В Лесопиле, во владениях Варрона, среди лесорубов, охотников и бывалых бойцов жил человек, не одарённый ни силой, ни умом. Кость широкая, но мышцы дряблые. Башка — не кладезь премудростей, а скорее пустой горшок для каши. Он жил, развлекая людей своими танцами и шутками. Варрон терпел его, потому что людям нравился этот клоун. А для Варрона, который правил железной рукой, любой, кто отвлекал народ от тоски и бунта, был полезным инструментом.
Одетый в плащ из дешёвой, но яркой тряпицы, в рубаху с чужого плеча, которую тщательно чистил, Плясун вновь танцевал в кабаке «Три топора». Среди запаха алкогольной бормотухи, визгов, лязга посуды и хриплой ругани он был в центре всего. Его ноги выбивали дробь по скрипучим доскам, пальцы щёлкали, а лохмотья летали, как крылья раненой, но не сломленной птицы. Он хотел большего, чем просто существовать. Он хотел дарить людям прекрасное. Но в ответ всегда получал одно:
— Эй, Плясун, съеби нахуй из кабака! — крикнул ему мужик, сидевший у стойки. Звали его Заточка — за привычку точить свой тесак до бритвенной остроты.
Плясун, не прекращая кружиться, изогнулся в поклоне, его губы растянулись в улыбке, обнажив щербатые зубы.
— К чему такие грубые слова, Заточка? — пропел он, прижимая руку к сердцу. — Я ведь не мешаю твоей жирной жопе сидеть тут, пить и жрать.
Заточка медленно встал из-за стола. Его лицо, исполосованное шрамами и давней оспой, побагровело. В кабаке разом стихло. Все ждали привычного финала.
Плясун, уловив момент, под вой и улюлюканье толпы метнулся к выходу, опрокинув по пути чью-то кружку. Дверь хлопнула, и он вывалился в сырую, тяжёлую темень.
Дождливая погода была обычным явлением в этом месте. Лесопил стоял на стыке гнилых болот и хмурых ельников, и небо здесь редко радовало. Холодные капли хлестали по лицу, смешиваясь с потом, и Плясун, отбежав за штабеля брёвен, тяжело дыша, прислонился спиной к сырой коре.
— Фигляр, — прошипел он сам себе, вытирая лицо. — Клоун. А что им ещё нужно? Правду? Красоту?
Он сплюнул в грязь. Напиток, что он глотал в кабаке, был дрянным, но горячим. Он обжигал горло, и мысли начинали путаться в причудливый, почти изящный узор. В такие минуты мир казался ему не помойкой, а сценой.
***
Старший брат Варрона, Брон, был мужиком крепким, но недалёким. Он погиб глупо — подавился костью от кабана на пиру в честь удачной охоты. Говорили, что перед смертью он посинел, как закат над Пустошью, и хрипел, глядя на Варрона выпученными глазами. Варрон сидел рядом и молчал. Молчал, когда брат бил кулаком по столу, опрокидывая чарки. Молчал, когда тот затих.
Похороны по местному обычаю справляли широко: с мясом, с пойлом, с песнями, которые быстро переходили в пьяный рёв. Варрон восседал во главе стола, чёрный, как грозовая туча. Его люди, лесорубы и охотники, пили молча, исподлобья поглядывая на хозяина. Горе здесь было не по усопшему, а по настроению Варрона.
Плясун явился на поминки, как всегда, незваным. Он чувствовал настроение толпы — оно было липким, тяжёлым, как болотная жижа. Людям нужен был выход. И Плясун, приняв на грудь лишнего «болотного огня», чтобы заглушить страх, решил, что этот выход — он.
Он выскочил в круг, отодвинув лавку, и закружился. Сначала тихо, почти неслышно, его губы зашептали какую-то нелепую, детскую песенку. Потом громче. Его ноги, обутые в стоптанные сапоги, начали выделывать коленца, какие он видел на старых картинках в книгах, которые никто не читал. Он изображал что-то возвышенное, что-то такое, что, по его мнению, могло отвлечь от тоски.
— Эй, лиходеи! — закричал он, раскинув руки. — Не тужите! Брат Варрона теперь в лучшем мире пьёт пойло из чистых родников! А нам оставил этот, — он поднял мутную кружку, — чтобы мы не забывали, как веселиться!
Кто-то нервно хохотнул. Кто-то поперхнулся. Плясун, чувствуя внимание, вошёл в раж. Его танец становился всё безумнее, всё отчаяннее. Он подвывал, подпрыгивал, хлопал себя по бокам, изображая, как Брон давился костью: выпучил глаза, схватился за горло, рухнул на колени, забултыхал ногами.
— Вот так! — заорал он, вскакивая. — Вот так уходят лучшие! А мы остаёмся! Пить! Жрать! Танцевать!
Смех прокатился по столам — робкий, пьяный, истеричный. Кто-то даже захлопал. Но Плясун, кружась в своём угаре, не видел, как побелели костяшки пальцев Варрона на подлокотнике кресла. Не видел, как каменное лицо Оракула исказила гримаса.
Варрон поднялся медленно, всем своим весом давя на доски, которые жалобно скрипнули. Гул стих мгновенно. Смех оборвался, как горло перерезали.
— Ты, — голос Варрона прозвучал негромко, но каждый звук отдавался в груди, как удар колокола. — Подошёл.
Плясун замер. Алкогольный угар выветрился в одно мгновение, оставив после себя ледяную, звенящую пустоту. Он посмотрел в глаза Варрону — два стальных штыка, в которых не было ни гнева, ни жалости. Только приговор.
— Оракул... я... — начал лепетать он, пятясь.
— Ты танцевал на поминках моего брата, — перебил Варрон. — Ты изображал его смерть. Перед всеми.
— Я... я хотел как лучше! Чтобы люди... чтобы они...
— Заткнись, — бросил Варрон, и Плясун замолк, рот его судорожно открывался и закрывался, как у выброшенной на берег рыбы.
— Ты хотел, чтобы им было весело? — Варрон сделал шаг, и его огромная тень накрыла Плясуна целиком. — Будет им весело. На арене.
Стражники схватили его под руки, когда он попытался броситься наутёк. Его пьяные, ослабшие ноги запутались в длинном плаще, и он рухнул в грязь лицом, больно ударившись о край лавки.
— Оракул! Пощади! — завопил он, извиваясь, как червь. — Я дурак! Я петух безмозглый! Я не со зла! Я...
— В клетку, — отрезал Варрон, не глядя. — Пусть готовится. Второй этап. Живым не выходить.
Его волокли по грязи мимо столов, мимо людей, которые теперь отводили глаза. Кто-то, пьяный в стельку, икнул и отвернулся. Заточка, сидевший в углу, даже не поднял головы, только точил свой нож, насвистывая что-то сквозь зубы. Плясун перестал вырываться. Слёзы, горячие и горькие, смешивались на его лице с дождём и грязью. Его танец, его лучший танец, которым он хотел осветить их унылые рожи, привёл его к смерти.