Девушка

         Я счастливая.

         Так утверждали встречаемые на жизненном пути лица, что в последующем огорчали, подтрунивая над невидимым счастьем. И только один из знакомых залатал на сердце разошедшиеся швы. Предпринял попытку того.

         Девочка услужливо интересуется, не нужна ли мне помощь. Помощь! Отворачиваюсь, оставляя робкое лицо без ответа. И себя оставляя с тревогой. Волнение капиллярами расползается по телу – бьёт по коленям и сводит где-то под грудью. Что там?

         Я боялась.

Не этого ли я хотела? Несколькими днями ранее не ощущала ничего кроме «ничего», а ещё ранее – ничего кроме обиды. Когда над тобой берёт власть равнодушная тоска, начинаешь опасаться собственных мыслей. И прислушиваться к ним же. Но они гладкие, вычурные, полые. Недосягаемые пустоты, что издеваются над носителем черт, присыпая былой эмоциональностью и выгружая поперёк неё зияющий крест. Тебя страшит отсутствие страха. Сейчас же я вновь боюсь обстоятельств внешних, позабыв об ударах собственного сердца и ещё недавно ласкающего равнодушия.

         – Простите, но Хозяин не велел называть имена, – говорит девочка.

         Отмечаю её вежливое обращение. За день до этого подобные речи не смели касаться меня, а пренебрежительно-животный взгляд иных упирался в спину.

         – Я принадлежу к слугам господина, имя которого также не велено называть, – не унимается юная особа.

         Должно быть, пытается утешить или снять с себя кройки вины. Да...так и есть: не желает вражды меж слугой и хозяйкой. Хозяин же… – змея! – напоследок решил извести. Впрыснул яд и оставил на солнце. 

         – А если я велю отвечать и немедленно? Ослушаешься наказа госпожи?

         Об этом зыбкий девичий ум не позаботился (не стал себя утруждать).

         – Можешь не отвечать, – подвожу я и окидываю девочку спесивым взглядом.

         А сама погружаюсь в приведшие к тому обстоятельства и, готова поклясться, слышу царапающий стены вой. Собственный плач: ненасытный, глубокий, глупый. В коридоре, меж спальными комнатами и красным балдахином, где в ночь до этого оказалась впервой. Ян не обманул – всё было впереди: и ад включительно.

         Ману склонилась надо мной и, встряхнув за плечи, велела посмотреть в глаза. Ласковое «птичка» отпружинило с бордовых губ, бордовый отпечаток прижёг щёку. 

         – Ну же, птичка, – промурлыкала женщина. – Еще секундочку и заканчивай. Что за беда?

         – Слезам нужны минуты, трауру – вечность, – сказала я и послушно поднялась.

         – Он обидел тебя? – воскликнула Ману (лицо её приняло боевые очертания: нос насупился, губы сжались).

         Я хотела утаить все эти переживания, но – кольнув единой мыслью – разрыдалась. Этого и достаточно. Соринки, смещающей на весах незыблемости чашу в иную сторону. Ты выдерживаешь пласты гнёта, как вдруг является соринка. 

         – Он обидел тебя, Луна? – аккуратно спросила Ману и после того уверено хмыкнула. – Моя ты девочка...

         Вместо ответа я слабо кивнула.

         Некоторые слова не могут быть сказаны, некоторые мысли не могут быть озвучены; и ответы на них – робкие, постыдные – являются вечными заложниками грустно-сложенных век.

         – Бо! ну конечно...! – затрепетала женщина и обняла меня ещё раз.

         Колючие дреды пощекотали плечи, а разгорячённая от волнения (оказывается! хотя повадки её внешне отстранены и безучастны) щека прижалась к моей.

         – Вот я ему устрою... – вздохнула Ману и вмиг отстранилась. – Да, Луночка? Зададим этому Божку! Ты говорила Папочке? Немедленно, в кабинет!

         Команда посыпалась за командой, мысль посыпалась за мыслью, и вот я уже волоклась следом за фигуристым женским станом.

         Взахлёб умоляла Ману остановиться, но женщина по обыкновению своему не давала сказать ни слова. У кабинета я врезалась меж напористой женской грудью и закрытой дверью. И ещё раз попросила усмирить пыл, кинув неловкое:

         – Это и есть Ян.

         Поначалу женщина глянула на меня отстранённо – без понимания, но с провокацией, после – с осознанием и скупым осуждением, ещё дальше – с жалостью и тоской. Возможно, её раздосадовало, что я назвала Хозяина по имени. Возможно, это подбило её только в первые секунды, а следом – неловкое осмысление моих действ.

         Ян и только Ян явился причиной солёных щёк.

         – Он не любит слёзы, Луна, – сказала Ману и сделала шаг в сторону. – Этим ты ничего не добьёшься.

         – Я не пытаюсь. Слёзы – лишь импульс.

         – Для мужчин, птичка, слёзы есть ужас, замешательство и смятение. А для Папочки – призыв к отчуждённости и последующему наказанию. Мужчины принимают слёзы только вместе с просьбами о защите. Если мужчины виновники слёз – давись ими самостоятельно, Луночка. Не рушь пирамиду отношений. Никогда не ной мужчине, птичка, ибо мужчин жутко расстраивает, когда в отношениях ноет кто-то помимо них. Не досаждай Папочке, если не хочешь, чтобы стало хуже.

Спаситель

         Ко лбу её прилипает сырая ткань. По месту ушиба – синхронно с испариной пота – скатывается соленая капля. Я смахиваю её указательным пальцем и задерживаюсь у полуоткрытых губ. Мне всё ещё неясно, отчего я вызвался на погибель с её именем. Следовало оставить всё как есть...

         И вот она открывает глаза. Испуганные, добрые. Девочка спешит подняться, спешит осмотреться; я тяжестью руки припадаю на её руку и полным спокойствия голосом велю не торопиться.

         – Что случилось? – обеспокоенно спрашивает Луна.

         Не помнит…

Говорит, в какой-то момент всё происходящее перестало существовать; окатил тягучий полудрём. Говорит пространно, дико. Отвечаю, что девочка потеряла сознание, незамысловато улыбаюсь и спрашиваю у хмурого лица:

         – Не решила ли ты, что я оставлю тебя?

         – До сих пор не верится, – созвучно с мыслями напевает девочка и поднимается, скидывая бледные ноги с дивана; те разрезают подол длинной юбки притворно синего цвета и вязнут в ворсе ковра.

         Девочка смотрит на пол, смотрит по сторонам, вглядывается в книжные стеллажи и картины, вглядывается в резную скучную мебель.

– Должно быть, ты решил разыграть меня? – спрашивает она.

         Поправляю завинченные у висков волосы (от влаги) и, ступив ближе, обхватываю лицо руками. Мне следует приглядеться к тому, на что я пошёл. Следует рассмотреть её. Пугается, притупляет взор. Очевидно…

         – ...ты...я дома, правильно? – непонимающе продолжает девочка. – У тебя дома?

– У нас. Добро пожаловать домой, Луна.

Она пытается уловить подвох, выхватить притворство. Нельзя быть благосклонным на своей территории, когда объявляется чужак, так она думает. И у девочки есть тысяча оснований не верить ни единому слову. Вижу во взгляде неясную черту; скрученные опасение и тревогу, мимолётные радость и искру.

– Я боялась. И боюсь сейчас, – наспех признаётся девочка.

         – Чего ты боишься? – спрашиваю я.

         – Оказаться рядом с монстром.

         – Иногда называют и так, – утвердительно качаю головой. – Значит, меня ты боишься?

         – Тебя… – голос её чертыхается, – …я ждала. – Крутит лицом и оттого ласковым, нежным-нежным румянцем лобызает мои сухие руки. – Может, это неправильно, но тебя я хотела увидеть. Не могу объяснить.

         Может ли то быть правдой? Век научил не верить никому – в особенности милым лицам и ясным глазам. Однако…стоит ли мне принять сказанное ею за правду…? Для чего девочке – юной и своенравной – играть на чувствах?

         Или только юные и своенравные играют на них?

         – Прости, – роняет девочка и отходит; руки падают.

         – Не за что извиняться, – улыбаюсь я. – Теперь ты моя супруга. Тебе всё дозволено.

         От Луны пахнет мылом и свежей одеждой. Ткань платья стала дороже, фасон интересней, цвет глубже.

         – Озвучь свои мысли. Тревожное лицо добавляет тревоги мне, – говорю я и указываю на окна, предлагаю подойти к ним и пригреться – погода отличная, располагающая. Дом пылает, стёкла – угли. 

         Девочка мягкой поступью переносит себя к бордовой гардине, отодвигает её и ловит – нашло! –  вмиг ударившее солнце. Жмурится, прилипает к стеклу, вглядывается. Чуть поодаль – зелень, много. Глаза у неё на свету – светлый циан, можно добровольно нырнуть и там и остаться.

         А девочка рассказывает, что всё это время выедала себя мыслями, потому что ничего ей известно не было, молчание провожало до последней монастырской минуты, дорогу опечатывали то злость, то очарование, то грузность, то надежда.

         – Я хотела тебя видеть, правда, – признаётся она. – Но каждый раз разоряла эти мысли о сказанное тобой однажды и сказанное о тебе единожды – ты не женат и жена тебе не нужна.

         – Она всё ещё не нужна мне, – отвечаю я.

         Острый взгляд, окаймлённый длинными ресницами, перцем бросается в лицо. Боевые очертания принимает лебединая осанка. Неужели чьё-то самолюбие оказалось тронуто?

         – Представь себе, – простодушно выпалил я и развёл плечами. А самоуверенная (откуда в ней это?) бросила:

         – Но нужна я, а потому ты сделал то, что сделал.

Решаю не разбивать горделивые выводы о причину действительную, потому что ответ её мне понравился больше, нежели обстоятельства.

– Согласись? – поддёрнула Луна.

Я кивнул. С тебя достаточно, девочка. Прекрати смешить. И Луна потопила улыбку в глубоком взгляде. Только она одна из всех послушниц могла так смотреть (да и не была послушницей вовсе; сколько в её рассудительности, прыткости и красоте непослушания?). 

– Лучше скажи, – начинаю я. – Что тебе нравится во мне?

На месте рта вырисовывается прямая линия.

– А ты оптимистично настроен! – играется девочка.

         – Да, – соглашаюсь. – Я вижу. Можешь не лукавить и не отшучиваться. Иначе быть не может, я всё вижу.

Девушка

         – Меня зовут Гелиос, – представился мужчина.

         Нехотя протянула руку — позволила прижечь её поцелуем. Мужчина, улыбаясь повадкам, просил сесть на диван: предложил питьё и поинтересовался самочувствием.

         – Вам необязательно это делать, – сказала я.

         То вырвалось.

Глупая!

Ведь обещала Яну быть послушной и молчаливой (то есть всё для меня противоположное и противоположному полу желаемое), но чужое лицо расстраивало и пугало, и слова сами сбегали с ненавистного языка.

         – О чём ты, Луна?

         Он знал моё имя.

         И поймал растерянный – то намеренно – взгляд. 

Конечно знал, глупая.

         – Быть со мной любезным, – объяснилась я. – Вы не должны.

         – Должен, Луна, – настоял мужчина. – Ведь разговариваю с хорошей девушкой. Ведь уважаю тебя и уважаю себя; уважаю свой выбор. Скажи, – Гелиос откупорил бутыль и, наполнив бокал, позволил пригубить – едва-едва; словно бы проверяя соответствие вкуса названию, – ты влюблена? сейчас или, может быть, была?

         – Да. – Я остановилась. – Нет. – Ещё раз. – Я не знаю...

         Резко выдохнула и встретилась с ненавязчивым смехом. Добрым. А сама захотела признаться, что ныне ощутила себя речью не владеющей. И призналась.

– Вы тоже так думаете?

         – Расскажи об этом, – аккуратно подступил мужчина. – Если можешь и если хочешь. Кто твой избранник или избранница?

         Ян велел выбирать слова (если вдруг я не удержусь и что-нибудь взболтну), Ян велел выбирать друзей (другом он обозначил себя, иные у него значились в списке «не доверять», несмотря на списки «друзья» и «партнёры» с соответствующими там именами), Ян велел не забывать о наших общих целях (он – оферент (что бы слово это проклятущее не значило), а я – товар; такой симбиоз реален – исключительно и окончательно).

         Но тогда – в тот момент – я ещё не простила содеянное им. Не могла принять и понять; ведь он отдал меня. Передал из рук в руки и, едва чертыхнувшись, пропал, хотя я до последнего думала: вернётся. Вернётся, выхватит, освободит. Но это не Ян, нет. Не кто-либо. Кто-либо и что-либо — это сложившееся. То, что случилось – вот правда. И я всё ещё была на неё обижена.

         – Это Хозяин, – призналась я. – Он мне нравится. Или нравился, не знаю.

         – ...но?

         Что значило «но»? Как его следовало понимать?

– Мы все его послушницы и мы все для него одинаковы: любимы, однако недоступны. А он человек порядочный, – утвердила я и по привычке закинула ноги на диван, от волнения сминая подол платья. – Простите, это не то, о чём мы должны говорить.

         – А о чём должны? О чём можем? – интересовался спокойный голос, но не давал проскользнуть ни единой секунде неловкой тишины, приступая к гласу: – Тогда слушай меня.

         И он рассказал, каким богом является.

         Солнце – клан традиций и порядка. Дела Бога Солнца – производить свет.

         – Метафорично, разумеется, – посмеялся Гелиос и сел подле меня – не рядом и не далеко (касаться и одаривать теплом дыхания – нельзя, прильнуть и остаться – можно).

         И беседа дурачилась меж обычным вещами, меж бытом и ситуациями, людьми обыкновенными и людьми по принуждению/судьбе/року божественными.

         – Какого это быть Богом? – протянула: ни без яда, ни без мёда.

         – Как и Человеком, – зудел мой собеседник и тянул в ответ бокал. – Трудно, но интересно. Со своими преимуществами, со своими недостатками.

         – Единственный недостаток Бога в том, что он – тот же человек, – швырнула наотрез. И тут же пожалела об этом. Стоит молчать, Луна, тебе стоит молчать. Держи рот закрытым. Закрой рот.

Но вместо того я открыла его и нахраписто приложилась к напитку. Мужчина похвалил за сообразительность. Я думала, он будет зол. Странный. Мы присматривались друг к другу: оценочно глядели и выуживали настроение и реакции на слова и действия. Мы изучали друг друга. Поняла я это, правда, не сразу.

         – Почему ты сказала, что не знаешь, испытываешь ли чувства? – спросил Гелиос и расслабил змеиную петлю на шее.

         – Потому что до вашего вопроса была уверена в их наличии. После озвученного – появились сомнения.

         – Если хотя бы горсть шаткости, нетвёрдости орошает симпатию — это не истинная симпатия, – заключил мужчина и осторожно потянулся к опустевшему бокалу. – Позволь...?

         Не спрашивал, добавить или нет. И не принуждал. Делал так, чтобы я сама отдавала бокал на возглас. Спросила, откуда его уверенность (по теме беседы). Гелиос произнёс нечто на старом наречии. По кусочкам – три слова. Первое — гласное, второе — трубочкой протянутые слоги, заключительное — размыкающиеся челюсти; что могли значить эти слова? звучали прекрасно.

         И собеседник мой пытался объяснить истинность фразы. Так, пояснял он, люди пытались докричаться до людей, когда слов и действий не хватало, а сообщить о перекраивающих внутри чувствах несомненно хотелось. Так, пояснял он, люди очерчивали одних людей (для себя) и других (от себя). Так, пояснял он, можно было сделать человека своим, одарив ликованием, или вовсе оттолкнуть его, заселив бесконечную тоску на сердце при отсутствии ответного.

Спаситель

         Я зову её.

         После прогулки девочка пропала. Растворилась в коридорной топи, будто бы никогда не являлась. Как я смел не углядеть танцующее меж спальнями чудо? Сколько лет стен этих не касались женские руки, а тут проскользнули по всем пилястрам и пригладили каждое высеченное солнце. Уверен, она нашла то старомодным, чрезмерно традиционным и даже вычурным.

         Но Луна пропала.

         Я увлёкся делами и позабыл, что под крышей со мной теперь вечерами теплится ещё одно создание. И вот оно скрылось вовсе.

         На стук в спальню никто не реагирует, и я проверяю каждую комнату, перебирая мысли, что Луна могла перепутать двери.

Нет. Её нет.

         Я зову вновь и вновь не получаю ответа. И тогда решаю проверить сад. Не стоило знакомить с пышущим дикостью и волей садом девочку, упрятанную сначала в отчем доме без развлечений, а затем в монастырские стены. Свежий воздух, любила повторять одна моя знакомая, как и месть, и аргументы в споре следует подавать порционно. Но Луны не было ни в одной из частей сада. Я отмеряю шаги до забора и покидаю территорию поместья. Непроглядный горизонт не позволит мне высмотреть возможные силуэты на пустынных землях, отданных ночи.

Неужели Луна сбежала?

А если и сбежала…далеко ли добралась? сколько вынесет дней пути и не падёт ли, так и не добравшись до мнимой – неясной мне – цели? соприкоснётся ли с острым песком раньше, чем до неё коснётся какой-либо конвой из города? ко мне явилась – в новом обличье – сама Стелла? что я могу сделать? как исправить? за что, Стелла, ты вновь решила показать себя в пустыни?

         Мысли – доходящие до абсурда (странные и точно уж непривычные) – сменяют и перебивают друг друга. Я оборачиваюсь к поместью, от которого тепло не исходит уже не первый десяток лет, и вглядываюсь в возможно дрожащие шторы. Но ни единая ткань не движется — я лишь хочу то видеть. Дом запахнут мраком; лампы горят в кабинете и холле. Луны нет и небо молчит. Задираю голову и вопрошаю у светящегося диска, где её приятельница.

Я возвращаюсь в дом, гложимый сумасшедшим волнением и необоснованным, необъяснимым раскаянием. Правильно ли я поступил? Мог ли я выбирать? Мог ли распоряжаться её волей? А приводить в дом — страдавший однажды от чужих рук – очередного чужака? Стоило ли спасение души (молодой, неопытной, нераскрытой) подобного риска? Врачевать это место непосильно никому. Дом скорее падёт, чем вновь примет Любовь. А виной тому оно и только оно — ссохшееся слово на старом наречии, произносимое отшельниками и не понимаемое даже за милю.

         Взобравшись по лестнице, я вновь припадаю к спальне, уготованной гостье: распахиваю дверь (без стука, без возгласа, без предупреждения — ожидая пустоту) и, приноровившись к темноте, наблюдаю преданную сну девочку. Сквозь часть отъехавшей гардины на Луну взирает луна. Лицо покрыто нежным светом, и от того кажется невинно-детским.

Старый дурак.

Что ты устроил?

Убирайся, пока она не проснулась от твоего грохота и волнения и не испугалась ещё больше. 

Однако сердцу приходит спокойствие. И это же спокойствие велит закрыть дверь и спуститься в кабинет. Из бара, сокрытого под земным шаром – рыжим и выцветшим – я вызволяю стакан и бутыль. Будь она неладна...отдала себя крепкому сну, и ни на единый зов потому не отвечала (так рано её в мир Морфея свалила усталость после дороги). Я пью вымоченный виски — сладкий и сводящий зубы. Ограничиваюсь стаканом и кулаками врезаюсь в рабочий стол.

         Я поступил правильно.

         Но она уже свела меня с ума.

         Первый день. Мы едва знакомы. Она сильно младше. Ей неведом мир, в котором она рождена. Мне неведомы причины, по которым она отдала сердце не ценящему её человеку. Она ещё не видела жизни, однако оказалась в компании старика. Единственным её другом стал садист, ставящий собственное благо – как и иные Боги – превыше даже милого собственному сердцу. Нас свели рок, обстоятельства или судьба? Почему я задумываюсь об этих зыбких, безосновательных понятиях?

Мы едва знакомы, но я готов свалить к её ногам любую жертву и принести в качестве жертвы себя. 

Она уже свела меня с ума.

Девушка

         Никогда ещё пробуждение не приносило такого ликования и умиротворения. Я открываю глаза, готовясь очутиться в монастырских стенах, но то не происходит. Перед лицом моим навалом собраны одеяла: во сне соорудила крепость, дабы защититься от настигающих солнечных лучей.

         Неужели это всё взаправду?

         Я не тороплюсь, ведь утро велит наслаждаться. Уловив сквозь толщу стекла задорное пение соседствующих птах и какие-то пряные ароматы с кухни, подтягиваюсь к краю кровати и сбрасываю себя на пол.

         В зеркале мелькает та самая Луна, какой я была вчера, и ещё день до этого, и ещё. Я не обменялась с кем-либо телами и не очутилась в чьём-либо сне: я истинно прошагала пару половиц, скрипнув одной из них, и распахнула шторы. Наготу пригладили солнечные лучи. Танцуя на носках, я облепила тело тёплыми поцелуями, после чего схватила платье – сухое – и надела его.

         Что мне следовало сказать Гелиосу? Как объявить об истинной радости нахождения здесь? Какую помощь предложить? Да и какая помощь служит платой за всё это...?

         Платье скользит по слегка взмокшему от жаркого сна телу. Только подол соприкасается с полом, я ловлю движение извне и смотрю в сторону сада. Около зелёной ограды стоит юноша. И он (либо от недостатка ума, либо от переизбытка уверенности) взгляд свой отвести не желает. Всё это время. Он подглядывал? Он видел...?

         Я изучаю незнакомца. Кто он и как попал в сад – не беспокоит. Беспокоит его наглость. Беспокоит глупость ситуации. Я отступаю и нервно задёргиваю гардину. И впервой за многое время ощущаю стыд.

         В Монастыре тело ничего не значило и за собой не несло – ни перед женщинами, ни перед мужчинами. Ты не прятал себя под обёрткой вранья (красивые одежды требовались для ликования гостей и только) и тканей, и все были таковы, а потому смущение не настигало. В момент, когда топили бани (а мне довелось посетить то место дважды), женщины ступали по лестницам и коридором без одежды; руки их держали тазы, в которых были свалены щётки и тряпки, и по дороге в бани встречались обслуживающие Монастырь – доставщики, уборщики, гонцы. Они, конечно, являлись с периодичностью (в отличие от тёток в столовой), но никогда ни единая кошка не притупляла взгляда при виде мужчины.

         А мне — проклятые божки – неловко. И до безобразия стыдно.

         Я сбегаю из спальни, оставляя позор около гардины и разбросанной кровати. Непривычные глазу портреты взирают на меня сверху вниз: я проношусь мимо, пытаясь утаить румянец недавней ситуации, но люди эти –вероятно, давно умершие – отмечают меня клеймом. Одна из ступеней выдаёт хруст, и я немедля роняю взгляд в пол. И в этот же миг сталкиваюсь с Гелиосом, который поднимается на второй этаж.

         Едва припав к его рубахе, повержено отстраняюсь и прячу руки за спину. Гелиос раскусывает волнение (в ту же секунду) и интересуется самочувствием. О, мне так не терпелось рассказать о тягучем и приятном пробуждении, о никогда невиданном утре, о чудесном пении птиц (он то знает) и привлекательном аромате выпечки, о солнце и Солнце. Мне хотелось взвалить слова благодарности.

         Но всё рухнуло от скотского взгляда незнакомца из сада.

         – Что случилось, Луна? Ты испугалась? –  спрашивает Гелиос.

Вместо ответа с несколько раз встречается с моим затылком; я оборачиваюсь на портреты и оставленный коридор, который горячими следами ведёт в стыдливую комнату.

– Луна, солнце моё, – обращается мужчина, и слова эти привлекают внимание как нельзя лучше. Руки припаиваются к щекам, и румянец оказывается покрыт ладонями. – Что тебя напугало?

         Так мы и замираем. Так он и успокаивает.

         И я признаюсь, что видела за окном человека (подробности, разумеется, утаивая).

         – Это садовник, – объясняет Гелиос и отпускает. – Прости за вольность.

         Я киваю. Лишь только потому, что за вольность рукотерапию не считаю; да и ничего приятней тёплых пальцев на коже по утру ещё не придумали.

         – Значит, – заключаю я сколько-то мгновений спустя, – садовник. Тот, что Патрик...?

         – Да, – быстро соглашается мужчина и разворачивается на носках. – Пройдём на кухню. Если и есть успокоительное лучше чая — ни богам, ни людям оно неизвестно.

         И, пока я пытаюсь привыкнуть к древесному вкусу напитка, Гелиос обращается к книге. По правде говоря, большую часть времени он будет обращаться к книгам – вечным сообщникам и молчаливым, однако одаривающими истинами, собеседникам.

         Я разжёвываю тянущуюся вафлю. И из благих намерений вопрошаю:

         – А ты завтракал?

         – А тебя это в самом деле беспокоит? – отвечает едкий взгляд.

         То звучит как укол.

Мне не следует открывать рот без надобности, а любое проявление положительного будет расцениваться как попытка умаслить моего спасителя. Я не могу искренне благодарить его, ибо искренность на свете перевелась, оставив рыночные устои и мерзость характеров.

Мужчина показательно раскрывает книгу и возвращается к чтению. Тогда я понимаю, что нарушила многолетний порядок дома. И Гелиос понимает то, отчего спустя секунды невидимо для моих глаз (как он думает) смеётся. Затянувшийся по времени завтрак нарушает зашедшая в дом обслуга. Каждый отсчитывается о проделанной работе. 

Спаситель

         По первости она преследует меня. Приглядывается, присматривается. Затем избегает. Думает, я не замечаю того?

         В голове селится паршивая мысль, несколько: напрасно я вмешался в её перебранку с Хозяином Монастыря, напрасно один плен заменил другим. В монастырских стенах у неё была – вопреки монастырским правилам – некоторая свобода. Свобода выбора. Она каким-то образом заслужила право голоса и слова, речи её дурманили Яна и в итоге бы девочка смогла встать рядом с ним. Ощущаю это. Предчувствую.

Однако я вмешался и забрал её в прокоптившийся веками особняк – без людей и бесед, без компании и общения. Без перспективы. Слуги были выучены пропадать к обеду, прибывающие гости – редки. Что я мог дать девочке, которая едва перешагнула порог юности?

         Следовало оставить её в Монастыре. Поговорить с Яном, упомянуть, что мне видна его симпатия, предостеречь от бед.

         Что угодно, но не перетягивать дела на себя; не влезать в очередную главу жизни Хозяина Монастыря, не вестись на очередную (хоть и редчайшую) обаятельность очередной монастырской кошки. Доживать век спокойно и не знать бед. Не воображать, что клан Солнца ещё на что-то способен. Не способен. Клана нет. Просто не воображать.

         –  Сколько ей? – спросил я.

         –  Отхожено девятнадцать лет и зим, – ответил Ян и протянул бокал.

         Я принял медовое питьё и усмехнулся.

         –  Как же, ага. Я серьёзно. Ты надоел со своими…

         –  Ей девятнадцать, правда.

         Последние мои визиты Монастыря оканчивались руганью с его обладателем. Тот предлагал едва распустившиеся цветы, аргументируя это незатуманенным взглядом на мир и вещи, открытостью сознания и откровенной чистотой.  

         –  Дети меня не интересуют, Ян. Запомни это и оставь на более…изощрённую публику.

         – Ты ханжа.

         – Что очевидно.

         Я выпил и добавил:

         – Сам ты в койке малолеток не терпишь.

         –  Мне хватило одной.

– Что ты сказал?

Тварь.

Девушка

Я остерегаюсь его. Мне неясны мысли и помыслы, мне неясно чужое лицо и чужой быт. Наблюдаю за Гелиосом со стороны: он сидит в кресле гостиной и небрежно перелистывает страницы книг. Впервой отмечаю в нём небрежность. И следом беспокойство: глаза не читают. Они перебегают со строк, но не фокусируются, не ловят истины, не внимают слогу.

         – Ты не читаешь, – говорю я.

         Мужчина закрывает книгу. Ничего не говоря. Ничего не отвечая.

Не смотрит. Но и больше не притворяется. К чему это?

         – Я могу помочь твоим мыслям, Гелиос?

         Спрашиваю осторожно. И сама не понимаю, для чего спрашиваю. Разве могу…?

Спаситель

         Ты и так заполнила их все, Луна. Зачем я в очередной раз ввязался в монастырские игры? Для чего согласился принять в покрытом пылью доме чужака?

         Смотрю на девочку. Она ждала этого. Она красивая. Она умная. Ужасное и ужасающее сочетание для молодой. И ещё больше ужаса добавляет факт супружества, приправленного фикцией.

         – Я не понимаю тебя, – говорит Луна.

         – Объяснись.

         Щурится, хмурится.

         – Не понимаю, – повторяет. – Смотришь так, словно я должна что-то понять, но я не понимаю. Смотришь так, словно мы говорили и теперь ты ждёшь ответа. Тяжело беседовать с человеком, который не принимает участие в беседе.

         – Замолчи, Луна, и пей свой чай.

         Я поднялся: хотел уйти. Поднялась и девочка. Освирепевшая в секунду.  Она не проглотила сказанное ей. По-хозяйски сложила руки на груди и велела извиниться.

         – Не понял…

         – А вот это понять легко, – отрезала Луна. – Не груби мне. Статус супруга не даёт тебе права затыкать меня. Ничего и никому не даёт такого права, ясно?

         Я подошёл. Медленно. Показательно. Девочка даже не попятилась. По глазам видно: опешила, испугалась. Но не дрогнула, не отступила, не сдалась. Я засмотрелся в её предательски голубые глаза, вспоминая родственников, и сказал:

         – Прости, Луна. Твоя правда.

         – Извинения приняты, – немедля отчеканила девочка и расслабилась, опустила руки.

         – Старикам ворчание задаёт настроение.

         – Не так уж ты и стар. Больше говоришь об этом.

         –  Седая голова говорит об ином.

         –  Может седа она от переживаний? О чём-то же ты вечно думаешь.

         Захотелось прихватить умное личико и проклятиями отправить прочь.

         –  Доброй ночи, жена.

         И я ушёл сам.

Загрузка...