Дым въедался в лёгкие острее, чем верёвки в запястья, и я не могла понять, что убьёт меня раньше: огонь или удушье.
Наверное, неважно.
Меня жгли не первой сегодня. Два костра уже догорали по краям площади, оставляя в воздухе тяжёлый, удушающий запах гари и смерти, и каждый раз, когда ветер приносил этот сладковатый, тошнотворный дым, желудок переворачивался, сжимался так, что хотелось согнуться пополам.
Мама говорила, что дым убивает раньше огня.
Была ли она права? Или просто пыталась утешить семилетнюю девочку, которая смотрела, как её мать горит заживо на этом же самом эшафоте одиннадцать лет назад?
Я так и не узнала. Не спросила. Не успела.
Теперь моя очередь узнать на собственной шкуре.
Я не отводила взгляда от палача, хотя всё внутри кричало: опусти глаза, отвернись, не смотри, может, будет легче.
Не будет. Я знала. Легче не станет, если отвернуться от смерти. Она всё равно придёт — тихо, медленно и неотвратимо.
А пока я смотрела на того, кто принесёт её.
Высокий, широкоплечий, лицо закрыто капюшоном — как у всех трусов, которым стыдно смотреть в глаза тем, кого они убивают. Но руки — толстые пальцы, покрытые шрамами от старых ожогов, блестящими и стянутыми, — держали факел слишком крепко, слишком уверенно, словно он делал это сотни раз.
Может, и делал.
Пусть видит. Пусть запомнит моё лицо, каждую черту, каждую складку ненависти на нём.
Пусть ему снятся кошмары до конца его дней — коротких, надеюсь.
Я сверлила его взглядом, представляя, как мои мёртвые пальцы обвиваются вокруг его горла, как ногти впиваются в кожу, как он хрипит, умоляет...
Я хотела почувствовать магию. Хотела, чтобы что-то дрогнуло под кожей, откликнулось на ярость, на отчаяние. Холодная волна, которая прокатится по венам. Сила, которая поднимет мёртвых из-под булыжников.
Ничего.
Пустота. Тишина. Как всегда.
Где-то глубоко под землёй, в братских могилах, лежали сотни тел. Я знала. Я хоронила некоторых из них сама, читала молитвы, закрывала глаза, укладывала руки на груди.
Если бы у меня была сила — я бы подняла их всех. Каждого. Армия мертвецов вырвалась бы из земли и разорвала этих ублюдков.
Но у меня не было силы.
Никогда не было.
Род О'Киф. Некроманты. Так нас называли. Так боялись. За репутацию, за истории, за слухи, передаваемые шёпотом.
Но магии не было. Только травы. Только знание о том, как хоронить правильно, как читать молитвы, как помочь душе уйти.
Может, когда-то, много поколений назад, кто-то из О'Кифов и правда владел силой. Может, были книги, ритуалы, знания.
Но я не нашла ничего. Никаких гримуаров. Никаких записей. Только пустые легенды и чужой страх.
А меня жгут за имя. За фамилию. За кровь, которая, как они верят, несёт древнюю магию.
За потенциал, которого нет. За то, кем я могу стать, если дать мне время, если позволить вырасти в силу.
Они боятся. И боязнь всегда убивает первым — быстро, жестоко, не разбираясь.
Я стиснула зубы, заставляя себя успокоиться, дышать ровнее, не показывать страх. Слишком поздно доказывать, что я не угроза. Слишком поздно для чего угодно. Они уже решили. Приговор вынесен.
— Верена О'Киф!
Голос глашатая прорезал гул толпы — низкий, театральный, смакующий каждый слог, словно он объявлял главное развлечение ярмарки, а не смертный приговор живому человеку. Он стоял на краю эшафота в алом одеянии Инквизиции, и серебряный медальон на груди — меч, пронзающий демоническое сердце — тускло поблёскивал в свете факелов.
Я зажмурилась. Мир поплыл по краям, расфокусировался, и на секунду показалось, что я теряю сознание.
Не сейчас. Только не сейчас. Не до того, как всё закончится.
Сколько я здесь стою? Час? Два? Больше?
Время превратилось в липкую, тягучую массу, которую невозможно измерить, невозможно ухватить. Ноги давно онемели — верёвки впивались так глубоко, что я не чувствовала пальцев, не чувствовала стоп, только тупую, ноющую, пульсирующую боль где-то в икрах. Руки, связанные за спиной вокруг столба, горели — не метафорически, горели от настоящей боли, от того, что кожа на запястьях лопнула от трения о грубую верёвку, и я чувствовала, как тёплая, липкая влага — моя кровь — медленно стекала по ладоням, капала на землю под ногами, впитывалась в доски эшафота.
Кровь О'Киф. Последняя в этом мире.
Хворост у ног был свежим, пахнущим сосновой смолой — сладковатый, почти приятный запах, который в другой жизни, в другое время напоминал бы о зиме, о тепле очага, о доме. Кто-то позаботился выбрать дрова получше, посвежее, чтобы они горели жарко, быстро и не мучили долго.
Как мило с их стороны. Как заботливо подумать о моём комфорте перед смертью.
— Обвиняется в колдовстве и осквернении мёртвых! — продолжал глашатай, медленно, торжественно разворачивая свиток, растягивая каждое слово для эффекта. — В сговоре с Народом Сидов — Тёмными из-за Завесы! В призыве духов и нарушении священного покоя усопших! В служении Падшим и открытии запретных врат между мирами!
Каждое обвинение он произносил всё громче, раскачивая толпу, как маятник, подогревая её ярость, её ужас, превращая людей в стадо, жаждущее крови.
И толпа не разочаровала.
Сотни людей взревели одобрительно — единым, оглушающим рёвом, от которого в ушах зазвенело.
— Ведьма! Служанка Тёмных! Предательница! Гори!
Другие подхватили, и голоса слились в один, единый вой:
— Гори! Гори! Гори!
Скандирование набирало силу, превращаясь в оглушающий рёв, бьющий по ушам, по сердцу, по последним остаткам надежды.
Я смотрела на них — на лица, красные от возбуждения, от праведной ярости, от болезненного удовольствия наблюдать чужую смерть, — и узнавала.
Соседи. Люди, которые покупали у меня травы от кашля прошлой зимой. Те, кого я лечила от лихорадки, сидя у их постелей ночами, не требуя платы. Чьих детей спасала от горячки, варила отвары, приносила еду, когда они были слишком больны, чтобы готовить.