Десять утра. Я въезжаю на «Форпост» через проходную, киваю охраннику Валерьевичу. Он отдает честь – смешная привычка с армейских времен. Моя «Тойота» знакома здесь каждому кирпичу. Купил ее пять лет назад, когда подписал первый серьезный муниципальный контракт. Не иномарка для понта, а инструмент. Как и все здесь.
«Сомов-Девелопмент».
Название простое, как угол здания. Никаких «групп» и «холдингов». Я, Марк Сомов, сорок лет. Руки знают вес кирпича и шероховатость арматуры, спина помнит, как гнуть ее целый день. Сейчас эти руки подписывают сметы, а спина болит от долгого сидения в кресле, но я все равно приезжаю сюда каждый день. В офисах пахнет бумагой и кофе. Здесь – правдой. Пылью, соляркой, потом.
«Форпост».
Мой третий самостоятельный проект. Не элитка, не «апартаменты с консьержем». Четыре девятиэтажки, детсад, парковка. Для таких, как я двадцать лет назад. Молодых семей, работяг, которым нужна просто нормальная крыша над головой. Крепкая, теплая, без дураков. Строю честно – сам прошел через все этапы от разнорабочего до прораба, знаю каждую возможность схимить, сэкономить на бетоне, на арматуре. Не позволяю.
Сегодня проблема – балконы в третьем доме. Подрядчик по остеклению, хитрый как лиса Савельев, опять вешает лапшу. Говорит, профиль задержали на таможне. А я знаю – он параллельно берет объект покрупнее и мои «Форпосты» для него теперь вторичка. Я иду по территории, ногами вбиваю в грунт раздражение. Сапоги – хорошие, горные, сносу нет. Купил, когда еще сам в бригаде ходил. До сих пор ношу. Петрович, мой прораб, седой как лунь, но крепкий как дуб, уже идет навстречу, лицо – маска виноватой готовности к разносу.
- Марк Аркадьевич, машина в пробке, вот отслеживаю…
- Не отслеживай, - обрываю я, даже не глядя на его планшет. – Где график смен? Где люди? У меня через неделю приемка цокольного этажа, а у тебя стекла даже в рамы не вставлены.
Голос у меня не громкий. Он тихий, ровный, и от этого Петровичу, кажется, еще хуже. Он начинает что-то бормотать про логистику, а я вполуха слушаю. Я слушаю стройку.
Звуки «Форпоста» - мой саундтрек. Привычный, рабочий. Ровный гул генератора, где-то далеко стучит отбойный молоток, ритмично поскрипывает лебедка. Металлический лязг, шуршание песка в бетономешалке. Это звук порядка. Звук дела, которое движется.
И вдруг – сбой.
Сначала наступает неестественная пауза. Как будто пластинку дернули. Молоток смолк на полтакта. И в эту тишину врывается новый звук. Не строительный.
Аварийный.
Скрип, переходящий в визг рвущегося металла. Глухой, тяжелый удар.
Адреналин бьет в виски раньше, чем я понимаю, что происходит.
Инстинкт. Не глаза, а именно слух кричит: ЧП. Ущерб. Травма. Прокуратура.
Я обрываю Петровича на полуслове, головой поворачиваюсь на звук. В дальнем углу площадки, у штабелей песка и щебня, стоит старенький желтый бульдозер «Беларусь». Рабочая лошадка, расчищает подъезды. Он должен стоять. Но он не стоит.
Он дергается. Корма его пляшет, гусеница с сухим скрежетом проворачивается, наезжает на кучу битого кирпича. А ковш… Ковш, черный от земли и ржавчины, задрался неестественно высоко и цепляется за секцию временного забора из профнастила. Синий лист выгибается с жутким треском, швы выламывает, как консервную банку.
В кабине… в кабине мелькает не оранжевая каска, а что-то маленькое и розовое.
Сердце падает в сапоги. Холодеет все внутри.
Ребенок.
На моей стройке.
В кабине тяжелой техники.
Мысли отключаются. Остается только тело, накачанное годами физического труда и стресса. Я уже бегу. Не бегу – лечу. Пиджак, который Аня, моя секретарша, вечно уговаривает сменить на что-то менее «рабочее», хлопает по воздуху. Я срезаю путь через только что залитую бетоном площадку будущего детсада, не глядя на крики прорабов. Грязь с подошв тяжелеет с каждым шагом.
Бульдозер, рыча, делает еще один пьяный рывок вперед. От забора отрывается целый лист, он падает с грохотом. Еще секунда – и он развернется, пойдет на штабель плит. Или на людей.
Я настигаю его сбоку. Запрыгиваю на гусеницу. Железо холодное и скользкое под ладонями. Тянусь к ручке двери кабины. Она не заперта. Рывок – и дверь открывается с визгом.
Внутри – запах махорки, старого пластика и… жевательного мармелада.
На водительском сиденье, обернутом потрепанной телогрейкой, сидит она. Совсем кроха. Ноги в сапогах в виде зеленых лягушек с выпученными глазами не достают до педалей. Вместо этого она вцепилась в огромный черный рычаг управления отвалом обеими руками и тянет его на себя со всей силы, упираясь лягушачьей ногой в панель. На ней розовая кофта с потускневшим от грязи единорогом. Один хвостик растрепался полностью, волосы липнут к вспотевшему виску. Лицо – комок сосредоточенного усилия. Язык высунут.
- СТОП! – мой крик в тесной кабине звучит, как взрыв.
Она вздрагивает, оборачивается.
Глаза. Огромные, серые, как мокрый асфальт. В них нет страха. Нет. Есть дикое, животное любопытство и… обида. Как будто я отвлек ее от самого важного дела в мире.
- Я строю замок, - говорит она четко, перекрывая остаточный гул двигателя. – Мне нужен песок. А этот… трактор его стережет. Я его отвлекаю.
У меня в голове бешено стучит: «трактор стережет песок». Это детская логика, абсурдная и железная. Но сейчас не до логики. Я вижу, как ее маленькая рука тянется к другой рукоятке.
Действую на автомате. Резко наклоняюсь, одной рукой хватаю ее за капюшон – ткань скользкая, в руке выскальзывает – и прижимаю к себе, отрывая от сиденья.
Другой рукой шарю по грязной панели, нахожу знакомый по форме рычаг подачи топлива и дергаю его на себя.
Двигатель взвывает на последнем вдохе и глохнет.
Наступает оглушительная тишина. Слышно только мое тяжелое дыхание и ее частое сопенье где-то у меня под мышкой.
Вылезаю из кабины, спрыгиваю на землю, ставлю ее перед собой. Она едва мне до пояса. Весь мой сорокалетний путь – унижения прораба, ночные смены, тонны выпитого цементного праха, банковские залоги, этот чертов Савельев с его вечными отговорками – все это вскипает во мне одной чудовищной волной бешенства. Бешенства за риск, за испорченное оборудование, за сорванный график, за этот дикий, неконтролируемый хаос, ворвавшийся в мой выверенный мир.
Тишина после скандала кажется густой, как невысохший бетон. Я стою, чувствуя себя полным идиотом, и наблюдаю, как мои суровые мужики превращаются в этаких неуклюжих нянек. Петрович, присев на корточки (колени хрустнули так, что аж мне стало неловко), пытается говорить с девочкой голосом, которым, наверное, в последний раз пользовался лет сорок назад, обращаясь к новорожденному внуку.
- Как звать-то, птаха? – сипит он, и его выцветшие глаза становятся какими-то… влажными.
- Юля, - слышу я четкий, без тени смущения ответ.
- А мама где? Наверное, ищет тебя? – уже подключается Семеныч, опускаясь рядом на одно колено.
Со стороны это выглядело бы смешно: огромный детина с усами, похожими на два ершики для мытья бутылок, и кроха в розовом.
Юля молчит секунду, потом пожимает плечами, играя грязным краем кофты.
- Мамы нет.
Мои мужики переглядываются. Петрович кашляет.
- Ну как нет… Папа, значит?
- Папы нет, - Юля говорит это так же просто, как если бы сообщала, что на небе нет облаков.
Во мне что-то холодеет. Адреналин давно ушел, и это холодное чувство пробирается глубже – туда, где живут старые, плохо зажившие шрамы.
- Бабушка? Дедушка? – уже почти шепотом спрашивает Семеныч, и в его голосе слышится неподдельное беспокойство.
Юля смотрит на него, и в ее огромных глазах читается какое-то детское недоумение: почему эти большие дяди задают такие странные вопросы?
- Я одна живу, - заявляет она, наконец, и в ее тоне слышится даже гордость, как у первооткрывателя. – Я сама себе хозяйка. Только тетя Валя иногда приходит, еду приносит. Но она сейчас в телефоне сидит, наверное.
Я отвожу взгляд. Проходит пять минут. Десять. Пятнадцать. Никто не бежит. Никто не зовет. Тишина за забором – обычная, будничная, равнодушная. Ее слова «я одна живу» начинают пугать меня не как владельца стройки, а как… человека.
Последние десять лет я строил дома для семей. А тут, прямо на моей стройке, оказалось… это. Одиночество в розовых сапогах.
Гнев испарился. Осталось тяжелое, неудобное, до тошноты знакомое чувство. Я подхожу. Петрович и Семеныч, увидев мое лицо, поспешно отступают, делая вид, что им срочно нужно проверить крепление лесов или уровень мироздания.
Остаемся я и Юля.
Она ужн сидит на перевернутом ведре, болтая ногами, и рисует пальцем в пыли на бетонной плите что-то сложное, похожее на чертеж подземного города.
- Юля, - говорю не крикливым, а уже приглушенным голосом, будто мы в библиотеке, - ты серьезно? Никого?
Она поднимает на меня глаза. Небо в ее зрачках сегодня хмурое, серое.
- Ну да. Никого. Я же сказала.
- А… а кто о тебе заботится? Кто тебя… кормит?
- Я сама! – в ее голосе снова вспыхивает гордость. – Я умею разогревать суп в микроволновке. И кашу. И яблоки мыть. А еще у меня есть ключ на веревочке. Я его никому не показываю, - она хватается за шею, где под кофтой действительно угадывается какой-то шнурок.
Ее «самостоятельность» бьет меня в солнечное сплетение с силой отбойного молотка. Я сам… В четырнадцать остался один. Родителей не стало в одночасье. Детдом. Но мне было четырнадцать! А ей… семь. Максимум.
- Где ты живешь? – спрашиваю я, и сам слышу, как это звучит: не «с кем», а «где».
- Там, - она махнула рукой в сторону ближайшей пятиэтажки, того самого старого фонда, который мой «Форпост» должен был потихоньку заменить. – У нас комната. Там ковер с оленями. И форточка дребезжит.
В голове у меня начинается паника. Тихая, холодная. Я не соцработник. Я не психолог. Я строю дома. Но я не могу просто посадить ее на это ведро и уехать. Потому что «я одна живу». Потому что ключ на веревочке. Потому что я знаю, каково это – быть тем, кого никто не ищет.
И тут мой телефон, лежавший в кармане пиджака, начинает вибрировать, издавая деловой, настойчивый трель. Я смотрю на экран. «Совещание. Инвесторы (Токио) – 11:00».
Черт. Черт!
Совсем вылетело из головы.
Мысли мечутся. Соцслужбы? Полиция? Это означает бумаги, вопросы, время. Много времени. А у меня через час японцы на линии. Они ждут презентации по «Форпосту-2». Они не будут слушать про потерявшихся детей. Их мир состоит из цифр, графиков окупаемости и сейсмостойкости фундаментов.
Я смотрю на Юлю. Она уже перестала рисовать и с интересом наблюдает за большим краном, который медленно поворачивает стрелу.
Принимаю решение. Глупое, спонтанное, абсолютно против всех моих жизненных принципов.
- Слушай, - говорю я, роя себе яму. – Мне нужно ехать. На работу. В офис. А тебя тут одну оставлять… Нельзя.
Она переводит взгляд с крана на меня, настороженно.
- Поэтому… ты поедешь со мной. Пока что. Потом… потом разберемся.
Ее лицо вдруг озаряется такой радостью, что у меня екает внутри. Она спрыгивает с ведра.
- Правда? На машине? На этой большой? – она уже подбежала к «Тойоте» и прильнула носом к стеклу.
- На этой, - вздыхаю я. – Но есть условия. Сидишь сзади. Не трогаешь кнопки. Не кричишь. И… ведешь себя прилично. Поняла?
- Поняла! – она кивает так энергично, что хвостики хлопают ее по щекам. – Я буду как мышка!
«Как мышка».
Ну да. Только что эта «мышка» угнала бульдозер.
Петрович смотрит на меня, широко раскрыв глаза. Он подходит ближе, шепчет:
- Марк Аркадьевич, вы… это… куда ее? Может, все-таки ментов вызвать?
- Потом, - бурчу я, открывая заднюю дверь. – У меня совещание. А ее… она пока в кабинете посидит. Там хоть безопасно. Никаких бульдозеров.
Я сажаю Юлю на заднее сиденье. Она малюсенькая, ноги в лягушках не достают до пола. Девчушка с восторгом гладит кожаную обивку. Я закрываю дверь, обхожу машину. Руки слегка дрожат.
Что я делаю?
Я везу в офис, на встречу с японскими инвесторами. Ребенка, который только что сообщил мне, что он – сирота. Я должен был вызвать полицию. Но я не могу. Не сейчас. Не после ее слов.
Сажусь за руль, завожу двигатель. В зеркало заднего вида вижу ее счастливое, улыбающееся лицо, прижатое к стеклу. Она машет Петровичу. Для нее это приключение. Поездка на большой машине.