1856 год
Три дня пути до Санкт-Петербурга
С детства я знала, что человек человеку равен, ежели не по положению в настоящем, то по сути своего происхождения: будучи рождённым одним путём и выходящим из одинакового по сложению чрева, имея те же части, что и всякий. Человек имеет душу, разум и волю как неотъемлемые свои составляющие, и из того исходя всякому человеку долженствует требовать к себе равного с другими отношения и то же равное отношение проявлять.
Таковы моральные основания нашего существования, таковы положения всякого верующего и страшащегося Последнего суда. Таковы порядки, которыми должны бы определяться законы всякого государства, смеющего себя называть хоть на толику развитым. И не идёт мораль эта в противоречие с положением слуг и господ, кое естественно, ведь Господь наделил каждого разными возможностями, и наказал одним покровительствовать над другими, пестуя.
Я искренне верила в эти постулаты — и верю в них, и буду верить — так воспитывал меня отец, так воспитывал меня собственный разум, поглощающий окружающее и рождающий размышления. Казалось, такие порядки естественны человеческому существу.
Казалось, ведь действительность обратна моим наивным представлениям.
Холоп — не раб. Так пишут всюду и все. Новое, прогрессивное наше общество кричит, что вот они — благодетели! — даровали холопу права, земли — для воздела — да защиту. Крепостного голодом не морят, не убивают без причины — словно смертоубийство не есть тяжкий грех от причины не завися, — не требуют с него сверхчеловеческого, дают кров и даже судиться с барином дозволяют. Везде суют Салтычиху и прочий дворянский мусор, коих удосужились наказать прилюдно, да едва ли кто знает, за что именно наказывают? Что есть преступление дворянина, а что — крепостного? Говорят, всяк преступивший законы царские получает соразмерное наказание, но что те законы на деле?
Лишь на словах крестьянин лучше живёт, но подтверждения тому не видно. Сквозь драгоценное витражное окно прогретого, обитого бархатом экипажа я наблюдала изморенных непосильной работой зверей, диких, запуганных, изголодавших. Неудовлетворённая потребность из всякого сделает скотину, и всё же я всматривалась, всматривалась в опущенные раболепным поклоном головы с надеждой, что хоть кто-то — ну кто-то! — проявит положенное человеку любопытство и наградит меня — пусть даже тусклым — но осмысленным взглядом.
Не наградили.
Недаром люди за Пугачёвым пошли, ведь что за жизнь, когда положено землёй лицо обмазывать, стоит только увидеть мало-мальски барскую карету, когда от рабства надобно откупиться непосильною ценою, отдавая жизнь в труде каторжном, но не имея за душой ничего, ведь всё твоё — барское?
— Ваше сиятельство, не смотрите…
— Буду! — капризно воскликнула. — Буду!.. — повторила уже тише. — Величайшие имения России — да такого вида! Какой позор, и ведь под носом у столицы! О каких законах и правах они везде пишут, если вот — вот прямо тут — люди издыхают? Неужто нет уполномоченного, кто приструнил бы дворян да выделил бы хоть по лицу для соблюдения закона? В чём трудность — следить за собственными же порядками? И ведь они удивляются бунтам! Бунтам! Да неровен час, эти несчастные на дворец пойдут — полумёртвые! Им нечего терять, оттого и страха скоро не будет, смотри на них, Тихон, смотри!
— Я вижу, ваше сиятельство, — пробормотал приставленный ко мне с самого детства помощник. Он, уже старый, тощий, нервно закутался в шаль, не от холода — от жути увиденных просторов. Такой же крепостной, он прожил жизнь более достойную и словно бы чувствовал себя виноватым, что он — здесь, в тепле, а они — там, в грязи.
— Ваше сиятельство, не гоже так переживать, — хотела было взять слово нянюшка, но я так на неё глянула, что та голову опустила. Стало стыдно. Почтенные люди, а я с ними, как… Не я ли только что о равенстве размышляла?
Снова глянула в окно.
— Прости, Дуся.
— Ну что вы, ваше сиятельство…
Мы который уже день ехали по имениям Вавиловых. Этот графский род, древнейший, казалось, никогда не обеднеет. У Вавиловых было всё — земли, связи, имя, а главное — средства на поддержание перечисленного. Но вот незадача — этот досточтимый род иссяк. Почти. И всё же я бы считала, что иссяк, потому что на батюшке моём, как на последнем среди родни достойном человеке, он и закончился, а наш великий Николай совершил страшную ошибку, сослав его, среди прочих декабристов, на Кавказ.
И вот, на тот момент ещё богатый на сыновей род Вавиловых вдруг начал издыхать. И года не прошло — один, второй, третий. Праздная жизнь сводит в могилу — это я уяснила, и дядюшки мои да кузены тому яркое подтверждение.
Сначала род перешёл моему первому дядюшке — Евгению. Тот не был человеком плохим, как рассказывал отец, но и сильным, чтобы править таким семейством — тоже. Батюшка не сказывал, но всё в том деле указывает на то, что изжила Евгения его собственная жена, а после выскочила — не прошло и траурного срока — за моего второго дядюшку, Александра. Затем, как по расписанию, ушли на тот свет мой третий и четвёртый дядя, а с ними — и жёны их, и дети. Остался Александр со своей вторичной — уж простите, но что есть правда, то правдою остаётся, — женою среди носящих Вавиловские гербы одни единственные. Нарожали потомства, да тут словно проклятие — помирали все, не дожив и до семи. Тут и дядюшка Александр скончался — подозрительно. И я бы даже решила до дела докопаться, вот только жёнушка его тоже скончалась. Случай там очевидный: спьяну шею свернула — и поделом.
Остался у них только один сынок, Феденька, и — о чудо! — седьмой год перешёл на восьмой, а там и на девятый. И вот Феденьке уже четвёртый десяток — детей нет, жёны мрут как мухи, уж простите, не про людей такое будет сказано. Николай за голову взялся — не дело оставлять такой род на издыхание, смута пойдёт, недовольные будут, да и скажут, что император — прости Господи! — изжил Вавиловых-то из обиды юношеской, ведь всякий знал, что батюшка мой, ещё в лицейские годы, перетащил на себя внимание одной из принцевых воздыхательниц.
Князь Демид Воронцов
В часе езды до постойного пункта
Негоже было верить в злых духов, что путают дороги и уводят не туда, но Демиду не на кого было грешить — казалось, лишь нечистая может отвратить его от пути, которым он не первый год ездит и знает каждое дерево, каждый овраг.
И вот, смотрите-ка, словно бы заблудился — по его расчётам уже должна бы виднеться стоянка, но то ли туман неосязаемый, то ли дымка потусторонняя никаких огней разглядеть не давали.
Он нервничал. Боялся прибыть в Петербург и с порога встретить весть о смерти отца. Нет-нет, он желал бы знать для начала, прочитал ли тот оставленное на прощание сентиментальное письмо, и — так глупо! — надеялся, что, расчувствовавшись от сыновьей любви, отец вдруг пойдёт на поправку.
Когда Демид последний раз видел его, тот уже прощался, но не позволил сыну остаться до своего последнего вдоха.
— Долг превыше семьи, — это словно было вырезано на их костях, но, к своему стыду, Демид в это верил слабо, хоть и скрывал. И всё же отца ослушаться не посмел — отправился в столицу, как и было ему велено изначально — передать каждую подробность положения в Крыму после подписанного не так давно парижского мирного договора. Словно бы Император не знал положения — знал, конечно, — но отчего-то требовал непременно к себе, а жаловаться на домашние проблемы не гоже! Да и батюшка бы — будь он даже мёртв — за подобное нытьё восстал бы из могилы и удавил бы единственного своего наследника.
К безмерному счастью, батюшка был ещё жив — Демид на то надеялся — и для удавления восставать бы ему не пришлось.
И всё же как это всё набило оскомину! Война закончилась, никуда более его отправлять не собираются — перевели в Петербург, опасаясь прервать род Воронцовых, и всё же вот оно — для себя, отставной в свои ранние годы гвардеец, пожить не может. Разве многого он хочет — остаться у ложа умирающего отца покуда не услышит его последний вздох?
Нет, такое не положено. Такое стыдно, порицаемо. Сам из себя выпрыгни, но при дворе появись, а коли уж намёки есть, что ты последний мужчина своего рода…
Странный шум заставил придержать коня, прислушаться. Точно — словно бой какой, а в темноте и не понятно, куда ехать. Нужна ли помощь?
Ай! Да что за вопрос?!
Демид пришпорил коня и отправился на звук. Поведение его никогда не славилось стремлением к самосохранению. Лучше пусть помрёт от рук дорожного ворья, чем будет всю оставшуюся жизнь корить себя за то, что не вмешался — такой морали он придерживался во всём, и тётушки всё диву давались, как он жив до сих пор.
И правда сражение! Словно бы по волшебству — именно здесь, противореча законам природы, на узкой тропинке едва ли годной для экипажа, под сенью пушистых верхами сосен, было светло.
От стоянки уже подоспели офицеры, смешались со стражей явно дворянского экипажа, и лихо — уже почти завершив это сражение — отбивались от немыслимый в такой близости к станции кучки разбойников.
Разобрались. Демид спешился, подходя ко знакомому офицеру — он тут служил, наверное, с самого основания.
— Княже? — удивился офицер. Затем, заметив новенькие нашивки, споро отдал честь. — С повышением!
— Уже в отставке, — Демид присмотрелся к поставленным на колени разбойникам. В тряпье, грязные — то ли для маскировки, то ли просто. Оружия, отобранные, в куче — ржавые, ломанные. — И что делать будете?
— Чего тут думать — на месте казним.
— Не сметь! — донеслось звонкое из экипажа.
— Ваше сиятельство! — оттуда же в волнении.
— Да отпусти ты меня! — дверь, как от удара, распахнулась, явив всеобщему взору блестящие от злости глаза. — Это самоуправство! Кто позволил казнить на месте?!
— Закон государев, — пробормотал офицер, озадаченный.
— То за смертоубийство или ещё что хуже, а эти — эти в чём преступники? В бедности своей? В том, что хлеба нет?
— Так ведь на боярыню…
Демид молчал, словно и не был там, с ними. Взгляд его прицепился к воплощению жизни, к тонкому — естественному природе — стану, ко сжатым во гневе мелким кулакам, острым не по моде, но, очевидно, не видавшим труда. Дворянка эта казалось в равной степени столько высокоранговой, сколько и провинциальной, одетая закрыто, как того приличествовала мораль, но не двор, придерживая сбившийся с головы платок, раскрасневшаяся, да так сильно, что и в полумраке заметно. Она ввела Демида в такую растерянность, которую он не знал и в самые молодые свои годы.
— Ваше сиятельство! — из салона выпала старуха явно не того положения, чтобы делить экипаж с госпожой. Она мигом накинула на разгорающийся огонёк, словно бы туша его, тёплую не по сезону песцовую шубку. Девица, озябшая, укуталась, воротом прикрыла лицо и, наконец, оправила платок, натянув на лоб, — только глаза и сверкают. — Снова же заболеете!
— Во мне пыл негодования, Дуся, к такому болезнь не пристанет!
Демид медленно — излишне медленно, но до положенного этикетом уровня, — поклонился. Глаза же — как бы стыдно ни было признать — так от девицы и не оторвал. Третий год как вдовец, он давно не испытывал и толику произошедших чувств.
В ответ получил быстрый — ему в противоположность — реверанс.
— Приказываю отпустить. Тихон! — из экипажа спустился старик, смутив Демида в разы сильнее Дуси.
— Ваше сиятельство? — он встал позади, не поднимая седой, с поблёскивающей лысиной, головы.
— Прикажи накормить.
— Ваше сиятельство, продовольствие к концу подходит.
— И моё?
— Ваше в порядке-с.
— Накорми с моего, я с сегодня буду поститься, — и, отвернувшись, пробормотала, — может так хоть заглажу вину.
Она медленно направилась к экипажу. Поднимаясь, добавила:
— Всем офицерам выплати как отсчитаешь — в благодарность за работу.
Демид опомнился, когда дверца закрылась.
— Её светлость? Не изволите ли представить?.. — обратился Демид к ближайшему. Офицер не имел о личности госпожи ни малейшего представления, а вот её старик ответил:
День пути до Санкт-Петербурга
Почтовая станция
С детства во мне жила нелюбовь к военным. Хотелось бы сказать, что причина лишь в том, что они — длань не всегда справедливой власти, но правда в том, что мне попросту противно — кто-то готов убивать по приказу, часто не имея для того никаких иных оснований. И это не просто беспочвенное измышление: доказательство я видела своими глазами и оно же, кошмарами, до сих пор не даёт мне спать.
Особенной моей нелюбовью пользовались чины, хоть сколько-то наделённые властью. Правда, едва ли вы найдёте дворянина, который не имел бы офицерского — мой батюшка не исключение. К счастью, сослали его раньше, чем тот дослужился до звания, которое, не продав заведомо душу, не получают. Того же не сказать про деда, генерала. Впрочем, на войне с французами он и оставил карьеру, почив. Мысли об этом не приносили мне ни радости, ни грусти — произошло всё лет за двадцать до моего рождения.
Иногда я думаю, что было бы, не погибни дед? Батюшка всегда отзывался о нём, как о человеке высокой чести и моральных заслуг, и думается мне, что под строгим оком служивого родителя из батюшки бы вырос кто угодно, но точно не революционер, а там и я бы росла со склонностью к слепоте — физической и моральной.
Ну, чего тратить время на бессмысленные размышления? Как оно было бы нам узнать не суждено, а взбаламутивший озеро воспоминаний офицер — имени его я так и не узнала — отчалил с постоялого двора ещё затемно, и с тех пор мы больше не встречались.
До Петербурга оставался всего день. Я ожидала в прогретой комнате станционного смотрителя, пока тот распоряжался о замене коней. Пришлось пригрозить, чтоб взялся за дело, — он и просыпаться не желал, бормотал только, что коней нет, кутаясь в дырявую шинель. Оттого, видимо, и дырявую, что работе этот господин предпочитал сон.
Кони на месте — это было понятно ещё на подходе, вялые бормотания я слушать не желала, а потому — совершенно не по-дворянски — растолкала этого лгуна, пригрозила фамилией и умаслила мздой. Монету смотритель уважал больше государственного долга, а потому, хоть всё ещё и ленно, встал, поплёлся командовать.
Мерный шум за дверью переменился. Я села ровнее, прислушиваясь.
— Срочное!.. Срочное письмо! Графине…
Завязался разговор.
Замолчали.
Вошёл Тихон.
— Что там?
— Письмо, ваше сиятельство. Графские печати.
Эполет на конверте — с вавиловским гербом, значит, письмо из дома, и что-то сомневаюсь, что от муженька.
Нетерпеливо вскрыла, вчиталась. Каждое следующее слово вселяло в меня надежду, что злой вавиловский рок — существует, но вовсе не по мою душу. Хотя, может, и моя кончина не за горами?..
— Что-то хорошее?
— Ты и представить не можешь, — хохотнула нервно. Письмо полетело в камин, но я тут же об этом пожалела. Надо было перечитать — я не могла поверить своему счастью! — но голодное пламя уже насквозь проело бумагу. — Дай Бог, скоро овдовею, — решила боле не томить старика бессмысленным ожиданием.
— Дай бог! — выдохнул Тихон.
Стало неловко — не гоже радоваться смертям. Пробормотала:
— Господи прости…
— Простит, ваше сиятельство. Господь, не иначе как по милости своей, желает освободить вас от богомерзкого принужденного союза. Но что же подкосило барина?
— Не посмею сказать, — хоть и близок мне Тихон, но я уважаю его старшинство, а потому в жизни не произнесу вслух, что Фёдор захворал, прелюбодействуя. Так и отчитались: «Захворал на бабе, поначалу скрывали, но барин совсем плох — уже прибыл батюшка на соборование. Бабу высекли, её, поди, тоже отпевать скоро.»
Господи, не накажи меня чудесным Фёдоровым исцелением. Аминь.
Узнать бы скорее, кого Мирюхин, дай Бог ему здоровья, в поместье шпионить подослал — больно смешно бывает читать эти грубые на язык послания. Человек, видно, обладает писательским талантом, да и умениями не дюжими — как только графские конверты стащил? Или он при поместье на хорошей должности? Надо бы узнать…
Оставшаяся дорога заиграла новыми красками. Отныне путь мой был не под венец, сердце чувствовало — а может то была проказница-надежда, желая обречь меня на немыслимое разочарование, — Фёдор не оклемается, а значит, всё будет иначе, нежели я, обливая слезами подушку, представляла.
Дышать стало легче. Ещё неясно, каковым будет решение новоиспечённого императора. Род прервётся, но оставят ли это на самотёк, или придумают выдать меня за согласного взять женовью фамилию? Знать не могу, но отныне так просто не соглашусь с вершением своей судьбы. Однажды можно уступить, но не боле, иначе из человека становишься чьей-то ладьёй. Ну а до пешки им меня — уж точно — не унизить.
Из писем общественного деятеля К. Д. Кавелина княгине Елене Павловне
«…Въ Тверской губерніи случилось мнѣ встрѣтиться съ молодой графиней Вавиловой, и встрѣча эта принесла мнѣ немыслимое наслажденіе, какъ и нашъ короткій, но содержательный разговоръ о положеніи крѣпостныхъ въ упомянутой мѣстности. Эта прекрасная госпожа имѣла случай наградить вниманіемъ мои «записки», кои вамъ, ваше императорское высочество, хорошо извѣстны. Подняли вопросъ вольноотпущенныхъ, и я не преминулъ упомянуть Полтавскую губернію и о вашемъ съ г. Милютинымъ планѣ по отпущенію крестьянъ. Идея эта была графинѣ знакома, что меня вовсе уже не удивило, и далѣе имѣлъ я честь выслушать её свѣтлѣйшіе размышленія по дѣлу. Смѣю предположить, что тѣ же размышленія заинтересуютъ и васъ, драгоцѣннѣйшая, и возьму на себя смѣлость высказать свое мнѣніе, что юная графиня имѣетъ схожій съ вами складъ ума. Дражайше жду нашей встрѣчи и надѣюсь на вашъ интересъ къ данной особѣ и скорѣйшемъ нашемъ общемъ собраніи въ Кружкѣ…»
* Княгиня Елена Павловна — урождённая принцесса Вюртенбергская, супруга великого князя Михаила Павловича (брата императора Александра II), благотворительница, известная сторонница отмены крепостного права, потворщица науки и искусства. Здесь также — тётушка (по матери) князя Демида Воронцова.
Мне снились горы — родные, изумрудные. Они лишь месяц в году серели полностью, но обычно — едва на верхушках. Кто жил повыше, те всегда ходили в овечьих шкурах, а те, что пониже — наслаждались прелестями южной жизни: обыкновенно спокойное море, медовые персики и гранат с сочными драгоценными каменьями внутри, от сока которых потом не отмыться.
Ох и ругаться же будет Дуся, опять извозилась!..
Всадник. Не наш — не военный, — стать другая, силуэт, совсем иной — даже издалека видно. И конь его — зверь, истинное существо, длинноногий, но крепкий, дикий, как и хозяин.
Горец.
Хотела было спрятаться за камнем, но любопытство охватило — осталась стоять на месте. Точно ведь заметит меня.
А если убьёт? Зарежет саблей, прямо как сторожевые рассказывали. Говорят, кровожадные, никого не щадят, совсем другие — нелюди.
Но вот же — человек. Две руки да ноги. Голова — рыжая, на солнце — словно медь.
Он подъезжал всё ближе, очевидна мне стала и зелень глаз и молодой, несмотря на густую бороду, возраст.
— Ты чего тут одна ходишь?
И говорит на нашем! Это так удивило, что вопрос пролетел мимо ушей.
— Девочка, потерялась?
— Не потерялась! Гуляю, — подбоченилась.
— Где твои старшие?
— Нет у меня никаких старших — я сама по себе! — ещё чего, старшие!
— Не ври! — он спешился. — Из дома сбежала?
— Не сбегала! Говорю же — гуляю!
— Тебе сколько? Лет десять? Ваши одни не ходят!
— Так и ваши! — передразнила. С возрастом он точно попал.
— Опасно тут — змеи, волки. Кто угодно с леса спуститься может.
— Горцы, — кивнула.
— Да уж мы-то тебе не враги, — он прищурился. — Видно «воспитание». Крадёте у нас, но мы же и монстры… А ты — домой. Иначе с собой заберу, — угроза сработала плохо — я с интересом разглядывала кинжал у него на поясе. — Уходи!
— Сам уходи.
— Уйду, только вот тебя тут не оставлю — потом спать не смогу… — он покачал головой. — Ты из того белого дома? Что у берега?
— Допустим.
— Иди, я прослежу, — он влез на лошадь. — Отсюда видно твой путь. Иди!
Горец смотрел на меня строго, его конь, казалось, — тоже.
— Пойду, — я вытащила их кармана кусок граната и сгрызла часть передними зубами. Вон, на кинжале камушки — прямо как мой гранат.
Горец тяжело вдохнул, почесал бороду и вдруг отстегнул кинжал вместе с ножнами. Ему он был словно бы и не по руке — маленький, с кисть длинной. Ногти он им, что ли, срезает?
— Бери, — протянул мне. — Старшим не показывай.
Без вопросов взяла — а то вдруг передумает?
— Не покажу.
— Спрячь. Там, где никто не найдёт. Ясно? Уверен, у такой непослушной девочки имеется не одни тайник.
— Имеется, — не стала вдаваться в подробности. Конечно, сомнительно, что именно этот горец придёт в усадьбу грабить мои сокровища, но чем чёрт не шутит?
— А если всё же увидят старшие — скажи, что нашла. Не нужны нам ваши люди в аулах… хватает и без того.
— Откуда ты знаешь русский?
— Мы говорим на многих языках, и ваш — самый ненужный.
Стало даже обидно, решила похвастаться:
— А я французский учу!
— Ага… Проиграли, а в дома ваши всё равно влезли — исподтишка, прелестями подкупили, — он поморщился. — Лицемеры…
Ничего не поняла, только плечами пожала. Я бы этот французский и не учила вовсе, но папенька обязывает. Жаль, конечно…
— Иди, у меня есть дела.
— Я тебя не держу, — фыркнула, но всё же развернулась в сторону усадьбы.
— Ваше сиятельство, ваше сиятельство! — сон не хотел уходить. Я чувствовала терпкий привкус гранатовой корочки на языке, темечко припекало летним солнцем.
К голосу прибавилась тряска, я дёрнула плечом в надежде продлить негу, но только сбила остатки дрёмы.
— Ваше сиятельство, ну просыпайтесь же. Барин помер, вас вызывают!
Резко села.
— Помер?
— Как есть — не дышит!
— Который час?
— Ещё не рассвело.
— Не мог до утра подождать? — тяжело вздохнула и сползла с кровати. Перины не хотели отпускать, но я была настойчива. — Принеси одежду.
— Уже подготовила, ваше сиятельство.
— Ты хоть выспалась?
— Старым людям не много надо.
— Возвращайся к себе, я сама справлюсь. И без разговоров! — отрезала прежде, чем Дуся возразила.
Уже когда она ушла, подумала, что комнату Фёдора я сама не найду. Ладно, разберёмся.
— Есть тут кто? — крикнула в коридоре.
— Есть, барыня, — ответили прямо за спиной. По телу пробежали мурашки.
— Ты кто?
— Часовой. За ваши покои ответственен, вашество.
— Мне не нужен часовой под дверью.
— Но сейчас же пригодился, ваше сиятельство, — вот же!
— Говорят, барин на тот свет отошёл?
— Отошёл-с. От вашей няни и услышал.
— Где он, знаешь?
— Знаю, ваше сиятельство.
— Веди.
— Будет исполнено-с! — судя по звуку, часовой щёлкнул каблуками.
Шли мы долго, а значит, либо меня поселили не в барском крыле, либо Феденьку — а вдруг заразный — держали где-то в другом месте.
— Большая усадьба? — спросила у часового — идти молча изрядно надоело.
— Больше-с этой не видывал.
— А много видывал?
— Довольно, ваше сиятельство. Был назначен двором к вашему поместию-с.
— И много вас тут таких?
— Каких?
— Двором назначенных.
— Взвод, ваше сиятельство. За жизни ваши-с переживают-с.
— Переживают-с, — повторила. Или «следят-с». Впрочем, мне скрывать нечего, пусть следят-с.
Двери передо мной открывались без всяких вопросов, меня уже знали — новость о прибытии барыни разлетелась по поместью, не дождавшись утра.
В покоях усопшего барина ожидали доктор и, судя по всему, управляющий, над постелью стоял и бормотал что-то поп. Кадило в его руках пошатывалось, удушливо дымило. Большой подсвечник, безобразно заплывший воском, создавал яркий блик на присутствующих — рыжий, потусторонний, словно бы каждый в помещении светился сам по себе. Тени же казались непроглядными.
Санкт-Петербург
Столичное имение Воронцовых
О болезни графа Вавилова Демид узнал, как только спросил — весть была большим секретом, но оттого её и обсуждали в каждом будуаре. Вскоре он узнал и о судьбе новой знакомой — жениха, точнее мужа, она в жизни не видела и в Петербург, к нему, отправилась впервые. Воссоединение влюблённых — правда, версию с влюблённостью Демид уже отмёл — не состоялось. Как говорят, граф не встаёт с постели, а кто-то шепчет, что и вовсе того — помер.
К своему стыду, Демид надеялся, что сплетни правдивы, только вот это бы значило, что род Вавиловых прервался. Печально, но он, как последний мужчина Воронцовых, не считал подобное большой потерей. Сохранение фамилии, продолжение рода — он считал устаревшими ценностями и, ощущая себя человеком современным, глядящим в будущее, он полагал, что однажды ничьи фамилии не будут иметь значения.
Впрочем, до тех времён Демид, как и весь его род, не доживёт, если он не удосужится оставить после себя наследника. Таких планов, к слову, у Демида не водилось.
Другая часть сплетен касалась самой графини — вавиловские холопы молчаливостью не отличались: знавал свет и про то, что новая графиня расточительна, раз баню топит по осени, что своенравна — носит простые туалеты, слуг отсылает, что юна и некрасива — хотя последнее, по мнению Демида, было ложью.
Свет дрожал в ожидании приёма, где должна — обязана! — была появиться юная графиня, однако же приглашение за приглашением: купцы, виконты, графы, даже герцоги — все получали отказы, из того и новые сплетни выросли — нелюдима, а может и того — юродива.
Демид метался — должен ли он прибыть к графине и справиться о здоровье графа как «старый знакомый»? Приличия говорили, что он не в праве навещать дом, пока хозяин не может его принять, но душа просилась.
— Нет уж, — сказал сам себе. Ему противна была даже мысль, что он станет причиной развития новых сплетен. Тем более любой скажет, что с Фёдором Демид не водился никогда — ни в лицейские годы, ни на службе, ни, тем более, после. Компании их были совершенно противоположны, как и интересы. Демид, по правде, вовсе не отличался особыми интересами, закольцевав свою жизнь вокруг службы.
Вавилова ему было не жаль, даже больше — он не желал ему выздоровления. Думалось Демиду, что Господь услышал его и избавил дикий цветок от смердящей назойливый мухи.
Между тем самого Демида тоже завалили приглашениями, и также, как и графиня, он все отклонял — не время, не в этот раз, множество дел, имения требуют внимания… Да и батюшка — царствие ему — ушёл из жизни недавно, траур!
Про князя, к слову, сплетни тоже ходили — Демида Воронцова величали оловянным солдатиком, но не за стойкость в бою, нет — за известную в обществе «деревянность». Он не привечал ни женщин, ни карт, ни даже выпивки! Из развлечений выбирал игру со смертью, а если же не отправляли его с гарнизонами — пропадал в казармах среди резервных войск.
И всё же от некоторых приглашений не отказываются. Даже траур не освободил его от выхода в свет. Конверт с императорским эполетом, строгий, без лишних вензелей, с приглашением на придворный банкет по случаю прибытия посла из Германии. Поговаривали, Вюртенбергское королевство неотвратимо станет частью Германской Империи, и, как один из представителей Вюртенбергов, Демид обязан был присутствовать на встрече «и не позорить тётушку». Последняя даже прислала учителя, чтобы тот подтянул немецкий племяннику, ведь «на этой войне мозг его наверняка закостенел».
Уже с месяц ему дозволялось говорить только лишь на немецком, что казалось абсурдом, ведь кто может ему указывать? Он давно не гимназист! Впрочем, как ни странно, правилу он следовал неукоснительно и, казалось, вот-вот забудет русский.
— Эти ткани — последний писк моды, весь Париж…
— Kein Russisch! Kein Russisch! Nur Deutsch! — «Никакого русского! Никакого русского! Только немецкий!» — возмутился проходящий мимо учитель.
— En Français? — «по-французски?» — предложил модист, затравленно поглядывая на Демида.
— Nur Deutsch! — «только немецкий!»
— Je ne parle pas allemande! — «я не говорю по-немецки!» — решил гнуть свою линию модист.
— Parle en russe, — «говори по-русски,» — разрешил ему Демид.
— Kein Französisch! — «никакого французского!» — настаивал учитель.
— Ich bin deine Sorge, er ist nur ein modist. Lass ihn in Ruhe, der Schuler, lass ihn seinen Job machen! — «я ваш ученик, он только модист. Оставьте его в покое, дер Шулер, пусть делает свою работу!» — попросил Демид.
Дер Шулер возмущённо ахнул и вышел из комнаты, Демид же поскорее выбрал ткани и фасон костюма и отпустил несчастного модиста. Единственным его желанием было, чтобы приём поскорее закончился и этот излишне педантичный немец покинул его дом.
Но чтобы закончиться, приёму следовало хотя бы начаться.
Санкт-Петербург
На пути к Зимнему дворцу
О Петербурге чаще говорили с придыханием, кокетливо, но в основном те, кто в жизни его не видывал. Побывать в столице было мечтой каждого юноши и каждой девицы, всякий верил, что тут — совсем иная жизнь, воздух, люди, что столица — единение возможностей и больших начал.
Петербург называли по-разному, но всё ласково: душка, любимец, дружок. Натуры лёгкие, влюбчивые, представляли рестораны, набережные, шляпки и цилиндры по последней моде. Материалисты же фантазировали о машинах, о канализациях, о многоэтажных домах.
Я же о Петербурге старалась не думать. Да, действительно, столица — эпицентр Российской жизни, но так ли красива эта жизнь, как представляют её провинциалы? Здесь за любым углом тебя запросто зарежут, и едва ли — среди полумиллиона человек — до этого будет хоть кому-то дело. Тут каждый сам за себя, и по прибытии ты остаёшься один на один с собой, против целого мира, против страшного, пожирающего душу нечто под названием Петербург. Это дышащая огнём паровая машина, это пугающих размеров торговые суда, это пьяницы и развратницы — среди бедных и богатых, это единение возвышенной красоты искусства и его же наводящего ужас уродства. Лишь один из десятков тысяч сможет удержать себя от падения, не поддаться блеску развлечений, мнимой праздности местного существования. Сколькие прибыли сюда за большими свершениями, за знаниями, жаждущие перемен, и сколькие сейчас, смердящие, обложенные девицами, валяются в дешёвой комнате одного из сотен доходных домов?..
Санкт-Петербург
Зимний дворец
Тётушка заприметила Демида, стоило ему — через коридор для слуг — войти в залу. На приветствие посла он опоздал, ожидал выговор, оттого поначалу бегал от тётушки по всему залу. В один момент извечная толпа вокруг неё расступилась, и Демид заметил — она не одна. Вуаль не стала препятствием — он узнал графиню по стану, что врезался в память, как острый нож в податливое дерево.
Ноги сами понесли его вперёд, и вот он уже целовал руку тётушки. Поднял на неё глаза: она смотрела хитро, словно знала — поймала на живца.
— Представьте, драгоценная, — попросил. Наряд графини поразил — модный французский берет, обшитый камнями, покрывал голову, из-под него свисал ажурный шарф, полы которого графиня изящно накинула на плечи, закрывая шею. Вуаль же не давала разглядеть лица, и вкупе всё это выглядело до боли завораживающе — взгляд впитывал каждую проявившуюся сквозь покрывала чёрточку, жаждуще формируя туманный образ.
— И вовсе не к «любимой тётушке ты подошёл», — хохотнула Елена Павловна. — Милая Лиза, это мой племянник — Демид Михайлович Воронцов...
— Сын бывшего наместника? — голос графини был тих, Демид пытался высмотреть выражение её лица сквозь вуаль, понять, узнала ли она его. Но графиня словно бы смотрела куда-то в сторону, руку для поцелуя не подала.
— Имею честь…
— Мои соболезнования, — проговорила она, впрочем, в голосе её сожаление не слышалось. — Где захоронили вашего батюшку?
— В Одессе, Спасо-Преображенский собор, — несколько растерявшись, ответил Демид. Разговор вовсе не светский.
— Лучшее из возможных решений… Мужчинам к лицу борода, — вдруг отметила она. Демид машинально коснулся подбородка. Он списал бы подобное замечание за фривольность или попытку соблазнения, но графиня высказала это с иным умыслом, Демиду неясным.
— Траур-с, — проговорил он с некоторой неловкостью.
— Забавно — чтобы из русского человека вылетела европейская мода, нужно, чтобы в его семье кто-то умер, — и, не дав ему хоть что-то возразить, тут же спросила: — А вы всегда в мундире?
— В основном, — Демид стойко сносил невежливые нападки. Елизавета Демидова явно имела какие-то проблемы с военными, что женщинам света вовсе несвойственно, в обществе было принято романтизировать и мундир, и войну.
— М-м, — графиня кивнула. Елизавета Павловна слушала их молча, но заинтересованно.
— Извольте! — не выдержал Демид. — Что-то не так?
— Отнюдь.
— Я настаиваю.
— По правде, имею некоторые вопросы к военным.
— И что же вам не нравится в защитниках отечества? Благодаря нам вы спите спокойно.
— Скорее наоборот… — проговорила она, заозиравшись. Всем видом она выказывала незаинтересованность в разговоре.
— Простите?
— Ничего-ничего…
— Я настаиваю! — повторил Демид настойчивее. — Что не так в защите оте…
— Защищают на своих землях, — отрезала графиня. — На чужих — заставляют защищаться.
Она, наконец, посмотрела на него — прямо. Тот самый блеск, что пленил его в их первую встречу, был заметен сквозь ажурную чёрную вуаль. Нарастающая злость отступила, Демид вновь был пленён. Молчание затягивалось, Елена Павловна кашлянула, возвращая племянника из грёз в реальность.
— Вы просто слишком юны, оттого и не понимаете сути, — проговорил Демид снисходительно.
— А может, я юна и оттого ещё способна называть вещи своими именами, правдиво, не оглядываясь на мнения?
— Вы очаровательны, — проговорил Демид, потянувшись за кистью графини, чтобы запечатлеть на ней поцелуй, но та спрятала руку за спину — комплимент ей совсем не понравился.
— Ma chère, не будь к нашему оловянному солдатику столь строга, — Елена Павловна взяла Лизавету под руку, другой рукой — притянула к себе Демида. Они медленно пошли вдоль зала. — У вас обоих — горячие сердца и ледяные маски, одно удовольствие наблюдать за вашей перепалкой.
— Это вовсе не… — начал было Демид, но тётушка едва заметно его дёрнула, чтобы замолчал. Графиня же, хоть и шла с ними, мыслями была где-то в другом месте.
— Когда посол изволят завершить беседу с Их Величествами, мы обязаны перехватить его внимание, — предупредила тётушка.
— Позвольте мне оставить вас? — вдруг спросила графиня. — Я вовсе не хочу отягощать вам своим обществом.
— Ну что вы, — не согласился Демид. — Вы вовсе не отягощаете…
— Так, дорогие, — княгиня отпустила обоих, а после, свела их друг с другом. Демид и не заметил, как вдруг оказалось, что под локоть он держит уже не тётушку — графиню. — Посол, кажется, вот-вот освободятся. Дорогой, ты представь нашу милую подругу своим друзьям, а после подойди к нам с послом.
Елена Павловна умчалась от них, свойственным ей быстрым шагом лавируя меж гостями. Елизавета тем временем выпутала свою руку из захвата Демида, отстранилась.
— Вы не привечаете моего общества?
— Нет, с чего вы взяли?
— Этого трудно не заметить. Так что же? Не стесняйтесь, скажите правду.
— Мы с вами незнакомы.
— Это верно, так позвольте же быть вашим другом?
— Не стоит.
— Это дело чести, — не согласился Демид. — Мне претит мысль, что я в вашей немилости.
— Отчего же? Разве моё мнение так важно? — они стояли близко, потому могли позволить себе говорить едва слышно.
— Вы и не представляете — насколько. Потому извольте узнать меня ближе. Молю!
Елизавета пристально посмотрела на Демида. Он ожидал ответ.
— Я не хочу иметь дел с военными.
— Я отставной, — впервые этот факт порадовал Демида.
— Но не сердцем, — она посмотрела на увешенный наградами мундир, медленно перевела взгляд на чёрную траурную повязку на его левой руке. — У вас это в крови.
— Что же?
— Убивать безвинных, — проговорила она прямо, вновь посмотрела Демиду в лицо.
— Не судите всякого по частности.
— Как раз-таки вы — та самая частность, по которой приходится судить всякого.