Понедельник. Чёртов понедельник, день, который я ненавижу, как и все остальные четыре дня рабочей недели, потому что будни одинаково безжалостны, как конвейер, что перемалывает время в серую пыль. За окном ноябрь, и этот месяц всегда был для меня символом распада: холод, ветер, сырость, листья, превратившиеся в липкую жижу, и бесконечный ливень, стекающий по окнам и создающий ощущение, что весь мир плачет, а я должен в этом жить. Прекрасно. Просто идеально. Голова раскалывается после вчерашнего апероля — не дешёвого, разумеется, потому что я слишком уважаю себя, чтобы травиться помоями, но от этого легче не становится: алкоголь — яд в любой упаковке.
Где-то по пентхаусу носится Чарли, мой личный демон в облике французского бульдога, и, судя по звукам, ему уже не терпится вырваться наружу, в эту промозглую адскую картину под названием «ноябрьский город». Дерьмовое утро, которое обещает стать дерьмовым днём.
Моей матери, у которой талант лезть туда, куда её никто не звал, вдруг показалось, что мне нужен новый редактор — молодой, со «свежим умом», с «гибкой хваткой», с «расширенным кругозором», как она любит выражаться. Я чхать хотел. У меня есть своё издательство и типография, моя крепость, моя территория, и люди там работают такие, каких я хочу видеть: нормальные, дисциплинированные, без лишних понтов и соплей. Нахер мне какая-то школота, которая будет изображать бурю идей, пока на самом деле листает модные журнальчики и делает вид, что понимает в словах больше, чем в жизни? Но если дорогая матушка решила, что ей виднее, пусть будет по её сценарию — я не спорю, я просто смотрю, как всё рушится, и в нужный момент собираю по кускам.
Чарли уже вломился в спальню, прыгнул на кровать и принялся вылизывать моё лицо с таким энтузиазмом, будто он спаситель человечества. Да, я сам хотел завести бульдога. Но, Господи, какое же это раздражительное создание, особенно по утрам, когда голова гудит, а настроение и так ниже нуля. Я скинул его с кровати, поднялся, провёл рукой по волосам, которые опять упали на лоб. Может, отстричь их к чертям? Хотя, ладно, Умке нравится моя шевелюра. Моя маленькая племянница — единственное существо на этой планете, ради которого я готов терпеть нелепые хвостики и косички. Она ангел, и я не имею права разрушать её радость только потому, что моё отражение в зеркале вызывает во мне отвращение.
Посмотрел на часы — около шести. Как всегда, ни черта не отдохнул. Последние пять лет я не знаю, что такое сон, который лечит, только постоянное ощущение, что ночь — это просто короткая передышка перед новой пыткой. Я натянул серые спортивные штаны, какую-то байку, носки, взял телефон и наушники. Вышел в коридор, надел кроссовки.
— Ну что, Чарли, готов к пробежке? — спросил я его, хотя вопрос был риторический.
Он гавкнул и закрутился у моих ног, пока я застёгивал жилетку. Я взял поводок, шлейку, и мы вышли.
Лифт медленно спустился вниз, и я смотрел на своё отражение в зеркальных стенках. Лицо уставшее, серое, с тенью бессонницы и выпитого апероля. Когда-то женщины шутили, что мой пентхаус — это «логово орла». Логово… смешно. Орлы летают, а я застрял в бетонной клетке из тридцати этажей, где единственная свобода — вид из окна, но и тот серый.
Двери лифта распахнулись, и в лицо ударил холодный ноябрьский ветер. Дождь лил, как из ведра, и в каждой капле чувствовалась издёвка. Лужи растекались по асфальту такие глубокие, что можно было утонуть, и, кажется, Чарли уже утопал в них по брюхо. Мокрая листва липла к кроссовкам, а ветер резал глаза так, будто хотел выцарапать последние остатки сна. Я говорил, что ненавижу осень? Так вот, повторю ещё раз — я ненавижу осень. Она не живёт и не умирает, она гниёт. И в этом гниении — вся её правда.
И знаете, в такие мгновения мне кажется, что весь мир выстроен именно так: люди мчатся по своим офисам, прячутся под зонтами, изображают радость и целеустремлённость, хотя внутри них та же самая осень — серость, мокрота, сырость, бесконечное гниение.
Я натянул капюшон, включил музыку — тяжёлый ритм, будто сердцебиение какого-то мёртвого города, и побежал, увлекая за собой Чарли, который скакал в лужах, как безумец.
Ненавижу пробежки. Ненавижу это ощущение, когда дыхание вырывается наружу, а сердце колотится, будто хочет вырваться из груди. Но именно в эти минуты я чувствую, что ещё жив, что кровь всё ещё движется, что я не превратился окончательно в камень. Смешно: мне всего двадцать пять, а я уже чувствую себя стариком. Слишком много дерьма я видел, слишком много людей пытались меня сломать, слишком много раз я сам ломался, чтобы теперь притворяться мальчиком с горящими глазами.
Мир вокруг серый, дождь размывает всё, превращая улицы в сплошную ленту из асфальта, грязи и тусклых огней. Люди, кутаясь в пальто, бегут на работу, спешат в метро, спотыкаются о собственные жизни, и каждый из них выглядит так, будто давно смирился с тем, что счастья нет, а есть только вечная гонка. Я бегу и думаю: в чём, чёрт возьми, смысл? В том, чтобы успеть умереть раньше, чем заметишь, что жил зря? В том, чтобы строить карьеру, покупать квартиры, плодить детей, которые потом будут ненавидеть тебя так же, как ты ненавидел своих родителей?
Я директор "Grey Raven Publishing", издательства и типографии, которое мать любит называть «нашим семейным делом». Нашим? Смешно. Она видит в этом бизнесе престиж, влияние, связи. А для меня это уже давно не про книги, не про людей, не про искусство. Это про контроль. Про то, что хотя бы где-то я могу диктовать правила, решать, кто достоин быть напечатан, а кто нет. Мир полон слов, но девяносто процентов из них — пустота, мусор, шум. И я каждый день тону в этом шуме, выбирая, кого утопить первым.
Чарли тащит меня вперёд, вода хлюпает под ногами, дыхание рвётся наружу, и я думаю о себе. Я слишком молод для такой усталости, слишком жив, чтобы быть мёртвым, и слишком мёртв, чтобы быть живым. Парадокс, но именно в нём вся моя жизнь.
В двадцать пять лет я чувствую себя так, словно уже прожил несколько жизней. Сначала — мальчишка, который верил, что всё получится. Потом — сын, который научился ненавидеть. Потом — мужчина, который строил бизнес, чтобы доказать всем и себе, что он чего-то стоит. И вот теперь я — кто? Директор крупного издательства и типографии, у которого есть деньги, статус, пентхаус, собака и хроническое чувство, что всё это — ничто.
К офису шофёр подвёз меня быстрее, чем обычно. Город мок под мерзким дождём, асфальт блестел жирным блеском, словно кто-то натёр его машинным маслом, и всё это отражалось в мутных лужах, как в треснувшем зеркале. Я отблагодарил его коротким кивком, хотя ненавижу эту фальшивую привычку благодарить, и приказал быть к четырём. День обещал быть адским — дел дохуя, а вот времени нихуя, и это ощущение бесило ещё больше.
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, я чувствовал, как в груди копится раздражение. Внизу, в холле, толкались люди — серые, одинаковые, безликие, словно вырезанные из картона. На этаже, где был мой офис, всё кипело: звонки, смех, шелест бумаг, щёлканье клавиш. Веселье, лёгкость, беззаботность. Тьфу. Я ненавидел эту липкую, приторную атмосферу рабочего муравейника, в котором все улыбаются, шутят, жуют свои дешёвые булочки и делают вид, будто у них есть смысл. При виде меня всё оборвалось, смех умер в горле, звон клавиш стих — они знали, кто зашёл. Вот и правильно. Работайте, твари. Не для того я содержу вас, чтобы слушать этот балаган.
Приёмная встретила меня запахом бумаги и дешёвых духов. На диване сидела толпа — кандидаты на собеседование. Лица уставшие, напряжённые, некоторые с идиотскими надеждами в глазах. Я мысленно скривился. Важнейшие часы своего дня я должен тратить на вот эту посредственность, на этих нищебродов, которые придут просить у меня кусок хлеба. Ебаный в рот.
Рита, моя секретарша, как всегда сидела за столом, перебирая какие-то бумаги, делая вид, что сильно занята.
— Кофе в мой кабинет. Живо, — отрезал я, не смотря на неё.
Она дёрнулась, вскочила и убежала. Правильно. Меня раздражает медлительность. Особенно по утрам, когда всё в организме требует кофеина, а я ещё и на пробежке не смог выпить ни глотка. Весь день складывался в одну гниль.
Я вошёл в кабинет. Просторное помещение с большими окнами, через которые лился серый свет дождливого дня. Всё здесь было моё отражение: строгая мебель тёмного дерева, металлические детали, холодные тона. Чужим здесь было некомфортно, и мне это нравилось. Здесь не было ничего лишнего — только работа, власть и холодная практичность. На стенах — несколько картин, но все без души, абстракция ради абстракции, купленная за большие деньги лишь потому, что так делают люди с деньгами.
Скинул пальто, бросил его на вешалку, прошёл к столу и включил компьютер. Экран загорелся, высветив резюме кандидатов. Я пролистывал их лениво, с отвращением. Никто из них не представлял собой хоть малейшего интереса. Все одинаковые, все серые, каждый уверен, что он особенный, каждый думает, что принесёт компании что-то новое. Но всё это пустота.
Рита вернулась. Три грёбаные минуты. Я успел пересчитать их. Она поставила чашку с кофе, тихо сказала:
— Вас там ожидают.
Я сделал глоток — горький, крепкий, без сахара. И посмотрел на неё. Она вся сжалась, плечи подняты, глаза вниз. Вот так я люблю. Страх делает людей честнее.
— Приглашайте, — приказал я.
Первой вошла девица лет восемнадцати. Худенькая, с дрожащими руками. Говорила много, скучно, сама запутывалась в своих словах. Я пролистал её резюме — ещё учится, ни опыта, ни мозгов. Зачем она вообще пришла? Хотела «попробовать»? Да пошла ты нахуй со своими попытками. Я спросил о простых вещах, о деталях — она запиналась, тараторила, а у меня в висках зазвенело от её лепета.
Следующим был мужик лет сорока. Солидный вид, опытный, видно сразу — знает, как работает редакция и типография. Но его взгляды, его подходы… Всё старьё. Всё по накатанной, без капли свежести. Мне нужны идеи, а не эти заезженные схемы.
Потом ввалился парень лет двадцати пяти. С порога начал шутить. Улыбался, острил, будто в цирке, а не в моём кабинете.
— Вы клоун? — холодно спросил я. — Если вы не заметили, вы находитесь в успешной компании. Здесь зарабатывают деньги, а не разыгрывают сценки.
Он мгновенно сдулся и вылетел пулей. Ну и отлично. Таких в моей жизни и без того слишком много.
И вот так тянулись два часа. Лица сменяли друг друга, слова сливались в монотонный поток пустоты. Никто не мог зацепить. Никто не мог ответить толком даже на простейший вопрос. Никто. Мир полон серости, и сегодня эта серость сидела в очереди ко мне.
Я уже был готов плюнуть, закончить всё это, дать указание Рите распустить этот цирк и закрыться в кабинете. Но вдруг дверь распахнулась, и наглым образом ввалилась девица. Вся запыхавшаяся, щеки горят, дышит тяжело. На ней ещё верхняя одежда, с которой капал дождь.
— Я не опоздала? — спросила она, переводя дыхание.
Я хотел было нахмуриться, выдать ей отповедь за такое появление, но она сняла пуховик и шапку — и я впервые за день задержал взгляд.
Она была другой. Молодая, лет двадцати, но в её облике было что-то… живое. Волосы мягкими волнами ложились до локтей — русые, с рыжим отливом, и среди прядей сверкали фиолетовые мелкие акценты. Брюки цвета холодной стали подчёркивали бёдра, слишком большие для такой худощавой девчонки, и задницу, которая явно требовала мужской ладони. Блузка нежного персикового цвета обнажала хрупкие плечи, ключицы — тонкие, острые, словно выточенные. И грудь — третий размер, не больше, но правильная форма, цепляющая взгляд. На ногах замшевые сапоги на каблуке — стильные, дорогие. Она знала, что носит.
Я медленно поднял глаза выше. Длинная, тонкая шея. Пухлые губы — розовые, мягкие, искренне улыбающиеся. Не дешевая маска, не натянутая корпоративная ухмылка, а живая, настоящая улыбка, которая врезалась в память. Лицо круглое, нежное, щёки с ямочками при улыбке. Нос ровный, аккуратный, без изъянов, и на коже виднелись веснушки — редкая деталь, которая придавала ей ту самую естественность. Очки — круглые, тонкие, стильные. И глаза… зелёные с золотистым, словно солнце спрятали в лесной тени.
Я откинулся на кресле, развалился в нём так, будто это был трон, с которого я разглядываю очередного претендента на право прожигать дни в моей конторе, и смотрел на это создание природы, слишком уж простое на первый взгляд, но достаточно живое, чтобы зацепить взгляд любого самца, а особенно таких мудаков и ублюдков, как я, у которых давно всё внутри перегорело, и радость они ищут не в людях, а в их недостатках.
Александра.
Первый день в офисе оказался удивительно лёгким и почти волшебным — я ловила себя на том, что даже серые стены не казались мне унылыми, даже строгие линии больших окон не пугали своей холодной правильностью, напротив, всё это складывалось в одну общую картину: деловую, но в то же время почти уютную. Здесь пахло бумагой, чернилами, кофе и чем-то ещё — чем-то новым, только начинающимся, словно этот воздух был наполнен предчувствием.
Мне нравилось это место. Нравилось то, как люди, даже самые усталые, всё равно оживали, когда речь заходила о книгах. Макар, например, оказался очень милым собеседником — с неожиданно тонким чувством юмора и доброй, чуть ироничной улыбкой. Он легко поддерживал разговор, умел слушать и спорить, а его взгляд на книги был честным, чистым, и даже немного трогательным. Не идеальным, нет — идеальных взглядов не бывает, но его точка зрения оказалась настолько близкой моей, что разговор с ним был похож на лёгкую прогулку по знакомым улочкам.
А потом — работа. Работа засасывала, как тёплое море. Я словно ныряла в каждую страницу, в каждый абзац, читала, делала заметки на полях, осторожно, как будто боялась задеть хрупкое стекло чужого мира. Я писала правки, комментарии, делала маленькие пометки, и с каждой строчкой ощущала, что становлюсь ближе к этим историям, к их авторам. Для меня книга всегда была чем-то живым — дыханием, взглядом, чьей-то душой. И сейчас, держа её в руках, я чувствовала тепло, как если бы прижимала ладонью сердце.
Я даже не заметила, как пролетел день. Страницы сменялись одна за другой, слова ложились на бумагу, а часы бежали вперёд. Когда я подняла глаза, за окнами уже давно сгущались сумерки. На электронных часах в углу кабинета мигало: девять.
– Ах, Анюта меня убьёт, – прошептала я вслух, усмехнувшись.
Надо было спешить. Я аккуратно собрала всё, сложила стопочками, чтобы завтра продолжить ровно с того места, где остановилась. Взяла верхнюю одежду — свой пуховик, натянула шапку, повесила на плечо сумочку. Телефон лёг в ладонь, я открыла приложение такси, выбирая машину, и закрыла за собой дверь маленького, но уютного кабинета, в котором уже успела почувствовать себя как дома.
Я шла к лестнице, не поднимая головы, уткнувшись в экран. Со второго этажа на лифте ездить казалось смешным — я всегда любила ходить пешком. И именно в этот момент — я буквально влетела в чью-то грудь. Крепкую, твёрдую, как стена. И сама, конечно, осела на пол, нелепо и поспешно.
– Мирова, какого чёрта вы ещё здесь? – голос резанул, грубый, низкий, с металлической ноткой.
Я подняла голову. Начальник.
– Задержалась, я уже ухожу, – тихо ответила я, поднимаясь и поправляя шапку.
Я посмотрела на него — и на секунду даже забыла про такси. Он был… красив. Не мягкой, привычной красотой, а строгой, резкой, как линия скалы над морем. Серо-голубые глаза — холодные, глубоко спрятанные, будто таящие в себе слишком многое, слишком опасное. Там было раздражение, зло, боль. Но всё это только делало его взгляд ещё сильнее. Его голос, грубый баритон, звучал так, что по коже проходила дрожь — неприятная и в то же время почему-то теплая.
Каштановые волосы собраны в хвост, пряди выбиваются на висках, и это придаёт ему лёгкую небрежность, как будто он не думает о том, какое впечатление производит, а от этого только ещё сильнее притягивает внимание. Рубашка — голубая, простая, безупречно выглаженная — сидела на нём так, что подчёркивала каждое движение мышц, каждое напряжение. Молод — слишком молод для такой должности, для такой силы. Не больше тридцати, не дашь больше.
– Я вас отвезу. Нечего в такое время шляться по городу, – сказал он.
Я улыбнулась, едва заметно. Его слова прозвучали больше как приказ, чем как забота, но мне всё равно было… странно приятно.
– Я вызову такси, – тихо ответила я.
И прошла мимо него, легко, стараясь не смотреть в глаза, потому что в них было слишком много. Слишком много холода, слишком много боли, слишком много силы, которой я не хотела позволить коснуться меня так близко.
На улице меня уже ждала машина. Я села в такси, назвала адрес и, пока машина мягко тронулась с места, подумала, что первый день был прекрасен. Немного странный, немного резкий, но прекрасный.
Анюта встретила меня прямо на пороге, и при её виде я не удержалась от улыбки — бигуди торчали в разные стороны, на лице белела маска, в руках грозно поблёскивала скалка, как у строгой героини старых комедий. Она и сама, наверное, знала, как смешно выглядит, но именно в этом и было её очарование: в умении быть до невозможности серьёзной и одновременно до слёз смешной. На секунду у меня защемило сердце — именно так когда-то выглядела моя мама, когда ждала меня после школы, притворяясь грозной, но всегда обнимая первым делом.
Я скинула сапожки, едва успев шагнуть через порог, и тут же уткнулась в тёплые плечи Ани, обняла её крепко, по-настоящему, с благодарностью за то, что она рядом.
– Не злись, – сказала я тихо, почти шепотом, потому что чувствовала, что даже если она сердится, то это злость заботливая, родная.
– На часах полдесятого! – возмутилась она, поджав губы. – Ты почему так долго?
– Задержалась на работе, – улыбнулась я, снимая очки и устало потирая переносицу. – Не могла оторваться от сюжета.
– То есть тебя взяли? – её глаза засияли, и в них вспыхнула искренняя радость, словно это её приняли на новую работу, а не меня.
– Взяли, – кивнула я. – На испытательный срок.
– Ох, лучик, я счастлива, – выдохнула она и снова прижала меня к себе, так крепко, будто боялась отпустить.
Анюта всегда была для меня больше, чем просто соседка или подруга. Она была чем-то вроде хранителя моего маленького мира: старше меня всего на два года, но мудрее и рассудительнее так, что порой казалось — между нами целая пропасть опыта. Её красота была совсем иной, чем моя: высокая, стройная, с густыми тёмными волосами и теми самыми дерзкими глазами, которые умели одним взглядом поставить человека на место. Она всегда была боевой — настоящая стальная леди, юрист до костей, с холодным умом и железной логикой. Но дома, рядом со мной, эта сталь таяла, превращалась в доброту, нежность и ту самую заботу, от которой сердце становилось спокойнее. Она умела одновременно быть подругой, мамочкой и старшей сестрой — и всё это в одном человеке.
Утро снова встретило меня кошмаром, таким же липким, тягучим, как и сотни предыдущих. Я дернулась, будто выпав из тёмной бездны, и очнулась в своей комнате, в безопасности, но сердце колотилось так, словно оно до сих пор бежало из той тьмы, где мне снилось… то, что я больше не могу даже назвать словами. Я задыхалась, хватала воздух ртом, как будто мне его не хватало, и силой заставляла себя дышать ровнее, глубже, спокойнее. Главное — не разбудить Анюту. Пусть спит, пусть ей снятся её светлые сны, пусть её мир остаётся чистым. Ей не нужно знать, что каждое моё утро начинается с борьбы с самой собой.
Психотерапевт говорил, что это нормально, что память и тело так реагируют, что душа всё ещё залечивает раны, и это путь. Но внутри я не чувствовала, что это нормально. Как можно назвать нормальным то, что каждую ночь тебя вырывает в тот же ад? Как можно привыкнуть к тому, что даже во сне ты не свободна? Я будто заново проживала каждую деталь, каждый крик, каждую эмоцию. Тело помнило, сердце помнило, даже кожа помнила. И от этого становилось страшно, потому что утро начиналось не с рассвета, а с тьмы.
Я включила ночник, маленький светильник в форме луны, его мягкое золотое свечение разлилось по комнате, разогнало часть мрака. Я дотянулась до Браса — моего плюшевого медведя, старого, видавшего жизнь, с местами потёртым мехом и чуть перекошенной улыбкой. Он со мной с самого детства. И странно, но именно он стал тем, кому я могла выговориться. Человеку — не могу, бумаге — не всегда, а ему — могу. Может, потому что он видел меня разной: маленькой и взрослой, счастливой и разбитой.
— Брас, — выдохнула я, прижимая его к себе так, будто от его ватного тела зависела моя жизнь, — сегодня ничего не изменилось. Всё тот же кошмар, всё те же ощущения.
Слова звучали глупо, даже детски, но в них было облегчение. Я гладила его мягкое ухо и говорила, почти шёпотом:
— Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Сколько можно? Прошло уже три года. Три года, понимаешь? А память всё равно не отпускает. Как будто моя жизнь разделилась на «до» и «после». И самое страшное — я начинаю бояться, что того «до» у меня больше не будет. Что я уже никогда не стану той девочкой, которой была.
Я усмехнулась, но в этой усмешке было больше горечи, чем иронии.
— А еще мне смешно от этой методики. Разговаривать с игрушкой, представляешь? Взрослая женщина, которая сидит на краю кровати, обнимает плюшевого медведя и выговаривается ему, потому что никому больше не может. Но знаешь, Брас… ты хотя бы не осуждаешь. Ты молчишь и слушаешь. И иногда мне кажется, что это даже лучше, чем люди, которые пытаются подобрать слова и всё равно не находят правильных.
Я замолчала, прислушалась к себе. Тяжесть немного ушла. Не до конца, не так, чтобы стало легко, но хотя бы чуть-чуть.
— Знаешь, — продолжила я тихо, — я сама удивляюсь, где нахожу силы улыбаться. Каждый день надеваю улыбку, как маску, и иду в мир, будто я нормальная, будто у меня нет этой тьмы внутри. И все верят. Никто и не догадывается. Но я устала. Иногда мне кажется, что я просто играю роль.
Я прижала Браса крепче, вдохнула запах ткани, пропитанный моим детством.
— А впереди ещё работа, — почти шёпотом сказала я, — и там этот человек, этот чудовище, который не знает и, наверное, никогда не узнает, что происходит со мной внутри. И я буду улыбаться, говорить свои фразы, выполнять задания, но никто не увидит, как я каждую ночь ломаюсь и каждое утро снова собираю себя по кускам.
Слёзы подступили к глазам, но я их не выпустила. Я ведь сильная. Я же всегда говорю себе: «Я сильная, я справлюсь». И вот сейчас, сидя в тишине, с медведем в руках и шрамами на душе, я снова это повторила.
— Я справлюсь, Брас, — прошептала я. — Правда же?
И в его молчании, в этой плюшевой тишине, мне показалось, что он верит.
Когда проснулась Анька, мы с ней снова устроили нашу маленькую ежедневную битву за ванную — кто первым займёт зеркало, кто дольше задержится под струями воды, кто громче напоёт себе настроение. Она, закутавшись в полотенце, выглядела смешной и воинственной, словно маленькая царица, готовая защищать свои владения. Я же, смеясь, старалась отстоять свои пять минут спокойствия, хотя знала — всё равно проиграю.
Но на самом деле всё это было игрой, привычным ритуалом, без которого наше утро потеряло бы вкус. Мы хохотали, перекидывались колкостями, а потом, едва разменявшись у дверей, синхронно начали собираться.
Мы никогда не тратили время на сложные макияжи — зачем? Достаточно блеска для губ, чтобы придать лицу лёгкое сияние, и искренней улыбки, чтобы согреть мир. Я тщательно расчесала свои волосы, и они мягкими волнами упали на спину, словно оберег, словно знак того, что день впереди должен быть удачным. Пусть утро ноября за окном казалось серым, влажным, тяжелым от низких туч, я упорно не хотела поддаваться его хмурости. В душе у меня светило собственное солнце.
Когда мы оказались в машине, уютный салон встретил нас теплом, и сразу же зазвучали знакомые аккорды — Аня включила МакSим, как будто не могло быть никакого другого варианта. Эта певица всегда сопровождала нас в дороге, была нашим фоном, нашим утренним будильником, нашей маленькой традицией.
И мы, конечно же, начали петь.
– Осенним ветром я буду где-то… – протянула Анька, закатывая глаза, будто изображала великую певицу на сцене.
– Летать с тобой ветром по свету, – подхватила я, и голос мой дрогнул, но я смеялась, потому что чувствовала, как эти слова будто действительно подхватывают меня и несут вперёд.
– Ты не поймёшь, а я незаметно…
– Шепну теплом: «Ах, солнце, где ты?» – мы перебивали друг друга, старались быть громче, а в какой-то момент просто начали смеяться так сильно, что пели уже на полусловах, сбиваясь и путая строчки.
Каждая фраза песни словно становилась мостиком в наше детство, когда мы так же беззаботно верили, что музыка может менять настроение, что слова способны согреть, а ветер — действительно превратить тебя в кого угодно.
Андрей.
Черт, да что с этой девчонкой не так? Целую неделю я слышал её смех, наблюдал из-за угла, иногда заходил с новыми задачами, мог мельком увидеть, как она сидит над листами бумаги, погруженная в собственный, идеальный мир. Вся яркая, словно взорванный фейерверк в серой, скучной обстановке офиса; даже горшок с каким-то чудесным цветком принесла в свой кабинет — мать вашу, цветок, этот чертов цветок, который смотрит на меня, и я ненавижу его, хотя он всего лишь растение, а не она. А как она поет со своей подружкой, когда та приезжает её забирать, как будто мир вокруг неё — это вовсе не мои стены, не мои чертовы бумаги, не моя серая, мерзкая реальность, а бесконечный праздник, который я не в силах разрушить. Да это наваждение, черт побери, какая-то магия, от которой даже я, закаленный цинизмом и холодом, чувствую, как что-то внутри сжимается, а сердце дергается в непонятной ритмике, которую невозможно контролировать. Она так легко живет, как будто никогда не умирала в душе, как будто боль — это что-то чужое, а не то, что скручивает меня в узел каждую ночь.
Очередной день. Она стоит сейчас передо мной, вся сияющая, вся из себя чудо-свет, волосы распущены, мягкие локоны ложатся на плечи, скрывая, но одновременно подчеркивая её грудь — и мать мою, я вижу её, и каждый мускул в теле рвется что-то сделать с этой реальностью, от которой хочется бежать и при этом сражаться одновременно. Футболка — яркая, почти режущая глаз, и эта яркость, этот цвет, эта невинная, глупая одежда — а я ощущаю, как внутри меня взрывается гнев, потому что она и в этом смешном наряде выглядит так, будто специально меня провоцирует. И эта улыбка — эта мягкая, тихая улыбка, которая заставляет меня ненавидеть её с бешеной силой, потому что она смеется, а я не смеюсь, я только горю и задыхаюсь от собственной неспособности разрушить её иллюзию света, которым она сияет.
Она принесла все закрытые задачи за прошлую неделю. Аккуратно сложенные листы. Каждая правка, каждая пометка — идеально выстроена. И я смотрю на неё, на её маленькое хрупкое тело, на плечи, которые не дрожат, на взгляд, который не отводится, на руки, которые не сжаты в кулаки — и с ума схожу. Мне хочется сорвать всё это, бросить в лицо этой невероятной, вызывающей ярость мягкости. И вместе с тем я признаю себе, противно самому себе, что мыслит она хорошо. Черт, да это восхищает. Как она может излагать мысли на бумаге, как может говорить с авторами, не срываясь, не устраивая сцен? Как можно быть одновременно хрупкой, чистой, и при этом такой… способной?
Чертовы эти глаза — зеленые с солнцем внутри, чертовы волосы, русые с оттенком огня на свету, фиолетовые пряди, которые играют на локонах, словно маленькое безобидное проклятье. Маленькая, хрупкая, девочка. Настолько чистая, что аж зубы сводит. Почему она такая? Почему счастлива? Где её боль? Она должна страдать! Она должна быть сломана! А она нет — и этим разрушает меня медленно, наслаждаясь этим разрушением, словно это какая-то невидимая игра.
— Мне не нравится! — гаркнул я, откидывая её работу так, что листы чуть не посыпались по столу.
Она подняла на меня глаза — без страха, без нервного вздрагивания, только мягкость и сказочная ясность взгляда.
— Что именно вам не понравилось, Андрей Геннадьевич? — спросила она.
Я рвался, чтобы вырвать слова наружу, чтобы сбросить на неё весь этот внутренний огонь.
— Мне не нравятся ваши правки, Александра! — грубо, резко. — Твоя чертова мягкость, твои комментарии, твоя… вся эта дурацкая аккуратность, эта невозможная, идеальная забота о тексте, о людях, о… обо всём! — я делаю резкий жест рукой, будто могу сметать её присутствие, её свет с пола. — Ты слишком мягкая! Так нельзя! Ты должна врезать автору всю правду, показать работу целиком, без сожаления, не бояться обидеть, не бояться вызвать конфликт!
— Я показываю. Я оценила, выбрала лучшие книги, дала комментарии, примечания, правки… — её голос мягкий, ровный, шелковистый. Никакой агрессии, ни малейшей защиты. Она просто говорит и стоит, и это… раздражает до дрожи.
— Заткнись, неженка! — я кричу. — Как же ты меня бесишь со своей ебанной нежностью, со своей мягкостью! Ты просто дура!
И она… не двигается. Стоит, как статуя, как мираж. Светится этим мягким, спокойным светом, который убивает мою ярость и одновременно подогревает её до температуры, от которой хочется рвать и трепать всё вокруг.
— А вы чудовище! — тихо, но уверенно говорит она. — Такое же злое и мерзкое, которое не умеет жить, которое видит всех как роботов без чувств.
Я смотрю на неё, и внутри все меняется. Я хочу сорвать с неё всю эту сказку, всю мягкость, которую она носит как броню, и одновременно хочу раствориться в этом свете, в её невероятной красоте, в её зелёных глазах с солнцем, в тех волосах, что будто поджигаются фиолетовым огнём. Она сводит меня с ума. И злость моя, и холод, и жестокость — всё это смешано с запретным восхищением. И я ненавижу её за это, и одновременно — притягивает, невозможно оторвать взгляд, невозможно перестать думать о том, что она стоит здесь, неподвижная, мягкая, и полностью разрушает моё представление о том, как должен быть мир.
Она посмотрела на меня, спокойно, почти невозмутимо, и поправила очки, будто я — не вихрь злости и ненависти, а легкий комар, который мешает ей дышать. Я сжал челюсть так сильно, что ощущал, как зубы врезаются друг в друга, как напряжение тянет каждый нерв, каждую жилу. Рядом с ней невозможно быть злым, невозможно вылить весь этот чертов яд, который копился внутри — только не с ней. Она глушит всё, как будто её присутствие обволакивает меня невидимой, мягкой стеной, и от этого злит ещё сильнее. Я видел её, стоящую спокойно, с прямой спиной, с глазами, полными света, и в этот свет хотелось кидать гром, бить кулаками, кричать.
— Всё, что вы написали — полное дерьмо! — вырвалось у меня, рвано, срезая воздух, разрезая пространство между нами, словно я хочу выдавить из неё реакцию, которую не смогу вынести.
Всю ночь я просидел в офисе, контролируя процесс работы. Дым сигареты тянулся к потолку, как мои мысли — спутанные, раздражённые, злые, колкие, словно ледяные осколки. Каждое движение рабочих, каждый звук — я отслеживал всё, как зверь, что не может позволить себе упустить ни одного шороха. И вот уже к восьми утра работа была закончена. Больше не было серых стен, серых занавесок, больше не было скучного унылого офиса, который тянулся на километры серости и раздражал взгляд. Теперь кабинет сиял — мягкий, тёплый, воздушный, почти сказочный, как она сама. Как Александра. И я понимал, что сделал всё ради неё, переступив через собственный холод, раздражение и гордость, делая пространство максимально удобным, красивым, её миром, отражающим её характер.
Но время шло, а её не было. Полдень. Даже я, чудовище с ледяной жесткостью, умудрился задремать в своём кресле, обессиленный бессонной ночью и борьбой с собственными эмоциями. Но она не появлялась. Сердце сжималось от безумной тревоги и раздражения одновременно. Я вышел в приёмную, холодя внутренне каждый свой шаг.
— Рита, где Мирова? — спросил я, и голос мой звучал как сталь, резкий, раздражённый, с ноткой грубой злости.
— Сегодня её не было, — ответила секретарша, аккуратно, словно боясь, что я могу взорваться на месте.
— Найди её номер, отправь мне, — сказал я, ощущая, как каждая минута без ответа превращается в глухую, жестокую пытку.
Я вернулся в кабинет, пытался сосредоточиться на пустых стенах, на кресле, на сигарете, но мысли о ней не отпускали. Тонкая, ранимая душа, а я вчера повёл себя как полное чудовище. Почему было так трудно извиниться? Почему гордость, злость и раздражение слились в одну мерзкую бурю?
Рита прислала номер через пять минут. Я набрал, и сначала — тишина, потом, на десятый раз — голос, который разрезал меня напополам.
— Мирова, черт тебя подрал, почему не на работе? — начал я, сквозь раздражение, злость и холод, и что-то в голосе выдавалось слабостью, которую я старался не показывать.
— Привет, чудовище! — воскликнул другой голос, мягкий и шаловливый.
Я замер, даже не сразу понял, что сказал, а потом услышал:
— Я Анна, подруга Саши. Она не может подойти к телефону, ушла на свидание и телефон оставила дома. А ещё сказала, если будет звонить чудовище, послать его к черту и что она увольняется. Что ей передать?
Я стиснул зубы, почувствовав, как внутри взрывается раздражение и злость, смешанные с ледяной холодностью и бешеной тревогой:
— Как только вернётся домой — сразу же в офис, — рыкнул я, — или сама отвези её. Мне нужна Александра.
— Не думаю, что ей нужно появляться с таким как вы, — ответила Анна, с лёгкой иронией.
— Черт бы вас двоих побрал! — рыкнул я, — Я хочу извиниться перед ней лично!
И как я смог выдавить эти слова из себя — сам себе удивлялся. Гордыня, раздражение, холодное презрение — всё это сжалось и вдруг рассыпалось ради неё. Ради того, чтобы она знала: я могу переступить через собственное чудовище, через всё, что есть во мне, лишь бы увидеть её снова, хотя бы на минуту.
— Ладно, — сказала Анна, — привезу, как только она вернётся.
Я повесил трубку и с силой сел на кресло, сердце колотилось, дыхание резкое. Ну ходит она по свиданиям, мне-то что? А нет — я ревную. И что это за дерьмо такое? Ревность, злость, беспомощность, тревога — всё слилось в одном мучительном клубке. Сука. Она вскружила мне голову своей улыбкой, легкостью, умением быть собой, а я мучаюсь, словно в ловушке собственной жестокости и холодного характера.
Я заказал обычные цветы для её кабинета, простые, живые, с запахом настоящей жизни, а не свежей краски и бетонного запаха. Пусть там будет свет её присутствия, пусть даже когда её нет, этот кабинет шепчет о ней, о её лёгкости и светлых мыслях. Я вернулся к работе, пытаясь прогнать её из головы, но мысли всё равно возвращались, скручивая внутренний комок раздражения, тревоги и чего-то странного, почти болезненного. Три чашки кофе, сигарета за сигаретой, вечер. Все уже разошлись, а она не появилась. Неужели всё было напрасно? Нет. Я не сдамся. Так просто — никогда. Мне нужен этот луч света, мне нужна она, и я это понимаю, глубже, чем могу сам себе признаться. Она единственная, кто способен разбудить во мне что-то человеческое, что-то настоящее, а не мерзкое, что всю жизнь гнуло меня в холод и злость.
За дверью послышались шаги, ворчание — тихое, раздражённое, но не злое. Дверь открылась, и на пороге появилась девушка. Старше Александры, но такая же выразительная и красивая.
— Хватит ворчать, лучик, — сказала она, втягивая Александру за собой.
Моя неженка. Сегодня она выглядела иначе, но всё равно была сияющей. Лёгкое платье плавно обтягивало грудь, подчёркивало талию, открывало стройные ноги — и я почти почувствовал, как напряжение внутри меня переполняется. Каждый изгиб, каждый поворот, каждый шаг — всё это делало её неотразимой, и я, стараясь сохранять холодный вид, ощущал внутреннюю бурю.
— Привет, чудовище. Как и обещала, привела Александру, — сказала её подруга, чуть улыбнувшись.
Как точно она называла её «лучик». И да, для меня она была именно этим лучиком. Меня величает чудовищем, а сама не боится. Главное — моя неженка здесь.
— Добрый вечер, Анна. Добрый вечер, Александра, — сказал я, стараясь держать голос ровным, но внутри кипело раздражение, холод и злость, смешанные с тревогой и тревожным волнением.
Александра была не своя. На лице не было привычной улыбки, глаза потускнели, свет угас. Но я видел её полностью: тонкие линии плеч, изгиб шеи, лёгкость, с которой она стояла передо мной, каждое движение. Кабинет, который я подготовил, каждая деталь которого была создана для неё, теперь воспринимался не как рабочее пространство, а как продолжение её самой — света, нежности, внутреннего мира, которого я боялся, но желал больше всего.
— Александра, вы пропустили рабочий день, — начал я, стараясь звучать строго, раздражённо, холодно.