Тишина в Глухово была особой. Не живой, деревенской, наполненной отдаленным лемехом, да квохтаньем кур, да перекличкой соседей через огород. А густой, вязкой, как смола. Такой, что даже ветер в полях затихал, словно упираясь в невидимую стену.
Варвара сидела на завалинке своего покосившегося дома и вязала. Спицы пощелкивали в такт ее мыслям, ровно и монотонно. Она не просто жила в этой тишине. Она ее стерегла. Как и ее мать, и бабка, и прабабка. Волынские. Сторожихи Разлома.
И потому, когда тишина вздрогнула, Варвара уронила клубок.
Это не было звуком. Скорее, внезапной пустотой внутри собственного уха. Так бывает, если резко выйти из шумной комнаты. Только комната была — вся деревня.
Она подняла голову, и взгляд ее, острый, как у старой совы, устремился через улицу, к дому Марины Беловой. Туда, где всего час назад смеялся семилетний Степка.
По улице, пошатываясь, брел Пал Палыч, деревенский пропойца. Он нес ведро с водой и орал залихватскую частушку. Но Варвара уже не слышала ни его, ни звона ведра. Она смотрела на тень, которую он отбрасывал.
Тень была негустой, сиреневой в предзакатном свете. Но у края, возле самого забора Беловых, от нее отделился и потянулся к дому тонкий, жидкий щупалец. Едва заметный. Как дымка.
Варвара встала. Костей у нее не было — один сплошной, натянутый струной, долг. Она перекрестила входную дверь дома Марины, сжав в кулаке горсть заговоренной соли. Щупалец тени дернулся и растаял.
Но было поздно.
Из дома донесся крик. Не испуганный, не боли. А странный... пустой. Как будто кричала не живая душа, а эхо.
Дверь распахнулась, и на пороге появилась Марина. Лицо ее было мокрым от слез, но глаза... Глаза были чужими. Стеклянными.
— Варвара... Варвара Петровна... — прошептала она, и голос ее вибрировал от непонятного ужаса. — Степка... Он проснулся. Он смотрит на меня. Но его... его там нет!
Варвара, не говоря ни слова, шагнула внутрь.
Мальчик сидел на кровати, свесив ноги. Он был жив, дышал. Уставился в стену широко открытыми глазами. В них не было ни сна, ни страха, ни любопытства. Абсолютная пустота. Как два высохших колодца.
Он был тем, кого в роду Волынских называли «опустошенный». У него украли сны. Не просто ночные грезы, а саму способность хотеть, мечтать, верить в чудо. Топливо для души.
Варвара положила руку на его холодный лоб. Ничего. Ни единой вспышки. Только тихий, ровный гул раны, зияющей на теле мира. Раны, которую ее род был призван лечить.
— Ничего, детка, ничего, — глухо проговорила она, глядя в эти пустые глаза. — Бабка Варя все уладит.
Но сердце ее сжалось в ледяной ком. Она знала — это только начало. «Тенебойня» проснулась. И старых сил, сил одной «берегини», чтобы остановить их, уже не хватало.
Она посмотрела в окно, на темнеющее небо.
«Пора, — подумала Варвара, и в голове ее сложился простой и страшный план. — Пора возвращаться домой».
А в это время Степка, не моргая, смотрел в стену. И в его пустых глазах, как в испорченном зеркале, не отражалось ничего. Даже его собственное будущее.
Анна Соколова ненавидела запах Главного Архива Магического Департамента. Он представлял собой едкую смесь пыли, рассыпающейся от времени бумаги, сладковатого аромата закрепляющих чернил и острого, будто бы озонового, душка рассеивающейся магии. Этот запах въедался в одежду, в волосы, становился фоном её жизни. Жизни, которая за последние три года свелась к бесконечным стеллажам, пронумерованным папкам и тихому, монотонному скрипу её же пера.
Она сидела за своим крошечным столом, заваленным кипами бумаг, в нише, которую с насмешкой называли «кабинетом». Её пальцы, измазанные в фиолетовых чернилах, механически выводили инвентарные номера на ветхих папках. День клонился к вечеру, тусклый свет магического шара над её столом отбрасывал жёлтое пятно на разбираемые документы. Ещё одна папка, ещё один акт о незначительном нарушении магического кадастра, ещё один шаг к концу этого бесконечного дня.
Сцена в Архиве: «Последний день нормальности»
Её окружал привычный хаос. Стеллажи вздымались до самого потолка, заставленные папками в одинаковых серых переплётах. Где-то наверху, в залах для посвящённых, решались судьбы империи, а здесь, в подвале, царило царство мёртвых дел и забытых отчётов. Коллеги по залу — такие же вечно уставшие клерки — изредка перешёптывались, бросая на неё завистливые или жалеющие взгляды. Она была лучшей на своём курсе, «звездой Академии». А теперь? Теперь она была здесь. На дне.
Она потянулась за следующей папкой в стопке. Её рука наткнулась на что-то твёрдое и угловатое. Это была старая, потрёпанная папка из грубой кожи, без стандартного инвентарного номера. На её обложке выцветшими, но всё ещё зловещими чернилами было выведено: «Волынские. Глухово. Не подлежит систематизации». Гриф «Хранить вечно» был перечёркнут другим, более свежим штемпелем — «Изъять и уничтожить». Но кто-то явно забыл это сделать.
Любопытство, сильнее чувства самосохранения, заставило её развязать ветхие шнурки. Внутри лежали не официальные отчёты, а чьи-то полевые заметки, дневниковые записи на клочках бумаги, обрывки донесений, испещрённые нервным, летящим почерком. Имя «Варвара Волынская» встречалось на каждой странице.
Анна углубилась в чтение, и мир вокруг перестал существовать. Это не была сухая бюрократия. Это был крик души. Женщина писала о странных явлениях в лесах вокруг Глухово — о «тенях, что шевелятся без света и пьют тепло из живых», о «порче земли», от которой чернели стволы деревьев и рождался уродливый скот, о «прошлой зиме, что забрала слишком много душ и оставила после себя тишину, густую, как кисель». Она описывала «незваных гостей», приходящих из леса, и местного старшину, князя Игната, который, казалось, знал больше, чем говорил.
Вся папка была одним большим, отчаянным предупреждением. И самым жутким был последний листок, где тем же, уже дрожащим и неровным почерком было нацарапано: «Грань истончается с каждым днём. Они уже здесь. Они смотрят из-за деревьев. Если найдёшь это, беги. Не для тебя сия чаша. Не для чужаков…»
Анна с отвращением и странным, леденящим страхом отодвинула папку. Суеверия. Деревенские страшилки, порождённые необразованностью и страхом. Но холодок, пробежавший по её спине, был настоящим. Почему это дело помечено на уничтожение? Что в нём такого опасного для могущественного Департамента?
— Усердно трудимся, Соколова?
Она вздрогнула и резко захлопнула папку, будто пойманная на месте преступления. На порье её каморки стоял советник Орлов. Он был человеком лет пятидесяти, с безупречными манерами, усами, подкрученными вверх, и глазами холодного, как речной лёд, серого цвета. Он улыбался, но эта улыбка не достигала взгляда.
— Просто сверяю отчётность, господин советник, — быстро сказала она, пытаясь прикрыть рукой злополучную папку.
Его взгляд, острый и всевидящий, скользнул по столу, задержался на знакомом кожаном переплёте, и в его глазах что-то мелькнуло. Не гнев. Не удивление. Скорее… удовлетворение хищника, видящего, что добрая сама идёт в расставленные силки.
— Благородное дело, — произнёс он, и его голос был сладким, как сироп. — Наведение порядка. Основа империи. Но знаете, в нашем деле, как и в алхимии, важна мера. Смешаешь не те ингредиенты — и вместо золота получишь яд. Некоторые архивы… их пыль бывает ядовита для неподготовленного ума. Вы понимаете меня?
— Я… я просто выполняю свою работу, господин советник, — упрямо повторила Анна, чувствуя, как под взглядом его ледяных глаз у неё холодеют кончики пальцев. — Обнаружила неучтённое дело и…
— И решили его… изучить? — мягко закончил он за неё. — Ваша работа, Анна Петровна, — архивировать. Сортировать. Подшивать. Не расследовать. И уж тем более не раскапывать то, что было решено забыть. Дело Волынских — не вашего ума дело. Оставьте его. Считайте это… дружеским советом. Последним.
Он сделал паузу, дав этим словам прочно осесть в её сознании. Потом, не дожидаясь ответа, развернулся и вышел, его безупречный мундир скрылся в полумраке коридора. Анна осталась сидеть, сжимая в руках края стола, чтобы они не дрожали. Угроза витала в воздухе, неозвученная, но оттого не менее реальная.
Вечер перед падением: «Ночь сомнений»
Она не помнила, как добралась до своей казённой квартиры. Комната, обычно бывшая её крепостью, в тот вечер казалась чужой и враждебной. Она зажгла свет — тусклую эфирную шаровую лампу — и опустилась на стул, не в силах раздеться.
Мысли метались, как пойманные в мышеловку зверьки. Папка Волынских. Слова Варвары. «Грань истончается… Они идут…» И этот взгляд Орлова… Он знал. Знает, что она полезет в эту папку. Это была ловушка. Но зачем? Чтобы избавиться от неё? Но она ведь всего лишь мелкий клерк…
Она подошла к узкому оконцу, выходившему на стену соседнего здания. Ночь за окном была тёмной, беззвёздной. Где-то там, за тысячу вёрст, лежало Глухово. Место, которое, судя по записям, было проклятым. И её, похоже, готовили стать следующей жертвой в этой игре, правил которой она не знала.
Трое суток в повозке слились для Анны в единый, расплывчатый кошмар. Сознание отказывалось цепляться за реальность, уплывая в лихорадочные грёзы, где стук колёс смешивался со стуком собственного сердца, а свист ветра в ушах превращался в отдалённые голоса из прошлой жизни. Иногда ей чудился звон колокольчика на дверях ее любимой столичной кофейни, запах свежей выпечки и терпкого кофе. Она даже почти чувствовала его вкус на языке — горьковато-сладкий, с ноткой кардамона. Но стоило ей попытаться ухватиться за этот образ, как его разрывало порывом ледяного ветра, швырявшего ей в лицо колючие брызги грязи. Она открывала глаза — и вновь видела перед собой сгорбленную спину ямщика Степана, его потный, пропитанный кислым запахом овчины тулуп, и бесконечную, унылую чащу по сторонам. Граница между реальностью и болезненным полудремом не просто стиралась — её смывало этим назойливым, пронизывающим до костей дождём.
Сначала была Ветлуга — убогая, промозглая, но всё же последний оплот чего-то, отдалённо напоминающего цивилизацию. Запах дегтя, дыма и человеческих испражнений. Глаза местных, с любопытством и неприкрытой враждебностью провожавшие её, «столичную шпильку». Она тогда ещё пыталась сохранить остатки достоинства, выпрямив спину и высоко подняв подбородок, как учили в Академии: «Внешний вид — это первое оружие чиновника против хаоса». Сейчас это казалось смешным и нелепым.
Потом началась Дорога. Настоящая.
Ямщик Степан, угрюмый мужик в пропитанном дождём и потом тулупе, с первого взгляда оценил её и её чемодан — взглядом, полным немого презрения. Он что-то буркнул насчёт «барынькиного хлама» и, плюнув под копыта своей тощей кобылы, тронул вожжами. Повозка, скрипя всеми своими суставами, медленно поползла по разбитой грунтовке, ведущей в чащу.
Первый день ещё можно было терпеть. Дорога, хоть и разбитая, всё же была дорогой. По сторонам тянулись бесконечные, унылые поля, перемежаемые жалкими перелесками. Воздух пах дождём, прелой соломой и дымком далёких хуторов. Анна сидела, выпрямив спину, пытаясь сохранить остатки столичного достоинства, и смотрела на убегающий горизонт. Она мысленно повторяла, что это — испытание. Всего лишь испытание. Год. Всего год. Она представляла себе, как вернется, отбыв эту ссылку, как встанет перед суровым лицом декана Магического Департамента и докажет, что она чего-то стоит. Эти мысли были тонкой соломинкой, за которую она цеплялась, как утопающий.
Но к вечеру небо затянуло свинцовой пеленой, и пошёл мелкий, назойливый дождь. Он не лил, а сеял, превращая всё вокруг в холодную, мокрую кашу. Полевые дороги сменились лесными тропами, и начался Ад, о котором Степан предупредил одним-единственным словом, брошенным через плечо: «Грязь».
Колёса увязали в чёрной, вязкой жиже, похожей на разбавленную болотную грязь. Повозка кренилась, подпрыгивала на корнях, скрежетала днищем о скрытые под грязью камни. Анну бросало из стороны в сторону, она цеплялась за скользкие доски сиденья, чувствуя, как каждую кость насквозь пронизывает тупая, ритмичная боль. Холод проникал сквозь плащ, через подол юбки, через тонкую кожу ботинок. Она промокла до нитки уже в первый час. Вода просочилась everywhere, леденила кожу, заставляла зубы стучать в такт подпрыгиванию повозки.
Степан не обращал на неё никакого внимания. Он сидел, сгорбившись, изредка покрикивая на лошадь и безучастно глядя в спину бедному животному. Анна пыталась завести разговор — спросить о Глухово, о людях, о старшине.
— Скажите, Степан, а в Глухово много жителей осталось?
— Хватает, — последовал односложный ответ.
— А старшина… Игнат, каков он? С ним можно найти общий язык?
На это ямщик лишь хрипло фыркнул, будто она спросила нечто совершенно идиотское.
— С ним язык не найдешь. Его переживешь — вот и счастье.
На всё остальное она получала односложное ворчание или вовсе молчание. Он был как часть этого пейзажа — угрюмая, немая и безразличная.
К ночи они добрались до какого-то полуразрушенного постоялого двора — просто большой избы с провалившейся крышей, где в единственной опрятной комнате пахло овчинами, кислятиной и чем-то ещё, сладковато-приторным, вызывающим тошноту. Хозяин, старик с одним мутным глазом и лицом, испещренным морщинами, как старая карта, подал им миску безвкусной баланды и указал на заваленку в углу. Анна, сломленная усталостью, свалилась там в забытьи, не раздеваясь, под монотонный аккомпанемент дождя, барабанившего по остаткам кровли. Ей снились тени, которые шептали ей что-то на непонятном языке, а она не могла пошевелиться, чтобы убежать.
На второй день лес сомкнулся окончательно. Дорога исчезла, растворившись в сети колеёв и троп. Деревья здесь были другими — не высокими и стройными, как в парках столицы, а корявыми, низкорослыми, с неестественно изогнутыми стволами и скрюченными ветвями, будто они веками росли под напором свинцового ветра. Их кора была тёмной, почти чёрной, и покрыта лишайником странного, серо-лилового оттенка, который, казалось, пульсировал в такт её собственному сердцебиению.
Воздух стал густым и тяжёлым, им было трудно дышать, словно легкие наполнялись не кислородом, чем-то влажным и спертым. Запах влажной гнили и прелых листьев смешался с чем-то ещё — сладковатым, приторным и оттого неприятным. Анна не могла его опознать. Он напоминал одновременно запах увядших цветов и лёгкий, едва уловимый шлейф разложения. Он въедался в одежду, в волосы, в лёгкие, становился частью её самой.
И тишина. Не мирная, умиротворенная тишина леса, а гнетущая, давящая, словно огромная, невидимая подушка, прижимающаяся к ушам. Птиц почти не было слышно. Лишь изредка раздавался резкий, одинокий крик, от которого по коже бежали мурашки. Кричало что-то одно и то же, и эхо подхватывало этот звук, разносило его по лесу, пока он не терялся вдали, оставляя после себя ещё более звенящую пустоту.
— Степан, — набралась она смелости снова, голос её звучал хрипло и сдавленно, — а что это за запах? Сладкий такой.
Анна проснулась от собственного крика, зажатого в горле. Ей снилось, что тысячи липких, чёрных щупалец выползают из щелей в полу и медленно, неотвратимо оплетают её кровать, её тело, её лицо, заливаясь в рот, в нос, в уши… Она резко села, сердце колотилось где-то в висках, а легкие, казалось, забыли, как дышать.
В доме стояла серая, безрадостная тишина. Дождь за окном прекратился, сменившись плотной, неподвижной мглой. Воздух был холодным и спёртым, пахло пылью, старой древесиной и подспудно — тем самым сладковатым тленом, что витал над всем Глуховом.
— И спать-то нормально не дадут, — раздалось из-за печной заслонки сиплое ворчание. — Всю ночь ворочалась, скрипела, вздыхала. Не девка, а метеорологический прибор.
Анна медленно перевела дух. Хмырь. Значит, вчерашнее не было галлюцинацией. Она не сошла с ума. Просто её реальность теперь включала в себя ворчливого духа дома.
— Доброе утро и тебе, — хрипло проговорила она, с трудом отрывая от матраца закоченевшие члены.
— Какое уж тут доброе, — пробурчал Хмырь. — Печь стылая, вода в ведре за ночь кожух подёрнула. Иди-ка, разожги, да смотри не задыми всё, как в прошлый раз. Глину, я смотрю, так и не догадалась купить. Эх, Варя-то, Варя… знала толк в порядке.
Имя «Варя» — Варвара Петровна — прозвучало как укор. Анна сжала кулаки. Она не Варя. Она не знала толк в деревенском порядке. Но она знала толк в другом.
Она заставила себя подняться. Первым делом — осмотр «крепости». При дневном свете контора, она же её жилище, выглядела ещё более убого. Пыль лежала плотным, бархатистым слоем на всех поверхностях. Паутины в углах колыхались от сквозняка, который, казалось, проникал сквозь стены, не нуждаясь в щелях. Пол под ногами прогибался с тревожным скрипом.
Она подошла к своему чемодану. Деревянный медвежонок, лежавший сверху, смотрел на неё своими бусинками-глазами с немым укором — зачем притащил его в это гиблое место? Анна отложила его в сторону и принялась за дело.
Работа спасал её всегда. В Академии — от тоски по дому, которого не было. В Архиве — от унижений и косых взглядов. Работа была её щитом и её оправданием. И сейчас она стала её оружием против хаоса.
Она нашла в углу допотопную, ржавую щётку с облезлой щетиной и принялась выметать пыль и сор. Это был акт экзорцизма. С каждым взмахом она изгоняла частицу запустения, отвоёвывая у этого места крохотный кусок территории для себя. Пыль поднималась столбом, заставляя её кашлять, но она не останавливалась. Она вымела весь пол, сгребла мусор в кучу и выбросила его за дверь, в грязь деревенской площади.
Затем она принялась за стол. Сгнившую, промокшую стопку бумаг она безжалостно отправила вслед за мусором. Сломанное перо — туда же. Стол, очищенный от хлама, предстал во всей своей уродливой красе — грубый, испещрённый царапинами и пятнами, но её. Она протёрла его влажной тряпкой, которую нашла в сундуке. Тряпка пахла плесенью, но это был запах хоть какого-то порядка.
— Ишь, засуетилась, — прокомментировал Хмырь, не показываясь. — Пыль-то куда девать собралась? Она ж тут не для красоты лежала. От сырости бережёт. Щели забивает. Теперь-то по ночам сквозняк ноги дуть будет. Опыт, девка, опыт…
Анна проигнорировала его. Она достала из чемодана свои немногочисленные пожитки. Два платья аккуратно повесила на гвоздь, вбитый в стену. Книги, включая тот самый запрещённый том о дикой магии, сложила стопкой в углу стола. Рядом положила деревянного медвежонка. Теперь это был её штаб. Её опорный пункт.
Следующий вызов — печь. Анна смотрела на неё с чувством глубочайшего непонимания. В столице было центральное эфирное отопление. Повернул ручку — и тепло. Здесь же перед ней стояло некое архаичное чудовище из ржавого железа и кирпича.
— Ну что, столичная? — с нескрываемым сарказмом спросил Хмырь. — Глины, я смотрю, не припасла. И дров сырых, поди, натащить догадалась?
— А что делать? — сдалась она, обращаясь к печи.
— А то и делать, что слушать тех, кто умнее! — раздался новый голос.
Анна вздрогнула и подняла голову. На той же самой тёмной балке под потолком, бесшумно, как тень, сидел Корвик. Его изумрудные глаза с холодным любопытством рассматривали её убогие попытки наведения порядка.
— Полагаю, на данном этапе разумнее будет сосредоточиться на информации, а не на бессмысленной физической активности, — произнёс он, и в его тоне снова звучала непоколебимая уверенность в своём интеллектуальном превосходстве. — Вы находитесь в эпицентре аномалии, которую ваши столичные учёные даже не в состоянии классифицировать. Ваши шансы на выживание без понимания местных реалий стремятся к статистической погрешности.
— А без тёплой избы, — тут же парировал Хмырь, — любая твоя «информация» ей, как мёртвому, припарка! Замёрзнет она тут за ночь, как цуцик, и все твои мудрости ей в гроб не пригодятся! Практика, птица!
— О, великий знаток практики! — Корвик язвительно склонил голову. — И каков же твой гениальный план? Продолжать замазывать щели глиной, пока Скимены не растворят её сознание в Умбре?
— А твой план — читать ей лекции, пока она не превратилась в сосульку?
Анна смотрела на них, переводя взгляд с балки на печь. Этот абсурдный спор двух мифических существ стал её новой нормальностью.
— Прекратите! — сказала она, и в её голосе прозвучала неожиданная для неё самой твёрдость. Оба голоса смолкли. — Корвик, вы правы. Мне нужна информация. Хмырь, и вы правы. Мне нужно тепло и еда. Так что давайте действовать сообща.
Она повернулась к ворону.
— Вы — мой советник по магической части. Объясните, что здесь происходит. Кто эти Скимены? Что такое Умбра? И почему они проявили ко мне интерес?
Затем к печи:
— А вы — мой… хозяйственный советник. Научите меня, как растопить эту печь, где взять еду и как сделать так, чтобы этот дом не развалился у меня на голове.
План, о котором Анна с такой решимостью заявила вчера вечером, к утру превратился в беспомощные черновики, разорванные яростным ворчанием Хмыря и ледяными контраргументами Корвика. Солнечный свет, бледный и жидкий, едва пробивался сквозь запыленное стекло единственного окна, окрашивая комнату в цвет старого пергамента. Воздух был наполнен мельчайшими частичками пыли, танцующими в узком луче света, — вечными спутниками запустения.
— Идиотизм! — гремел голос из-за печной заслонки. — Собралась по болотам шляться? Да ты на первом же повороте по уши в трясине сядешь! Или Скимены остатки разума доедят! Сиди дома, печь топчи, порядок наводи! Варя-то не зря говаривала: «От хаоса в избе до хаоса в душе — один шаг».
Анна сидела за столом, сжимая в пальцах перо. Перед ней лежала самодельная карта, составленная на основе записей Варвары. «Круговая тропа», «Чёрный камень», «Сухой колодец» были обведены красными чернилами. Её план был прост и, как она теперь понимала, наивен: обойти эти места, найти материальные доказательства — следы сапог, обрывки одежды, следы костров — всё, что могло бы указать на людей из «Тенебойни», а не на «дикую тень».
— Ваш «порядок» ограничивается этой одной комнатой, — парировал Корвик, восседая на своей балке. Его чёрное, как смоль, оперение почти сливалось с тенями под потолком, и лишь изумрудные глаза горели холодными точками. — Пока она подметает пол, «Тенебойня» выкачивает из детей их будущее. Пассивное наблюдение лишь приближает наш общий конец. Активные действия, пусть и сопряжённые с риском, — единственный логичный путь.
— Активное — ускорит её личный! — Хмырь вылез из-за заслонки, его полупрозрачная фигура казалась особенно плотной от возмущения. — Ты её хоть защитить-то сможешь, пернатый мудрец? Или только языком чесать?
— Моя задача — предоставлять информацию, а не служить живым щитом! — Корвик отряхнул клюв с видом оскорблённого достоинства. — Знания — вот лучшая защита. Без понимания природы Умбры любая вылазка обречена.
Анна с силой ткнула пером в бумагу, оставив кляксу рядом с «Сухим колодцем». Бессилие разъедало её изнутри, кислое и едкое, как желудочный сок. Она была человеком действия, чиновником, привыкшим к протоколам и чётким алгоритмам. А здесь все её попытки что-либо предпринять наталкивались на невидимую, но прочную стену — будь то ворчание домового, высокомерие ворона или просто леденящая душу атмосфера самого Глухова, которая, казалось, физически давила на плечи, пригибая к земле.
— Хорошо, — сдалась она, отшвырнув испещренный пометками листок. Он плавно опустился на пол, присоединившись к слою пыли. — Давайте исходить из того, что есть. Корвик, вы говорите, что бумаги Варвары — это маяк для сущностей из Умбры. Можно ли использовать этот принцип? Создать контр-маяк? Не для привлечения, а для… изучения на расстоянии. Запечатлеть их природу.
Изумрудные глаза ворона сузились. Он помолчал, явно обдумывая вопрос.
— Теоретически… да. Существуют определённые резонансные свойства у артефактов, долго находившихся в контакте с Умброй. Если правильно настроить воспринимающий прибор… Но это требует тонкого контроля, которым вы не обладаете. Это всё равно что предложить младенцу сыграть на органе во время урагана. Малейшая ошибка — и вы не изучать будете, а устроите пригласительный банкет для всего сонма низших сущностей. Последствия будут… катастрофическими.
— А если ты ей поможешь, пернатый? — вставил Хмырь, снова усаживаясь на своё место на печи. — Или ты только критиковать горазд? Слово «практика» в твоём лексиконе вообще присутствует?
— Моя «практика» веками заключалась в сохранении знаний, а не в безрассудных экспериментах, ставящих под угрозу и без того шаткое равновесие! — Корвик взъерошил перья. — Я — архив, а не подручный для полевых работ!
Спор затянулся до полудня, не придя ни к какому результату. Анна встала и подошла к окну, чувствуя, как от безысходности у неё начинается лёгкая тошнота. За окном медленно, словно нехотя, двигалась по своим делам деревенская жизнь. Старуха с коромыслом, сгорбленная под тяжестью двух деревянных вёдер. Двое мужиков, что-то неспешно чинившие плетень. Ни смеха, ни разговоров. Тишина, нарушаемая лишь редкими, приглушёнными звуками. Это зрелище было таким же унылым и безнадёжным, как и её собственное положение.
Чтобы не сойти с ума от безделья и чувства собственной несостоятельности, она решила заняться тем, что хоть как-то напоминало её прежнюю работу. Она опустилась на колени перед массивным сундуком Варвары и принялась систематизировать его содержимое, составляя собственную, более подробную опись. Она надеялась, что в процессе наткнется на что-то, что упустила вчера — какую-нибудь зацепку, ключ к пониманию того, что происходило в Глухове сейчас, а не пять лет назад.
Она перебирала пожелтевшие листки, вчитывалась в кривые строчки отчётов, сверяла даты. И чем больше она погружалась в этот бумажный мир, тем сильнее её охватывало странное чувство. Она чувствовала Варвару Петровну. Не просто как автора записей, а как присутствие. Упрямое, несгибаемое, полное той самой народной мудрости, над которой она, Анна, вчера ещё посмеивалась. Эта женщина не просто наблюдала за аномалиями. Она жила с ними. Боролась. И проигрывала.
Анна отложила папку и потёрла виски. Голова начала кружиться от напряжения и духоты. Она подошла к печи — Хмырь, судя по храпу, крепко спал — и попыталась её растопить, следуя вчерашним наставлениям. Получилось плохо. Дрова дымили, пламя разгоралось нехотя. Она чувствовала себя полной дурой. Выпускница элитной Академии, а не может справиться с примитивной печкой.
Внезапно её взгляд упал на стену рядом с печью. На закопчённом бревне, чуть выше её роста, виднелась странная метка. Не царапина и не трещина, а скорее… выжженный символ. Кривой, похожий на три сросшихся кольца или на спираль, закручивающуюся внутрь самой себя. Он был почти незаметен на чёрном фоне, но, когда луч света из окна упал на него под определённым углом, символ проступил яснее.