пошла, поспешным, чуть не подпрыгивая - быстрее от перона убраться хотелось, людей увидеть.

В воздухе запах прелого сена витал, с горьким привкусом трав смешивался, а ветер холодный, утренний по округе его разносил, играючи. Порывами пробирался под суконное белое платье Анны, ледяными прикосновениями по коже проходился.

Вокруг ни души - о полях никто и не думал заботиться, вспахивать; ни одной борозды, ни одного семени никто даже не бросил.

Часы на руке Анны  громко тикали - старые, антикварные, с циферблатом квадратным, медным - их бабушка подарила перед смертью. В такт шагов тикали, как хрустели камешки под стертыми подошвами кроссовок, так и часы поддакивали, тишину мертвых полей разрушая. Тик-так, тик-так - также тикали часики в темной спальне, у кровати советской, с железными ручками, той, на которой бабка Вера умирала…

… Темно в спальне, ладаном пахнет, так пахнет, что голова дурманится, кругом идет, в мыслях сумятица рождается. Из глаз Анны слезы капают - кап-кап, и не пойми от горя по бабке Вере, еще не почившей, но со взглядом почти стеклянным, видящим мир уже иной, холодный, или благовония раздражают, не дают спокойно смотреть. Смотреть как дергается баб Вера - маленькая, ссохшаяся, как тряпичная кукла с безвольными ручками-ножками,  на которых ногти длинные, желтые, что в матрас впиваются. Будто разорвать его хочет, выпотрошить до самого пуха.

- Все пожрет, все поглотит, не подавится - плесень черная, гнилью пахнущая… - хрипит бабка, слюной брызгая, глаза закатывая. - Обещай… Обещай Анна… Грех сними. Грех ужасный. В Вырухино поезжай… в дом наш поезжай… Грех сними.

И в ладонь Анны часы вкладывает, на коже отпечатывает квадратным следом, не отпускает и давит, словно навечно в руке оставить хочет.

- Все пожрет… Меня пожрет...Покоя не будет.

Затихла резко, как по щелчку, голову запрокинув и спину изогнув. Так изогнув, что позвонки хрустнули…

… Анна как из омута вынырнула - воспоминания смахнула, погнала прочь, по волосам ладонью подрагивающей то ли от холода предрассветного, то ли от нервов, проведя. Как наяву запах ладана, так бабкой любимый, ноздри защекотал, глаза обжег, слезы заставил выступить. Часы же все тикали и тикали под ухом: тик-так, тик-так, а больше ни звука.

2.

2.

Пока до дома дошла, вновь ни одной живой души не встретила Анна. Затаились все, но будто наблюдали, глазками хлопали, в соседних зданиях притаившись - или уже воображение в игры играло, развлекалось.

Забор железный, россыпью ржавых веснушек покрытый, не маленьких, а больших, на язвы старые похожие, покосился. Словно ураганом его искорежило, вывернуло в пяти местах да так и оставило. Место, где калитка должна была быть, и вовсе рваную рану напоминало, только следов от зубов не хватало.

Анна осторожно порожек переступила и сразу ногой, по голень, в поломанные ветки крыжовника вступила. Капельки крови на бледной коже выступили, а царапины в тоже мгновение зудеть начали - как проникло что-то в открытые ранки.

Во дворе - сплошные ветки кустов поломанные, до последней капли воды выжатые: и смородина, и крыжовник, и шиповник, а ягоды на них ссохшимися мертвыми грузиками висят и от порывов ветра колышатся. Аппетит никак не вызывают, а уж скорее в голове рождают ассоциации с висельниками.

У крыльца, как Алевтина и сказала, сгнившего покосившаяся сосенка стояла - запахом хвои увядающую картину разбавляла. Еще живая, но с корой изъеденной и иголками желтыми, больными. Больными, как и все вокруг, как сад, как дом.

Доски последнего, как коростой изъедены; ставни - поломаны; стекла - выбиты; дверь - выломана, а над ней знак грозовика, красной краской нарисованный, - облупился.  За дверью, выломанной, шторка красная, молью изъеденная, как от холода подрагивает, через дырки давая полы деревянные внутри увидеть и железные стулья, валяющиеся. На стульях даже железная стружка, завитушками лежащая, в поле зрения попадала.

На секунду Анна замерла в нерешительности, связку ключей из ладони в ладонь перебрасывая - зачем только дали? Как в насмешку? Если и был где замок, то давно украден или коррозией до молекул изъеден. Вдохнула поглубже, рюкзак за спиной поправила, мысленно бабушку помянув, и подошла ко входу. Шторку откинула и внутрь прошла, сразу затхлый запах чувствуя. Ни проводов, ни розеток, ни выключателя - да что там, лампочек не видно. Пришлось Анне фонарик доставать - тот замигал неохотно, но зажегся и комнату белесым светом кое-как залил.

Теперь и стол виден стал - тоже отчего-то железный, бороздами покрытый. Не мелкими царапинами, а как следами когтей волка, не к слову помянутого,  на ободке и слово выцарапано: “волкъ”.

У стены - печь, когда-то белая, а сейчас и копотью, и грязью покрытая, горнило и вовсе толстым черным слоем гари как обмазано. В печурках - желтые насыпи ладана, камешками в свете фонаря поблескивающие. Точно бабкин дом это был. Никуда она без ладана.

А больше толком и ничего в гостинке. Анна дальше осторожно прошла, вглубь дома, совсем вглубь - туда, куда уличный свет не добирался. Там кровать железная стояла с матрасом полосатым, который мыши изъели и помет повсюду оставили. На стенах полотенца висели расшитие, на маленьких гвоздиках кое-как вбитых.

На полу выцветшим веером листки валялись. Анна парочку наугад взяла и из дома быстрым шагом пошла, туда, где светлее, на траву.

Присела на землю и рассеянно в записи вчиталась, второй рукой злаковый батончик из кармана рюкзака доставая.

“...Младенец родился с собачьей старостью. Имя Митрофан дали. Лицо иссушенное, ссохшееся, ручки-ножки хрупкие, тонкие, на солому прелую похожие. Старуха-лечейка Авдотья в ночь на 9 число сего месяца излечить вызвалась. Перепекать младенца будет около полуночи. Ржаным тестом обмажет, что замесили на воде из трех колодцев на рассвете отобранной. Привяжет Митрофана рушниками заговоренными к хлебной лопате и трижды в печку засунет горячую, чтоб хворь ушла. Коль не поможет в ночь на тринадцатое с собакой дворовой, связанной, обряд проведет. А мне помочь надобно будет утопить суку на следующее утро... ”.

Анна нахмурилась, бабкин почерк и узнавая, и не узнавая одновременно на странных записях. Не верилось ей, что бабка помогала младенцев в раскаленную печь засовывать, да и собак топить кто-кто, а она вряд ли смогла бы.

Злаковый батончик даже в горло лезть перестал, как представила это Анна.

- Эх, ну и чего же ты от меня хотела баб Вера? - в небо хмурое посмотрев, тихо спросила она.

Ответному раскату грома не удивилась бы, но природа в Вырухино безмолвствовала.

Осторожно, будто укусить бумага могла, Анна взяла следующий листок.

“Заговор на зарю читать пошли и Иван, и Марьяна. По утру Митрофана в рушники потуже завернув и на печки оставив. Митрофан не плакал, дышал тяжко, покраснел весь, на лбу - испарина выступила. Заснул. Не слишком туго затянули, оттого и бодрствовал долго.

На Зарницу надобно три утра подряд читать, потом еще через три дня повторить”.

Дальше не разобрать текст - как каплями кофе или еще чего темного заляпан был. Заляпан так, что ни буквы не разглядеть. Только в конце еще отрывок виден:

“...среди ночи приходи ко мне, будь хоть красною девицей, хоть матерью, хоть земною царицей, да сложи с сына Митрофана силу злую, болезнь окаянную с меня отведи, все скорби и хвори сними”.

- Вот и встретились снова, Анна, - насмешливый голос раздался. - Уже не злитесь на меня?

Загрузка...