Дежурство сегодня заканчивалось не как обычно. Ярослав вошел в приемное отделение, кивнул дежурной медсестре. Десять лет одинаковых смен научили его одной истине: тишина перед рассветом — самая обманчивая. Она копит силы для бури.
Пейджер пропищал коротко и деловито. Сообщение: «ДТП, женщина 29 лет, беременность 18-20 недель. Травма живота. Подозрение на внутреннее кровотечение. Ожидайте через пять минут».
Усталость, копившаяся за ночь, мгновенно кристаллизовалась в холодную, четкую готовность. Он отдал тихие распоряжения, и отделение зашевелилось, как улей перед грозой.
Он встретил «скорую» у дверей. Холодный воздух, синий мигающий свет, скрип колес. На каталке — молодая женщина. Лицо белое, восковое, веки прикрыты. Рука с капельницей лежала вдоль тела, пальцы безвольно согнуты.
Он шагнул рядом, уже оценивая, задавая фельдшерам короткие, точные вопросы. Ответы складывались в ясную и страшную картину. Удар. Боль. Потеря сознания. Падающее давление. Ребенок под угрозой. Его задача теперь — остановить кровь. Все остальное… все остальное было в руках случая, слишком жестокого в эту ночь.
Лифт, операционная, яркий слепящий свет. Руки, вымытые до стерильного скрипа. Халат, перчатки — как вторая кожа. Мир сузился до стола, над которым горели лампы, и женщины под наркозом, чья жизнь теперь мерцала на экранах мониторов тонкой, неровной линией.
«Начинаем», — сказал Ярослав, и его голос в тишине операционной прозвучал как приговор.
Первый разрез. Глубокий и точный.
То, что он увидел внутри, подтвердило худшие опасения. В брюшной полости стояла темная, почти черная кровь. Матка, увеличенная беременностью, была словно в синяках. На одной ее стороне зияла обширная рана — место, где плацента, связующее звено между матерью и ребенком, была грубо оторвана ударом. Именно отсюда, из этих разорванных сосудов, и сочилась жизнь.
Но это был не тот случай, когда нужно все удалять, чтобы спасти. Матка, хоть и поврежденная, не была безнадежна. Ее можно было попробовать сохранить. Это был сложный путь, требующий ювелирной работы и огромного риска, но путь, оставляющий надежду.
Работа закипела. Сначала — остановить основное кровотечение. Быстро и аккуратно, зажим за зажимом, шов за швом. Это была борьба за каждый миллиметр, за каждую каплю крови.
Затем наступил самый тяжелый момент. Нужно было войти в полость матки. Ярослав сделал небольшой, аккуратный разрез. Внутри… была тишина. Тишина, которую он, к сожалению, ожидал. Маленькое тельце, слишком хрупкое, чтобы пережить такую катастрофу, уже не подавало признаков жизни. Он извлек его быстро, почти не глядя, передал ассистенту. Сердце у него сжалось, как это бывало каждый раз, но рука не дрогнула. Скорбь не имела права здесь, сейчас. Ее место было потом.
Сейчас его мир был здесь — в ушивании раны на матке. Шов за швом, крошечный, точный, стараясь не стянуть ткани слишком сильно, оставить орган живым, способным восстановиться. Казалось, это длилось вечность. Наконец, он оторвался, давая оценку своей работе.
«Основное кровотечение остановлено, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучала усталость, не физическая, а глубинная. Теперь — препараты. Давайте их после операции чтобы матка сократилась».
Ярослав кивнул, удовлетворенный.
«Заканчиваем. Послойно».
Когда последний кожный шов был наложен, он отступил от стола. В тишине операционной было слышно только ровное гудение аппаратов.
"Выходите из наркоза".
Он вышел, сорвал перчатки, почувствовав липкую влагу и онемение в пальцах. Снял халат. Бой был выигран. Он спас женщину. Сохранил ей орган, а значит, и возможность когда-нибудь снова попробовать. Физически — он сделал все, что мог, и даже больше.
Он вышел в предоперационную, подошел к раковине. Вода смыла с рук следы битвы, но не смогла смыть тяжесть, осевшую где-то под ребрами. Он посмотрел на свое отражение в зеркале. Усталое лицо, пустые глаза, в которых отражался яркий свет ламп, уже погашенных в той операционной.
Он вытер лицо и вышел в коридор. Дежурство продолжалось. Где-то звонили телефоны, где-то стонал пациент. Но он на секунду замер, прислонившись к прохладной стене.
Он вытащил женщину из пропасти. Но где-то в холодильнике патологоанатомического отделения лежало крошечное бездыханное тельце. И Ярослав знал, что его скальпель, сколь бы острым он ни был, бессилен против той другой раны, которая сейчас, в эту самую минуту, начала формироваться в душе его пациентки. Раны, которая не кровоточит, но от которой люди гибнут тихо и навсегда.
И эта мысль, тихая и неотвязная, пошла за ним по коридору, тенью от только что законченной, но уже проигранной войны.
Через несколько часов.
В реанимации стоял приглушенный гул работающей аппаратуры. Монотонное постукивание монитора, мерный звук капельницы — этот звуковой фон давно стал для него родным, убаюкивающим. Он стоял, прислонившись к косяку, и знал, не глядя на экраны: ритм стабилен, давление в норме. Самое страшное позади.
Она лежала неподвижно, и только легкое движение груди под больничным халатом выдавало жизнь в этом хрупком теле. Темные волосы, цвета воронова крыла, рассыпались по подушке, оттеняя мертвенную бледность кожи. Черты лица были тонкими, почти изящными — словно вылепленными художником. Красивое лицо, которое теперь хранило отпечаток пережитого кошмара.
Обычно в таких случаях он, закончив операцию, передавал пациента дежурной бригаде и уходил. Врачебный долг был выполнен. Сегодня что-то держало его здесь, у этой палаты, не давая сделать шаг к выходу. Может быть, усталость после долгой смены, а может, что-то другое — смутное чувство незавершенности. Его смена закончилась он уже должен был быть дома и видеть десятый сон. Но он понимал, что должен остаться. Должен быть тем, кто встретит ее на этом берегу, когда она откроет глаза.
И сказать то, что не умел говорить за десять лет практики.
Он умел сообщать плохие новости. Находил для этого правильные, выверенные слова, которые, не смягчая правды, все же оставляли пространство для надежды. «Мы удалили опухоль, но потребуется дальнейшее лечение». «Нога сохранена, однако полной подвижности, скорее всего, не вернуть». Это была часть работы — холодная, тяжелая, но понятная.
После обеда того же дня я проснулся от собственного тяжелого дыхания. Не от будильника — его я даже не ставил. Сон был коротким, прерывистым, больше похожим на забытье. Голова гудела, будто в неё вставили работающий моторчик. Тело было ватным, разбитым, словно после тяжелой болезни, а не отдыха. В горле стоял неприятный, тошнотворный ком — может, от голода, а может, та самая горечь отчаяния, которое я видел днем, теперь отравляла и меня.
Я сам себя не понимал. Чего я так переживаю? Десятки сложных случаев, потери, которые невозможно предотвратить — всё это было в практике. Но сейчас что-то было иначе. Что-то щелкнуло внутри, какая-то старая трещина дала о себе знать.
Я встал, игнорируя протест мышц и пульсацию в висках. Смена формально была не моя, но мысли крутились только вокруг одного: больница, третья палата реанимации. Я почти машинально собрался и поехал.
Приехал, припарковался на своем месте. Воздух в приемном отделении показался особенно стерильным и холодным. Я направился на пост, кивнул дежурной.
— Ярослав Олегович? Вы же сегодня не по графику… — начала было медсестра.
— Знаю, — отрезал я. — Документы по смене. Как моя пациентка после ДТП? Агата Миронова?
Мне коротко доложили: состояние стабильное, но без критических ухудшений, спит под действием седативных. Новых родственников не объявлялось.
Я молча подписал необходимые бумаги о том, что принимаю дежурство, хотя меня в списках на сегодня не было. Бумаги — это хорошо. Это конкретика. Это то, что не заглядывает в душу. Собрав папку с историями болезней, я сразу направился на обход, откладывая главное — ту самую палату — на потом. Сначала нужно было сделать вид, что всё как обычно. Что я просто врач, начинающий свой рабочий день. А не человек, который не смог найти покоя у себя дома и приехал сюда, к источнику своей внезапной тревоги, как будто только здесь, рядом с ней, можно было найти ответ на вопрос, который я сам себе задать боялся.
Я прошел по всем палатам, ставя галочки в сознании. Каждый осмотр, каждый вопрос к пациентам и медсестрам — всё это было ритуалом, попыткой вернуть себе чувство контроля, обыденности.
И вот я подошёл к третьей. Та самая дверь. На табличке — «Миронова Агата». Я остановился на секунду, сделал глубокий вдох, будто собираясь нырнуть, и вошёл.
Она спала. Лежала на спине, всё так же бледная, руки поверх одеяла. Лицо было спокойным, дыхание ровным и тихим. На мгновение я даже испытал неловкое удивление: неужели седативные до сих пор действуют? Это был бы странный, нехороший признак.
Я вышел из палаты и тут же, в коридоре, набрал номер анестезиолога, который вёл её после операции.
— Алёша, это Ярослав. Слушай, пациентка Миронова в третьей реанимации до сих пор без сознания? Её что, ещё держат на седатиках?
Голос в трубке был спокойным, профессиональным:
— Нет, Ярослав Олегович. Её вывели из медикаментозного сна около четырёх часов назад по всем протоколам. Препараты давно метаболизировались. Она просто… спит. Организм в глубоком стрессе, истощение. Это её собственная защита. Всё в порядке, физически.
Я поблагодарил и отключился. «Всё в порядке». Физически — да. Я почувствовал краткое, обманчивое облегчение. Мозг тут же подхватил его: вот и хорошо, она отдыхает, набирается сил. Возможно, когда проснётся, шок будет не таким острым. Рационализация работала на полную.
Я вернулся в палату, чтобы проверить её показатели на мониторе в последний раз перед тем, как писать записи. Всё было стабильно. Я постоял у койки ещё минуту, глядя на её спящее лицо. И в этот момент, успокоенный версией «всё в порядке», совершил ошибку. Я позволил себе расслабиться. Опустил тот внутренний щит, который держал наготове с самого утра.
И как только я это сделал, тишина в палате изменилась. Она стала плотной, тяжёлой. Воздух, пахнущий антисептиком, вдруг показался мне сладковатым и тошнотворным. Моё собственное дыхание стало громким в ушах. Я посмотрел на её руку, лежащую поверх одеяла, на ту самую, что днём бессильно тянулась к животу. И в голове, с чудовищной, кинематографической чёткостью, всплыло не её лицо. А другое. Такое же бледное, такое же прекрасное, с закрытыми глазами. Вика.
Это было не воспоминание. Это был удар. Мгновенный, оглушающий. Та же бессильная ярость, тот же леденящий ужас беспомощности, что сковали меня тогда, в той другой больнице, у другой койки. Гул в ушах нарастал, превращаясь в рёв. Я не видел больше комнаты, аппаратов, её. Я видел прошлое, наложившееся на настоящее с такой жестокой точностью, что у меня перехватило дыхание.
Я сделал шаг назад, наткнувшись на тумбу с оборудованием. Звон упавшего стакана (а может, мне это послышалось?) отрезал эту жуткую галлюцинацию. Я стоял, опираясь о стену, пытаясь вдохнуть, но воздух не шёл. Сердце колотилось где-то в горле, сбивая ритм. Профессионализм, контроль, дистанция — всё это рассыпалось в прах за одну секунду. Осталась только сырая, необработанная боль, которую я думал, что давно похоронил. И понимание, что «всё в порядке» — это самая страшная ложь. Потому что теперь я знал, что не справлюсь. Не с ней. С собой.
Тишину разрезал не звук, а движение. Её грудь вдруг резко, судорожно взметнулась в попытке вдоха, которая так и не завершилась. Буквально на глазах привычная бледность кожи стала уступать странному, нарастающему синюшному оттенку — сначала вокруг губ, как у замерзшего ребенка, потом пятна поползли по щекам, по шее. Это было не похоже на болезнь. Это было похоже на угасание.
Монитор, секунду назад пикавший ровно, издал протяжный, ледяной звук одной непрерывной ноты. Я бросил взгляд на экран: кривая артериального давления не просто падала — она обрушивалась в пропасть, превращаясь в почти прямую линию у самого дна. Время не замедлилось. Оно сжалось в один оглушительный момент между ее последним хриплым выдохом и тем, как ровная линия на кардиомониторе подтвердила то, что я уже видел своими глазами.
Остановка сердца.