ПРЕДИСЛОВИЕ

Некоторые места остаются с нами навсегда — не просто точками на карте, а координатами души. Места, где каждый камень дорожки, каждая трещинка на стене, каждый скрип половицы под ногами звенит камертоном памяти, пробуждая к жизни целые вселенные прошлого. Такие места становятся не декорациями, на фоне которых разворачивается жизнь, а её полноправными участниками — молчаливыми свидетелями, а порой и мудрыми наставниками. И нет среди этих мест более значимого, чем дом нашего детства — первый и главный космос каждого из нас.

Книга, которую вы держите в руках — путешествие по одному из таких домов. Но не спешите рисовать в воображении роскошный особняк с колоннами или уютный деревенский домик, утопающий в зелени плюща. Дом, о котором пойдет речь, может показаться неприметным, обычным, даже заурядным для случайного прохожего. Однако для тех, кто жил под его крышей, кто просыпался под шелест занавесок на его окнах и засыпал под уютное потрескивание старых половиц, этот дом — целая вселенная, полная чудес, тайн и открытий.

«Дом, которого нет» — это не застывшие воспоминания о былом, не пожелтевшие фотографии в старом альбоме. Это живая, дышащая хроника становления человеческой души, рассказанная через призму пространства, которое эту душу формировало. Здесь нет слащавой сентиментальности, нет ностальгии, оторванной от правды. Я смотрю на своё прошлое ясным, внимательным взглядом, не смягчая острых углов, не приукрашивая действительности, но и не лишая её той особой поэзии, которой обладает только подлинная жизнь.

Добро пожаловать в «Дом, которого нет». Входите не торопясь, оглядитесь, прислушайтесь к голосам его обитателей. Осторожно коснитесь шероховатых стен, вдохните запах старых книг и свежеиспеченного хлеба. Пусть скрипнет половица под вашей ногой — так дом приветствует гостей. Возможно, среди этих звуков и запахов вы узнаете отголоски собственной жизни.

На страницах этой книги — краткие эпизоды моего радостного и безмятежного детства. И хотя все истории, которые вы прочтете, берут начало в реальности, имена и обстоятельства изменены. Все герои повествования — плод воображения, а любые совпадения с реальными людьми абсолютно непреднамеренны.

ГЛАВА 1. Летописец

В нашем городе есть места, которые время словно обошло стороной, оставив их дремать в тени современности. Наш старый двухэтажный дом с выцветшим фасадом был именно таким — безмолвным свидетелем ушедших эпох, приютом нескольких семей, обитавших за его тяжелыми стенами. Дом не был примечателен какими-либо архитектурными изысками, хотя его окна с вызовом смотрели на главную улицу города. Выглядел он непритязательно — просто каменная коробка, увенчанная четырёхскатной шиферной крышей, серая и неприметная, как старая потёртая шкатулка, в которой, впрочем, хранились свои секреты.

Я Александр, но все зовут меня просто Сашей. Мне двенадцать, глаза цвета дождевых облаков, волосы русые. Я немного пухленький, но это меня совсем не беспокоит. А как тут похудеешь, когда моя бабушка готовит изумительно: её жареная мойва — настоящее объедение! Горячая хрустящая картошечка да с молоком — пальчики оближешь! А суп из кильки в томатном соусе — м-м-м, аромат на весь дом! Временами она радует меня восхитительными кашами, от которых щёки сами собой лоснятся от удовольствия.

Раньше мы жили в благоустроенной квартире: с горячей водой, ванной, унитазом, который можно смыть простым нажатием ручки. Но мама говорит, что там было очень сыро, и младший брат Максим часто болел. Кашлял ночами так, что стены, казалось, вздрагивали. Из-за этого мы переехали сюда, в этот старый дом, где есть центральное отопление (правда, оно часто барахлит) и печи, которые нужно топить дровами.

Наше жилище полно таинственных закоулков и секретов. Особенно интригует подвальный этаж, который уже давным-давно был засыпан землёй. Но жители первого этажа, будто подземные кроты, прорыли в этой толще настоящие катакомбы. Дядя Серёжа обустроил там мастерскую и никого туда не пускал. «Нечего там детям шастать!» — рычал он, если замечал мой любопытный взгляд, направленный к его подземному царству. А молчаливый дядя Пётр превратил свой кусочек подземелья в настоящий погреб с бочками солений и горами картофеля, источающего земляной запах. Когда он изредка приоткрывал дверь в свои владения, оттуда тянуло прохладой и кисловатым духом квашеной капусты.

Быт нашего дома напоминает путешествие в прошлое. Водопровод и канализация — не более чем роскошная фантазия для обитателей этих стен. Каждое утро я вижу вереницу соседей, «плетущихся» с вёдрами к колонке, расположенной в двух кварталах — на углу улиц Свободы и Первомайской. Зимой этот поход превращается в настоящее испытание: пальцы замерзают от ледяных дужек вёдер, а вода норовит выплеснуться на ботинки, мгновенно превращаясь в коварный лёд.

— Сашка! Да подсоби же! — кричит бабушка, когда я пытаюсь прошмыгнуть мимо неё, когда она несёт полные вёдра.

— Ба-а-а, я уроки делать! — ною я заученно, но всё же останавливаюсь и перехватываю тяжёлую ношу.

— Уроки, уроки, — ворчит она беззлобно. — А кто вчера до темноты на улице шлындал?

Я только виновато улыбаюсь. От бабушкиного всевидящего ока ничего не скроешь.

Деревянное строение во дворе — наш общий санитарный узел — средоточие особого дискомфорта в зимние месяцы. Когда морозы особенно свирепы, внутри образуются причудливые ледяные образования, которые взрослые с усмешкой именуют «сталагмитами». Эти природные скульптуры делают посещение туалета подобием циркового номера — приходится балансировать в немыслимых позах, чтобы выполнить естественную потребность.

За уборной располагалась глубокая яма, прикрытая сверху дощатым помостом с небольшим люком. Через этот проём обитатели дома сливали бытовые отходы. Вокруг этого сооружения неизменно кружились полчища массивных мух изумрудно-металлического оттенка, жужжащих так громко, что казалось, будто они переговариваются между собой на своём мушином языке.

Однажды Колька из соседнего дома предложил мне пари:

— Слабо постоять у этой ямы пять минут?

— А на что спорим? — деловито поинтересовался я, хотя внутри уже всё сжималось от омерзения.

— На перочинный нож, — Колька вытащил из кармана сокровище с перламутровой рукоятью.

Пять минут над зловонной ямой показались мне вечностью, но нож того стоил. Правда, мама потом два дня принюхивалась ко мне и подозрительно спрашивала, где я так провонял.

Двор нашего жилища никогда не бывает пуст. Летом пространство между домами превращается в галерею развевающегося на ветру белья. Цветные простыни, наволочки и рубашки, словно флаги неведомых государств, трепещут на натянутых верёвках, которые подпираются длинными жердями, чтобы мокрая ткань не касалась пыльной земли. В детстве я воображал, что это паруса кораблей, бороздящих моря в поисках сокровищ. Я пробирался между простынями, как между гигантскими волнами, а ветер надувал их, превращая в настоящие паруса моего воображаемого фрегата.

Но моё истинное сокровище — чердак. Этот пыльный, пронизанный лучами солнца сквозь щели в кровле мир стал моим убежищем, моей обсерваторией. Поднимаясь по скрипучей лестнице, я словно возношусь над бытом, над мирской суетой. Здесь, среди пыльного шлака и голубиного помёта, я обустроил свой наблюдательный пункт. Старый ящик из-под посылки служит мне столом, а перевёрнутое ведро — стулом. У меня есть даже «секретный сейф» — выдолбленное в стропиле углубление, прикрытое дощечкой. Там я храню свой дневник, обёрнутый в упаковочную бумагу — от дождя и любопытных глаз.

Чердачное окошко — мой волшебный портал в жизнь нашего двора. Отсюда, с высоты птичьего полёта, я наблюдаю за извечной людской комедией. Вот тётя Нина, медицинская сестра на пенсии, медленно в развалку шагает к колонке, неся пустые вёдра с таким достоинством, словно это царские регалии. «Ишь, выступает, как цапля!» — говорит про неё бабушка, хотя сама тётя Нина уверяет, что у неё «аристократическая походка». А это дядя Вадим возвращается из пятого магазина, выписывая затейливые зигзаги и что-то нецензурно декламируя в вечернее небо. Его монологи — настоящие шедевры народного творчества, хоть и непечатные. Мама закрывает мне уши, когда он проходит мимо, но с чердака всё слышно отлично. А вон там две соседки скрестили язвительные языки в баталии за лучшее место на бельевой верёвке.

ГЛАВА 2. Ухта

По вечерам, когда взрослые думают, что я сплю, я люблю лежать с открытыми глазами и вслушиваться в дыхание дома. Он живёт, этот старый дом в историческом центре города — дышит, шевелится, разговаривает на своём особенном языке, скрипит половицами, будто вздыхает о давно минувших днях, шелестит занавесками, словно перешёптывается с ветром о чужих секретах, шепчется трубами отопления, передавая из квартиры в квартиру едва уловимые сигналы. И в этих звуках я различаю голоса всех его обитателей — таких разных и порой настолько страшных, что иногда мне приходится натягивать одеяло на голову, чтобы не слышать эту симфонию человеческих судеб, сплетённую из обрывков разговоров, шагов, вздохов и молчания.

Иногда кажется, что дом дышит в такт со мной. Задерживаю дыхание — и он замирает на мгновение. Выдыхаю — и слышно, как вторит мне ветер в печной трубе.

На первом этаже, в квартире с выходящими на северную сторону окнами, живут тётя Зина и её сын Николай. Ей, наверное, лет шестьдесят, но выглядит она гораздо старше — словно жизнь наложила на неё дополнительный налог, взыскав сверх положенных лет ещё десяток-другой морщин, седин и болезней. Всегда в одном и том же выцветшем халате когда-то василькового цвета, с редкими седыми волосами, собранными в жидкий пучок на затылке, скреплённый потемневшей от времени шпилькой. Руки её — с короткими полными пальцами — словно живут своей жизнью, всё время проверяют карманы, где хранится связка ключей.

— Опять эти, со второго этажа, шастают здесь, — бормочет она себе под нос, заметив меня у калитки. — Всё высматривают, всё вынюхивают!

— Здрасьте, тёть Зин, — говорю я, проходя мимо. — Я просто в школу иду.

— Ну-ну, — качает она головой, не глядя на меня. — Все просто идут, а вещи пропадают.

Глаза у тёти Зины беспокойные, постоянно бегают, высматривают что-то за пределами обычного поля зрения — словно она настроена на волну, недоступную остальным. Ходит она по дому, прижимаясь к стенам, осторожно, как кошка по карнизу, будто боится, что на неё кто-то нападёт из-за угла. Её шаги — это не просто передвижение из одной точки в другую, а целая стратегия выживания в мире, полном невидимых угроз.

— Опять у меня вчера полотенце украли, — цепляет она маму за локоть, встретив нас у колонки. — Такое хорошее было, с розочками, вышитыми по краю. Розочки красные, а фон — голубой, совсем как небо в ясный день. Вот такие розочки, — она показывает скрюченными пальцами размер узора, — вышитые крестиком, я ещё от матери своей получила, царствие ей небесное. Точь-в-точь как у вас на бельевой верёвке сушится.

Мама улыбается вежливо и объясняет, что наше полотенце бабушка подарила на новоселье, когда мы только переехали в этот дом, но тётя Зина только головой качает, и седой пучок на затылке дрожит, как осиновый лист:

— Да знаю я, знаю, — отмахивается она, поджимая губы. — Конечно-конечно, я же не говорю, что это вы. Но полотенце было точно такое же. Только вчера ещё висело, а сегодня — нет. И замки целы, и окна заперты. Сквозь стену просочились, окаянные! Я ж говорю — воры нынче не те, что раньше. Раньше хоть в глаза грабили, а эти... эти как духи какие-то — бесплотные!

Мама тяжело вздыхает, перехватывая ведра поудобнее.

— Найдётся ваше полотенце, тётя Зина, — говорит она с терпением человека, привыкшего к подобным разговорам. — Может, в другое место положили и забыли?

— Ничего я не забываю! — возмущается старуха. — Это у вас, молодых, всё из головы вылетает, а я помню, где что лежит. До последней иголки!

И так всегда. Увидит у кого-то новую кастрюлю — значит, у неё такую же украли. Заметит у соседских детей игрушку — обязательно скажет, что точно такую покупала своему Коленьке, когда тот был маленький, да вот, украли. В мире тёти Зины предметы не покупаются и не изнашиваются — они существуют в ограниченном количестве и могут только перемещаться из одних рук в другие путём таинственных похищений.

Её сын Николай — грузный юноша лет двадцати, молчаливый и неподвижный, как старый дубовый шкаф, занимающий половину их крошечной гостиной. Лицо у него круглое и бледное, с мягкими чертами, будто не до конца вылепленными скульптором, оставившим свою работу на стадии наброска. Его щёки — гладкие, без единого волоска, с нездоровым розоватым румянцем, напоминают о свежевымытых яблоках. Но глаза... глаза у него удивительные — тёмные, глубокие и такие печальные, что, когда он смотрит на тебя, становится не по себе, словно заглядываешь в колодец без дна, где эхо отражается бесконечно.

Мама как-то рассказывала, что в младенчестве у него была родовая травма, из-за которой часть его мозга «спит». Мне тогда представилось, как внутри его головы есть комната с задёрнутыми шторами, где в вечных сумерках дремлет что-то важное — может быть, слова, которые он мог бы сказать, или мысли, которые так и не стали ясными.

Несколько раз в день Николай выходит во двор, тяжело опускается на длинную деревянную скамью, спинкой которой служит красная кирпичная стена соседнего дома, и сидит там часами, не меняя позы. Просто сидит, положив пухлые, с короткими пальцами руки на колени, и смотрит перед собой. О чём он думает? Что видит в этом пространстве между домами, в этом квадрате неба, обрамлённом крышами и ветвями старого тополя? Иногда мне кажется, что ничего — в его взгляде такая пустота, словно за глазами никого нет, будто сам Николай — лишь оболочка, покинутая обитателем.

А иногда — всего на мгновение — его взгляд вдруг фокусируется, и мне чудится, что он видит больше, чем любой из нас. Словно с высоты своего особого состояния он наблюдает мир таким, какой он есть на самом деле, без фильтров и масок, которыми мы все так старательно прикрываемся.

ГЛАВА 3. Освобождение

Тётя Тамара годами жила под гнётом своего мужа, словно хрупкий цветок, над которым навис тяжёлый камень, не дающий расправить лепестки. Вадим был настоящим чудовищем в человеческом обличье — демоном, превратившим семейное гнездо в каменный мешок страха и безысходности. Но что поражало больше всего: когда он был трезв, он становился ещё страшнее — тихий, сосредоточенный, с расчётливой жестокостью в каждом движении. В его глазах, пышущих безумной злобой, горел незатухающий адский огонь — не алое пламя ярости, а холодное синее пламя, обжигающее душу любого, кто осмеливался встретиться с ним взглядом.

— Он как удав, — сказала однажды бабушка маме, думая, что я не слышу. — Смотрит не моргая, а у тебя внутри всё холодеет.

— Ты преувеличиваешь, — ответила ей мама, но я видел, как она невольно поежилась, будто от сквозняка.

— Преувеличиваю? — хмыкнула бабушка. — А чего ж тогда Тамарка по соседям мыкается, когда он пьяный приходит?

Мы все знали, что он зверски избивает свою жену. Тонкие стены нашего старого дома не могли скрыть страшные крики, доносившиеся из их квартиры — звуки, от которых стыла кровь и хотелось зажать уши, спрятаться под одеялом, притвориться, что этого не существует. Но, как часто бывает в таких домах, где каждый житель держится за свой маленький островок покоя, все предпочитали не вмешиваться. Люди запирали двери на дополнительный замок, прибавляли звук телевизора, говорили детям, что это просто соседи так громко смотрят кино. В конце концов, семейная жизнь — это тайна за семью печатями, и никто не имеет права в неё вторгаться, даже если эта тайна пахнет кровью и страхом.

Я помнил, как однажды летом, когда окна были распахнуты настежь, из их квартиры донёсся такой страшный крик, что мама выронила кастрюлю. Посуда загремела, а я замер, с ужасом глядя на дверь, словно оттуда сейчас выскочит сам дьявол.

— Господи, — прошептала мама. — До каких пор это будет продолжаться?

— А ты позвони в милицию, — предложил я.

Мама как-то странно посмотрела на меня, потом покачала головой:

— Бесполезно, сынок. Приедут, составят протокол, и всё. А потом он ей ещё хуже сделает — за то, что «вынесла сор из избы».

— Но так же нельзя!

— Нельзя, — согласилась мама и вдруг крепко обняла меня. — Обещай мне, что никогда не станешь таким, как он. Обещаешь?

Я кивнул, не до конца понимая, о чём она просит, но чувствуя, что это очень важно.

Освобождение пришло к тёте Тамаре в суровую зиму, когда морозы сковали город железными оковами, а снег лежал такими сугробами, что дети могли прыгать с крыши сарая прямо в мягкую белую перину. Оно пришло внезапно и жутко, как приходит все по-настоящему важное в нашей жизни — не предупреждая, не давая времени подготовиться.

В тот вечер Вадим вернулся домой, пропитанный запахом дешёвого алкоголя и собственной злобы, которая, казалось, сочилась из каждой поры его кожи, подобно ядовитому поту. Весь день он провёл в компании таких же потрепанных жизнью мужчин, с остервенением стучавших костяшками домино в тесной квартире собутыльника из соседнего дома. Проходя мимо, я невольно заметил эту подвыпившую компанию, когда они отправляли очередного гонца в магазин №3 за новой порцией горячительного.

Тётя Тамара, предчувствуя очередную бурю по едва уловимым знакам, которые научилась распознавать за годы совместной жизни, укрылась у соседей. Ноги сами принесли её к дверям квартиры Зои Петровны — женщины, которая жила одна с тех пор, как похоронила мужа, и чьё сердце было так же открыто для чужой боли, как её дверь — для тех, кому нужно убежище.

— Опять? — только и спросила Зоя Петровна, пропуская Тамару в прихожую.

— С утра начал, — тихо ответила та, безвольно опускаясь на табурет. — Проиграл кому-то деньги, теперь бесится.

— Господи, Тамара, до каких пор? — всплеснула руками Зоя Петровна, но осеклась, заметив, как сжалась её гостья. — Ладно, не буду. Чаю выпьешь? Я пирог с яблоками испекла.

Тамара благодарно кивнула, хотя было видно, что кусок в горло не полезет. Но отказываться от заботы — значит обидеть человека, который единственный протянул руку помощи.

Тётя Зина, молчаливая хранительница чужих секретов, женщина, знавшая всё обо всех и никогда не использовавшая это знание во вред, видела, как Вадим с размаху ударил по входной двери, будто мстил ей за все свои неудачи. Она наблюдала из окна своей кухни, как он, извергая проклятия, которые замерзали в морозном воздухе, превращаясь в облачка пара, тяжело взбирался на второй этаж. В руках он бережно, почти с нежностью, которой не удостаивал ни одно живое существо, прижимал к груди бутылку — стеклянное вместилище его призрачного утешения и нашего всеобщего страха.

— Опять нажрался, чтоб ему пусто было, — пробормотала тётя Зина, прижавшись морщинистым лицом к стеклу. — Как есть нажрался.

Она перекрестилась, шепча что-то — не то молитву, не то проклятие. От греха подальше задёрнула занавеску и повернула ключ в замке, хотя Вадим никогда не заходил к ней — брезговал, считал выжившей из ума.

Что происходило дальше, восстановили уже потом, по оставшимся следам, как восстанавливают картину преступления по незаметным простому наблюдателю уликам. В его сознании, затянутом пеленой алкогольного дурмана, вероятно, рождались образы, которые мы никогда не сможем понять полностью. Он задумал некое театральное действо, жестокую пьесу с одним актёром и невидимыми зрителями. Возможно, намеревался устроить сцену для жены, когда та вернётся. А может, как говорили некоторые особенно проницательные соседи, вынашивал истинное намерение оборвать нить собственной жизни — петля уже давно была готова в его душе, оставалось лишь материализовать её в реальности.

Глава 4. Урок экономики

Наш дом был одним из многих таких же, как он, согбенных старцев в квартале. Эти ветхие здания прижимались друг к другу в безмолвном братстве, ищущие опоры в своей почтенной древности. Их покрытые шифером крыши и жестяные скаты, потемневшие от дождей и выгоревшие под солнцем, сплетались в причудливую тайную карту, по которой, обладая должной отвагой и ловкостью юности, можно было пересечь весь квартал воздушными тропами, ни разу не коснувшись приземлённой обыденности улиц.

Чердаки этих домов-патриархов были настоящими святилищами прошлого, молчаливыми свидетелями ушедших эпох. Каждая балка, каждая доска пола хранила в своих древесных кольцах эхо шагов тех, кто давно покинул эти места. Здесь витал неповторимый аромат — сложная симфония запахов, в которой переплетались нотки пыльной вечности, аристократическая горечь старого дерева, томно нагретого июльским зноем, и едва уловимое, манящее благоухание тайн, ждущих своего открытия. Именно этот воздух, густой от времени и загадок, наполнял мои лёгкие, когда я поднимался по скрипучей лестнице, каждой ступенью отсчитывающей мой путь из настоящего в прошлое. В этом полумраке, расчерченном редкими лучами света, пробивающимися сквозь щели в кровле, среди массивных балок и замысловатых переплетений стропил, среди реликвий былого — забытых вещей и брошенных воспоминаний — я превращался в искателя сокровищ, в археолога человеческих судеб, осторожно раскапывающего слои времени в этом затерянном городе под крышей.

В тот день удача улыбнулась мне особенно широко. Под слоем серой пыли я обнаружил металлическую коробку из-под конфет. Стерев рукавом налет времени, я затаил дыхание: на крышке проступил замысловатый рисунок — дамы в пышных платьях, кавалеры с тросточками, изящные вензеля и золоченые буквы. Давно минувший мир смотрел на меня с этой жестяной поверхности, и я понял, что нашел настоящее сокровище.

В свои двенадцать лет я уже был достаточно практичен, чтобы оценить не только эстетическую, но и материальную ценность находки. Карманные деньги — извечная проблема мальчишек всех времен — у меня были явлением редким и быстро исчезающим. И потому план созрел мгновенно: старик-коллекционер, живший напротив драматического театра, возможно, заинтересуется моей находкой.

Утро следующего дня застало меня на пороге его квартиры. Старик долго рассматривал коробку через толстые стекла очков, вертел её в руках, бормотал что-то под нос, а затем предложил мне целых пять рублей! Эта сумма показалась мне настолько значительной, что я едва сдержал ликование, чтобы не выдать своего восторга и не потерять достоинство при торге.

С новообретённым богатством я отправился прямиком в булочную, где приобрел коржик, посыпанный сахаром. Получив сдачу — новенькую трехрублевую купюру, которая хрустела в руках, словно первый осенний лист, потрепанный желтый рубль и пригоршню звенящей мелочи — я двинулся домой, чувствуя себя настоящим богачом.

Мир вокруг казался ярче обычного. Я шёл, насвистывая мелодию из недавно слышанного кинофильма, и казалось, что я с каждым шагом приподнимаюсь в воздух. Город сегодня словно омылся акварельными красками – фасады домов сверкали особенным блеском, листва деревьев трепетала изумрудной свежестью, а небо расстилалось над головой полотном такой пронзительной синевы, что хотелось зажмуриться.

Мелодия, рожденная моим свистом, обволакивала меня невидимым коконом, создавая ощущение удивительной лёгкости. При каждом шаге подошвы моих ботинок, казалось, едва касались тротуара – я не шёл, а парил, подхваченный неведомыми воздушными течениями собственного настроения. То ли музыка делала меня невесомым, то ли необъяснимая радость, поселившаяся в груди, но реальность вокруг приобретала волшебные свойства.

На углу нашей улицы я заметил знакомую фигуру — это был Петя из соседнего дома, мой сверстник и товарищ по дворовым играм.

— О, Петро! Куда намылился? — окликнул я его, приветственно взмахнув рукой.

— Да никуда особо, — бесхитростно ответил Петька, и лицо его озарилось улыбкой. — Родители вот пять рублей на день рождения подарили.

— Покажь! — потребовал я с тем непререкаемым авторитетом, который присущ только мальчишкам, уже имеющим в кармане собственный «капитал».

Петька извлёк из кармана денежный знак. В его замызганных руках, познавших труд на школьном огороде и радость дворовых игр, лежала грязно-синяя пятирублёвая купюра — смятая, потертая на сгибах, с едва заметным надрывом на уголке.

— Фу, какая! — произнёс я с наигранным презрением, в то время как в голове моментально созрел план преумножения собственного состояния. — Мятая совсем, будто её корова жевала!

— Никакая не корова, — обиженно парировал Петька, поспешно пряча свое сокровище обратно в карман штанов. Его пальцы на мгновение замешкались, словно проверяя, надёжно ли укрыто богатство.

— А у меня смотри, какая трёха, — с нарочитой небрежностью произнес я, доставая из кармана свою трехрублевую купюру и поднося ее к самому носу товарища.

Банкнота действительно была прекрасна в своей свежести: новенькая, хрустящая, с отчётливым рисунком и чистым зелёным цветом, не тронутым ни пальцами кассиров, ни карманами предыдущих владельцев. В лучах летнего солнца она словно излучала сияние благополучия и достатка.

— Ух ты! — восхищенно выдохнул Петька. — Хрустящая!

Его глаза загорелись тем особым блеском, который появляется у человека, когда он видит нечто редкое и желанное. Я уловил это изменение и, чувствуя, что разогрев собеседника идёт в верном направлении, медленно провёл перед его глазами своей безупречной трёшкой, как фокусник проводит волшебной палочкой, завораживая публику.

Глава 5. Жажда

На втором этаже, в квартире по соседству с нашей, обитало семейство Корневых. Они занимали одну большую комнату. Крохотная прихожая была отгорожена шкафами, в ней едва помещался старый комод с треснувшим зеркалом, отражавшим входящих в искаженной, словно водной перспективе. По негласной иерархии нашего дома, где практически каждая семья несла на себе печать какой-нибудь беды, Корневы считались островком относительного благополучия — своеобразным эталоном того, как можно жить “нормально” даже в условиях нашего старого, обветшавшего жилища.

Глава семейства, Нина Петровна, была женщиной крепкого телосложения с удивительно подвижными, словно живущими собственной жизнью руками. Её фигура — полная, но не расплывшаяся — говорила о той природной основательности, которая в народе именуется “кровь с молоком”. Ей было около пятидесяти, хотя выглядела она старше из-за преждевременно поседевших волос, которые она всегда собирала в аккуратный, туго затянутый пучок на затылке. Эта причёска придавала ей строгий, почти учительский вид, но стоило ей улыбнуться — и лицо мгновенно теплело, разглаживались морщинки вокруг глаз, а в самих глазах появлялся тот особый, участливый свет, который отличает людей, посвятивших жизнь заботе о других.

Более двадцати пяти лет тётя Нина проработала медсестрой в районной поликлинике на улице Кирова — обшарпанном двухэтажном здании, куда стекались больные со всего города. Она принимала в процедурном кабинете, и через её руки ежедневно проходили десятки пациентов — от младенцев до стариков. В её глазах навсегда запечатлелась та профессиональная внимательность, которая свойственна медикам, привыкшим искать признаки болезни в каждом движении, в каждом оттенке цвета кожи, в каждом вздохе. Этот взгляд — цепкий, оценивающий, но при этом не холодный, а заботливый — она невольно обращала на всех окружающих, включая соседских детей.

Я запомнил тот февральский день, когда мой младший брат Максим слёг с воспалением лёгких. В тот вечер Максим вдруг раскраснелся, стал дышать часто и хрипло, каждый вдох давался ему с таким трудом, словно грудь сдавили железными обручами. Его кашель — глубокий, надрывный, похожий на лай старой собаки — разносился по всему дому.

Мама металась, не зная, что делать — до больницы было далеко, телефона в доме не было. И тут в дверь постучали. На пороге стояла тётя Нина в домашнем халате, накинутом поверх ночной рубашки, с пуховым платком на плечах. В руках она держала потертую кожаную сумку, какие носят врачи.

— Слышу, малыш совсем раскашлялся, — сказала она просто, входя в комнату. — Давай-ка, посмотрим, что там.

Её появление было подобно прибытию медицинского десанта. Спокойно, но решительно она открыла свою сумку и достала стетоскоп с потёртой резиновой трубкой. Приложив холодный металлический диск к груди Максима, она долго слушала его дыхание, прикрыв глаза и слегка наклонив голову, словно настраиваясь на далекую радиоволну. Затем измерила температуру старым ртутным градусником, который держала под мышкой мальчика ровно пять минут, отмеряя время по своим наручным часам.

— Крупозная, — вынесла она вердикт, выпрямляясь. — Ставить пенициллин надо, и срочно. У меня с собой есть.

Она достала из сумки стеклянный шприц в металлической коробочке, явно принесённый из больницы, и пузырёк с мутноватой жидкостью.

— Неси кастрюльку кипятить, — скомандовала она маме таким буднично-деловым тоном, словно речь шла о приготовлении обеда. — И полотенце чистое давай.

Пока мама кипятила воду на плитке, тётя Нина села на край кровати и начала расспрашивать Максима — когда заболел, что болит, как дышится. Она говорила с ним тихо, почти шёпотом, словно они делились секретами, и брат, измученный болезнью, отвечал ей с детской искренностью, даже пытаясь улыбаться.

Когда всё было готово, тётя Нина с неторопливой уверенностью человека, делавшего это тысячи раз, сломала ампулу, набрала лекарство в шприц и, держа его иглой вверх, легонько постучала по стеклу, чтобы выпустить пузырьки воздуха. Её движения были отточенными, экономными, полными той изящной функциональности, которая приходит только с многолетним опытом. Несмотря на свои полные руки с короткими пальцами, она управлялась со шприцем с удивительной ловкостью.

— Ну-ка, на бочок, — скомандовала она Максиму. — И штанишки приспусти.

Брат зажмурился, закусив губу, но не издал ни звука, когда игла вошла в тело. Только потом, когда тётя Нина ушла, пообещав прийти с новой дозой завтра, он шёпотом признался мне: “Как оса в попу ужалила, только глубже. Но я не плакал, правда?”

— Спасибо вам, Нина Петровна, — повторяла мама, провожая соседку до двери и пытаясь украдкой сунуть ей смятую трёхрублёвку. — Возьмите хоть за лекарство, я знаю, оно дорогое…

— Убери, — тётя Нина морщилась, словно от неприятного запаха, резко отстраняя руку с деньгами. — Мы ж соседи. Завтра тоже приду, после смены. А утром сама в поликлинику сбегай, участкового вызови, пусть справку о болезни даст.

В этой короткой фразе — «мы ж соседи» — скрывалась целая философия жизни, особый кодекс чести людей, живущих бок о бок в тесноте старых домов, где горе и радость, как и запахи готовящейся еды, неизбежно просачиваются сквозь тонкие стены. В этих трёх словах заключалась та исконная, почти забытая городскими жителями мудрость, которую я, двенадцатилетний мальчишка, ещё не мог полностью осознать, но уже интуитивно чувствовал.

Тётя Нина приходила к нам каждый вечер целую неделю, пока Максим не пошел на поправку. Она приносила не только уколы, но и отвары трав, и какой-то особый мёд, которым поила брата с ложечки, разведя его в тёплой воде. А ещё — домашнее печенье для меня, словно помня, что в доме, где один ребёнок болеет, второй часто чувствует себя забытым.

Быт семьи Корневых разительно отличался от размеренного течения жизни в нашей квартире. У них дома часто бывало шумно, особенно по вечерам и в выходные дни. Муж тёти Нины, Григорий Иванович (или просто дядя Гриша, как звали его все в доме) — высокий, костлявый мужчина с лицом цвета кирпича, обожжённого солнцем, — работал бригадиром на строительстве дома на окраине города. Его часто можно было видеть в выцветшей клетчатой рубашке с закатанными рукавами, обнажавшими жилистые руки с набухшими венами. Походка у дяди Гриши была характерная — чуть вразвалку, с наклоном вперёд, словно он постоянно шёл против ветра.

Загрузка...